2. Дворянство

История русского дворянства еще не написана. Может ли она быть написана когда–нибудь удовлетворительно?

Живая семейная память старых русских фамилий не восходит дальше 18–го века. Петровская реформа, как мокрой губкой, стерла родовые воспоминания. Кажется, что вместе с европейской одеждой русский дворянин впервые родился на свет. Забыты века, в течение которых этот класс складывался и воспитывался в старой Москве на деле государевом. Родившись в XV веке, широко пополнившись в XVI за счет пришлых, бродячих, даже преступных элементов общества (татар и казаков), поместный служилый класс выявил в опричнине свои социальные притязания, свою плебейскую мстительность против старого боярства, отбунтовал в Смутное время и, выйдя из него победителем, выдвинулся на первое место в государстве Романовых. Закрепощение крестьян было его экономическим завоеванием. Но Москва XVII в., в отличие от Петровской России, еще не была узко–сословным государством. Служилый класс правил страной не один, духовенство и купечество — земская Русь — имели еще голос на земских соборах, а первое из них и в царском совете.

Хотелось бы представить себе русского помещика XVII столетия в его бытовой обстановке, в его отношениях к крестьянам. До сих пор историки не собрали материала для этого социального портрета. Быть может, самое поразительное — это трудность представить себе московского профессионального воина с военными традициями, с оружием в руках. И эта трудность сама по себе говорит о многом. Русское военное сословие не обнаруживает никаких черт рыцарства. Рыцарство, в общем смысле феодальной этики и быта, свойственно не одному католическому Западу. Его знали и арабско–турецкий ислам и старая Япония. Вот этих–то самых общих черт профессионально–военного класса — высоко развитого чувства личной чести, независимости и увлечения боевым делом — мы не видим в московском служилом классе. Несомненно, военное дело было для него «службой», а не правом. Служба, как и «тягло», есть нечто такое, от чего можно уклониться, быть в «нетех»5. Рыцарство не знает «нетчиков»: оно выбрасывает беспощадно из своей среды — в клир, в монастырь — всех, лишенных военной доблести. Есть люди, которые объясняют слабость военного сознания московской Руси духом православия. Достаточно указать на православную Киевскую Русь, создавшую свое княжеское рыцарство, чтобы отвести эту ссылку. По–видимому, самая принудительность, государственное закрепощение военного дела, как службы, парализовали развитие рыцарского сознания. Китай и древний Египет — как поздний Рим и Византия — тоже его не знают.

В XVIII веке дворянство стоит одно у трона. Оно оттесняет купечество и духовенство далеко вниз к черным, податным сословиям, к крепостному мужику. Оно одно восприняло дух петровской реформы: западное просвещение и новый имперский патриотизм. У европейского дворянства оно нашло, наконец, то, чего ему недоставало: кодекс чести, «chevalerie», и идеал военной доблести. Русское офицерство жило ими до дней великой войны, все более одинокое со своими «средневековыми» пережитками среди мирного, «цивилизованного» общества. Европейски воспитанные офицеры сделали русскую армию непобедимой. Вооруженный помещик в Москве умел отсиживаться за стенами крепостей, или трудиться, проливая более пота, чем крови, в обороне страны от азиатов. При преемниках Петра русские били пруссаков, французов — лучшие европейские армии. Россия создает и первоклассных военных гениев. Золотой век дворянства — дворянской царицы Екатерины — есть вместе с тем вершина русской государственной мощи.

Золотой век дворянства принес ему и дары Пандоры: указ о вольностях. Еще свежа была память о том роковом дне, когда раздоры в среде шляхетства и его политическая неорганизованность помешали ему закрепить в правовых формах его участие в государственной власти. Оно продолжало влиять на судьбу империи путем цареубийств и дворцовых заговоров. И благодарное самодержавие освободило его не только от власти, но и от службы. Дворянин остается государем над своими рабами, перестав нести — сознавать на своих плечах — тяжесть империи. Начинается процесс обезгосударствления, «дезетатизации»6дворянства, по своим роковым последствиям для государства аналогичный процессу секуляризации культуры — для Церкви. Его скрашивает пышный расцвет дворянской культуры: Александровские годы, век поэтов и меценатов, денди и политических мечтателей. Конечно, дворянство еще служит, еще воюет, но из чтения Пушкина, как и Вигеля7, выносишь впечатление, что оно больше всего наслаждается жизнью. Эта утонченная, праздная среда оказалась великолепным питомником для экзотических плодов культуры. Но сама их экзотичность внушает тревогу. Именно отрыв части дворянства — как раз наиболее культурной — от государственного дела усиливает заложенную в духе Петровской реформы беспочвенность его культуры.

Политическое мировоззрение декабристов, конечно, питается не столько впечатлениями русской жизни, сколько западным либерализмом. Их героическая фаланга в Пруссии строила бы вместе со Штейном8национальное государство. В России они не нашли себе места, или им не нашлось места. Трагизм России был в том, что «лишними людьми» в ней оказались не только слабые. Дворянство начинает становиться поставщиком лишних людей… Лишь небольшая часть их поглощается впоследствии революционным движением. Основной слой оседает в усадьбах, определяя своим упадочным бытом упадочные настроения русского XIX века.

Конечно, о Николаевской России нельзя судить по Гоголю. Но бытописатели дворянской России — Григорович, Тургенев, Гончаров, Писемский — оставили нам недвусмысленную картину вырождающегося быта. Она скрашивается еще неизжитой жизнерадостностью, буйством физических сил. Охота, любовь, лукулловские пиры и неистощимые выдумки на развлечения — заслоняют иппократово9лицо недуга. Но что за этим? Дворянин, который, дослужившись до первого, корнетского чина, выходит в отставку, чтобы гоняться за зайцамиидурить всю свою жизнь, становится типичным явлением. Если бы он, по крайней мере, переменил службу на хозяйство! Но хозяйство всегда было слабым местом русского дворянства. Хозяйство, т. е. неумелые затеи, окончательно разоряют помещика, который может существовать лишь на счет дарового труда рабов. Исключения были. Но все экономическое развитие XIX века — быстрая ликвидация дворянского землевладения после освобождения, — говорит о малой жизненности помещичьего хозяйства. Дворянин, переставший быть политической силой, не делается и силой хозяйственной. Он до конца, до дней революции, не перестает давать русской культуре людей, имена которых служат ее украшением. Но он же отравляет эту культуру своим смертельным недугом, имя которому «атония»10.

Самое поразительное, что эта дворянская «атония» принималась многими за выражение русского духа, Обломов — за национального героя. Наши классики — бытописатели дворянства — искали положительных, сильных героев среди иностранцев, не находя их вокруг себя. Только Мельников и Лесков запечатлели подлинно русские и героические образы, найдя их в нетронутых дворянской культурой слоях народа. Лесков — этот кроткий и склонный к идиллии писатель — становится жестоким, когда подходит к дворянскому быту. Самый могучий отпрыск дворянского ствола в русской литературе, Толстой произнес самый беспощадный суд над породившей его культурой и подрубил под корень вековое дерево.

Дворянская культура не могла пережить крестьянского освобождения. Хозяйственный упадок разорил почву, на которой некогда произрастали пышные цветы: усадьбы–дворцы с домашними театрами и итальянскими картинами, тонкий язык, воспитанный на галлицизмах, общение с передовыми умами Запада. Безостановочное продвижение разночинцев завершило «разрушение эстетики», гибель философии, порчу языка и, главное, искусства жизни. В России перестают веселиться, разучиваются танцевать, забывают самое сладостное из искусств — любовь. Наступает время желчевиков и поджигателей. С каждым поколением дворянство неудержимо падает, скудея материально и духовно. Последние зарисовки дворянскими беллетристами — Буниным, Ал. Толстым — своего класса показывают уже труп.

В смерти дворянства нет ничего страшного. В Европе XIX в. дворянство представляет тоже скорее упадочный, хотя и не сдающийся класс. Беда России в том, что умирающий класс не оставил после себя наследника. Его культурное знамя подхватили разночинцы, его государственной службы передать было некому. Поразительно: чем более хирело благородное сословие, тем заботливее опекало его государство, стремясь подпереть себя гнилой опорой. С Александра III дворянская идея переживает осенний ренессанс. Всякий недоучка и лодырь может управлять волостями в качестве земского начальника, с более громкой фамилией — целыми губерниями. Несомненно, что в этой запоздалой попытке оживления трупа самодержавие расточило весь свой моральный капитал, которым оно обладало еще на нашей памяти в сознании народных масс.

Но политическая пора дворянства ушла давно и безвозвратно. Отодвинутое монархией от участия во власти в начале XIX в., оно с тех пор утратило все политические традиции лучших своих дней. Теперь, когда понадобилась его служба, оно могло принести государству лишь опыт псарни и сенной. Среди всеобщей абулии11неврастеническое покрикивание капризного барина сходило за проявление сильного характера. Во дворце тосковали по сильным людям не меньше, чем тосковали по ним героини русских романов. Барановы, Зеленые и Думбадзе12были в государственном масштабе тем же, чем босяки Горького в литературе: допингом для усталых душ.

Дворянство, как класс, умирало. Это не значит, что оно растворилось бесследно. Напротив, его влияние в русской жизни было и осталось громадным. Дворянство, сходя со сцены, функционально претворилось в те силы, которые поделили между собой его былое государственное и культурное дело. Эти силы, призванные сменить его, были: бюрократия, армия, интеллигенция.