Благотворительность
«Вотан» и другие очерки современных событий
Целиком
Aa
На страничку книги
«Вотан» и другие очерки современных событий

XI. После катастрофы[213]

400 Впервые с 1936 года судьба Германии снова заставляет меня взяться за перо. Цитата из «Прорицания вельвы», которой я закончил написанную мною тогда статью[214]о Вотане, «беседующем с Мимировой головою», пророчески указывала на характер грядущих апокалиптических событий. Что ж, миф сделался явью, и бо́льшая часть Европы лежит ныне в руинах.

401 Прежде чем начнутся работы по восстановлению, придется провести большую уборку, а это занятие необходимо предварить размышлениями. Со всех сторон звучат вопросы о смысле случившейся трагедии. Даже ко мне обращались за разъяснениями, и приходилось отвечать здесь и сейчас, насколько это было в моих силах. Увы, слово, произнесенное вслух, склонно быстро порождать легенды, поэтому я счел нужным – не без значительных колебаний и опасений – изложить свои взгляды в виде отдельной статьи. Я слишком хорошо знаю, что «Германия» в широком значении представляет собой огромную общественную проблему и что субъективные воззрения медика-психолога способны прояснить разве что некоторые фрагменты этого гигантского клубка вопросов. Что ж, я вполне готов довольствоваться скромным вкладом в дело уборки и вовсе не помышляю о такой масштабной задаче, как восстановление прежнего порядка.

402 Трудясь над этой статьей, я заметил, что в моей душе продолжают кипеть бурные страсти и что крайне затруднительно добиться от себя самого хотя бы подобия умеренной и относительно беспристрастной точки зрения, не подверженной эмоциям. Без сомнения, хладнокровие и толика высокомерия будут нелишними; но в целом мы гораздо более глубоко вовлечены в недавние события в Германии, чем согласны признавать. Мы не можем сострадать, ибо в наших сердцах главенствуют чувства совсем другого рода, и как раз за ними первое слово. Ни врач, ни психолог не могут позволить себе абсолютное хладнокровие, даже сочти они таковое вообще возможным. Их отношения с миром подразумевают всевозможные аффекты, воздействующие на личность, иначе эти отношения были бы неполными. Поэтому мне пришлось, выражаясь образно, вести свой корабль между Сциллой и Харибдой и, как обычно бывает в таком путешествии, одной рукой затыкать уши, а другой привязывать себя к мачте[215]. Скажу напрямик: ни одна статья до сих пор не давалась мне так тяжело, с моральной и с чисто человеческой точки зрения. Я не осознавал, насколько сильно недавние события повлияли на меня самого. Наверняка мои чувства разделят многие люди. Это внутреннее тождество,participation mystique[216], событиям в Германии заставило меня заново ощутить, насколько болезненно широк охват психологической концепции коллективной вины. Так что я берусь за рассуждения по теме определенно не с чувством хладнокровного превосходства; скорее, я испытываю объяснимое чувство собственной неполноценности.

403 Психологическое употребление слова «вина» не следует путать с виной в юридическом или моральном толковании. Психологически оно означает иррациональное и субъективное ощущение вины (или убежденности в своей вине), объективное вменение вины – или вмененное соучастие в вине. В качестве примера последнего предположим, что некто принадлежит к семье, которая имеет несчастье быть посрамленной, поскольку кто-то из родственников однажды совершил преступление. Понятно, что наш имярек не может нести ответственность за преступника – ни юридическую, ни моральную. Но все же вина дает о себе знать во многих отношениях. Его семейное имя как будто запятнано, человек болезненно морщится, когда слышит это имя из уст незнакомцев. Для правонарушителя вина сводится к правовой, моральной и интеллектуальной оценке, зато в качестве психического явления она распространяется на всю округу. Дом, семья, даже деревня, где было совершено убийство, ощущают психологическую вину – и делятся этим чувством с миром вовне. Можно ли снять комнату, о которой известно, что несколькими днями ранее в ней кого-то убили? Насколько приятно жениться на сестре или дочери преступника? Какой отец не будет сильно уязвлен, если его сына посадят в тюрьму; не оскорбится ли он за семейное имя, если его двоюродный брат, носящий ту же фамилию, навлечет бесчестие на его дом? Разве каждому порядочному швейцарцу не было бы, мягко говоря, стыдно, устрой наше правительство в нашей стране бойню, хотя бы отдаленно схожую с Майданеком[217]? Удивлялись бы мы тогда, если бы, выезжая за границу со швейцарскими паспортами, слышали бы на границе – мол,ces cochons de Suisses[218]? Разве, коль уж на то пошло, не стыдно ли нам всем – именно потому, что мы патриоты, – что Швейцария вырастила столько предателей?

404 Живя в самом центре Европы, мы, швейцарцы, чувствуем себя в спасительном отдалении от смрада, который исходит от трясины немецкой вины. Но все меняется, едва мы, уже как европейцы, ступаем на другой континент или общаемся с представителями какого-либо восточного народа. Что нам ответить индийцу, который спросит нас: «Вы стремитесь нести свою христианскую культуру, не так ли? Но разъясните, прошу, считать ли Освенцим и Бухенвальд образцами европейской цивилизованности?» И сможем ли мы оправдаться перед ними тем, что все это происходило не там, где мы живем, а несколькими сотнями километров восточнее, вовсе не в нашей стране, а в соседней? Как бы мы сами отреагировали, укажи индиец с негодованием, что памятное всей Индии место (Schandfleck)[219]находится не в Траванкоре, а в Хайдарабаде? Несомненно, мы бы сказали: «Что ж, Индия есть Индия!» Точно так же по всему Востоку думают: «Что ж, Европа есть Европа!» В тот миг, когда мы, так называемые невинные европейцы, пересекаем границы нашего собственного континента, возникает ощущение чего-то вроде коллективной вины, которое присутствует у нас всех, несмотря на нашу чистую совесть. (Кто-то может спросить, можно ли считать примитивной Россию, которая до сих пор обвиняет нас в «причастности к заражению» (альтернативное обозначение коллективной вины), тем самым обвиняя и нас в фашизме?) Мир воспринимает Европу как континент, на почве которого выросли позорные концлагеря, хотя сама Европа обособляет Германию – страну и народ – как носителей вины, ибо все жуткое творилось именно в Германии, а виновниками были немцы. Ни один немец не может этого отрицать, но также ни один европеец или христианин не может сказать, что в его доме не было совершено самое чудовищное преступление всех времен. Христианская церковь должна посыпать голову пеплом и разодрать свои одежды из-за вины своей паствы. Тень этой вины пятнает ее – и всю Европу, мать чудовищ. Европа должна отвечать перед всем миром, а Германии надлежит отвечать перед Европой. Европеец может убедить индийца в том, что Германия его самого не касается или что он вообще ничего не знает об этой стране, не больше, чем немец может избавиться от ощущения коллективной вины, заявив, что не подозревал о страшных подробностях происходившего в годы войны. (Тем самым он просто-напросто усугубит коллективную вину грехом бессознательности.)

405 Психологическая коллективная вина – трагическая участь. Она поражает всех, виноватых и безвинных, всех, кто был поблизости от места, где случилось нечто ужасное. Естественно, ни один разумный и совестливый человек не станет торопиться с превращением коллективной вины в индивидуальную, не станет возлагать это бремя ответственности на отдельного человека, не выслушав оправданий. Он постарается накопить достаточно знаний, чтобы провести различие между теми, кто виновен лично, и виноватыми коллективно. Но сколько на свете людей, по-настоящему разумных либо совестливых, сколько иных берут на себя труд стать таковыми? Я не питаю иллюзий и особых надежд в этом отношении. Поэтому, пусть коллективная вина на архаическом и первобытном уровне есть состояние магической нечистоты, она именно в силу всеобщей неразумности является вполне реальной, чего не может оставить без внимания ни один европеец вне Европы и ни один немец вне Германии. Если немец намерен налаживать хорошие отношения с Европой, ему стоит понять, что в глазах европейцев он безусловно виновен. Будучи немцем по рождению, он предал европейскую культуру и все ее ценности, навлек позор и бесчестье на всю европейскую семью, так что приходится краснеть, называя себя европейцем; он напал на собратьев-европейцев, точно хищный зверь, мучил и убивал, а потому вряд ли вправе ожидать, что другие европейцы станут любезно уточнять при случае, как конкретно звали преступника – Мюллер или Майер. С немцами не будут обращаться как с порядочными людьми, пока они не докажут снова, что заслуживают такого обращения. К сожалению, за долгие двенадцать минувших лет было предельно ясно показано, что на официальном уровне немцы остались прежними.

406 Если же немец готов признать свою моральную неполноценность коллективной виной перед всем миром, не пытаясь ее преуменьшить или объяснить неубедительными доводами, то у него появится реальный шанс некоторое время спустя снова получить признание в качестве более или менее порядочного человека; так он хотя бы освободится от гнета коллективной вины в глазах отдельных лиц.

407 Могут возразить, что вся психологическая концепция коллективной вины – предрассудок и вопиюще несправедливое осуждение. Конечно, так и есть, но именно в том и состоит иррациональная природа коллективной вины: ей нет дела до различения праведных и неправедных, она как темная туча, что клубится над местом неискупленного преступления. Это психическое явление, а потому утверждение о факте коллективной вины не подразумевает осуждения немецкого народа; это просто констатация факта. Однако, если проникнуть глубже в психологию этого явления, мы быстро установим, что проблема коллективной вины имеет еще одну сторону, более сомнительную, нежели обыденное коллективное суждение.

408 Ни один человек не живет в собственной психической области, подобно улитке в раковине, отделенный от всех остальных; он связан с ближними своей бессознательной человечностью, так что никакое преступление попросту не может быть тем, чем оно представляется нашему сознанию, – изолированным психическим событием. На самом деле оно всегда разворачивается с широким радиусом. Ощущение, вызванное преступлением, страстный интерес к розыску преступника, рвение, с которым следят за судебным разбирательством, и пр., – все служит доказательством возбуждающего действия, с которым откликаются на преступление люди, если только они не аномально глупы или апатичны. Каждый присоединяется, ощущает преступление всем своим естеством, пытается понять его и объяснить. Что-то воспламеняется в нас, иными словами, тем великим огнем зла, который поджигает преступление. Разве Платон не учил, что зрелище безобразного порождает нечто безобразное в душе созерцателя[220]? Распространяется негодование, гневные возгласы: «Правосудия!» преследуют убийцу; тем громче, страстнее и тем больше они заряжены ненавистью, чем яростнее горит огонь зла, зажженный в наших душах. Это факт, который нельзя отрицать: злоба других становится нашей собственной, потому что она воспламеняет нечто злое в наших сердцах. От убийства страдают все, его совершает каждый; соблазненные непреодолимым очарованием зла, мы сделали возможным это коллективное психическое убийство; чем ближе мы были к нему и чем лучше видели, тем больше наша вина. Тем самым мы неизбежно пятнаемся нечистотой зла, какова бы ни была наша сознательная точка зрения. Никто не может этого избежать, поскольку все мы – частички человеческого общества, а каждое преступление вызывает тайное удовлетворение в укромном уголке вероломного человеческого сердца. Да, у людей с сильными нравственными установками эта реакция может вызвать противоположные чувства, продиктованные разумом. Но такой сильный нравственный настрой встречается относительно редко, и в итоге, когда преступления множатся, негодование легко взмывает до небес, и тогда зло становится обыденностью. Каждый таит в себе «среднестатистического преступника», подобно тому, как в каждом из нас уживаются наш личный сумасшедший и личный святой. Благодаря этой основополагающей особенности человеческой конституции повсеместно распространена соответствующая внушаемость – или подверженность заражению. Именно наш век – точнее, последние полвека – подготовил почву для торжества преступности. Разве никому не приходило в голову, например, что мода на триллеры довольно сомнительна сама по себе?

409 Задолго до 1933 года в воздухе уже запахло гарью, и предпринимались настойчивые попытки установить очаг возгорания и выяснить, что послужило зажигательным веществом. Над Германией все гуще клубился дым, затем случился поджог рейхстага[221], и стало однозначно ясно, где обитает поджигатель, это зло во плоти. При всей болезненности этого открытия оно со временем принесло чувство облегчения: мы узнали наверняка, где прячется всякая неправедность, а сами надежно закрепились в противоположном лагере, среди добропорядочных людей, чье нравственное негодование, по-видимому, должно было только возрастать с каждым новым признаком виновности другой стороны. Даже призывы к массовым казням более не оскорбляли слух праведных, а плотные бомбардировки немецких городов воспринимались как заслуженные, как суд Божий. Ненависть обретала уважительные обоснования, перестала казаться личной идиосинкразией, лелеемой втайне. Однако все это время достопочтенная публика не осознавала, насколько близко к злу проживает сама.

410 Не следует думать, будто у кого-то имелась возможность отстраниться от этого противостояния противоположностей. Даже святому приходилось непрестанно молиться за спасение душ Гитлера и Гиммлера, гестапо и СС, чтобы хоть как-то умерить ущерб, чинимый собственной душе. Лицезрение зла воспламеняет злое в душе – от этого факта никуда не деться. Жертва не является единственным страдальцем: все, кто находится поблизости от места преступления (в том числе и убийца), тоже страдают. Толика бездонной тьмы мироздания прорывается к нам, отравляет воздух, которым мы дышим, и загрязняет прозрачную воду бытия, которая приобретает затхлый, тошнотворный привкус крови. Да, сами мы ни в чем не виноваты, мы жертвы, нас ограбили, предали и унизили, но все же при этом (или именно благодаря этому обстоятельству) наше нравственное негодование подпитывается пламенем зла. Так и должно быть, ибо негодование необходимо, ибо кому-то суждено выступать карающим мечом судьбы. Зло требует искупления, иначе нечестивый разрушит мир до основания – или добрые задохнутся в ярости, которую не могут излить; в том и в другом случае чего-то хорошего ожидать бессмысленно.

411 Когда зло прорывается в установленный миропорядок человека, весь привычный круг психической защиты рушится. Действие неизбежно влечет за собой противодействие, а последнее при разрушительном поведении оказывается столь же скверным, как и само преступление (или даже хуже, потому что зло надлежит выкорчевать с корнем). Чтобы избежать оскверняющего прикосновения зла, нужен тот или инойrite de sortie[222], публичное подтверждение вины со стороны судьи, палача и зрителей; далее следует акт искупления.

412 Те ужасы, которые творились в Германии, наряду с моральным падением «восьмидесятимиллионной нации»[223]– это удар, нанесенный по всем европейцам. (Ранее нам было свойственно верить, что подобное возможно лишь в «Азии»!) Тот факт, что один член европейской семьи мог опуститься до уровня концлагерей, ставит под подозрение всех остальных. Кто мы такие, чтобы воображать, что «здесь такого просто не может быть»? Достаточно умножить население Швейцарии на двадцать, чтобы стать новой «восьмидесятимиллионной нацией», и тогда наши общественный разум и нравственность автоматически разделятся на двадцать вследствие разрушительных моральных и психических последствий совместного проживания огромной людской массы. Такое положение вещей готовит почву для коллективного преступления, и кажется поистине чудом, если преступление все-таки не совершается. Неужто мы всерьез верим в собственную неподверженность заразе? Мы, среди которых столько предателей и политических психопатов? Нас ужасает осознание всей той мерзости, на какую оказался способным человек, – но раз способен один, то, стало быть, способны и остальные. С тех самых пор сомнения в достоинстве человечества и нас, отдельно взятых, бередят наши сердца.

413 Тем не менее, каждому должно быть ясно, что такое состояние деградации возможно лишь при определенных условиях. Важнейшим из них является накопление городской, индустриализованной массы, то есть людей, оторванных от земли, вовлеченных в некое одностороннее занятие и лишенных всякого здорового инстинкта, даже инстинкта самосохранения. Утрата последнего измеряется по степени зависимости от государства: чем она выше, тем, собственно, хуже. Зависимость от государства означает, что каждый полагается на всех остальных (= государство), а не на себя самого. Один цепляется за другого и благодаря этому наслаждается ложным чувством безопасности: он не замечает, что висит в воздухе, поскольку его окружают десятки тысяч таких же бедолаг. Вдобавок человек перестает осознавать собственную незащищенность. Растущая зависимость от государства – симптом, далекий от показателя здоровья; она означает, что народ в целом неуклонно превращается в стадо овец, которому постоянно требуется пастух, перегоняющий животных с пастбища на пастбище. Пастушеский посох быстро становится железным прутом, а сами пастухи обращаются в волков. Сколь удручающе было видеть, когда вся Германия в едином порыве вздохнула с облегчением, едва страдающий манией величия психопат провозгласил: «Я беру на себя всю ответственность!» Любому, в ком еще теплится инстинкт самосохранения, отлично известно, что только мошенник готов возлагать на себя ответственность за других, а честному человеку в здравом уме не придет на ум добровольно заботиться о существовании и благе ближних и дальних. Тот, кто обещает все, наверняка обманет, а тот, кто сулит слишком много, склонится, скорее всего, ко злу ради выполнения своих обещаний и встанет на путь, ведущий к погибели. Неуклонное утверждение государства всеобщего благосостояния, без сомнения, прекрасно само по себе, однако, с другой стороны, это крайне сомнительное благо, ибо в результате люди лишаются индивидуальной ответственности, превращаются в младенцев и овец. Кроме того, обществу грозит иная опасность: способные, талантливые попадут в зависимость от безответственных, как, отмечу, именно и произошло во всей Германии. Инстинкт самосохранения гражданина нужно пестовать любой ценой, ибо, оторвавшись от питающих корней инстинкта, человек становится покорным воле ветра, откуда бы тот ни задул. Тогда он ничем не лучше больного животного, деморализованного и слабеющего, и ничто не может вернуть ему здоровье – разве что катастрофа.

414 Признаюсь, все эти слова побуждают меня считать себя пророком, который, по рассказу Иосифа Флавия, возвысил голос в плаче над городом, когда римляне осадили Иерусалим. Плач не принес городу ни малейшей пользы, а каменный снаряд, пущенный римской метательной машиной, покончил с самим пророком[224].

415 При всем желании мы не можем построить рай на земле, а если бы даже могли, то очень скоро общество скатилось бы к упадку во всех отношениях. Мы с восторгом разрушали бы этот рай, а затем не менее глупо дивились собственным подвигам. Более того, будь мы «восьмимиллионной нацией», мы не сомневались бы в том, что виноваты «другие», а наша уверенность в себе стояла бы столь низко, что мы попросту и не подумали бы брать на себя ответственность или вину за что-либо.

416 Это патологическое, деморализованное и психически ненормальное состояние: одна часть коллективной личности творит все то, что другая (так называемая порядочная) часть предпочитает не замечать. Эта дурная часть постоянно защищается от реальных и мнимых обвинений. В действительности, к слову, главный обвинитель находится не вовне, а внутри: это судья, живущий в наших сердцах. Поскольку перед нами попытка природы исцелиться, разумнее было бы не упорствовать в стремлении слишком долго тыкать немцев носами в их собственные преступления (дабы не заглушить голос обвинителя в их сердцах, а также в наших собственных сердцах и сердцах союзников[225]). Было бы чудесно, сумей люди понять, как это приятно и полезно – признать свою вину, сколько в этом поступке чести и духовного достоинства! Но нигде, похоже, нет и проблеска такого понимания. Вместо этого мы неизменно наблюдаем попытки переложить вину на других – «никто не признается, что был нацистом». Немцы, кстати, никогда не оставались полностью безразличными к тому впечатлению, которое складывалось о них во внешнем мире. Их возмущало неодобрение, они даже ненавидели критику. Чувство неполноценности делает людей обидчивыми и приводит к компенсирующему желанию доказать свою значимость. В результате немец стремится выслужиться, а пресловутая «немецкая полезность» проявляется с таким апломбом, что наступает царство террора с расстрелом заложников. Немец больше не страшится убийств, ибо он поглощен размышлениями о собственном престиже. Чувство неполноценности обычно свидетельствует о неполноценности чувств, и это не просто игра слов. Все интеллектуальные и технологические достижения в мире не могут восполнить неполноценность чувств. Никакие псевдонаучные расовые теории, которыми приукрашивалась последняя, не сделали уничтожение евреев более оправданным, а фальсификация истории не придает надежности неверному политическому курсу.

417 Поневоле вспоминается фигура, по меткому выражению Ницше, «бледного преступника»[226]. Тот вообще-то выказывает все признаки истерии. Он не хочет и не может признавать, что он таков, какой есть; он не может выдержать своей вины точно так же, как не мог не навлечь ее на себя. Он готов на любой самообман, если только это поможет ему спрятаться от самого себя. Правда, так происходит везде, но нигде это не проявляется столь широко, как в Германии. Меня далеко не первого поражает чувство неполноценности, присущее немцам. Что там говорили Гете, Гейне и Ницше о своих соотечественниках? Чувство неполноценности ни в коей мере не означает, что оно ложное: просто неполноценность относится не к той стороне личности и не к той функции, в которой она проявляется зримо, а к неполноценности, которая действительно существует, но лишь смутно подозревается. Это состояние легко может привести к истерической диссоциации личности, и одна рука не будет знать, что делает другая, возникнет желание перепрыгнуть через собственную тень и искать в других все темное, неполноценное и виновное. Поэтому истерик всегда жалуется, что вокруг собрались люди, не способные его оценить и движимые исключительно дурными побуждениями, что его окружают презренные смутьяны, толпа недочеловеков, которых следует истребить поголовно, дабы сверхчеловек мог жить на достойном, высоком уровне совершенства. Сам факт того, что мысли и чувства истерика текут по этому пути, служит явным доказательством неполноценности. Потому-то все истеричные люди вынуждены мучить других: они не желают причинять себе боль признанием собственной неполноценности. Но так как никому из нас не дано сбрасывать кожу и избавляться от себя, то везде истерики занимают особое положение и подчиняются собственному злому духу, а мы, врачи, говорим об истерическом неврозе.

418 Все эти патологические черты – полное непонимание собственного характера, аутоэротические самолюбование и самоуничижение, очернение и терроризирование ближних (сколь презрительно Гитлер отзывался о собственном народе!), проецирование тени, ложь, фальсификация реальности, стремление произвести впечатление честными или нечестными средствами, блеф и обман – все это присутствует в человеке, которому был поставлен клинический диагноз истерии и которого причуды судьбы вознесли к власти в Германии как политика, воплощение морали и религиозности, на дюжину лет. Скажете, чистая случайность?

419 Более точный диагноз состояния Гитлера –pseudologia phantastica[227], форма истерии, при которой проявляется особый талант верить собственной лжи. На короткий промежуток времени такие люди обычно добиваются ошеломляющего успеха – и потому они опасны для общества. Ничто не убеждает сильнее, чем ложь, которую человек придумывает и в которую верит сам, или чем злой поступок (или намерение его совершить), праведность которого выглядит самоочевидной. Во всяком случае, они гораздо более убедительны, чем доброта во всех своих проявлениях – и даже чем откровенно злобные деяния. Показные, явно истерические жесты Гитлера казались всем чужестранцам (за несколькими поразительными исключениями) попросту смешными. Когда я видел его собственными глазами, он казался психическим пугалом (psychische Vogelscheuche), у которого вместо метлы – вскинутая вверх рука. Трудно понять и то, почему его разглагольствования, вкупе с пронзительным, раздражающим, бабьим, если угодно, тоном, так захватывали слушателей. Но немецкий народ вряд ли поддался бы в такой мере влиянию этой фигуры, не будь она отражением коллективной немецкой истерии. Разумеется, испытываешь немалые опасения, навешивая ярлык «психопатическая неполноценность» на целый народ; тем не менее, Господь свидетель, только ею можно хоть как-то объяснить воздействие этого человека-пугала на массы. На лице этого демагога читались жалкая необразованность, самомнение, граничащее с безумием, крайне посредственный ум в сочетании с истерической хитростью и фантазиями подростка о власти. Вся его жестикуляция была напускной, придуманной истеричным умом, жаждущим произвести впечатление. Он вел себя на публике как человек, проживающий собственную биографию, – в данном случае как мрачный, демонический «железный человек» из популярной фантастики, кумир инфантильной публики, которая черпает знание о мире из дрянных фильмов с обожествляемыми героями[228]. Эти личные наблюдения (1937 г.) привели меня к выводу, что грядущая катастрофа будет намного масштабнее и кровавее, чем я предполагал ранее. Ведь этот театральный истерик и откровенный самозванец не расхаживал по маленькой сцене, за ним стояли бронетанковые дивизии вермахта и вся мощь немецкой тяжелой промышленности. Сталкиваясь разве что с незначительным и уж точно с малозначимым сопротивлением изнутри, «восьмидесятимиллионная нация» толпилась в цирке, желая наблюдать собственное уничтожение.

420 Среди ближайших соратников Гитлера не менее ярко выделяются Геббельс и Геринг. Последний – этакий рубаха-парень, бонвиван и жизнерадостный мошенник, который привлекает простаков веселой респектабельностью; Геббельс же, не менее зловещая и опасная личность, – типичныйKaffeehausliterat[229]и карточный шулер, одновременно обделенный и одаренный природой. Любого из этой нечестивой троицы было бы достаточно, чтобы заставить всякого, кто сохранил здоровые инстинкты, трижды перекреститься. Но что произошло на самом деле? Гитлера превозносили до небес; некоторые богословы даже видели в нем Спасителя. Геринг был популярен из-за своих слабостей, мало кто верил в его преступность. Геббельса терпели, потому что для многих ложь неотделима от успеха, а успех оправдывает любые действия. При этом все три типажа выказывали свои черты преувеличенными до гротеска, и трудно понять, как нечто столь чудовищное вообще могло прийти к власти. Но нельзя забывать, что мы судим из сегодняшнего дня, уже зная цепочку событий, которая привела к катастрофе. Наше суждение, безусловно, было бы совсем другим, если бы мы основывались на багаже знаний 1933 или 1934 года. В ту пору в Германии и в Италии происходило много такого, что выглядело правильным и будто бы говорило в пользу режима. Неопровержимым доказательством может служить фактическое исчезновение безработных, которые ранее сотнями тысяч ног топтали немецкие дороги. Разогнав вонь застоя и разложения послевоенных лет, освежающий ветер, который пронесся по двум странам, внушал заманчивую надежду. А Европа в целом взирала на эту картину, готовясь, подобно господину Чемберлену[230], в худшем случае к сильному ливню. Именно в крайней правдоподобности пользы заключается своеобразный генийpseudologia phantastica, которой, между прочим, отчасти страдал и Муссолини (пока был жив его брат Арнальдо[231], признаки удавалось скрывать). Дерзновенные планы представляются публике самым скромным образом, находятся самые подходящие слова и самые убедительные доводы; ничто не указывает на исходную злонамеренность. Более того, эти планы и доводы сами по себе вполне могут быть по-настоящему благими. Для Муссолини, к примеру, затруднительно провести четкую границу между черным и белым. Там, где действуетpseudologia, никогда нельзя быть уверенным, что основным мотивом выступает намерение обмануть. Нередко ведущую роль играет некий «великий план»; лишь когда встает щекотливый вопрос претворения этого плана в жизнь, начинают думать, что все возможности и способы хороши, по принципу «цель оправдывает средства». Иными словами, опасность возникает, когда патологический лжец воспринимается всерьез широкой публикой. Подобно Фаусту, он вынужден заключить договор с дьяволом и так сбивается со своего прямого пути. Возможно, приблизительно так было с Гитлером (обеспечим ему презумпцию невиновности!). Но гнусность его книги, стоит лишить ту швабингской[232]напыщенности, все равно вызывает подозрения, и нельзя не задаться вопросом, не овладел ли злой дух этим человеком задолго до того, как он захватил власть. Еще в 1936 году многие в Германии задавали себе тот же вопрос; они опасались, что фюрер может быть подвержен «дурному влиянию», что он слишком увлекается «черной магией» и т. д. Очевидно, что эти опасения стали озвучивать чересчур поздно; но даже в этом случае отнюдь не исключено, что сам Гитлер вначале мог иметь благие намерения, однако в ходе личного развития поддался искушению прибегнуть к неправильным средствам (или злоупотребить имеющимися средствами).

421 Хотелось бы особо подчеркнуть тот факт, что правдоподобие фантазий – неотъемлемая составляющая патологического лжеца. Поэтому даже людям опытным нелегко распознать его планы, особенно когда те еще пребывают на идеалистической стадии составления. Совершенно невозможно предвидеть, как будут развиваться события, и «потворствующая» политика[233]господина Чемберлена в таких обстоятельствах выглядела единственно правильной. Подавляющее большинство немцев находилось в таком же неведении, как и жители прочих стран, а потому естественным путем подпадало под воздействие речей Гитлера, искусно подогнанных к немецкому (и не только немецкому) вкусу.

422 Можно, конечно, понять, почему немцы с готовностью позволяли ввести себя в заблуждение, но почти полное отсутствие какой-либо реакции совершенно непостижимо. Разве не нашлось бы командующих армиями, которые могли бы приказать своим солдатам поступать иначе? Почему же реакция полностью отсутствовала? Я могу объяснить все это только плодами особого душевного состояния, преходящего или хронического предрасположения; такое состояние у индивидуума мы называем истерией.

423 Поскольку не следует считать само собой разумеющимся, будто непосвященный точно знает, что подразумевается под «истерией», лучше будет объяснить: «истерическая» предрасположенность есть разновидность явления, известного как «психопатическая неполноценность». Этот термин ни в коем случае не означает, что индивидуум или народ стоит «ниже» прочих во всех отношениях; он лишь показывает, что существует некое место наименьшего сопротивления, своеобразная неустойчивость, независимая от всех других качеств. Когда мы имеем дело с предрасположенностью к истерии, противоположные черты, присущие всякой психике, в особенности те, что непосредственно влияют на характер, имеют бо́льшую амплитуду, чем у нормальных людей. Это большее расстояние создает более высокое энергетическое напряжение, чем и объясняются свойственные немцам напористость и целеустремленность. С другой стороны, большее расстояние между противоположностями порождает внутренние противоречия, конфликты совести, дисгармонию характеров – словом, все то, что мы видим в «Фаусте» Гете. Никто, кроме немца, не мог бы придумать такую фигуру, настолько внутренне немецкую – буквально до бесконечности. В Фаусте мы находим ту же «рвущую грудь тоску», порожденную внутренним противоречием и раздвоением, то же эсхатологическое ожидание Пришествия Искупителя. В нем мы переживаем высочайший полет ума и падение в глубины вины и мрака, хуже того, низвержение столь глубокое, что Фауст становится мошенником и массовым убийцей в результате своего соглашения с дьяволом. Личность Фауста тоже расколота, «злую сторону» он выводит вовне в образе Мефистофеля, дабы та при необходимости предоставила ему алиби. Он «ведать не ведает о том, что произошло», о том, что дьявол учинил с ветхими Филемоном и Бавкидой[234]. По ходу пьесы так и не складывается ощущение, будто он по-настоящему понимает или искренне раскаивается. Его преклонение перед успехом, как явное, так и негласное, препятствует любым моральным размышлениям, затемняет этический конфликт, и в итоге моральная личность Фауста остается непроявленной. Он не приближается к реальности: это не настоящий человек, он попросту не может им стать (по крайней мере, не в нашем мире). Это немецкое представление о человеке, следовательно, образ – пусть несколько преувеличенный и искаженный – среднего немца.

424 Сущность истерии состоит в систематической диссоциации, в ослаблении противоположностей, которые обычно прочно удерживаются вместе. Может даже доходить до расщепления личности, до состояния, при котором одна рука буквально не знает, чем занята другая. Как правило, наблюдается поразительное неведение о тени; истерик осознает в себе лишь благие мотивы, а когда уже не получается отрицать дурные, становится беспринципным высшим существом, сверхчеловеком (Über- und Herrenmensch), который воображает, что облагорожен величием своей цели.

425 Неведение о другой стороне личности порождает немалую внутреннюю уязвимость. Человек и вправду не знает, кто он такой; чувствует себя в чем-то неполноценным, но отказывается выяснять, в чем заключается эта неполноценность, а потому к первоначальной неполноценности прибавляются новые. Это чувство уязвимости является источником «престижной психологии» истерика, его потребности производить впечатление, выставлять напоказ свои достоинства и настаивать на них, его ненасытной жажды признания, восхищения, лести и стремления быть любимым. В этом причина того крикливого высокомерия, дерзости и бестактности, какими многие немцы, дома пресмыкаясь, точно собаки, завоевывают дурную славу для своих соотечественников за границей. Указанная уязвимость вдобавок выступает причиной трагического отсутствия у них гражданского мужества, если вспомнить критику от Бисмарка[235](и плачевную роль немецкого генералитета).

426 Отсутствие реальности, столь бросающееся в глаза у Фауста, вызывает соответствующее отсутствие реализма у немца. Последний лишь рассуждает об этом, похваляется своим «ледяным» реализмом, которого самого по себе достаточно, чтобы распознать в нем истерию. Этот реализм есть не что иное, как поза, сценическая, если угодно, постановка. Немец просто играет роль реалиста, но что он на самом деле хочет сделать? Он хочет завоевать мир – вопреки желанию всего мира. Разумеется, он понятия не имеет, как это можно сделать. Но, по крайней мере, он мог бы вспомнить, что однажды подобное предприятие уже потерпело неудачу. К сожалению, тут же придумывается правдоподобная причина, объясняющая неудачу ложью, и ей повально верят. Сколько немцев поддерживало легенду об «ударе в спину»[236]в 1918 году? А сколько сегодня ходит легенд о таком «ударе»? Верить собственной лжи, когда она порождена желанием, – хорошо известный истерический симптом и явный признак неполноценности. Можно было бы подумать, что кровавая бойня Первой мировой войны положит предел таким фантазиям, но этого не случилось; воинская слава, жажда завоеваний и кровожадность стали дымовой завесой для немецкого сознания, и реальность, в лучшем случае лишь смутно воспринимаемая, полностью исчезла из виду. Применительно к индивидууму принято говорить о сумеречном истерическом состоянии. Когда народ целиком впадает в такое состояние, то все бегут за фюрером-медиумом по крышам с уверенностью лунатика, только для того, чтобы очутиться в итоге на мостовой со сломанным хребтом.

427 Предположим, что мы, швейцарцы, начали такую войну, отбросили весь наш опыт, все предостережения и все наши знания о мире столь же слепо и безоговорочно, как немцы, дошли наконец до создания собственного Бухенвальда в нашей стране. Мы, без сомнения, неприятно удивились бы, услышав от иностранца, что швейцарцы, все до единого, спятили. Ни один здравомыслящий человек не удивился бы такому приговору, но можно ли так сказать о Германии? Интересно, что думают сами немцы. Насколько мне известно, во времена действия цензуры[237]в Швейцарии не разрешалось говорить об этом вслух, а теперь, кажется, полагается щадить нежные чувства Германии, и без того униженной. Кто в подобных условиях, позвольте спросить, осмелится составить и высказать собственное мнение? На мой взгляд, история последних двенадцати лет – это история болезни истерического пациента. Я бы не стал скрывать от него правду, ведь врач, ставя диагноз, тем самым пытается найти лекарство, не стремясь причинить боль, унизить или оскорбить больного. Невроз или невротическая предрасположенность – это не позор, а увечье (порой простоfaçon de parler[238]). Это не смертельное заболевание, но состояние ухудшается до такой степени, что человек полон решимости игнорировать болезнь. Когда я говорю, что немцы психически больны, это, конечно, лучше, чем называть их всех преступниками. Мне не хочется наступать на пресловутую «больную мозоль» истерика, но сегодня мы уже не вправе затушевывать болезненные симптомы, не вправе помогать больному забыть о недавнем прошлом ради того, чтобы его патологическое состояние оставалось безмятежно спокойным. У меня нет цели оскорбить здравомыслящих и добропорядочных немцев подозрениями в трусости, в бегстве от собственного «я». Нужно воздать им должное, обращаться с ними по-мужски – и говорить правду, а не скрывать от них, сколь сильно мы смущены и возмущены ужасными событиями в их стране и по всей Европе. Мы обижены и возмущены, мы далеки от добрых чувств и всепрощения, и никакие решимость и сила воли не могут превратить эти чувства в христианскую «любовь к ближнему». Ради здравомыслящих и добропорядочных здоровых и порядочных немцев не следует так поступать; они сами наверняка предпочтут правду оскорбительной снисходительности.

428 Истерия не лечится замалчиванием правды, будь то в отдельном человеке или в народе. Но можно ли сказать, что народ как таковой истеричен? Да, можно – если трактовать народ как коллективного индивидуума. Даже запущенный сумасшедший не совсем лишается ума, довольно многие телесные его функции сохраняются, и порой наблюдаются признаки некоторого возвращения к норме. Еще в большей степени это относится к истерии, где в действительности нет ничего аномального, не считая ряда преувеличений, с одной стороны, и слабости или временного паралича нормальных функций, с другой стороны. Несмотря на свое психопатическое состояние, истерик очень близок к нормальности. Следовательно, мы можем ожидать, что многие части психического политического тела останутся совершенно нормальными, хотя общая картина вполне соответствует истерической.

429 Немцы обладают, несомненно, специфической психологией, которая отличает их от соседей, несмотря на многие человеческие качества, разделяемые с человечеством в целом. Разве не они показали миру, что мнят себя высшей расой, имеющей право не считаться ни с какими человеческими угрызениями совести? Разве не они признали другие народы низшими и не сделали все возможное, чтобы тех истребить?

430 Ввиду этих жутких фактов покажется милым пустячком желание переосмыслить понятие высшей расы и поставить диагноз неполноценности убийце, а не убитому, одновременно осознавая, что тем самым наносится урон всем немцам, которые ясно видели, к чему ведет одержимость их народа. Человеку действительно больно причинять боль другим. Но европейцы – братство народов, в которое входят и немцы, – ныне страдают, и если мы раним в ответ, то не с намерением уязвить и терзать, а, как я сказал ранее, с целью узнать правду. Как и в случае с коллективной виной, диагноз психического состояния распространяется на всю нацию и даже на всю Европу, чье психическое состояние уже в течение некоторого времени вряд ли можно было назвать нормальным. Нравится нам это или нет, мы не можем не спросить, что не так с нашим искусством, с этим тончайшим из всех инструментов отражения национального духа? Как объяснить откровенно патологический элемент в современной живописи? А атональная музыка и далеко распространившееся влияние бездонного «Улисса» Джойса? Вот зародыши всего того, чему предстояло стать политической реальностью в Германии.

431 Европеец, вернее, белый человек как таковой, едва ли сможет верно судить о своем душевном состоянии. Он слишком глубоко вовлечен в происходящее. Мне всегда хотелось посмотреть на европейцев со стороны, и в ходе своих многочисленных путешествий я сумел установить достаточно близкие отношения с неевропейцами, благодаря чему смог взглянуть на европейцев их глазами. Белый человек боится, беспокоится, торопится, мечется и (в глазах неевропейцев) одержим самыми безумными идеями, несмотря на несомненную жизненную силу и дарования, которые дают ему ощущение бесконечного превосходства. Преступлений, совершенных белыми против цветных рас, множество, хотя очевидно, что это не оправдывает никаких новых преступлений, точно так же, как отдельному человеку не становится лучше от того, что он находится в огромной компании плохих людей. Дикари опасаются пристального взгляда европейцев, полагая, что их могут сглазить. Вождь пуэбло однажды признался мне, что считает всех американцев (единственных белых мужчин, которых он видел) безумными; обоснования, им приведенные в подкрепление этой точки зрения, звучали сходно с описанием поведения и причин одержимости. Что ж, он, быть может, и прав. Впервые с незапамятных времен нам удалось усвоить весь первобытный анимизм заодно с духом, оживляющим природу. Не только боги оказались низвергнуты со своих планетарных сфер и превращены в хтонических демонов; под влиянием научного просвещения даже эта шайка демонов, которая во времена Парацельса счастливо резвилась в горах и лесах, в реках и человеческих жилищах, превратилась в жалкий пережиток, чтобы наконец окончательно сгинуть. Испокон века природу наполнял дух. Ныне же мы живем среди безжизненной природы, лишенной богов. Никто не будет отрицать ту важную роль, которую силы человеческой психики, олицетворенные в фигурах «богов», играли в прошлом. Сам акт просвещения мог уничтожить духов природы, но не соответствующие им психические факторы, будь то внушаемость, отсутствие критики, пугливость, склонность к суевериям и предубеждениям – словом, все те качества, которые делают одержимость возможной. Несмотря на устранение психического из природы, психические условия, порождающие демонов, продолжают действовать по сей день. На самом деле демоны не исчезли, они лишь приняли иную форму – форму бессознательных психических сил. Эта метаморфоза шла рука об руку с возрастающим раздуванием эго, все более и более очевидной с шестнадцатого столетия. В итоге мы начали осознавать психику, и, как показывает история, открытие бессознательного было особенно мучительным эпизодом этого процесса. Ровно тогда, когда люди принялись поздравлять друг друга с уничтожением всех призраков, выяснилось, что теперь те, бросив шастать по чердакам и заброшенным руинам, порхают в головах вроде бы нормальных европейцев. Тиранические, навязчивые, опьяняющие идеи и заблуждения распространились повсюду, и люди начали верить самым нелепым слухам, словно одержимые.

432 События, которые мы наблюдали в Германии, были всего-навсего первой вспышкой эпидемии безумия, вторжения бессознательного во вполне упорядоченный, казалось бы, мир. Народ целиком, вместе с бесчисленными миллионами граждан других наций, втянулся в кровавую дикость войны на уничтожение. Никто не понимал происходящего, менее всего – сами немцы, позволившие своим вождям-психопатам загнать себя на бойню, словно загипнотизированных овец. Может быть, немцам такая участь была предопределена, ибо они оказали наименьшее сопротивление той духовной заразе, которая угрожала каждому европейцу. Но особые дарования этого народа могли бы помочь, могли бы сделать немцев теми самыми людьми, которые вынесли полезный урок из пророческого примера Ницше. Последний был немцем до мозга костей, даже в заумной символике своего безумия. Именно слабость психопата побудила его сотворить «белокурую бестию» и «сверхчеловека». Конечно, вовсе не здоровые элементы в немецком народе привели к триумфу этих патологических фантазий с невиданным ранее размахом. Слабость немецкого характера, как и у Ницше, оказалась благодатной почвой для истерических фантазий, хотя следует помнить, что сам Ницше не только сурово критиковал немецкого обывателя, но и подставлялся под нападки. Словом, немцы получили бесценную возможность для самопознания, которую, впрочем, упустили. А можно ведь вспомнить еще приторную громоподобность Вагнера!

433 Тем не менее с катастрофическим основанием рейха в 1871 году[239]дьявол стал подчинять себе немцев, подбрасывая им заманчивую приманку власти, величия и национального превосходства. По сути, им пришлось подражать своим пророкам и воспринимать их слова буквально, без осмысления и понимания. Немцы позволили себя обмануть этими гибельными фантазиями, поддались вековым искушениям сатаны, вместо того чтобы обратиться к своим богатым духовным возможностям, которые, из-за большего напряжения между внутренними противоположностями, должны были бы сослужить им хорошую службу. Отринув христианство, они продали душу технике, променяли мораль на цинизм и посвятили самые высокие устремления делу разрушения. Конечно, все остальные делают приблизительно то же самое, но имеются по-настоящему избранные народы, которым возбраняется творить подобное, которым надлежит стремиться к высшим сокровищам духа. Немцы как народ не принадлежат к числу тех, кто может безнаказанно пользоваться властью и имуществом. Только вдумайтесь в немецкий антисемитизм: немец пытается использовать других в качестве козла отпущения за собственную самую большую ошибку! Один лишь этот симптом уже подсказывает, что народ встал на безнадежно ошибочный путь.

434 После предыдущей мировой войны миру следовало бы задуматься; прежде всего это касалось Германии, нервного центра Европы. Однако дух ударился в негативизм, пренебрегал важными вопросами и искал спасения в собственном отрицании. Насколько иначе все было во времена Реформации! Тогда дух Германии мужественно восстал ради всего христианского мира, пускай этот ответ – чего можно было ожидать, исходя из присущего немцам напряжения противоположностей – был несколько чрезмерным. По крайней мере, этот дух не уклонялся от собственной сути. Гете пророчески приводил в пример договор Фауста с дьяволом и убийство Филемона и Бавкиды. Если, как говорит Буркхардт[240], «Фауст» затрагивает струну в каждой немецкой душе, то эта струна определенно продолжает звучать и поныне. Мы слышим ее эхо в ницшевском сверхчеловеке, аморальном поклоннике влечений, чей Бог мертв, притязающем самому стать Богом (или, скорее, демоном, «по ту сторону добра и зла»[241]). Куда, кстати, исчезает женская сторона личности, душа, у Ницше? Елена сгинула в Аиде, Эвридика никогда не вернется. Тут взору уже предстает роковая пародия на отвергнутого Христа: больной пророк сам становится Распятым, или, возвращаясь еще дальше в прошлое, расчлененным Дионисом-Загреем[242]. Бредящий пророк увлекает нас в давно забытое минувшее, слышит зов судьбы в пронзительном свисте охотника, бога шумливых лесов и пьяного восторга, покровителя берсерков, одержимых духами диких животных.

435 Ницше пророчески откликался на раскол христианского мира искусством мышления, его брат по духу Рихард Вагнер отвечал искусством музыки. Германская предыстория под его даром силилась, громогласно и одуряюще, заполнить зияющую брешь в церковной догматике. Вагнер успокаивал совесть «Парcифалем», чего Ницше так и не смог ему простить, но замок Грааля все равно исчез за туманами. Сообщение не услышали, предзнаменованию не вняли. Одно лишь оргиастическое безумие распространялось по стране как эпидемия. Бог бури Вотан победил. Эрнст Юнгер[243]ощутил эту победу вполне отчетливо: в книге «На мраморных утесах» повествуется, как дикий охотник возвращается с богатствами, невиданными даже для Средневековья. Нигде европейский дух не проявлен яснее, чем в Германии, – и нигде его не поняли неправильно столь трагически.

436 Ныне Германия ощутила все последствия договора с дьяволом: она поддалась безумию и была растерзана, как Загрей, ее изнасиловали берсерки бога Вотана, душу страны соблазнили посулами золота и владычества над миром – но осквернили омерзительными отбросами глубин.

437 Немцы должны понять, почему весь мир возмущен, ведь наши ожидания были такими разными. Все единодушно сходились в признании талантов и способностей немецкого народа, никто не сомневался, что этот народ способен на великие дела. Тем горше было всеобщее разочарование. Но судьба Германии не должна вводить европейцев в заблуждение, не должна внушать иллюзию, будто все зло мира сосредоточилось в Германии. Нужно понять, что немецкая катастрофа – только один из приступов общеевропейской болезни. Задолго до гитлеровской эры, фактически еще до Первой мировой войны, в Европе уже наблюдались симптомы духовных перемен. Средневековая картина мира рушилась, правивший ею метафизический авторитет быстро исчезал, чтобы вновь воскреснуть в человеке. Разве Ницше не объявил, что Бог умер и что его наследником стал сверхчеловек, этот обреченный канатоходец и глупец? Таков непреложный психологический закон: когда проекция завершается, она всегда возвращается к своему началу. Поэтому, когда кто-то приходит к оригинальной идее, что Бог умер или вообще не существует, психический образ Бога, динамическая часть устройства нашей психики, возвращается к субъекту и создает состояние «Божественного всемогущества», иными словами, воспроизводит все те качества, какие свойственны глупцам и безумцам и потому ведут к катастрофе.

438 В том-то и заключается важнейший вопрос, стоящий ныне перед христианством: где искать разрешения творить добро и справедливость, прежде закрепленного в метафизике? Неужели все решает только грубая сила? Неужели высшая власть воплощается в воле того человека, который сумел прорваться на вершину? Одержи Германия победу, почти можно было бы поверить, что именно таков урок истории. Но «тысячелетний рейх» насилия и позора просуществовал всего несколько лет, после чего бесславно пал, и мы можем из этого заключить, что есть и другие, не менее могущественные силы, в конце концов разрушающие всю жестокость и несправедливость; следовательно, не нужно обустраивать мир с опорой на ложные принципы. К сожалению, как показывает история, в человеческом мире далеко не всегда все складывается так разумно.

439 «Божественное всемогущество» не делает человека божественным, оно лишь вселяет в него высокомерие и пробуждает в нем все злое. Оно рисует дьявольскую карикатуру на человека, и эта нечеловеческая маска настолько невыносима, причиняет столько мучений, что человек принимается терзать других. Его душа раздвоена, он становится жертвой необъяснимых противоречий. Перед нами картина истерического душевного состояния ницшевского «бледного преступника». Судьба, получается, столкнула каждого немца с его внутренним двойником; Фауст стоит лицом к лицу с Мефистофелем и больше не вправе восклицать: «Так вот кто в пуделе сидел!»[244]Вместо этого он должен признаться: «Это другая сторона меня, моеalter ego, моя слишком осязаемая тень, которую больше нельзя отрицать».

440 Данная участь – удел не одной Германии, а всей Европы. Мы все должны узреть тень, нависшую над современным человеком. Нам незачем напяливать на немцев маску дьявола. Факты говорят более простым языком, и тому, кто этого не понимает, попросту не помочь. Что касается того, как быть с этим жутким привидением, каждый должен решать самостоятельно. Потребуется немало усилий, чтобы осознать свою вину и причиненное тобою зло, и мы уж точно ничего не выиграем, потеряв из вида свою тень. Осознавая вину, мы оказываемся в более выгодном положении – мы можем, по крайней мере, надеяться, что сумеем изменить себя и улучшить. Нам известно, что все в бессознательном не подлежит исправлению; психологическая коррекция доступна лишь для содержаний сознания. Поэтому осознание вины может послужить в качестве мощного нравственного стимула. При всяком лечении неврозов выявление тени необходимо, иначе изменить ничего не удастся. В этом отношении я полагаюсь на те фрагменты немецкого политического тела, которые не понесли урона и по-прежнему способны делать выводы из фактов. Без вины, к сожалению, невозможны ни психическая зрелость, ни расширение духовных границ. Разве не Майстер Экхарт сказал: «Поэтому Бог с готовностью претерпевает ущерб от греха и терпел его часто и весьма часто попускал произойти ему чрез людей, которых Он присмотрел, дабы их по Своей воле возвести к великим деяниям. Взгляни-ка! Кто нашему Господу был когда-либо милей и любезней апостолов? А ведь никому из них не довелось сохраниться от того, чтобы не впасть в смертный грех; все они были смертными грешниками»[245].

441 Где грех велик, там «преизобилует благодать»[246]. Такой опыт вызывает внутреннее преобразование, которое куда важнее всех политических и социальных реформ, бесполезных для людей, не сумевших обрести единство с самими собой. Это истина, которую мы всегда забываем, потому что наши взоры зачарованы окружающими нас картинами и прикованы к ним, и никто не помышляет исследовать наше собственное сердце и совесть. Всякий демагог использует эту человеческую слабость, когда с величайшим пылом обличает дурное во внешнем мире. Но главное и единственное, что неправильно в мире, – это сам человек.

442 Если сегодняшним немцам приходится непросто, они должны утешаться тем, что судьбой им выпала уникальная возможность обратить взгляд внутрь, на внутреннего человека. Так они смогут искупить тот грех невнимательности, в котором повинна вся наша цивилизация. Для внешнего мира делается все возможное: наука совершенствуется до невообразимой степени, технические достижения близятся к почти сверхъестественному пределу. Но что насчет самого человека, которому будто бы пристало разумно распоряжаться всеми этими благословениями развития? Его просто принимают как данность. Никто почему-то не задумывается над тем, что ни морально, ни психологически человек никак не приспособлен к таким переменам. Беспечный, как истинное дитя природы, он наслаждается опасными игрушками, совершенно не обращая внимания на притаившуюся за его спиной тень, готовую сцапать его в свою жадную хватку и обратить против человечества, по-прежнему инфантильного и бессознательного. Что ж, кто испытал беспомощность и ощущение произвола сил тьмы более остро и непосредственно, чем немец, угодивший в лапы немцев?

443 Если бы коллективную вину удалось понять и принять, тем самым был бы сделан важный шаг вперед. Но это само по себе не лекарство, ведь ни одного невротика на свете не излечить пониманием со стороны ближних. Остается без ответа вопрос, как жить дальше с этой тенью? Какое отношение к жизни требуется, чтобы жить вопреки злу? Чтобы найти правильные ответы, необходимо полное духовное обновление. Оно не дается безвозмездно, каждый человек должен прилагать усилия, чтобы добиться его самостоятельно. Старые формулы, которые когда-то имели значение, уже бесполезны. Вечные истины невозможно передавать механически; в каждую эпоху они должны рождаться заново из человеческой психики.