Повседневная жизнь Соловков. От Обители до СЛОНа
Целиком
Aa
На страничку книги
Повседневная жизнь Соловков. От Обители до СЛОНа

Глава первая По этапу

Кемь. — Попов остров. — 1918 год. — Обращение к епископу Кентерберийскому. — Кемьперпункт. —Созерко Мальсагов. — Комплекс зданий УСЛОН. — Успенский собор. — Рабочеостровск. — Этапирование в Кемь. — Дмитрий Лихачев. — Глеб Бокий. — Горький на Соловках. — Юлия Данзас. — Сатаниада


Свою историю населенный пункт, расположенный в устье реки Кемь на западном берегу Онежской губы Белого моря, ведет с XV века, когда здесь была волость Марфы Борецкой, жены новгородского посадника Исаака Борецкого.

В 1450 году Марфа Семеновна (по-другому Ивановна) подарила Кемь Соловецкому Спасо-Преображенскому монастырю, и с этого момента город оказался связан с островной обителью преподобных Савватия, Зосимы и Германа.

В XVI веке Кемь подвергалась частым набегам (весьма разорительным и варварским) со стороны «каянских немцев» (финнов) и шведов. С 1657 года она стала именоваться Кемским острогом; острог, впрочем, не достоял до середины XVIII века, когда город вошел в состав Онежского уезда.

В своей книге «Год на Севере», о которой мы уже не раз упоминали на этих страницах, путешественник, этнограф, писатель Сергей Васильевич Максимов так описывал Кемь середины — второй половины XIX века:

«Кемь, по всей справедливости, почитается центром промышленной деятельности всего Поморского края. Капиталисты этого города строят лучше и в большем, против других, количестве морские суда, отправляя их и на дальние промыслы за треской на Мурманский берег, и за морским зверем на Новую Землю и Колгуев, они же первыми ездили и на дальний Шпицберген; они же ведут деятельную, с годами усиливающуюся торговлю с Норвегией...

Построенный исключительно для защиты от набегов “немецких людей”, Кемский острог, однако, не успел исполнить своего назначения: немцы не приходили. Городок спокойно догнивал свой век до указа Екатерины II, когда Кемь отведена была от монастыря. Боевые снаряды остались, однако, за ним. До того времени в Кеми, на особом подворье, до сих пор еще сохранившем всю оригинальность своей архитектуры, жили соловецкие старцы, сбирая на монастырь волостные доходы с рыбных ловищ и кречатьих садбищ...

В 1749 и 1763 гг. бывшими великими вешними наводнениями в проходе Кеми-реки вешнего льда у городка, с летней и с западной стороны, стены льдом и водою сломало и унесло в море, также и обывательских домов и анбаров, по низким местам состоящим, много сломало и унесло...

В порожистой, быстрой и местами чрезвычайно мелкой реке Кеми попадаются жемчужные раковины, хотя лов их и не составляет исключительного занятия всех жителей, но даже и одного какого-нибудь семейства...

Кемляне, как и все остальные поморы, не дают этой отрасли промыслов особенной доли участия и внимания, кладя всю жизнь, находя всю цель существования исключительно в рыбных и звериных промыслах, в судостроении и торговле».

В 1802 году Кемь была переведена из Олонецкой губернии в состав Архангелогородской, что во многом споспешествовало ее бурному экономическому развитию. Так, к 1856 году в уездном городе числилось три церкви, 267 домов, шесть торговых лавок, а в 1888 году в 12 километрах от Кеми, на Поповом острове, был возведен один из крупнейших на Беломорье лесопильных заводов.

Относительно спокойное течение местной истории было нарушено в марте 1918 года, когда в Кеми установили советскую власть. А уже в июле того же года город был оккупирован войсками Антанты.

Объединенный отряд финнов, сербов и англичан численностью около 2,5 тысячи человек разоружил железнодорожную охрану. Сопротивление 150 красноармейцев было довольно быстро сломлено, а руководители Кемского уездного совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов А. А. Каменев, Р. С. Вицуп и П. Н. Малышев расстреляны.

Сумевшие бежать из Кеми активисты уездсовета И. Д. Спиридонов, В. П. Солунин и Л. Н. Алексеевский сформировали несколько партизанских отрядов. Однако слабая армейская выучка и устаревшее вооружение не позволяли противостоять превосходящим силам интервентов. Отступая вглубь материка, партизаны взрывали железнодорожные мосты, выводили из строя подвижной состав, вывозили или сжигали продовольствие.

Следует признать, что местное население в подавляющем большинстве заняло сторону войск Антанты. Столкновения (вооруженные в том числе) между поморами и красными партизанами (красноармейцами) вспыхивали по всему побережью Онежской губы.

Сохранилось интересное описание обстановки на побережье (Онега, Кий-остров, Ворзогоры, Подпорожье, Сорока, Сумской посад, Кемь) как раз накануне высадки союзного десанта. Выписка из дневника чиновника Онежского казначейства:

«Настроение жителей летом 1918 года было весьма подавленное, чувствовался большой недостаток в хлебе и в съестных припасах. Большевиками производились обыски, отбирался хлеб, кое у кого из буржуазии отобрали серебро... Буржуев заставляли платить большие контрибуции... Некоторым из купцов пришлось порядком посидеть в заключении, а один из них, некто Василий Толубенский, поплатился даже жизнью. У Толубенского была приличная торговля хлебом... Толубенский, еще молодой человек 23 лет, не более, полгода только этим и жил с молодой женой. Перед самой смертью Толубенский прекратил уже, вследствие притеснений, торговлю. Все было ликвидировано, и он хотел уехать к себе на родину, кажется, в Вологодскую губернию, а вместо того получилось отправиться к праотцам. Убит он был среди бела дня в собственной лавке выстрелом из револьвера. Убил его один из членов Исполкома — Оксов. Говорят, Оксов требовал от Толубенского взятку, а последний не давал.

По деревням пролетариат тоже щупал кулаков, некоторых обирали до нитки. Грозили отбирать коров у всех, у кого имелось больше одной. В Крестном монастыре обчистили монахов, а также и церковные ценности. Само собой, не обошлось и без некоторых некрасивых выходок Та же участь (в большем размере) постигла и находящийся вверх по Онеге Кожеозерской монастырь. Молодецким налетом шайка большевиков очистила монастырь на славу. Часть монахов была перебита, остальные разбежались. Все эти странные дела и вести, часто и лживые, ужасно нервировали население... Дело дошло до того, что боялись сидеть вечером с огнем, чтобы не привлечь каких-нибудь подозрений».

Понятно, что появление интервентов, прогнавших большевиков, здесь встретили с радостью.

В августе 1919 года Учрежденный собор Спасо-Преображенского Соловецкого монастыря обратился к епископу Кентерберийскому с просьбой не выводить английские войска с Русского Севера и защитить обитель от большевиков, уже разоривших многие древние материковые монастыри.

Известно, что к этому времени Соловецкий монастырь имел шесть скитов, три пустыни, 19 храмов, 30 часовен, богатейшую ризницу-музей, типографию, училище-семинарию, ремесленные классы-мастерские, гидроэлектростанцию, радиостанцию, ботанический сад, молочную ферму, ремонтные мастерские, флотилию пассажирских и грузовых морских судов, сухой док, сеть паломнических гостиниц. Всё это огромное хозяйство оказалось под угрозой уничтожения и разграбления.

Впрочем, ответ из Англии так и не пришел...

Зато пришли вести из Кеми — 3 февраля 1920 года город был занят частями РККА.

Прокатилась первая волна арестов и расстрелов тех, кто сотрудничал с интервентами. В этом же году Кемь получила статус уездного города Карельской трудовой коммуны.

Восстановление советской власти в Кеми происходило в карательно-репрессивном формате. Местное население с нежеланием сдавало оружие, всячески уклонялось от новых повинностей, что во многом объяснило концентрацию значительных сил НКВД в регионе.

В 1923 году в Кеми, вернее сказать, на Поповом острове, был создан Кемский пересыльно-распределительный пункт (Кемьперпункт) ОГПУ СССР в системе Соловецких Лагерей Особого Назначения.

Под нужды лагпункта были приспособлены деревянные бараки, возведенные на Поповом острове (с 1923 года остров Революции) при Кемском лесозаводе еще до интервенции, а затем и англичанами в 1918—1919 годах. Впоследствии здесь были построены так называемые «холодные бараки» для штрафников (не бревенчатые, а дощатые с засыпкой из опилок между досками), а во второй половине 20-х годов в Кемьперпункт провели железнодорожную ветку для переброски этапов сразу к месту дислокации и отправки на Соловки (до этого этапы прибывали в лагерь пешком с железнодорожной станции Кемь).

Бывший соловецкий заключенный Созерко Артаганович Мальсагов (1895—1976) так описал Кемьперпункт в 1924 году:

«Большая часть лагерных бараков сооружена британцами, действовавшими совместно с русской Северной армией под предводительством генерала Миллера... До 1925 года в лагере не имелось ни уборной, ни больницы, ни электростанции, ни мастерских; не было дорог — ни деревянных, ни грунтовых. Совсем еще недавно случалось, что арестанты тонули в липкой болотной жиже, а бараки заливались потоками жидкой грязи. Деревянные дороги из досок и планок поддерживаются утопленными в болоте сваями. Таких дорог и тропинок всего пять. Самая большая из них идет от главного входа до восточной стороны проволочного забора и называется Невский проспект. Другие дороги проходят от запасных ворот к Невскому проспекту и от него к уборной, к бараку № 1, где живут политические. И от крайнего складского помещения — к больничному бараку...

Комендантская — здание № 2. Это помещение поделено на несколько отсеков, предназначенных для различных отделов управления лагерей — административного, хозяйственного и т. д. Специализированная рота, расквартированная в бараке № 4, состоит из портных, сапожников, столяров и других специалистов, которые удовлетворяют нужды администрации и красногвардейцев... Высокое лагерное начальство проживает в небольшой рыбацкой деревушке, недалеко от проволочного забора. Во время дежурства старшее должностное лицо квартирует в лагере».

И еще одно описание Кемьперпункта на острове Революции, оставленное бывшим соловецким заключенным Валентином Казимировичем Вороновичем: «Внешний периметр двойной ограды представляет собой глухой высокий забор из досок с путаной колючей проволокой сверху. Внутреннее ограждение — частая решетка из колючей проволоки, приколоченной к высоким деревянным столбам. Полоса между заборами охраняется собаками, цепи которых пристегнуты к проволокам, растянутым между вышками так, чтобы эти звери могли бегать вдоль ограждения туда и обратно, контролируя всё пространство. В темное время суток на вышках включаются прожектора».

Во второй половине 20-х годов Кемь по сути стала ключевым пересыльным пунктом ГУЛАГа на Русском Севере, а также наряду с Медвежьегорском, Каргополем, Беломорском и системой лагерей Кольлаг и Онегалаг заняла одно из ведущих мест в лагерной экономике СССР.

В конце 20-х годов в городе был построен комплекс каменных зданий Управления Соловецких Лагерей Особого Назначения (УСЛОН). Кроме разного рода административных служб тут находились магазин, парикмахерская и ресторан «Прибой». В соседних зданиях располагались гостиница для сотрудников НКВД, баня и КЭС — Кемская электростанция, возведенная специально для обеспечения жизнедеятельности УСЛОНа. На тот момент в Кеми было также каменное здание бывшего казначейства Соловецкого монастыря 1763 года (ныне Кемский краеведческий музей) и Благовещенский собор 1903 года постройки. В остальном город был деревянным.

Расположенный в самой непосредственной близости от Кемского УСЛОНа храм действовал вплоть до 1934 года, после чего был закрыт и превращен в склад.

Особое место среди кемских достопримечательностей занимает деревянный Успенский собор, который каким-то чудом сохранился до наших дней.

Известно, что храм был заложен в 1711 году в честь победы над шведами в Северной войне. Освящение произошло, впрочем, лишь пять лет спустя. На протяжении всей свой истории вплоть до закрытия в конце 20-х годов XX века Успенский собор являлся подворьем Соловецкого монастыря, что, видимо, обусловило его прекрасную сохранность.

То обстоятельство, что Кемьперпункт находился в 12 километрах от города на Поповом острове в Рабочеостровске, безусловно, наложило определенную печать на жизнь Кеми 20—30-х годов.

В городе не было заключенных, но близость лагпункта и пересыльной тюрьмы ощущалась во всем. В первую очередь в том, что подавляющее большинство жителей Кеми так или иначе было задействовано в системе УСЛОН ОШУ - лагерные хозслужбы, конвой, лагерная ж/д. Также в Кеми проживала вся командная верхушка УСЛОНа, что до определенного момента превратило город в престижное место с соответствующим материальным и продовольственным обеспечением.

Разумеется, кемляне знали о том, что творится на острове Революции, но говорить вслух об этом было не принято, да и опасно.

Из показаний бывшего командира Пятой пересыльной роты Кемьперпункта Майсурадзе А. И. от 7 мая 1930 года:

«Помещение Пятой роты, где принимались прибывающие этапы, было рассчитано на 220 человек, а приходилось вмещать до 2000—2500... Этапы прибывали ежедневно громадными партиями. Приблизительно в таком количестве происходила и отправка по командировкам. Сбор партий к отправке никогда не был нормальным. По одному списку в ротах нужно было выкликнуть иногда до 2000 человек... часто возникала путаница со списками, появлялись “мертвые души”. А на дворе вьюга или мороз с ветром. В лагере всё и всегда делалось на открытом воздухе, независимо от погоды, так как помещений не было. Пятая рота в период приемов и отправок партий представляла из себя беспрерывно кипевший котел, перемешивающий в себе людей и вшей, больных и здоровых... Заключенные, на долю которых выпадало недельное пребывание в пересыльной роте, из-за отсутствия места по 5—6 суток проводили без сна, и были случаи, когда они валились без сознания на несколько часов».

Воспоминания о каторжных работах в Кемьперпункте оставил также бывший соловецкий заключенный Борис Солоневич:

«Изо дня в день не по 8, а по 14, по 16 часов в сутки, голодными и замерзающими мы работали поздней осенью в ледяной воде Белого моря. В ботинках и легких брюках, по колено в воде я часами вытаскивал багром из воды мокрые бревна и, уходя в нетопленый барак, на себе самом сушил мокрую обувь и одежду... И за эту работу мы получали фунт хлеба, тарелку каши утром и миску рыбного супа днем. Мне страшно вспомнить этот период... Я выжил благодаря своему крепкому организму, закаленному спортом, но потерял почти все свое зрение».

Особенно ситуация в лагпункте на Поповом острове осложнялась, когда закрывалась навигация, а этапы продолжали безостановочно прибывать. Места катастрофически не хватало, под размещение заключенных приспосабливались самые немыслимые помещения и площади. Для тех, кому удавалось пережить страшную кемскую зиму, отправка на остров становилась своего рода избавлением, а подобие жизни или даже смерть на Соловках казались не такими чудовищными, как здесь, посреди черных гранитных луд, на этих плоских, заросших кривым редколесьем берегах в самой горловине Белого моря.

Из журнала СЛОН № 4 за 1924 год:

«В Кемском пересыльном лагере в ожидании отправки на “таинственный” остров все мы, конечно, интересовались, что нас ждет там, где предстоит жить годы. Слухов, разумеется, ходило много. Одни уверяли, что на Соловках неимоверные строгости: расстрелы, каменные мешки, где волосы заключенных примерзают к стене зимой, выставление голыми “на комаров” летом и тому подобные страсти. Другие, напротив, говорили, что в Соловках вежливое обращение с заключенными, хорошая пища в достаточном количестве, прекрасные теплые помещения, неутомительный труд. Причем все в один голос хвалили нынешнее начальство, награждая его эпитетами “строгое”, но, добавляя, справедливое, относя всякие ужасы к безвозвратному прошлому».

20 июня 1929 года на причале в Рабочеостровске происходило активное движение. Ждали высокое начальство из Москвы, а посему все работы по погрузке и выгрузке производились в авральном порядке. Заключенные в нижнем белье (никакой иной казенной одежды, кроме нижнего белья, в лагпункте того времени не выдавалось) бегали подгоняемые истошными воплями надзирателей. Когда же стало ясно, что работа не будет выполнена в срок, а избавиться от полуголых, едва живых заключенных быстро не получится, притом что высокие гости уже въехали на автомобилях на территорию Рабочеостровска и направляются на причал, было принято следующее решение.

Этот эпизод впоследствии описал бывший соловецкий заключенный Дмитрий Сергеевич Лихачев:

«Командовал группой (партией) заключенных уголовник, хитрый и находчивый, и он “догадался”, как скрыть на голом острове голых заключенных. Он скомандовал: “Стройся”, “Сомкни ряды”, “Плотнее, плотнее” (здесь шли рулады матерной брани), “Еще плотнее! Такие-сякие!!!”, “Садись на корточки”, “Садись, говорю, друг на друга, такие-сякие!!!” Образовалась плотная масса человеческих тел, дрожавших от холода. Затем он велел матросам принести брезент и паруса (на “Боком” (лагерный пароход «Глеб Бокий», бывший монастырский «Святой Савватий». — М. Г.) были еще мачты). Всех накрыли».

Именно в этот момент к причалу подъехали автомобили, из которых вышли член Коллегии ОГПУ СССР Глеб Иванович Бокий (в честь которого и был назван пароход СЛОНа), начальнику СЛОНа Александр Петрович Ногтев, заместитель начальника Арвид Яковлевич Мартинелли, а также пролетарский писатель Алексей Максимович Горький с сыном Максимом и его супругой Надеждой Алексеевной Пешковой, имевшей прозвище «Тимоша».

Оживленно общаясь с руководством лагеря, Горький, разумеется, не обратил внимания на расстеленные рядом с причалом огромные куски брезента, и лишь когда пароход отвалил от пирса и встал на курс, брезент сбросили и заключенным разрешили встать.

Вернувшись из той поездки, Алексей Максимович опубликовал в «Известиях», а также на страницах журнала «Наши достижения» очерк «Соловки», в котором описал (соответствующим образом) быт заключенных Соловецкого Лагеря Особого Назначения.

Прочитаем некоторые выдержки из этого очерка, чтобы понять, почему посещение Горьким Соловков летом 1929 года до сих пор вызывает споры и рождает обвинения «буревестника пролетарской революции» в конформизме.

Писатель об острове: «Суровый лиризм этого острова, не внушая бесплодной жалости к его населению, вызывает почти мучительно напряженное желание быстрее, упорнее работать для создания новой действительности. Этот кусок земли, отрезанный от материка серым, холодным морем, ощетиненный лесом, засоренный валунами, покрытый заплатами серебряных озер, — несколько тысяч людей приводят в порядок, создавая на нем большое, разнообразное хозяйство. Мне показалось, что многие невольные островитяне желали намекнуть: “Мы и здесь не пропадем!”».

Писатель о тюрьме: «Хороший, ласковый день. Северное солнце благосклонно освещает казармы, дорожки перед ними, посыпанные песком, ряд темнозеленых елей, клумбы цветов, обложенные дерном». «Старостиха показывает нам комнаты женщин, в комнатах по четыре и по шести кроватей, каждая прибрана “своим”, — свои одеяла, подушки, на стенах — фотографии, открытки, на подоконниках — цветы, впечатления “казенщины” — нет, на тюрьму все это ничем не похоже, но кажется, что в этих комнатах живут пассажирки с потонувшего корабля».

Писатель о культурном досуге заключенных: «Концерт был весьма интересен и разнообразен. Небольшой, но хорошо сыгравшийся “симфонический ансамбль” исполнил увертюру из “Севильского цирюльника”, скрипач играл “Мазурку” Венявского, “Весенние воды” Рахманинова; неплохо был спет “Пролог” из “Паяцев”, пели русские песни, танцевали “ковбойский” и “эксцентрический” танцы, некто отлично декламировал “Гармонь” Жарова под аккомпанемент гармоники и рояля. Совершенно изумительно работала труппа акробатов, — пятеро мужчин и женщина, — делая такие “трюки”, каких не увидишь и в хорошем цирке».

Писатель о социальном составе заключенных: «Партийных людей, — за исключением наказанных коммунистов, — на острове нет, эсеры, меньшевики переведены куда-то. Подавляющее большинство островитян — уголовные, а “политические” — это контрреволюционеры эмоционального типа, “монархисты”, те, кого до революции именовали “черной сотней”. Есть в их среде сторонники террора, “экономические шпионы", “вредители”, вообще “худая трава”, которую “из поля — вон” выбрасывает справедливая рука истории».

Писатель о лагерном руководстве: «Я не в состоянии выразить мои впечатления в нескольких словах. Не хочется, да и стыдно (!) было бы впасть в шаблонные похвалы изумительной энергии людей, которые, являясь зоркими и неутомимыми стражами революции, умеют, вместе с тем, быть замечательно смелыми творцами культуры».

Писатель о советской системе перевоспитания и профилактике правонарушений: «Совнарком РСФСР постановил уничтожить тюрьмы для уголовных в течение ближайших пяти лет и применять к “правонарушителям” только метод воспитания трудом в условиях возможно широкой свободы... В этом направлении у нас поставлен интереснейший опыт, и он дал уже неоспоримые положительные результаты. “Соловецкий лагерь особого назначения” — не “Мертвый дом” Достоевского, потому что там учат жить, учат грамоте и труду. Это не “Мир отверженных” Якубовича-Мелыпина, потому что здесь жизнью трудящихся руководят рабочие люди, а они, не так давно, тоже были “отверженными” в самодержавно-мещанском государстве. Рабочий не может относиться к “правонарушителям” так сурово и беспощадно, какой вынужден отнестись к своим классовым, инстинктивным врагам, которых — он знает — не перевоспитаешь. И враги очень усердно убеждают его в этом. “Правонарушителей”, если они — люди его класса — рабочие, крестьяне, — он перевоспитывает легко... Мне кажется — вывод ясен: необходимы такие лагеря, как Соловки, и такие трудкоммуны, как Болшево (Болшевская трудовая коммуна ОГПУ № 1 (1924—1937). — М. Г.). Именно этим путем государство быстро достигнет одной из своих целей: уничтожить тюрьмы».

Понятно, что приглашение Горького на Соловки с последующим обязательным воспеванием СЛОНа было частью глобальной сталинской пропаганды, в которую в силу объективных причин и был включен великий пролетарский писатель. Авторитет Горького был столь велик как в СССР, так и за границей, что его слову (лживому в данном случае) верили даже вопреки здравому смыслу, вопреки собственному трагическому опыту (многие из читателей Алексея Максимовича сидели и были репрессированы), верили, потому что хорошо помнили легендарное горьковское: «Человек! Это — великолепно! Это звучит гордо!.. Надо уважать человека».

Впрочем, едва ли кто знал слова писателя и литературоведа Викентия Вересаева о «буревестнике революции»: «Господа! Давайте раз и навсегда решим не касаться проклятых вопросов. Не будем говорить об искренности Горького!»

Да и сам Алексей Максимович не скрывал этой своей раздвоенности, когда писал, что «жизнь устроена так дьявольски искусно, что, не умея ненавидеть, невозможно искренне любить».

Ненависть и любовь, предательство и благородство совмещались в сознании писателя болезненно и неотвратимо. Казалось, что Горький порой пытался вырваться из этого замкнутого круга, насилуя свой творческий метод, а вслед за ним и свою совесть. Причем подобные духовные и нравственные эксперименты писатель проводил в первую очередь на самом себе, препарировал сам себя.

По свидетельству спутников Горького, по прибытии на остров он погрузился в странную задумчивость, часто на его глазах можно было видеть слезы, но что они означали — умиление, печаль, сожаление или радость, сказать не мог никто.

Итак, писатель посетил кирпичный, кожевенный и конский заводы на острове, сельскохозяйственную опытную станцию, кустарные мастерские, молочную ферму, антирелигиозный музей, а также штрафной изолятор на Секирной горе.

Всюду его сопровождало, что и понятно, высокое лагерное начальство, всякий раз настойчиво показывая то, что ему надлежит увидеть.

И писатель видел...

Из воспоминаний Натальи Дормидонтовой (Ланг): «К встрече готовились тщательно и заблаговременно. Красили, мыли, перепахали кое-где землю и воткнули таблички с указанием якобы засеянных культур! В рабочем городке сделали “аллею” из спиленных в лесу елей».

Из воспоминаний бывшего соловецкого заключенного Олега Волкова: «В версте от того места, где Горький с упоением разыгрывал роль знатного туриста и пускал слезу, умиляясь людям, посвятившим себя гуманной миссии перевоспитания трудом заблудших жертв пережитков капитализма, — в версте оттуда, по прямой, озверевшие надсмотрщики били наотмашь палками впряженных по восьми и десяти в груженные долготьем санки истерзанных, изможденных штрафников — польских военных. На них по чернотропу вывозили дрова. Содержали поляков особенно бесчеловечно».

Из воспоминаний бывшего соловецкого заключенного Святослава Рахта: «В тесных помещениях, битком набитых людьми, стоял такой спертый воздух, что само пребывание в нем продолжительное время казалось смертельным. Большая часть людей, несмотря на мороз, была совершенно раздета, голые в полном смысле этого слова. На остальных — жалкие лохмотья. Истощенные люди, лишенные подкожного жирового слоя, скелеты, обтянутые кожей, голыми выбегали, шатаясь, из часовни к проруби, чтобы зачерпнуть воды в банку из-под консервов. Были случаи, когда, наклонившись, они умирали».

Из воспоминаний бывшего соловецкого заключенного Дмитрия Лихачева: «Когда он приехал на Секирную гору в карцер, где творился самый ужас, где на “жердочках” сидели люди, то на время “жердочки” там убрали, на их место был поставлен стол, а на столе разложены газеты. И было предложено заключенным делать вид, что читают газеты, — вот как в карцере перевоспитываются! Заключенные же нарочно стали держать газеты наоборот, вверх ногами. Горький это увидел. Одному из них он повернул газету правильно и ушел. То есть он дал понять, что разобрался, в чем дело...

Вскоре после отъезда Горького начались беспорядочные аресты среди заключенных. Оба карцера — на Секирке и в кремле — были забиты людьми».

Однако утверждать, что Горький лишь трусливо «воспел» лагерный ад СЛОНа, зарабатывая себе доверие Сталина, было бы ошибкой.

Так, находясь под жесточайшим прессингом НКВД, Алексей Максимович все-таки нашел возможность вытащить из Соловков заключенную Юлию Николаевну Данзас — историка религии, католического религиозного деятеля, и в 1933 году переправить ее в Германию.

Известна и полная драматизма встреча писателя с мальчиком-заключенным, с которым они долго беседовали наедине.

Разумеется, Горький все понимал и знал, потому что нелепо, да и просто глупо отказывать одному из величайших русских писателей рубежа XIX—XX веков в проницательности и житейской опытности. Вполне понятно, что от него ждали большего, того, что он возвысит свой голос в защиту узников Соловецкого Лагеря Особого Назначения или хотя бы расскажет всему миру о том, что творится на Белом море, в одном из древнейших и славнейших русских монастырей. Но этого не произошло, писатель, которого в России традиционно считали «властителем дум» и совестью нации, защитником униженных и оскорбленных, смолчал, более того, пропел хвалебный гимн лагерному социализму в СССР.

Безусловно, в этих словах есть своя правда, и можно понять Олега Васильевича Волкова, проведшего в сталинских лагерях 28 лет (!!!) и описавшего визит Горького на Соловки в своей книге «Погружение во тьму» следующим образом: «Я был на Соловках, когда туда привозили Горького. Раздувшимся от спеси (еще бы! под него одного подали корабль, водили под руки, окружили почетной свитой), прошелся он по дорожке возле Управления. Глядел только в сторону, на какую ему указывали, беседовал с чекистами, обряженными в новехонькие арестантские одежки, заходил в казармы вохровцев, откуда только-только успели вынести стойки с винтовками и удалить красноармейцев... И восхвалил!»

Но, с другой стороны, мы не знаем, как бы повели себя те, кто проклинал «буревестника пролетарской революции», окажись они в силу объективных причин, таланта, популярности, семейных связей и знакомств на том Олимпе, на котором оказался Максим Горький. Думается, что далеко не все смогли бы пройти дьявольские искушения эпохи и сохранить благородное сердце, да и саму жизнь...

Следовательно, мы не вправе осуждать писателя, для которого та роль, которую он был вынужден играть при Сталине, была, как известно, исполнена глубокого личного трагизма.

Опять же не стоит забывать, что не один Алексей Максимович занимался «восхвалением». Список советских писателей, с восторгом описывавших «великие свершения» новой эпохи, достаточно пространен: М. Пришвин и В. Шкловский, В. Катаев и Вс. Иванов, В. Маяковский и Н. Тихонов, Вера Инбер и Бруно Ясенский, М. Зощенко и А. Толстой, А. Фадеев и Ф. Панферов, Л. Сейфуллина и Е. Габрилович.

Этот список можно продолжать долго...

Вспоминая слова В. Вересаева об искренности Горького, а также перечитывая его последний незавершенный роман «Жизнь Клима Самгина», можно предположить, что отношение Алексея Максимовича к происходящему в России было отношением именно писателя, художника — сомневающегося, напуганного большевистским террором, падкого на похвалы, гордого и в то же время беззащитного.

«Горький изнервничался и раскис... Горький всегда был архибесхарактерным человеком... Бедняга Горький! Как жаль, что он осрамился!.. И это Горький! О, теленок!» — это слова его, как казалось писателю, лучшего друга В. И. Ульянова (Ленина).

Но при этом русский апокалипсис, замешанный на страхе и героизме, великих потрясениях и великих разочарованиях, измене и благородстве, притягивал к себе внимание человека, некогда сказавшего: «...что человек на Руси ни делает, все равно его жалко».

Поездка на Соловки в обществе людей, чье звероподобие страшило и одновременно влекло Горького, была актом этой потаенной жалости к самому себе в первую очередь. Алексей Максимович словно бы оказывался «на дне» и одновременно на вершине советской жизни, имел возможность погрузиться, как говорил Достоевский, в «фиолетовые глубины» зла, но в то же время дистанцироваться от зверств режима; он до слез жалел несчастных, накрытых брезентом заключенных (конечно, он все понял тогда на причале в Кеми), но и восклицал при этом, что «жалость унижает человека», впрочем, и без того уже униженного и растоптанного СЛОНом.

Можно ли разобраться в этом сложном, парадоксальном человеке сейчас?

Думается, что нет.

Более того, и сам Алексей Максимович не вполне понимал и осознавал, что именно движет им в тех или иных обстоятельствах, когда грани между жизнью и смертью почти не существовало и сделанный выбор слишком часто противоречил здравому смыслу.

Когда лагерный пароход «Глеб Бокий» вышел из Онежской губы в открытое море, Алексею Максимовичу предложили подняться в кают-компанию, где для высокого гостя уже был накрыт стол.

Но Горький, казалось, не услышал этого приглашения. Он продолжал стоять на палубе, пристально всматриваясь в береговую линию, которая постепенно растворялась в морской дымке.

Читаем в книге В. Кичкаса «Сатаниада. Соловецкие этюды» (Мюнхен, 1946):

«Всего шестьдесят четыре километра отделяют Соловки от материка с его скалистыми берегами, а какой поразительный контраст: берега острова покрыты яркой зеленой травой и густым лесом. Слева, в порту, виднеется белое здание УСЛОН — Управления Соловецкими лагерями Особого Назначения, а прямо навстречу пароходу надвигается кремлевская стена старинного Соловецкого монастыря. За ней в лучах утреннего солнца белели обезглавленные соборы и многоэтажные жилые дома. Легкие белые облака и тучи чаек дополняли эту спокойно-величественную картину. Берега Гавани Благополучия. Гу-у-ууу! Протяжно запел фабричный гудок. И снова тишина. Из еле заметного прохода в кремлевской стене вышли черные монахи, постояли, посмотрели на приближающийся пароход, печально покачали клобуками и медленно, гуськом пошли вдоль берега. Было удивительно в конце двадцатых годов видеть настоящих монахов. Много чему пришлось удивляться здесь на первых порах, например, тому, что все начальство внутренней охраны состояло из “бывших людей” и крупных уголовников: жестокий с подвластными князь Волконский, князь Н. Оболенский, капитан личного императорского конвоя Эрделли, а рядом садист осетин Жатов, одесский бандит Буйвол и многие другие...»

Заключенные прибывали на остров не только из Кеми.

Вот как описал Архангельский этап бывший соловецкий заключенный Вацлав Дворжецкий: «Река — Северная Двина... Загнали на пароход “Глеб Бокий”, в трюм, прямо на днище, шпангоуты торчат, вода по щиколотку. Заорали, зашумели: “Доски давай!” Взяли десяток парней — приволокли доски. Стояли сутки, пока загружали пароход. Пить, жрать охота, на оправку не выводят. Закрыли трюм — пошел, поплыли! Еще только через сутки накормили, дали воды. На палубу не пускают. Параши не поставили... А в трюме — друг на друге. Темно, вонь...»

После выполнения швартовки Алексея Максимовича, его сына Максима и его невестку Надежду Пешкову посадили на сохранившуюся на острове еще с монастырских времен бричку и повезли показывать местные достопримечательности.

Взгляд Алексея Максимовича был туманен и загадочен. Может быть, «буревестник пролетарской революции» прятался за него, а еще за свою немощь, артистическую неспешность, безупречно отыгранную еще его босяками, а еще за свои легендарные усы в стиле Фридриха Ницше наконец?

Вполне возможно. Прятался и подглядывал из своего укрытия за жизнью, за людьми, прекрасно понимая, что ровно таким же образом подглядывают и за ним те, кто его окружает.