4. Противоречия революции

1920 год — год завершения революции. К этому времени большевизм уже выполнил свою историческую миссию. «Бич Божий», пронесшийся над страной в огне и буре, уничтожил почти без остатка все здание царской, дворянской и интеллигентской России. Вековые дубы повержены, целые классы выкорчеваны с корнем, миллионы пали искупительной жертвой — невинные вместе с виновными — впрочем, есть ли невинные, и не является ли репрезентативной всякая социальная кара, подобно римской децимации72? Классовый террор не оставлял никаких сомнений в безличной, социальной природе преступления и наказания. Никто и никогда не сможет оправдать его морально. Но история «примет» его, как естественное завершение катастрофы, как итог двух столетий, построенных на основной лжи. История простит большевикам злодеяния (как она прощает почти всем историческим злодеям), но не простит им самовольного творчества. Здесь начинается область сплошной фальсификации, новый, горший прежнего, исторический маскарад. В царстве бескровных фикций и призраков советского строительства грозной реальностью являются лишь красная армия и ЧК.

Завершив разгром белых армий, большевизм мог бы удалиться со сцены, предоставив строительство России новой демократии. Наш «термидор» мог бы совершиться в 1920 году, и НЭП 1921–го был лишь слабым движением по открывающемуся пути. Россия по этому пути не пошла. Она завинтилась на месте в мучительных поворотах от рабочего социализма к деревне и обратно, заживляя свои раны, но туго сжатая веревками, врезавшимися в ее истерзанные члены.

Сравнение большевиков с якобинцами лучше всего уясняет трагическое своеобразие русской партии. Якобинцы созданы революцией. Большинство их даже не мечтало о республике до 1789 года. Вот почему, выполнив свою палаческую роль — в безответственном экстазе, почти в наваждении — они могли с такой беспамятной легкостью свалить террористов, уступить дорогу новой буржуазии, а скоро предать и саму республику. Русский большевизм, выковываемый 20 лет, отлился в железную машину, обладающую огромной силой инерции. Эволюция для него была, если не прямо невозможна, то чрезвычайно трудна. Понадобилось десятилетие, чтобы надломить эту твердокаменную породу — и то лишь в порядке изнашивания и деморализации. Ни один большевик из сделавших Октябрь еще не каялся и даже не ставил новых вех.

Без этой машины победа анархических масс над контрреволюцией, вероятно, была бы невозможной. Но за победу русскому мужику и рабочему пришлось заплатить дорогой ценой. Большевики не ушли, сделав народное дело, а остались, чтобы делать свое: то, ради которого они начали свой эксперимент в России. Россия была лишь средством, горючим материалом для мирового костра, плацдармом для дальнейших завоеваний. Две вещи при этом приобретали непомерное значение: власть и знамя. Голый факт властвования коммунистической партии, которая некогда сможет бросить крестьянские полки на завоевание мира, и социалистическое знамя, которое приковывает к СССР взоры всех угнетенных. В результате Россия, под именем диктатуры, получила самодержавие, а под именем социализма — всеобщее крепостное состояние — в формах, небывалых в ее истории.

Социализм в России — это издевательство над здравым смыслом и марксизмом одновременно — возможен благодаря четырехсотлетней традиции крепостнического государства. Свобода труда, как и свобода личности, до середины XIX века были почти неизвестны в России, да и за последние десятилетия защищены весьма слабо. Разумеется, русский коммунизм не продолжение фискальной и экономической политики самодержавия XX века, а возвращение к XVII — началу XVIII веков. С одной, впрочем, существенной разницей. К хозяйственному этатизму присоединяется эгалитаризм, т. е. сознательная борьба за низший экономический уровень. То, что называется в России социализмом, есть удушение всего хозяйственно сильного, живого, талантливого. Четырнадцать лет страна выдерживается в состоянии искусственного нищенства, равняясь на «бедноту». Очевидно, в этом равнении есть нечто, соответствующее уравнительному идеалу примитивной, или фискальной общины. 150–миллионная крестьянская и рабочая масса на первых порах восприняла этот «социализм», как аксиому естественного права. Лишь опыт голода и нищеты медленно перевоспитывает примитивное экономическое сознание народа.

Это новое самодержавие и рабство не могут смыть печати своего революционного происхождения. Революция и реакция уживаются в причудливых и сложных сочетаниях. Сложный состав партии, противоречие между интернационально–подпольной ее верхушкой и народными низами — отражаются теперь в противоречиях партийной политики, в разных уклонах, в двойственности самого лица большевизма. Через четырнадцать лет диктатуры она не изжила еще всецело революционных, освободительных своих потенций, не утеряла окончательно питания из глубины низов. Оттого так расходятся в оценке большевизма: говоря о нем, люди имеют в виду совершенно разные вещи.

Эти противоречия большевизма всем известны. Их общий источник в том, что партия интернациональных социалистов вынуждена была историей делать отчасти национальное дело. С обеих точек зрения работа большевиков может приобретать, в зависимости от оптимизма зрителя, гигантские очертания всемирно–исторического дела или представляться изменой: интернационалу и России. Будучи справедливым, нельзя отрицать ни того, ни другого: мировой значительности большевистского предприятия и двойной измены. Здесь достаточно указать на общеизвестное.

В мировой политике тема социальной революции причудливо скрещивается с темой «московского империализма». В огненные годы 1918–1920 внутренний пафос русской революции вырастал до вселенских размеров. Массы мирились легко с расчленением империи, но мысль о кровавом очищении и преображении мира жгла многие сердца. Собственные страдания и гибель оправдывались спасением мира через жертву России. Не одни поэты тогда «слушали» вселенский голос революции. Он звучал и для рабочего, и для красноармейца — для части новой интеллигенции не перестал звучать до сих пор. Было время — несомненно, было — когда интернационал стал гимном русского национального чувства, которое переродилось в чувство вселенское. Вся тринадцатилетняя работа Коминтерна живет эксплуатацией этого пламени или его остывающего пепла. Аппарат этой эксплуатации не лишен цинизма. Но он не мог быть пущен в действие без стоящей за ним идеи.

Со временем эта идея — национально–вселенской революции — расщепилась и раздвоилась. С одной стороны, эксплуатация России для международных авантюристов: русский рабочий и крестьянин должен оплачивать английские стачки, издержки Мопра73, нести бюджет III Интернационала, т. е. всех, входящих в него партий. С другой — серп и молот, т. е. государственный герб России, ставший знаменем революционеров всего мира, портреты Ленина, как предмет поклонения в Китае, Индии и Африке — необычайно высоко подняли знамя Москвы. Побежденная Москва стала столицей мира для всех изгоев мира старого. А к этим изгоям принадлежат не только цветные народы и пролетариат Европы, но и часть ее интеллигенции, задыхающаяся в сумерках мещанства. Отсюда голоса Уэльса74, Роллана75, Дюамеля76, тревожащие и непонятные для русской интеллигенции. Именно грандиозный факт русской революции обостряет и увлечение русской культурой в странах Запада. Почти для всех, заглядывавших в глаза «русского сфинкса», Ленин стоит в линии Толстого и Достоевского, раскрывая новые метафизические пласты русской души. Вот почему друзья русской культуры на Западе (но не в славянских странах) являются в большинстве случаев, друзьями советской России.

Однако, по мере разгрома мирового коммунизма и стабилизации буржуазного общества, связь с революционерами становится национально опасной. Она политически изолирует Россию, окружая ее кольцом врагов. Самые тяжкие поражения интернациональный национализм понес в Азии, где блестящие победы, одержанные им, казалось, уже оправдывали евразийскую концепцию России — азиатской империи. Революционные народы Востока, отстояв себя с помощью московского золота и оружия, один за другим поворачиваются спиной к России — опасной в ее положении социального поджигателя. Национальное знамя развевается в Турции, Персии, Китае. Россия, которая еще недавно пользовалась таким престижем на Востоке, уже не может ожидать с этой стороны ничего доброго. Этим она обязана Коминтерну. Бескровное пока поражение в Азии опаснее вечных угроз в Европе. В грядущем столкновении Востока и Запада оно ставит Россию под первые удары, лишая ее исключительно счастливого призвания — служить мостом между двумя мирами.

Это противоречие между национальной и интернациональной душой русской революции политически и организационно выражается в хроническом конфликте между Наркоминделом и Коминтерном. Чичерину77, отпрыску старой России, выпало на долю защищать интересы России революционной. Фазы борьбы остаются для нас недоступны. Но было бы величайшей близорукостью видеть в Коминтерне подлинное правительство России. Не правительство, но и не наемный орган пропаганды московского империализма. Равновесие поддерживает Политбюро — весьма неискусно со времени Сталинской диктатуры. Но Сталин в Интернационале чужой человек. Если нельзя в нем предполагать наличия русского сознания, то «евразийское» весьма вероятно. Через Грузию и Кавказ он связан с восточным профилем России, будучи не в силах, однако же, подняться на высоту поставленных перед Россией мировых проблем.

Внутри России национальная проблема выражается в напряжении между русским сознанием и национализмами малых народов. И здесь большевизм обвиняется в прямо противоположных грехах: он разделил Россию, прекратил ее государственное бытие, и он же душит десятки народов террором Москвы. По природе, большевизм отрицает национальное сознание народов — больших и малых. По традициям партии, он предпочитает централистическое государство. В первые годы революции он подавил сепаратистские стремления малых народов и областей (Украины, казачества, Кавказа) и сохранил обрубленный остов старой России. Но слабость пролетариата, слабость большевистской идеи в невеликорусских областях заставила его пойти на уступки национальной стихии. Как в Индии и Китае, на окраинах бывшей Империи эксплуатируется чуждое большевизму национальное сознание. Русское национальное чувство объявлено великодержавным и империалистическим, и отдано в жертву новым шовинизмам. Однако, не без сопротивления внутри партии, особенно со стороны русских рабочих, оказавшихся «меньшинствами» в новых республиках. Борьба идет с переменным успехом, борьба идет в самой партии, разлагая марксистский металл острыми националистическими кислотами. При «евразийствующем» Сталине антисемитизм становится распространенной партийной болезнью. В то время, как верхушки партии делаются кавказскими, сама партия неуклонно русеет. Впрочем, антисемитизм на окраинах дает обратные результаты. Там евреи являются носителями русского языка и культуры, и удар по ним бьет косвенно по России. Недаром полоса украинизации совпала с заменой еврейской верхушки УКП78пришлыми галицийскими элементами. Парадокс революции: единство России лучше охранялось в грозе мировой бури, чем в годы затишья. Интернациональный патриотизм большевистской партии, разлагаясь, выделяет из себя национализмы как великорусский, так и меньшинственные, борьба которых сегодня подкапывает партию, завтра поставит во всей грозной остроте вопрос о единстве России.

Национальным антагонизмам соответствуют еще более острые экономические противоречия: крестьянство и пролетариат, НЭП и коммунизм. Вот уже 10 лет политика партии качается, с регулярностью маятника, опускаясь всей тяжестью молота то на город, то на деревню. В результате, как известно, накопление капиталов приостановлено, и страна выдерживается на полуголодном минимуме. Равнение по экономическому минимуму окрашивает собою всю внутреннюю политику партии. Когда–то оно соответствовало завистливому народному идеалу равенства нищеты. Теперь это уже давно политика самосохранения партии. В народе разбужены хозяйственные силы, жажда труда и накопления, забитые в колодки. Искусственно пауперизируемая79деревня должна держать на своей спине не только государство, но и промышленность, которая сделалась культурно–показательной статьей в бюджете, — международной выставкой социализма. Унылая работа над Тришкиным кафтаном деморализует партийцев, двинутых на хозяйственный фронт. Этот сектор коммунизма рано и безнадежно разложился. Красный купец и частник с равным усердием грызут государственное достояние, и отличить их друг от друга не всегда удается. Но частник, в свою очередь, бессилен переварить коммунистический яд. Он хил, паразитарен, он бежит от опасного производительного труда, предпочитая легкие и хищные пути обогащения. В результате хозяйство мертвеет, и в этой неудаче разлагается партийная вера в социалистическое строительство. Еще незрелые юнцы, быть может, верят в это строительство. Деловая, политическая масса давно уже не верит в него, как не верит в мировую революцию. Нужно помнить, какое значение имел технический идеал, мечты об Американской России, в большевизме Ленина, чтобы понять весь трагизм этого разочарования. Не толстовской коммуной соблазнить антихристианских мечтателей. Пуританизм равенства — это для комсомола — вернее, для пионеров. Старики мечтали о своих Фордах80. Вот почему от этих, некогда «стальных» и «каменных» людей веет такой безнадежностью.

Ужас России в том, что эта изношенная уже порода бессильна к решениям, к поворотам, к действию. Они способны лишь умирать на посту. Для них отказ от диктатуры не мыслим — вовсе не из самосохранения. Измученная Россия обоготворит того, кто даст ей возможность трудиться под своей смоковницей. Все старое будет прощено. Но матерые не могут пойти на измену социалистическому флагу, по соображениям бессознательно религиозным. Для них в буржуазии навеки окаменела идея вселенского зла. Уступить в этом — значит отречься от борьбы всей жизни. Я не идеализирую этих людей. Опускаясь, они становятся ворами и развратниками — партийный катехизис всегда отличался двусмысленностью по части личной этики. Но измена символу «Коммунистического Манифеста» — свыше их сил.

При иных условиях новые люди, коммунисты послеоктябрьской формации, давно вытеснили бы окаменелых хранителей ленинского мавзолея. Но режим диктатуры делает этот процесс необычайно медленным. Террор партии направлен давно уже на свою собственную оппозицию, на свой молодняк. Только физическая изнашиваемость да склока между вождями разрежают постепенно их ряды. Люди, закаленные в революционных боях, проявляют странную робость, когда приходится поднять руку на партийную верхушку. Создается впечатление — вероятно, правдивое, — что партия для своих членов обладает мистикой, соответствующей мистике самодержавия в старой России. Перед восстанием на Политбюро останавливаются самые смелые, как в 1916 г. гвардейцы–патриоты, убежденные в спасительности дворцового переворота. Вне партии в России нет ни одной силы, способной на политическое действие. Революция загнивает, и гниение ее, как некогда монархии, отравляет все тело России. И теперь лишь «дворцовый» переворот может спасти новый символ власти — революцию, и вместе с ней мирное будущее русского народа. Если революция не найдет сильной и смелой руки, Россия снова идет навстречу катастрофе: стихийному взрыву доведенных до отчаяния масс, вторжению врагов, расчленению территории, новому, тягчайшему национальному позору.