Воскрешение совести. Перевод Е. Колесова5
Один поэт приехал из Парижа в Германию, чтобы читать в разных городах свои стихи. Друзья у него здесь были, и он еще приобрел новых, а также, как бы «между делом», совершил нечто выдающееся: он добился, чтобы одну одиннадцатилетнюю девочку перевели в следующий класс. Судьба этой девочки была уже решена, ее оставили на второй год, но поэт отвел неотвратимое. Тот, кому хоть раз грозило или пришлось остаться на второй год, знает, каким кошмаром могут обернуться для него последние дни перед пасхальными каникулами. Страшная неумолимость официальных решений тоже известна каждому. Однако в данном случае неумолимое оказалось умолимым, и вопрос, каким же образом поэту удалось предотвратить роковой удар, имеет столь же простой, сколь и мало вразумительный ответ: подействовало его слово, его личность; он убедил учительницу, описав ей страх ребенка, он боролся за этого ребенка, которого совсем не знал и с которым никогда не будет знаком; поэт добился того, чего не могли добиться ни рыдающие родители, ни сам ребенок: девочку перевели в следующий класс. Чего не сделаешь ради счастья ребенка.
Этот случай действительно произошел, и его можно было бы назвать трогательным, если бы в том же классе, где сидит эта девочка, за несколько дней до приезда поэта не приключилось следующее: учительница заговорила о евреях и выяснила, что из сорока детей ни один не знал ничего об уничтожении евреев, об этом самом хладнокровном из всех погромов, какие знала когда–либо европейская история.
А этот поэт — сам еврей, и его родителей уничтожили так же, как уничтожили шесть миллионов девяносто три тысячи евреев.
Наши дети ничего не знают о том, что происходило десять лет назад. Они учат названия городов, ставших символами безвкусной героики: Лейтен, Ватерлоо, Аустерлиц6, но ничего не слышали об Освенциме7. Нашим детям рассказывают на редкость сомнительные легенды, например, про императора Барбароссу8, сидящего в пещерах Кифгейзера с вороном на плече; однако историческая реальность таких мест, как Треблинка и Майданек, им совершенно неизвестна.
Хотя следы геноцида в отношении евреев можно найти и в Кёльне. Кёльнских евреев собирали на территории нынешней ярмарки, в одном из тех мест, которые привлекают теперь из–за границы многие тысячи желающих поглядеть на «германское экономическое чудо». Уже одно это слово «чудо», примененное к подъему экономики, должно было бы заставить нас, христиан, задуматься: ведь чудом считается воскресение Иисуса Христа, так что, если уж быть точным, называть так экономический расцвет — кощунство. Мебель и фотоаппараты, ткани и станки демонстрируются сегодня на месте, ставшем для тысяч евреев из Кёльна и его окрестностей первой остановкой на пути в смерть.
Наши дети этого не знают, а мы, зная, стараемся не думать и не говорить об этом, — это явление любят теперь оправдывать расхожим словечком «жизнелюбие». Но жизнелюбие, вызвавшее к жизни германское «экономическое чудо», не дает алиби нашей с вами совести. Мы молимся о павших и пропавших без вести, о жертвах войны, но наша омертвевшая совесть не в состоянии произнести ясную и недвусмысленную молитву об убитых евреях; однако имеющий глаза и уши получает напоминание о них ежедневно. Один из следов, теряющихся в безымянности этого геноцида, обнаружился в одном из голландских лагерей, в помещении бывшего монастыря; он неумолимо ведет обратно в Кёльн — это след Эдит Штейн9; ее имя сохранилось, потому что она была известным философом; но имя Эдит Штейн свидетельствует не об одной ее жизни, жизни философа и монахини–кармелитки, оно свидетельствует об убийстве евреев. Товарный поезд, шедший из Голландии на Восток, записка, брошенная на полном ходу из вагона, — этот след уходит в один из восточных лагерей смерти; но начинается он в самом сердце Кёльна, в кёльнском «Кармеле»10. Многие из этих следов, теряющихся в товарных вагонах, берут свое начало в Кёльне — как, впрочем, и в любом ином немецком городе. Неосведомленность детей доказывает, что совесть их родителей — наша совесть — мертва: может быть, ее убил стыд, может быть, это жизнелюбие ее убило, но заблуждаться не стоит: то жизнелюбие, которое вызвало к жизни «германское экономическое чудо», не может служить алиби для христианской совести. Существует христианское жизнелюбие, но оно не имеет ничего общего с «германским чудом».
1955

