Открытое Человек и животное
Целиком
Aa
На страничку книги
Открытое Человек и животное

20. За пределами бытия

Итак, эзотеризм означает выражение форм не–познания.

Фурио Джези

Гностик Василид, к окружению которого восходят изображения с головами животных, которые Батай воспроизвел в «Документах», пишет примерно в середине II в. н. э. в Египте толкования Евангелий в 20–ти книгах. В его изображении сотериологической драмы несуществующий Бог вначале произвел из себя троякое семя (или три эманации) в космосе, и последняя из них осталась, «словно выкидыш», в «большом скоплении» телесной материи, а в конечном итоге она должна возвратиться к божественному не–существованию, из которого она происходит. До этого момента космология Василида не отличается от великой гностической драмы космического смешения и разделения. Его несравненная оригинальность состоит в том, что он первым поставил проблему статуса материи и природной жизни, когда эту жизнь покинули все божественные или духовные элементы, которые возвращаются в место своего истока. И делает он это в гениальной экзегезе того места «Послания к Римлянам», где Павел говорил о стонущей и страдающей от родовых мук природе, которая ожидает спасения:

Если же […] все порожденное вознесется ввысь и окажется выше пределов духа, то всякая тварь обретет помилование. Ибо до той поры воздыхает она и мучается, и ожидает откровения сынов Божьих, дабы все люди, как Его эманация, вознеслись отсюда ввысь. Когда произойдет это, распрострет Господь над целым миром великое неведение [μεγάλη άγνοια], дабы всякая тварь сохраняла верность своему уделу [κατά φύσιν], и никто не жаждал пойти против собственной природы. Итак, все души останутся в этом пространстве (на этом свете), ибо природой им суждено оставаться бессмертным в нем одном, не ведая ничего иного или лучшего, нежели это пространство: а в нижних (пространствах) не будет ни свидетельства, ни знания вышерасположенных (пространств), дабы нижерасположенные души не были мучимы стремлением к неведомому, словно рыба, стремящаяся пастись на горах вместе с овцами: ведь подобное стремление было бы для нее гибелью. (Simonetti, 1993. Р. 172.)

Василид в изображении этой неспасаемой и полностью покинутой всеми духовными элементами естественной жизни, каковая все же является совершенно блаженной благодаря «великому неведению», приходит к грандиозному, доселе неслыханному образу вновь обретенной животности человека в конце истории — что так раздражало Батая. Здесь тьма и свет, материя и дух, животная жизнь и логос, соединение которых в антропологической машине производило человеческое начало, разъяты навсегда. Но не для того, чтобы замкнуться в какой–то еще более непроницаемой тайне, а для того, чтобы высвободить собственную, еще более истинную природу. В отношении Жарри некий критик написал, что один из алхимических ключей к его произведениям, по–видимому, «следует искать в унаследованной от средневековой науки веры в то, что человек, который в состоянии разделить свои различные, хотя и тесно переплетенные при его существовании, природы, может высвободить глубинный смысл жизни в себе самом» (Massat, 1948. Р. 12). Непросто вообразить новый или хотя бы древнейший облик такой жизни, которая сияет в «спасенной ночи» этого вечного и неспасаемого выживания природы (и особенно — человеческой природы), там, где она окончательно прощается с логосом и с собственной историей. Эта жизнь уже не является человеческой, так как она полностью позабыла все рациональные моменты, все замыслы преодоления своей животной жизни; но она не является и животной, потому что под животностью подразумевается как раз обделенность миром и мрачное ожидание откровения и спасения. Эта жизнь, конечно, «не видит открытого», поскольку не присваивает его себе в качестве средства господства и познания; но она и не остается попросту замкнутой в собственном оцепенении. Ее dgnoia, ее не–познание не имеет в виду утрату всякой связи с собственной сокрытостью. Скорее, эта жизнь остается в безмятежном отношении с собственной природой (menei… kata physin), как с некоей зоной не–познания.

Этимологов всегда сбивал с толку латинский глагол ignoscere: он как будто бы выводится из Hngnosco, однако означает не «не знать», а «прощать». Выделять зону неведения — или, скорее, прощения (ignoscenza), означает в этом смысле не просто позволение–быть, а позволение–быть–за–пределами–бытия, становление–неспасаемым. Подобно тому, как любовники на картине Тициана прощают друг другу взаимную утрату тайны, так и жизнь в спасенной ночи, жизнь не открытая и не неразмыкаемая, остается в безмятежном отношении к собственной сокрытости, позволяет ей быть за пределами бытия.

Согласно интерпретации Хайдеггера, животное не может соотноситься с собственными растормаживателями ни как с сущим, ни как с не–сущим, так как растормаживатели могут быть таковыми только для человека; поэтому только для человека может открываться бытие, только для него может быть доступным и явленным сущее. И поэтому высшая онтологическая категория у Хайдеггера зовется «давать быть». Согласно его замыслу, человек делает себя свободным для возможного и — когда предается возможному — дает быть миру и сущим как таковым. Если же наша интерпретация верна, и человек может сделать мир открытым и высвободить возможное лишь потому, что он — посреди скуки — может приостановить и деактивировать отношение животного к растормаживателям; если, следовательно, в центре открытого располагается неразмыкаемость животного, то мы должны задаться вопросом: что происходит с этим отношением, как человек может «дать быть» животному, если мир становится открытым как раз в результате «приостановки» животного?

Поскольку животное не познаёт ни сущее, ни несущее, ни открытое, ни замкнутое, оно находится за пределами бытия, вовне, в такой внеположности, что располагается во внешнем дальше, нежели всякая открытость — но и внутри, в таких глубинах, что располагаются дальше, нежели всякая замкнутость. Итак, «давать быть» животному означает: держать его за пределами бытия. Зона не–познания — или прощения (ignoscenza), — о которой здесь идет речь, лежит за пределами познания и не–познания, откровения и сокрытия, бытия и Ничто. Но то, что остается здесь за пределами бытия, не отрицается, не устраняется, а также не становится несуществующим. Это — нечто существующее, реальное, то, что находится по ту сторону различия между бытием и сущим.

И все–таки речь здесь идет не о том, чтобы очертить контуры какого–то нового, уже не человеческого и не животного создания, которое было бы столь же мифологическим, как и прочие. Как мы видели, человек в нашей культуре всегда был результатом разделения и в то же время сочленения животного и человеческого, причем одно из этих понятий оказывалось под угрозой. Поэтому отключение господствующей машины наших концепций человека означает не столько поиски новых, более эффективных и более подлинных точек сочленения, сколько выставление напоказ центральной пустоты, зияния, которое — в человеке — отделяет человека от животного, т. е. означает: поставить себя под угрозу в этой пустоте; означает «приостановку приостановки», шаббат как животного, так и человека.

И если в один прекрасный день окончательно сотрется «лицо на песке»[64], которое — согласно теперь уже ставшему классическим — представлению гуманитарные науки вычертили на полосе прибоя[65]нашей истории, то никакой новый «Мандилион»[66]или «плат Вероники»[67]вновь обретенной человечности или животности на его месте не проступит. Праведники с головами животных на миниатюре из миланской Амвросианской библиотеки представляют собой не столько какой–то новый оттенок в отношениях между животным и человеком, сколько, скорее, фигуру «великого неведения» — и обоих за пределами бытия, спасенных в их собственной неспасаемости. Вероятно, еще существует возможность для живых существ восседать за столом праведников, не беря на себя историческую задачу и не запуская в ход антропологическую машину. Еще раз исчезновение mysterium coniunctionis, из которой было произведено человеческое, происходит посредством неслыханного углубления практико–политической тайны разделения.