2. Большевики
На рубеже октябрьской революции уместно поставить вопрос: в какой мере большевизм был судьбой России? Действительно ли для взвихренной революцией России 1917 года не оставалось иного пути? Этот вопрос имеет смысл уже исключительно оценочно–экспериментальный. От ответа на него зависит наше последнее суждение о большевизме и русской революционной интеллигенции.
В разгаре революции у национальной России был только один шанс: национально–революционная партия, — т. е. именно та партия, которой не хватало (как и многих других) в политическом спектре.
Революционная, т. е. ненавидящая старый режим, политический и социальный, национальная, т. е. не связанная ни интернациональной, ни социалистической догмой. Эта партия должна была бы сделать все разрушительное дело большевиков, не ставя себе их «творческих» задач. Быть опричной метлой, Атиллой, Божиим бичом грешной России. Испепелить ее — и уйти, оставив зеленую траву расти свободно среди пожарищ. Этой воображаемой партии в первую голову пришлось бы вывести Россию из войны какой угодно ценой: т. е. ценой похабноБрестского мира. Эта партия должна была бы санкционировать захват и передел земли, вместе с социальной пугачевщиной. После этого она могла бы организовать в новую армию революционную чернь и сохранить внешнее единство России приблизительно в границах нынешнего СССР. Эта часть октябрьских «завоеваний» вытекала, действительно, неотвратимо из самой революционной ситуации. Революция в России 1917 г. могла быть только такой: социальной, глубокой, жестокой, до дна переворачивающей жизнь. Ее делал народ, сделал бы ее без всяких партий и политических вождей: однако, без вождей и партий он не мог бы спасти единства России. Всякая партия, которая пошла бы по ветру народной стихии, могла вести Россию за собой. В своей идеологии с.-р.-ы были даже ближе к народу, чем большевики. Но, как я уже сказал, в России 1917 г. не было революционеров. Именующие себя революционными партии боялись крови, боялись стихии. Старая интеллигенция оказалась слишком чистой и морально сложной, чтобы делать революцию. У революции не было других «работничков», кроме большевиков. Народная Россия приняла их, но вместе с ними должна была принять и тяжкое приданое: расплату по счетам III Интернационала и крепостное право, именуемое «социализмом в одной стране».
Что такое большевики?
Значительная трудность в понимании и оценке большевистской партии происходит от недоуяснения сложности этой формации. Тот, кто не желает подставлять вместо живой реальности призрак апокалиптического зверя, обязан различать: различать ряд слоев, которыми постепенно обрастал катящийся ком, первоначальное ядро партии, в лавине всероссийского обвала. Народ давно подметил двойственность в «единой и единственной» партии. Стало тривиальным разделение на коммунистов и большевиков, выражающее двойственность интернациональной и национальной стихии большевизма. Но это деление еще недостаточно. Оставляя в стороне карьеристов, разбухший партийно–бюрократический аппарат, можно насчитать не менее 6 слоев, слитых или связанных в партию и соответствующих более или менее последовательным фазисам ее роста. Можно различать: 1) большевизм старый, русский, социал–демократический, 2) международный, коммунистический, 3) военный, 4) народный, рабоче–крестьянский, 5) полицейский, старорежимный, 6) нео–демократический.
1. Говоря об отсутствии революционных партий в феврале 1917 г., приходится особо оговорить большевиков. Как партия, они, конечно, почти не существовали. Их работа в России тогда была равна нулю. Но за границей, в ссылке и тюрьмах, они сохранили боевой человеческий материал огромной силы и — что еще важнее — вождя и готовую схему организации. Сила организации была в деспотическом централизме, неслыханном в бунтарской интеллигентской среде и отводившем фракции Ленина с начала XX века особое место в рядах русских революционных сил. Человеческий материал отличался тоже фамильно–Ленинскими чертами: небывалой силой ненависти и принципиальным имморализмом. Казалось, вся пролитая самодержавием кровь и страдания трех поколений революционеров сгустились, отвердели в холодную и стальную злобу, которая воспитывалась и охранялась от всех смягчающих и разъедающих влияний этики и культуры, которая расширялась в своем объекте — от царя и царского строя, захватывая либералов, буржуазно–интеллигентную Россию, меньшевиков, соглашателей — всех, кто не с ними, не «твердокаменный», не «ортодокс». Большевики уступали народникам в жертвенном самоотвержении, готовые порой купить ценою низости личное спасение от тюрьмы и жандармов, но не уставали ненавидеть, не способны были размякнуть, примириться. И за эту каменность сердца интеллигенция, ужасавшаяся их имморализму, не могла все–таки не уважать их, против воли: в самой себе она чувствовала так мало этой твердости — в то последнее поколение, когда широкое революционное движение протекало на фоне новой, антиреволюционной культуры. Имморализм большевиков, по происхождению, был формой революционной аскезы: умерщвлением в себе «человеческого, слишком человеческого» во имя бесчеловечной «любви к дальнему». Влияние Ницше и европейского имморализма на русских большевиков вообще глубже, чем можно было бы предположить (Горький54, Луначарский55, Базаров56). Впрочем, этот аскетический имморализм имел и русские корни: он восходил, через народничество с его морализмом, к нигилизму 60–х годов. Большевики учились этике у Писарева, тактике — у Нечаева57. Бакунин, Ткачев58, Нечаев — вот линия предков Ленина. Революционная интеллигенция в массе своей чуждалась этой традиции. Но она же, конечно, и породила ее. В этом единственный интеллигентский корень большевизма, ненавидевшего интеллигенцию почти наравне с царизмом.
В годы Столыпинской реакции разбитая партия на почве принципиального имморализма выращивала и другой — беспринципный. Партизанская борьба, увлечение «эксами»59создавали авантюристов, уже не отделявших личных интересов от партии. Каторга и ссылка консервировали во льдах Сибири старую ненависть, освобожденную и брошенную в кипящий котел февральской революцией.
2. В то же десятилетие реакции (1907–1917) за границей происходило сближение большевистского штаба с верхушкой левого Интернационала. Затишье в России, вынужденная праздность эмиграции обращала их внимание к европейским делам. Здесь завязались прочные связи у Ленина, Зиновьева и (меньшевика) Троцкого с Розой Люксембург60, Радеком61, Раковским62, с польско–еврейско–немецкики радикалами, кочующими из страны в страну и связанными с Германией Маркса, как своей духовной родиной. Во время войны и измены социалистов делу революции, совершилось в Циммервальде–Кинтале63рождение III Интернационала64, связавшего с мировой войной чаяния всемирной революции. В эту эпоху Ленин и особенно Троцкий менее всего чувствовали себя русскими революционерами. Подобно Радекам и Раковским, это были бесплотные духи («бесы»), жаждавшие воплотиться в любой стране. Они могли бы спуститься в тело Австрии или Германии, если бы Россия не развалилась первой. Единственно русское в Ленине того времени, оборотная сторона патриотизма, — его особая ненависть к России, как злейшей из «империалистических» стран. Но в центре политических интересов его — и вообще большевиков до 1918 года — была, конечно, Германия, духовно импонировавшая им в обоих своих полюсах: Маркса и Людендорфа65. Францию и романские страны они презирали. Российская революция всегда рисовалась им прелюдией, провинциальным бунтом. Только Германия знаменовала крушение буржуазной Европы, только здесь могло начаться и строительство социализма. Но так как революционные элементы Германии не проявляли пораженчества, то, ориентируясь на них, Ленин спасал Германию от Европы, одновременно прививая ей коммунистический яд. В этом (а не только в немецких деньгах) разгадка прочных германофильских настроений большевиков.
Вернувшись в Россию, Ленин увлек за собой и головку III Интернационала. Вместе со старой гвардией большевиков, они разрушали демократическую Россию и осуществляли диктатуру. Естественно, что диктатура эта получила резко антинациональный характер. Старые эмигранты, не чуждые европейской культуре, презирали Россию, как страну полудикую, однако быстро сумели сбросить с себя свое барство и приспособиться к массам. Среди вождей иностранцы и инородцы преобладали, хотя старая партия никогда не была инородческой в той мере, как, например, организация меньшевиков.
Это коммунисты. А вот и большевики.
3. Революция в России началась и развивалась полгода, как военное восстание. Интернационалисты быстро обросли военными телохранителями. Броневики выезжали демонстрировать за Ленина, матросы Кронштадта держали в трепете Петербург. Разложившаяся армия давала не одних дезертиров. Годы войны воспитали породу людей, находящую вкус в человеческой крови. Для нее возвращение к мирному труду было невозможно. Главная масса этого слоя ушла в бандитизм, в атаманщину. Но многое было всосано и большевистской организацией. Матросы сидели повсюду в ЧК, исполкомах, даже в жилотделах. Они несли с собой ненависть к офицерству, разросшуюся в месть «буржуям», и жадность к наслаждениям. Они сообщали милитаристический стиль диктатуре. От них — кожаные куртки, штабы, коменданты в каждом доме, чеканная резкость приказов, телеграфный язык революции. Почти все языковые новообразования революционного временеми идут из армии. Даже одесский жаргон совершал свое вторжение в русский язык, чаще всего проходя чрез толщу солдатских масс.
Международный социализм живет добродетельным отвращением к войне (исключение — Энгельс). Но большевики, по обстановке своей победы, как, впрочем, и по технической романтике инсурекций66, которой они бредили с 1905 года, чувствуют влечение к военному авантюризму. Это обстоятельство помогло Троцкому составить штаб Красной армии из осколков армии национальной и превратить старых подпольщиков в революционных маршалов.
4. Большевизм всегда имел прочные корни в рабочих массах. В Петербурге, Москве, на Урале сочувствие пролетариата было ему обеспечено. Нельзя отрицать, что, каковы бы ни были его объективные задачи, в глубине своей революционной совести он оставался рабочей партией. Его тактика в крестьянстве была чисто демагогической. Уже с 1905 г. Ленин обещал конфискацию всех помещичьих земель — жестом почти циническим для ортодоксального марксиста. В 1917 г. он просто переписал у с.-р.-ов их аграрную программу, скрепив ее магическим «немедленно», — и выиграл революцию. Классический большевизм, по своему стилю, абсолютно чист от примесей народничества, но, имея в виду его аграрную эволюцию, можно сказать, что в нем победил сплав народничества и марксизма. Революция в России не могла победить против крестьянства, и Ленин сделал ее «рабоче–крестьянской», совершив, для марксиста, акт величайшего оппортунизма. В конце 1917 года крестьянство, сжигавшее усадьбы, в значительной массе своей, несомненно, шло за большевиками. Однако не этот временный политический союз с крестьянством и не классовая рабочая политика образует народное лицо большевизма. Его неустойчивый немецкий марксизм был очень скоро переведен на истинно русский язык. В формулах классовой борьбы нашла свое выражение вековая ненависть к барству, дремавшая в душе народа. Ленин воскрешает дело Разина и Пугачева — двух канонизованных героев октябрьской революции. В 1918 г. массы бредили «еремеевской ночью», и кое–где справляли свой сон наяву. Сама идея классовой расправы, классового суда пришлась особенно по сердцу. Убивать за белые руки значит мстить за грехи предков — «собаками травили», — и в этом была родовая, историческая справедливость, не признающая лица и личной ответственности. Экономический материализм оказался утробным сознанием полуголодного человека, который живет в навязчивых идеях физического труда и пищи, презирая, как барство, формы высшей культуры. Социализм преломился в крестьянскую идею уравнительной справедливости. Социализм дележки, над которым смеялись в Европе социал–демократы, был подлинным пафосом 1918 года. Барские трюмо в избах, городские платья на деревенских девушках, и груды обожженных кирпичей на месте дворянских гнезд — вот реальные, хотя и жалкие, завоевания революции. «Нынче все равны» — гордое, победное сознание народа, которое льется на мельницу партии. Отсюда приток в партию из русских низов. Постепенно она теряет инородческий характер, орабочивается и окрестьянивается. Рабочие проходят на высшие посты и не всегда играют роль пешек в руках диктаторов. Рабочее или крестьянское происхождение заменяет аристократические титулы старого режима на путях партийной карьеры.
Есть разница между партийцем рабочим и крестьянином. Первый лучше усваивает уроки марксизма и свысока смотрит на собственнические, буржуазные мечты крестьянина. Ему одному доступна идея общего или государственного достояния, ответственности перед коллективом. Крестьянин считает рабочего лодырем и презирает его чужую, заученную фразу. Но над классовыми различиями доминирует единство сознания трудового народа, черного труда.
Конечно, не рабочим и не крестьянам принадлежит водительство в партии. Но они имеются на всех ступенях ее иерархии, они дают ей такую же бытовую и социальную связь с низами, какая существовала у монархии с дворянством. Прибавьте власть идеологии: гимнов, символов и слов. Серп и молот. — «Царствию рабочих и крестьян не будет конца». Все это объясняет, почему столь чуждый народному духу интернациональный продукт, как коммунизм, мог и может до сих пор влиять на народные слои, вовлекая наиболее активных в саму партию.
5. Попав под молот классового государства, интеллигенция с ужасом встречала в чрезвычайках, в тюрьмах, среди палачей своих старых знакомцев: царских стражников и жандармов. Большевики поставили на службу революции держиморд старого режима. Но вместе с тем они воспитали и держиморд нового типа. В этом черном, т. е. черносотенном типе революционеров сказалась не только беззастенчивость новой власти, но и влияние народной среды. Интеллигенция никогда не сознавала достаточно, в какой мере были народны низшие агенты старой власти, особенно ее карающий аппарат. Раньше усмиряли студентов и социалистов, врагов царя, теперь душили меньшевиков и кадетов, врагов трудового народа. Носители этих карательных функций, как прежде, так и теперь представляют наиболее «государственный» тип в анархической народной среде. Раньше их поставляла армия из сверхсрочных своих служак, теперь тоже армия — гражданской войны. Тот же слой, с той же психологией подозрительной ревности — и тот же объект подавления: крамольная интеллигенция, всегда непонятная, всегда идущая против народа и его власти.
6. Здесь кончаются большевики. Но цвета коммунистов и большевиков причудливо переливаются в последней — может быть, самой многочисленной группе — той, которую мы условно окрестили «новой демократией». Все ее промежуточные, полукультурные слои нашли в большевизме безграничные возможности для своего честолюбия. Они ворвались с огромным напором в оставленные интеллигенцией бреши, чтобы строить новое государство и новую культуру. Малочисленная гвардия старых революционеров, занятая на фронте, в Наркоматах, могла свалить всю низовую, особенно «просветительную» работу на плечи новых людей. Всякие пролетстудии, политпросветы, союзы безбожников, которыми гнушаются перегруженные работники партии, достались этому слою. Революция, правда, видела парикмахеров и циркачей, командующих армиями. Но настоящее их призвание на внутренних фронтах. Здесь они взяли свой реванш над дипломированной интеллигенцией, прикрыв свое самоуверенное невежество партийным билетом. Нельзя отрицать, что в революции пробили себе дорогу и подлинные таланты. Большинство их духовно искажено марксизмом, который воспринимается здесь уже не в народном, а в бухаринском, т. е. полунемецком стиле. Такой марксизм был гончарной печью, сквозь которую прошла вся свежеиспеченная интеллигенция, уже вполне свободная от дворянской преемственности. Этот слой, быть может, является самой широкой, хотя и не самой твердой социальной базой партии.
* * *
Большевистская партия — создание Ленина. Без него она немыслима. Он один сделал возможным эту фантастическую спайку интернационалистов, инородцев, русских подпольщиков, экстернов, рабочих, солдат и мужиков. И не спайку, а сплав, литой и твердый, самый твердый в политической истории России. Распад России совершился бы без Ленина, хотя он сделал все, что мог, чтобы его ускорить. Но построение СССР из ее развалин — дело его рук, его личное дело. Тысячи международных социалистов не смогли бы создать из хаоса этот железный строй. И они это знают. Презиравшие личность марксисты создают религию личности над его трупом. Ленин — единственная биография русской революции, но без этой биографии она теряет всякое правдоподобие.
Партия выражает Ленина, актуализирует его, как члены актуализируют клетки центрального мозга. В каждом истом большевике можно узнать фамильные Ленинские черты.
Как и партия, Ленин максимально оторван от русской почвы, и в то же время Ленин национален. Он ненавидит старую Русь. Ничто в ее традициях, в ее истории не говорит его сердцу (Сердце Ленина!). Он презирает русского человека, мягкого, расхлябанного, и хочет бить дурака по голове, пока он не поумнеет. Но несомненно, что Ленина в какой–то мере притягивает русская народная стихия. Ему чужда Европа с ее укладом, с ее психическими формами. Он любит русскую природу и умственный склад русского мужика — скорее мужика, чем рабочего. Отсюда, через мужика, его уважение к Толстому. С мужиком — и с Толстым — его роднит вкус к простоте, ненависть к красивости, ко всяким оболочкам культуры, особенно слова. Для Ленина культура исчерпывается техникой: элементарная полезность — трактор. Его простота, в моральном смысле, цинична. Но ее оголенность помогает нам рассмотреть цинизм мужика и даже Толстого, как одну из основных стихий русской души. Циник, но не лицемер. И лжет цинично: себя обманывать не станет. В цинизме есть некоторая честность — перед самим собой.
Ленин — плохой оратор, лишенный воображения — умел изумительно влиять на толпу. Его речь била дубиной по голове, отбрасывая все лишнее, чуждаясь ораторских прикрас. Ругательство — единственная риторическая фигура, признаваемая им. Сосредоточенная сила и ясность, целестремительность слова сообщают ораторству Ленина нечто классическое. Русский народ, как и Ленин, презирает краснобайство. В этом грассирующем барине, прикатившем из–за границы марксисте, народ признал своего. В Ленине нет ни скрупула русского интеллигента. Все его огромное влияние на подпольную Россию объясняется именно этой его непохожестью, исключительностью в революционной среде. Ленин вылеплен из того теста, из которого создаются государственные деятели реакции. Его нетрудно представить министром полиции при монархии. Π. Н. Дурново67и Курлов68—его ближайшие духовные родичи (у Дурново даже ум марксистский). Большая энергия, практический ум, презрение к фразе и сентиментальности, внутренний имморализм — каждая черта здесь отрицает тип революционера. Иные влияния в отрочестве — и симбирский дворянин В. И. Ульянов мог бы сменить Плеве69на его посту. Русские марксисты 90–х годов, этически настроенные и сами презирающие себя за это, ужаснулись перед «твердокаменным» и покорились ему. Он стал центром притяжения людей нового типа. Он сам ковал его, неумолимо преследуя сарказмами и оскорблениями мягкотелого интеллигента. Из евреев, кавказцев и русских ницшеанцев, он создавал свою гвардию — хищников и бойцов. То, как он умел (хотя и не всегда) — укрощать этих тигров подполья, не менее удивительно, чем обуздание волчьей стаи Октября. Выковать большевистскую партию было не легче, чем государство СССР.
Ум Ленина? Это не важно. В нем были огромные провалы. Бездарный теоретик, почти чуждый умственной культуре, Ленин стал великим специалистом в революционной тактике. Он был профессионалом революции, занимаясь ею, не как идеей, служением или авантюрой, а как делом. За десятки лет своей жизни он едва ли читал что–либо, кроме газет и брошюр. Быть в такой мере узким — это уже половина победы. А у Ленина есть и ум — сильный ум, хотя и низшего порядка. Чувство реальности заставляло его удерживаться от разбега головой об стену, хотя замечал он эту стену на вершок от нее. Этого было достаточно, чтобы поставить его в исключительное положение в стане людей, где мысли заменялись цитатами. В целой партии Ленин один думал — тяжело, неповоротливо, но все же думал. Остальные упражнялись в диалектике. Конечно, обладай Ленин настоящим умом, он не мог бы строить социализма в России, не мог бы стать вождем слепых — единственный кривой в стране. Его ум был максимально возможный в России 1917 года. Чуточку больше, — и он был бы обречен на бездействие.
Однако, нельзя забывать, что ум Ленина все же ум маньяка, и ничто так не обнажает его, как смешная мечтельность техники. Ленин, вроде Манилова, мечтал об электрификации России. Непонимание духовных основ хозяйства уживалось в нем с суеверным культом машины. Американские инженеры — единственные люди буржуазного мира, с которыми он удостаивал говорить, как с равными. За революционером, за диктатором мы с удивлением различаем — в последней глубине — признаки религиозного существа. Да, и у этого человека была своя религия: не сатанинская религия ненависти, а наивная фетишистская религия дикаря, верующего в технический прогресс. Европа и Россия могут погибнуть, новый мир, небывалое царство социализма, пригрезившееся этому «кремлевскому мечтателю», будет удивительно похоже на Северо–Американские Штаты.

