8. Партийная псевдоморфоза
Нет ничего ошибочнее мнения — у марксистов догмата — что политические партии лишь отражают интересы общественных классов. Обслуживание классовых интересов часто является условием жизненности и почвенности партии, но создается она и живет идеей. Идея — не всякая, конечно, — способна проявлять огромную социально–действенную и организующую силу. Религиозная идея может создать государство, даже при отсутствии национальных для него предпосылок: пример Ислам. Идея меньшего калибра способна создать партию.
Есть два рода политически–активных идей. Одни коренятся в глубине народного самосознания, оформляют могучие инстинкты, дремлющие в массах. Другие приходят с книгой, как готовый товар, «made in Germany». Почвенные в ином месте и в иное время, они ведут автономное, кочующее бытие, проявляют нередко огромную, чаще всего разрушительную энергию, но лишены творческой, органической силы роста, цветения и плода.
Русские политические идеи–партии были чаще всего второго сорта. Причин тому было две. Во–первых, подавляющее, обессиливающее влияние Запада и его опыта на русскую мысль, особенно политическую. Во–вторых, полицейское давление абсолютизма, которое вплоть до 1905 г. — в течение полувека — делало возможным существование лишь нелегальных, т. е. революционных партий. Последнее обстоятельство было роковым для правых и умеренных течений, первое — для партий революции.
Запад привил нам доктрины: бюрократического и классового (прусского или английского) консерватизма, свободомыслящего, буржуазного (французского и английского), либерализма и революционного (сперва французского, потом немецкого) социализма. Все эти идеи действовали разлагающе на народную жизнь и углубляли пропасть между политическим сознанием народа и интеллигенции.
Русский консерватизм, как он сложился при Николае I и Александре II (Катков36), был государственным миросозерцанием бюрократии и оставался таким до последних ее дней. Это особая форма западничества, т. е. Петровской традиции: постепенного разрушения основ древней жизни во имя цивилизации. В сущности, это была постепенность в революции, или консервирование определенного фазиса революции — на царствовании Николая I или Александра III. В этом внутреннее противоречие русского консерватизма. Отсюда его бездушие, бюрократическая сухость, ироническое отношение к народной душе и ее святыням. Атеизм чувствовал себя легко и удобно в этой среде, где не принято было спрашивать о вере, и где религия поддерживалась больше по традиции. Консерватизм был просто силой инерции государственного аппарата, того аппарата, который был создан Петром для целей грандиозной революции. Русский консерватизм всегда относился подозрительно к черной контрреволюции, к почвенному черносотенству. Правые почвенники наши не могут называться консерваторами: они глашатаи реакции, чаще всего насильственной, т. е. революционной.
Либерализм русский, начиная с Кавелина и Чичерина37первых лет, был всегда слабейшим течением в русской интеллигенции. Его слабость была следствием идейного угасания либерализма на Западе после 1848 г. и слабости нашего третьего сословия, на которое мог бы опереться чисто буржуазный либерализм. Один из основных пороков русского либерализма заключался в том, что он строил в расчете на монархию, будучи совершенно лишен монархического пафоса. Русский либерал видел свой идеал в английской конституции и считал возможным пересадку ее в России, забывая о веках революций, о казни Карла I, о страшном опыте почти тысячелетней истории, которая заканчивалась идиллически сотрудничеством монархии, аристократии и демократии. Второй порок либерализма — чрезвычайная слабость национального чувства, вытекавшая, с одной стороны, из западнического презрения к невежественной стране, с другой, из неуважения к государству и даже просто из непонимания его смысла. За английским фасадом русского либерализма скрывалось подчас чисто русское толстовство, т. е. дворянское неприятие государственного дела. В сущности, от этого порока либерализм освободился лишь в 1914 году, когда всерьез связал защиту России с защитою свободы.
И, наконец, социализм русский, с которым связано столько грозных недоразумений для России! Совершенно ясно, что в социальных и политических условиях России не было ни малейшей почвы для социализма. Ибо не было капитализма, в борьбе с которым весь смысл этого европейского движения. Реально, исторически оправдано одно: борьба интеллигенции за свободу (свободу мысли прежде всего) против обскурантизма упадочной Империи. Борьба за свободу связывалась с горячим, иногда религиозным народолюбием, но отсюда, если и вытекала революция, то уж никак не социализм. Социалистическая формула была просто подсказана западным опытом, как формула социального максимализма. Говоря точнее, первоначально такой формулой явился анархизм, и все развитие русской революционной идеологии совершалось, с чрезмерной медлительностью, по линии: анархизм–социализм–демократия. Социализм постепенно выветривался из конкретных программ всех социалистических партий. С.-р. вообще мало беспокоились о судьбах промышленности. Что касается с.-д., то груз социалистической доктрины приводил их на практике к ряду безвыходных противоречий. Пропагандист уничтожал до конца современный строй и кончал убеждением в том, что этот никуда не годный строй должен быть пощажен революцией. Не было тех бранных слов, которыми он не клеймил бы буржуазии — для того, чтобы передать этой гнусной буржуазии политическую власть, завоеванную руками рабочих. Поистине, от русского рабочего требовалось безграничное самоотречение и безграничная доверчивость. Французский рабочий класс дважды, в 1848 и в 1871 г., доказал, что подобное самоотречение выше его сил и разумения. Гибель республики была совершенно неизбежным последствием классовой борьбы 1848 г., и в 1871 г. республику спас случай. В России социалистический характер всех революционных партий делал невозможной честную коалицию с либералами, делал невозможной национальную революцию.
Вдумываясь в господствующие политические настроения, смутные чаяния во всех слоях общества, поражаешься, насколько они не соответствовали официальным партийным группировкам. В России могли бы создаться, по крайней мере, три могущественных партии, из которых каждая могла бы повести страну. Они не создались из–за отсутствия вождей и идейного оформления.
Во–первых, «черносотенная» партия крестьянства, которая соединила бы религиозный монархизм с черным переделом. Народ до японской войны мечтал о царе Пугачеве. Для монархии этот путь был реально возможен. Пугачевщина могла и не принять разрушительных форм, будь она провозглашена престолом и поддержана церковью. В сущности, при слабости и быстрой ликвидации дворянского землевладения, экономические потери были бы невелики. От монархии требовалось только одно: отказаться от гнилой опоры в дворянстве и опереться на крестьянство, с возвращением к древним основам русской жизни. Это путь, указанный Достоевским и немногими идейными черносотенцами. Потери на этом пути: варваризация, утрата (временная) многого, созданного интеллигенцией за два века. Однако, эти утраты были бы, может быть, не столь тяжелы, как в условиях марксистской пугачевщины Ленина.
Во–вторых, партия славянофильского либерализма: православная, национальная, но враждебная бюрократии и оторвавшемуся от народа дворянству, защищающая свободу печати и слова, единения царя и земли в формах Земского Собора. Эта партия могла бы быть не классовой, а всенародной, с ударением, однако же, на торгово–промышленные слои, как силу земскую по преимуществу, почвенную и прогрессивную. Вырождение старого славянофильства в черносотенство конца XIX века обескровило это направление. Однако в Москве (и провинции) никогда не угасала эта благородная традиция — Самариных, Шиповых, Трубецких38. Самая распространенная в России газета «Русское Слово», несмотря на наружную бульварную окраску, была именно органом этой, никогда не оформившейся национально либеральной партии. Миллионы людей в гуще провинциальной жизни мыслили и чувствовали по «Русскому Слову», даже в среде дипломированной интеллигенции, расписанной по иным, радикальным и социалистическим партиям. Огромная сила национального возрождения растрачивалась зря, растекаясь по чуждым ручейкам, или заболачиваясь в низинах, за отсутствием вождей. Либерально–демократическая партия приобрела бы огромный резонанс в городском купеческом и служилом населении, будь она почвенна и национальна. Конечно, ее успех был бы немыслим без доброй воли царя, от которого в этом случае требовался бы жест Пугачева, а дело Александра II в идейном обрамлении Алексея Михайловича.
И, наконец, в–третьих, если выяснилась неспособность монархии к творческому акту, если путь революции оставался единственным, открытым для интеллигенции, то теоретически мыслима партия демократической революции, русского якобинства. Ее элементы имелись уже в русской политической культуре, в памяти декабристов, в поэзии Некрасова и Шевченко, в прозе Герцена и Горького, с «Дубинушкой», в качестве национального гимна. Тысячи бунтовавших студентов именно в «Дубинушке», а не в Марсельезе (всего менее в Интернационале) находили адекватное выражение вольнолюбивым своим чувствам. В «Дубинушке», да еще в песнях о Стеньке Разине, которые были в России поистине национальны. Русские радикальные юноши в массе своей безнадежно путались между с.-д. и с.-p., с трудом и внутренним отвращением совершая ненужный выбор между ними — ненужный потому, что не социалистическая идея волновала сердца, а манящий призрак свободы. В этой борьбе студенчество, конечно, было бы поддержано новой демократией, как мы ее определяли, и крестьянством, которое поднялось бы за землю, кто бы ни обещал ее. Конечно, революционная стихия в России несла с собой неизбежно пугачевщину, сожжение усадеб, разгром богачей, но гроза пронеслась бы, и вошедшее в берега море оставило бы (за вычетом помещиков) все те же классы в той же национальной России. Вчерашние бунтовщики оказались бы горячими патриотами, строителями великой России. Это путь революции в Германии, Италии, Турции. Почему же в России не нашлось места младотуркам и Кемалю–паше39? Неужели турецкая политическая культура оказалась выше русской? Одна из причин этого столь невыгодного для нас несходства заключалась в том обстоятельстве, что турки учились у политически отсталой Франции, а мы у передовой, т. е. у социалистической Германии. Но за этим стоит другое. Французские учебники оказались подходящими для Турции потому, что они твердили зады революции 1793 г.: буржуазной и национальной. Турция 1913 или 1918 года ближе к Франции 1793 г., чем современная Россия к современной Германии. За легковесностью политического багажа турецких генералов скрывается большая зоркость к условиям национальной жизни, большая чуткость, большая трезвость. Трезвые люди были и в России. Но им не хватало турецкой смелости. Нужно представить себе Скобелева40, Драгомирова или Гучкова41конспираторами, организующими дворцовый переворот, поднимающими военные восстания, чтобы почувствовать всю ирреальность этого исхода. Ни в русской армии, ни в русской интеллигенции не было людей, соединяющих холодную голову, понимание национальных задач с беззаветной смелостью и даже авантюризмом, необходимым для выполнения такого плана. Гражданский маразм, деформация политической психологии делали невозможным образование национальной революционной партии в России.

