Князь Сергей Волконский. Очерки русской истории и русской литературы (рецензия)
Публичные лекции, читанные в Америке. Спб., 1896.
Известный нашим читателям кн. С. М. Волконский с большим успехом исполнил в Америке интересную задачу:показать Россию лицом.Эточеловеческоелицо американцам было мало знакомо — и тем более интересно. Но удачный снимок с него имеет особую приятность и для тех, кому оно — близкое и родное. Поэтому кн. Волконский хорошо сделал, что повторил свои лекции русскою книгой, по авторитетному совету А. Н. Пыпина (см. посвящение ему автора). Конечно, мы не поставим автору в упрек его решение изображать только светлые вершины русской истории и литературы. Помимо всяких чувств это предписывалось ему необходимостью. Чтобы в восьми лекциях воспроизвести всю русскую историю и литературу, нужно было подняться на такую высоту, с которой видно только то, что освещено солнцем вечной идеи. Тут могут быть, конечно, ошибки субъективного зрения; несколько таких ошибок мы заметили и у кн. Волконского — и укажем их далее. Но в общем его план не вызывает возражений; а в каком настроении автор наблюдает и воспроизводит наши национальные вершины, можно видеть из следующих слов первой лекции. "Удовольствие, которое мы испытываем, когда посвящаем других в историю своей родины, не от того проистекает, что мы усиливаем, подчеркиваем национализм или придаем абсолютную ценность тому, что имеет лишь частное значение, — удовольствие наше происходит от того, что от тех событий, которые имеют временное или местное значение, мы отвлекаем вечные элементы нравственной и художественной красоты и, покинув почву наших частных интересов, передаем их в ту общую сокровищницу науки и искусства, где нет собственности ни личной, ни народной".
Первая лекция сразу заинтересовывает читателя, показывая, что автор в полной мере обладает двумя условиями для успешного решения своей трудной задачи: талантом изложения и свободнозвучным, истинно человеческим отношением к предмету. Следующие лекции обнаруживают присутствие и третьего условия: достаточного запаса отчетливых и продуманных сведений. Удовольствие, испытанное автором, в значительной степени передается и читателю. Несмотря на общеизвестность сюжетов и необходимую краткость характеристик, книга занимательна с начала до конца. Изящное, а местами и увлекательное изложение, освещенное остроумными сопоставлениями, отдельные мысли и указания, большею частью верные и нередко оригинальные, и главное — неизменное чувство любви к тому, что действительно ценно в нашем прошлом, — все это заставляет признать очерки кн. Волконского замечательною и — что еще важнее —хорошеюкнигой.
Вторая и третья лекции посвящены нашей исторической и литературной старине. Здесь автору пришлось говорить о том, что было совершенно чуждо для американцев, а русским читателям известно с детства, и нужно удивляться, как он умудрился при этом сделать, свое изложение интересным и для тех и для других. Мы думаем, что у большинства американских слушателей осталось ясное представление о "Поучении Владимира Мономаха" и о "Слове о полку Игореве", а у иных, может быть, явилось и серьезное желание ближе познакомиться с этими интересными памятниками.
Четвертая лекция посвящена Петру Великому. Взорам человека, который поднялся бы в аэростате над Римом, ярче всего представился бы, конечно, купол Петра; в аэростатическом обзоре русской истории кн. Волконского самая яркая и центральная фигура есть, как и следует, Петр Великий. Справедливо находя в нем высшее проявлениедеятельногоначала русской истории, автор после него почти не занимается событиями политическими, сосредоточивая свое внимание на литературе.
После живой и пестрой картины елизаветинского и екатерининского времени (пятая лекция), когда главною целью писателей было показать, что и у нас могут быть все роды литературы, автор с особенною любовью останавливается на золотом веке нашей словесности (шестая лекция); страницы, посвященные Пушкину, принадлежат к самым лучшим во всей книге. Большая часть седьмой лекции занята двумя характеристиками: Лермонтова, — которого кн. Волконский, как и некоторые другие русские писатели, ставит, по нашему мнению, слишком высоко, — и Гоголя. В последней, восьмой лекции выступает один политический факт — освобождение крестьян — и три литературных характера: Тургенев, Достоевский и Лев Толстой. Интересною, живою и оригинальною оценкою этих трех писателей достойно завершается прекрасная книга. Приведем только следующее верное и остроумное сопоставление: "У Тургенева мыслитель скрыт, он заключен в художнике; мысль есть непосредственное следствие, как бы продолжение красоты. У Достоевского они раздельно существуют; мыслитель преобладает, однако он не изгоняет художника, он занимает много места, он громоздок, он затрудняет работу художнику, однако последний проталкивается сквозь нагроможденный материал, пробивает свою дорогу и иногда одною какою-нибудь сценой изумительной душевной правдивости подтверждает целые страницы философии. В Толстом художник и мыслитель также живут вместе, но они — соперники, они никогда не говорят одновременно, они редко подтверждают друг друга, иногда они прямо-таки друг другу противоречат. И тем не менее из двух — прав всегда художник; мыслитель поднимает свой голос с навязчивою настойчивостью, но художник не дает себя перекричать".
Пусть читатель сам познакомится со всем хорошим, что есть в книге кн. Волконского, а мы пока укажем на немногие частные недостатки, которые мы в ней заметили. Упомянув вскользь о темной стороне царствования Иоанна IV, автор продолжает: "И со всем тем мы восхищаемся Иоанном Грозным. Ни одним из наших государей не занимались так много художники. Пока наука обсуждала большее или меньшее его достоинство с точки зрения исторической нравственности, — искусство, жадное до всего живописного, овладевает образом этого сказочного деспота, дворец которого представляет сочетание буйных пиршеств в роскошной рамке византийского блеска — и церковных песнопений и обрядов в мрачной обстановке монастырского воздержания. Его тощая фигура в монашеской рясе, его орлиный нос, его маленькие пронзительные глаза, бархатная скуфья, костлявые пальцы, сжимающие знаменитый посох, которым он раскроил череп своему сыну, большой наперсный крест и раскрытая библия на коленях увековечены и переданы потомству в живописи, ваянии, поэзии, драме. Таким образом, тот, кто при жизни внушал лишь трепет и ненависть, вдруг сквозь отдаляющее расстояние веков и преломляющую призму искусства становится предметом восхищения. Есть некоторое возмещение в том обстоятельстве, что человек, так любивший показную сторону жизни, сделался столь плодотворным артистическим сюжетом после своей смерти". Нам кажется, что в этом рассуждении для полной его отчетливости следовало бы подчеркнуть различие между красотою изображения в искусстве и красотою самого изображаемого как явления в действительности или в истории, другими словами, между красотою жизненною и художественною, — без этого различия может потеряться та внутренняя связь эстетики с этикой, которую в других местах, по-видимому, признает и автор. Мы никак не восхищаемся Иоанном Грозным, а можем только восхищаться теми художественными изображениями, для которых он дал повод, но которыевовсе на него не похожи.Нельзя утверждать, что основание красоты этих произведений заключается в исторической действительности Иоанна Грозного и его дел. "Искусство,жадное до всего живописного,овладевает образом этого сказочного деспота" и т. д. Но был ли исторический образ Иоанна IV действительно живописен? Кн. Волконский хочет его напомнить — и говорит о статуе Антокольского и гриме Самойлова.ИхИван Грозный живописен бесспорно, как живописны и разные картины из его царствования; но была ли живописна действительность? Были ли живописны московские площади с действительными трупами, изжаренными, обугленными, скорчившимися на кольях? Была ли живописна десятитысячная масса утопленников? Был ли живописен сам Иван IV в наиболее характерную и увековеченную художеством эпоху своей жизни, как его изображают современники: весь облезлый, не только без бороды и усов, но и без бровей, дряхлый, трясущийся, с гнойными ранами, — ну чем тут восхищаться? Такая фигура не будет живописна и в самой живописной одежде. Но почему же, спрашивается, художники так набросились на Ивана IV предпочтительно перед другими, более благообразными государями? Да просто по богатству фактического содержания и в характере, и в царствовании Ивана IV, что выражалось и во внешней пестроте и яркости того, что совершалось этим царем. Самый прекрасный и благообразный во всех отношениях человек, если он всю жизнь предавался уединенному созерцанию, может стать предметом одного характерного образа, но для "жадности" художников он пищи не даст. То же должно сказать о совершенном художественном идеале телесной красоты. Что такое Венера Милосская? Одна статуя, одно стихотворение Фета — вот и все. А Иван IV действительно стал любимою добычей скульпторов, живописцев, поэтов и актеров. Но то, что он им дает, есть толькоматериалдля произведения живописных и драматических образов, причем сам материал вовсе не живописен, вовсе не эстетичен, тогда как нельзя отказать в высоком эстетическом достоинстве тем живым реальным моделям, которые послужили для создания Венеры Милосской. Но как возможно, чтобы эстетические образы могли создаваться из неэстетического материала? А как возможно, чтобы прекрасный розовый куст вырос из черной глыбы грязной, унавоженной земли? Он несомненно из нее вырастает, но называть поэтому навоз прекрасным или живописным было бы неточно. Это только сравнение, но можно подтвердить нашу мысль прямыми примерами, в которых ее истинность яснее, чем в случае Ивана Грозного. Вот самый ясный пример. В романе Флобера "Саламбо" в несколько приемов изображены различные стадии проказы, которою страдал карфагенский военачальник. Изображение живописно, но было лиживописнодействительное историческое лицо в то время, как оно было поражено этим недугом? Есть красота в художестве и есть красота в действительной жизни, но заключать прямо от одной к другой — от красоты изображения заключать к красоте изображаемого — было бы в половине случаев ошибочно, ибо отношение действительности к художеству не простое, а двоякое: иногда действительность служит художеству образцом или моделью — именно, когда она уже сама по себе прекрасна, уже достигла по-своему эстетического совершенства; а иногда она дает художеству только материал, именно в тех случаях, когда она, хотя бы и безобразная, представляет большую фактическую содержательность, яркость и пестроту. Вероятно, сам кн. Волконский только это и разумел, говоря о живописности Ивана IV, которою мы восхищаемся. С его стороны, значит, была лишь некоторая неточность выражения; но мы встречали в последнее время даже в специально философских изданиях рассуждения, явно отождествлявшие художественный материал с художественным образцом.
Другой недостаток, замеченный нами в книге кн. Волконского, относится к новейшей русской литературе. Наше возражение в этом пункте относится не к лекциям, а именно к их воспроизведению в книге, причем автор не имел никакой обязанности воспроизводить их без изменений и дополнений. В лекциях с предназначенными тесными рамками неизбежна неполнота, принудительное выбрасывание за борт даже дорогих, но слишком тяжелых предметов, а следовательно, не может быть и полной равномерности в отношении к сюжетам. Но в книге, издаваемой самим автором, он мог если не совсем избегнуть, то значительно смягчить этот недостаток. Почему автор, с таким искусством передавший в нескольких словах содержание "Евгения Онегина", не сделал того же относительно "Мертвых душ" и "Ревизора"? Мы, знающие Гоголя с детства, могли с удовольствием прочесть прекрасные страницы, посвященные кн. Волконским этому великому писателю, — для американских слушателей они должны были быть не ясны; но это могло до некоторой степени искупаться живостью устного изложения со стороны талантливого лектора, а в американском издании книги Гоголь останется неопределенною величиной. Можно ли оценить сатирика, не зная даже приблизительно о предметах его сатиры? Сатирическое начало в разных его формах проходит через всю русскую литературу и составляет ее весьма характерную часть. О представителях этого элемента в XIX веке (кроме Гоголя) наш автор или почти ничего не говорит (о Грибоедове, Крылове), или даже совсем ничего — о Салтыкове. Ничего нет в книге и о других крупных писателях, отчасти примыкавших к сатирическому направлению: о Писемском, Островском и даже о Гончарове, который несомненно сохранит свое значение, когда другие, более громкие славы увянут. Если эти писатели не вмещались в восемь лекций, то почему в книге, где автор был полным хозяином, не отведен для них девятый очерк? Этим автор почтил бы, кстати, и девять муз, по примеру упоминаемого им "отца истории" Геродота[380]. А пока на авторе лежит еще другая обида, нанесенная им прямо одной из муз.
Едва ли не главная, по оригинальности, внутреннему достоинству и прочности, слава новейшей русской литературы есть наша лирика. Если бы автор вовсе об ней не говорил, упомянувши только о ее важном достоинстве, — против этого можно было бы не возражать, ввиду особой недоступности этого отдела для иностранцев, не знающих русского языка. Но автор говорит о Кольцове и даже о Никитине. Между тем Полонский и Майков упоминаются только по имени; Алексею Толстому отведено лишь примечание по поводу Иоанна Грозного; Некрасов назван мимоходом, а Тютчев и Фет даже не названы.
Кажется, мы указали все недостатки в книге кн. Волконского: один состоит в неточном выражении, а другой — в том, что автор не решился прибавить лишней главы к своему сочинению. Об этом, впрочем, стоило говорить только ввиду общего высокого достоинства книги, заслуживающей полного внимания и успеха. Мы надеемся очень скоро увидеть новое, дополненное издание этих прекрасных очерков.

