Благотворительность
Я вижу Сатану, падающего, как молния
Целиком
Aa
На страничку книги
Я вижу Сатану, падающего, как молния

Глава 11. Триумф креста

В области антропологии я определяю откровение как истиннуюрепрезентацию[53]того, что еще никогда не было до конца репрезентировано, либо же было репрезентировано неверно, — миметическую ситуацию «все–против–одного», механизм жертвоприношения, которому предшествовали «интердивидуальные скандалы»[54].

В мифе этот механизм всегда фальсифицируется в пользу преследователей и в ущерб жертве. Еврейская Библия часто намекает на истину, развивает и даже частично представляет ее, но никогда — полно и всецело. Евангелия, если брать их в совокупности, буквальноявляют собойэту репрезентацию.

Понимание этого сразу же проливает свет на фрагмент из Послания к Колоссянам, который до сих пор представлялся туманным:

[…] истребив учением бывшее о нас рукописание, которое было против нас. Он [Христос] взял его от среды и пригвоздил ко кресту отняв силы у начальств и властей, властно подверг их позору, восторжествовав над ними Собою (Кол 2:14–15).

Обвинение, которое было составлено против людей — это обвинение против невинной жертвы в мифе. Делать за это ответственными начальства и власти — все равно что прямо указать на самого Сатану; выступающего в ролипубличного обвинителя,о чем я уже говорил.

До Христа сатанинское обвинение всегда было действенным в силу заразительного характера насилия, которое делало людей узниками мифологических и ритуальных систем. Распятие свело на нет мифологию и вскрыло заразу, чрезвычайная эффективность которой применительно к мифу никогда не позволяла общине узнать правду о невинности своих жертв.

Это обвинение временно облегчило людям бремя их насилия, но оно же «обратилось» против них, поскольку оно подчинило их Сатане или, другими словами, начальствам и властям с их лживыми богами и кровавыми жертвоприношениями.

Провозглашая словами псалмов свою непорочность, Иисус вычеркнул эту запись, «истребил рукописание». Ныне он прибивает это обвинение к кресту — иными словами, являет его несостоятельность. Если обычно обвинение прибивает свою жертву к кресту, то здесь наоборот, оно само распинается и в некотором смысле выставляется напоказ как лживое. Крест несет победу истины, поскольку в евангельских повествованиях вскрывается ложность обвинения, крест навсегда дискредитирует самозванство Сатаны или, что то же самое, начальств и властей. Все реабилитированные жертвы принадлежат к одному и тому же типу.

Сатана делал из людей своих должников и одновременно соучастников своих преступлений. Являя лживый характер всех его уловок, крест временно помещает людей в ситуацию еще большего насилия, но принципиально освобождает их из рабства, которое длится с самого начала человеческой истории.

Христос прибивает к кресту и выставляет напоказ не только обвинение: сами начальства и власти выставляются перед миром и участвуют в триумфальном шествии распятого Христа, сами в некотором смысле распинаются. Эти метафоры вовсе не являются фантазией и дурной импровизацией, они поразительно точно выражают тот факт, что разоблачитель и разоблаченное суть одно: миметическая война всех против одного, подлинная природа которой скрывается Сатаной и «властями», обличается в распятии Христа, достоверно описанном в рассказе о Страстях.

Крест и сатанинское происхождение ложных религий и властей являют собой один феномен, явленный в одном случае, сокрытый в другом. Вот почему Данте представил Сатану в самой гущеInfernoпригвожденным к кресту[55].

Когда механизм жертвоприношения уже приколот — вернее, прибит — к кресту, на свет дня выходит вся его ничтожность и смехотворность, и все, кто на него полагался, постепенно утрачивают свой авторитет перед миром, ослабевают и в конце концов исчезают.

Важнейшая метафора — это метафоратриумфав римском смысле, то есть тех почестей, которые Рим воздавал своим победителям. Полководец торжественно въезжал в город, стоя в триумфальной колеснице, под ликование толпы. В его кортеже находились также плененные предводители вражеских войск. Прежде чем их казнить, их выставляли напоказ, как диких зверей, лишенных всякой силы. Именно так победивший Цезарь поступил с Верцингеторигом.

Здесь победивший полководец — это Христос, а победа его — крест. Христианство одерживает победу над языческим устройством мира. Вожди врагов, следующие за колесницей победителя в оковах, — это начальства и власти. Автор сравнивает непреодолимые последствия креста с теми, которые оставляла после себя всемогущая военная машина того времени — римская армия.

Ни одна из христианских идей не вызывает в наши дни большего сарказма, чем та, которая с такой открытостью излагается в нашем тексте — идеятриумфа креста.Добропорядочным прогрессистам из числа христиан она представляется столь же дерзкой, сколь и абсурдной. Чтобы определить свое отношение к этой теме, они придумали термин «триумфализм». Если где–либо и существует великая хартия триумфализма, то именно в этом тексте, который я сейчас буду комментировать. Она написана как будто специально для того, чтобы провоцировать возмущение модернистов, которые никогда не преминут напомнить церкви о необходимости смирения.

Но в этой метафоре триумфа присутствует парадокс, слишком очевидный, чтобы не быть намеренным и не свидетельствовать об иронической интенции автора. То, о чем говорит автор Послания, в действительности не имеет ничего общего с военными действиями. Победа Христа не имеет ничего общего с победой генерала: вместо того, чтобы подвергнуть пыткам других, он принимает их на себя. От образа триумфа следует оставить не его военный аспект, а ту зрелищность, с которой крест выставил напоказ то, что врагу следовало бы скрыть, и отнял у него то, что он хотел бы сохранить.

Триумф креста — не уступка насилию, а плод полного отречения от него, так что насилие может бушевать против Христа, не замечая того, что тем самым выявляет тайное, и не подозревая, что это буйство на сей раз обратится против него самого, поскольку будет подробно зафиксировано и изложено в повествовании о Страстях.

Если не видеть роли миметической зараженности в жизни обществ, та идея, что крест обнажил истинную сущность начальств и властей, может представляться абсурдом и искажением истины.

Казалось бы, во время распятия происходило совсем не то, что представлено в нашем тексте. Ведь это начальства и власти прибили Христа к кресту и лишили его всего, не претерпев при этом никакого урона.

Таким образом, наш текст дерзко противоречит всему тому, что здравый рассудок видит как жесткую и прискорбную реальность Страстей. Начальства не просто видимы — их присутствие в нашем мире буквально бросается в глаза. Они находятся в привилегированном положении. Они не перестают размахивать пальмой первенства и кичиться своей силой и роскошью. Их не нужно показывать — они сами себя постоянно показывают.

Идея триумфа креста в глазах так называемых «научных» экзегетов выглядит настолько абсурдной, что они склонны видеть в ней один из случаев полной инверсии реальности, к которой прибегают отчаявшиеся люди, потерявшие опору и не способные более выносить правду… Психиатры называют это «феноменом компенсации». Существа, раздавленные непоправимыми последствиями катастрофы, лишенные всякой конкретной надежды, выворачивают наизнанку все признаки реального: из «меньше» они делают «больше», а из «больше» — «меньше». Именно это произошло с учениками Иисуса после распятия, именно это верующие называют воскресением.

Точность и трезвость рассказов о распятии и единство между ними, более отчетливые и цельные чем в других частях Евангелий, никоим образом не создают впечатления, будто речь идет о какой–то психической катастрофе, о разрыве с реальностью, как это себе представляют критики.

Идея триумфа креста прекрасно объясняется рациональным образом и не нуждается в психологических гипотезах. Она соответствует той несомненной реальности, которой мывскоредадим четкое определение. Крест действительно преобразил мир, и его силу можно описывать, не апеллируя при этом к религиозной вере. Триумфу креста можно дать правдоподобное объяснение в чисто рациональном ключе.

Большинство людей, когда задумываются о кресте, видят только брутальность этого события, ужасную смерть Иисуса, которая, казалось бы, самым недвусмысленным образом продемонстрировала несостоятельность «триумфалистских» идей нашего Послания.

Но помимо самого этого события, которое, устраняя Иисуса, отдает пальму первенства начальствам и властям, существует еще и другая история, неизвестная историкам и тем не менее столь же реальная и объективная, — история не самих событий, а ихрепрезентации.

То событие, которое, по моему мнению,стоитза мифами и управляет ими, остается для нас незамеченным, поскольку мифы его существенно деформируют и трансформируют. Но Евангелия, повторю еще раз,репрезентируютего во всей его подлинности и отдают эту подлинность в распоряжение человечеству, которое само никогда ее не находило.

Вне рамок повествований о Страстях и песен слуги Яхве начальства и власти предстают в своем внешнем блеске и совершенно не распознаются как постыдные явления, вырастающие из насилия.

Эта их теневая сторона никогда себя не обнаруживает, и впервые выставляется на обозрение только на кресте Христа.

Власти щепетильно относятся ко всему, что может затронуть их ложное самолюбие, но то, что являет крест — позор первоначального насилия — должно тщательно скрываться, чтобы не привести к падению.

Вот что показывает картина начальств и властей, «выставленных напоказ перед миром», прогоняемых в «триумфальном шествии» за Христом.

Прибивая Христа к кресту, власти думали, что делают свое обычное дело — запускают механизм жертвоприношения. Они надеялись тем самым устранить угрозу откровения и даже не подозревали, что в конечном итоге работают на свою собственную погибель, в некотором смысле сами себя прибивают к тому кресту, в котором даже не предполагали увидеть такую открывающую силу.

Рассеивая тень вокруг жертвенного механизма, которая была ему необходима для господства, крест переворачивает мир. Его свет лишает Сатану главной силы — силы изгонять Сатану. Как только черное солнце будет озарено крестом, оно больше не сможет сдерживать деструктивную силу Сатаны. Он сам разрушит свое царство и самого себя.

Понимать это — значит понимать, почему Павел видит в кресте источник всякого знания о мире и о человеке, но также и о Боге. Когда апостол утверждает, что не желает знать ничего кроме Христа распятого, он не выказывает пренебрежения к познанию как таковому. Он твердо верит, что нет познания выше, чем познание Христа распятого. В этой школе человек узнает намного больше о людях и о Боге, чем если припадет к любому другому источнику знания.

Страдания на кресте — та цена, которую Иисус согласился заплатить за возможность предложить человечеству истинную репрезентацию того начала, которое продолжает держать его в неволе, и сделать механизм жертвоприношения недееспособным.

В триумфе победившего военачальника выставление поверженного врага на всеобщее обозрение — всего лишь следствие победы, здесь же сама победа заключается в разоблачении первичного насилия. Власти не потому выставлены напоказ, что повержены, а повержены потому, что выставлены напоказ.

Таким образом, есть некоторая ирония в метафоре военной победы, и пикантной делает ее тот факт, что Сатана и его войско уважают только силу. Они мыслят исключительно в категориях военной победы. И побеждаются армией, дееспособность которой для них непостижима, противоречит всем их убеждениям и ценностям. Самое радикальное бессилие направляет сатанинскую силу на изгнание самой себя.

* * *

Поэтому для того, чтобы понять разницу между мифологией и Евангелиями, между мифическим утаиванием и христианским откровением, необходимо перестать смешивать репрезентацию с репрезентируемым.

Многие экзегеты думают, что, коль скоро что–то появилось в тексте, оно в некотором смысле подчинено своей собственной репрезентации. Они полагают, что механизм жертвоприношения, о котором я не устаю говорить, должен доминировать в Евангелиях, поскольку в них и только в них он становится отчетливо виден. И напротив, его считают отсутствующим в мифологии, в которой никогда не бывает репрезентирован, в которой нигде нет эксплицитного указания на него.

И они удивляются, когда я утверждаю, что коллективное убийство принципиально важно для создания мифа, но что оно, напротив, ничего нам не может сказать о происхождении Евангелий.

Коллективное убийство, или механизм жертвоприношения, имеет непосредственное отношение к возникновению текстов, которые его не репрезентируют и не могут репрезентировать именно потому, что реально на него опираются, ведь механизм жертвоприношения — их образующий принцип. Речь идет о мифах.

Экзегетов вводит в заблуждение склонность нашего духа приходить к поспешному выводу, что, коль скоро тексты рассказывают о коллективном насилии, они совершают насилие, которые мы обязаны осудить как таковое.

Под воздействием ницшеанства наш дух склонен действовать по принципу «нет дыма без огня», который в данном случае являет собой полную мистификацию. Экзегеты рассматривают иудео–христианское откровение как своего рода фрейдистский или ницшеанский симптом в духе «морали рабов». В откровении жертвенного механизма они усматривают проявление, например, социальной озлобленности. Они никогда не задаются вопросом: а что если это откровение было оправданным?

Только там, где миметическое нагнетаниене было репрезентвано,оно может быть порождающим элементом — причем именнопотому, что оно не было репрезентировано.Как только эта зараза рас пространяется на всю общину, ее члены становятся одержимыми ею. Насильственный миметизм говорит их устами, провозглашая виновность жертвы и невинность гонителей. Здесь в действительности говорит уже не община, а тот, кого Евангелия называют клеветником — Сатана.

Лжеученые экзегеты не видят того, что репрезентации иудаизма и христианства впервые освобождают от того насилия, которое всегда присутствовало, но до библейского вмешательства оставалось сокрытым в структуре мифа.

Под влиянием Ницше и Фрейда наши современники не раздумывая отправляются на поиски в этих текстах, референтность которых оспаривается без малейших на то оснований, указаний на «комплекс преследования», которому якобы подвержена иудео–христианская традиция и от которого, напротив, свободна мифология.

Абсурдность всего этого доказывается тем высоким безразличием, тем царственным презрением, с которым мифология смотрит на всякого, кто намекает на возможность насилия сильных по отношению к слабым, большинства по отношению к меньшинству, здоровых по отношению к больным, нормальных по отношению к аномальным, местных по отношению к приезжим и проч.

Сегодняшнее доверие к мифу тем более странно, что наши современники проявляют чрезвычайную подозрительность к тому обществу, в котором живут. Они видят жертвы повсюду за исключением того места, где они действительно присутствуют, — мифов, которые они никогда не рассматривают в критическом ключе.

Под влиянием Ницше современные мыслители взяли в привычку рассматривать мифы как милые, симпатичные, радостные и приятные тексты, во всем превосходящие иудео–христианское Писание, в котором преобладает не оправданная забота о справедливости и истине, а болезненная подозрительность…

Весь мир сегодня в большей или меньшей степени занимает такую позицию; при этом считается бесспорным фактом, что в мифах насилие либо отсутствует, либо эстетически преображается. Иудаизм и христианство выглядят в этом свете настолько одержимыми манией преследования, что можно, по крайней мере, заподозрить их в причастности к насилию.

Чтобы осмыслить всю глубину этого недоразумения, необходимо рассмотреть его в свете одного из несправедливых обвинений — дела Дрейфуса, которое уже настолько изучено, что в нем больше не осталось неясностей.

В период, когда капитан Дрейфус, обвиненный в преступлении, которого не совершал, отбывал наказание на другом конце земли, на его родине общество разделилось. С одной стороны, у него было множество радикальных противников, которые со спокойствием и удовлетворенностью приветствовали появление коллективной жертвы и поздравляли друг друга с ее справедливым наказанием.

С другой стороны, у него было некоторое — поначалу совсем небольшое — число защитников, которые долгое время рассматривались как отъявленные изменники или, в лучшем случае, как профессиональные недовольные, истовые фанатики, постоянно занятые смакованием разного рода претензий и подозрений, для которых никто вокруг не видел малейших оснований. Критики искали причину такого поведения в личной мягкости или политической предубежденности.

В действительности антидрейфусовское движение было подлинным мифом, ложным обвинением, повсеместно принимавшимся за правду и подпитываемым миметическим заражением, которое было распалено антисемитскими предрассудками до такой степени, что факты долгое время были бессильны что–либо изменить.

Те, кто отмечает «невинность» мифа, его жизнерадостность, здоровье, и противопоставляет это болезненной подозрительности Библии и Евангелий, совершает ту же ошибку, что и люди, выступавшие против Дрейфуса. Именно об этом в свое время говорил известный писатель Шарль Пеги.

Если бы защитники Дрейфуса не настаивали на своей позиции, не страдали бы — по крайней мере, в некоторой своей части, — за правду, если бы они признали, как это делают сегодня, что сам факт веры в абсолютную истину есть духовное преступление, Дрейфус никогда бы не был реабилитирован, и ложь бы восторжествовала.

Если мы восхищаемся мифами, которые не видят жертв нигде, и осуждаем Библию и Евангелия, которые видят их повсюду; мы повторяем иллюзию тех, кто в героическую эпоху этого процесса отказывались признать судебную ошибку. Защитники Дрейфуса с большим трудом добились правды — настолько бескомпромиссной и догматичной, какой была правда об Иосифе, выступавшем против мифологического насилия.

Механизм жертвоприношения — это не одна из многих литературных тем. Это принцип иллюзии, который не может отчетливо фигурировать в тех текстах, над которыми господствует. Если этот принцип эксплицитно проявился как принцип иллюзии, — а именно так происходит в Библии и Евангелиях, — он совершенно точно не имеет над ними власти в том смысле, в каком продолжает господствовать над текстами, в которых не появляется.

Ни один текст не может прояснить то миметическое нагнетание, на котором он основывается, и ни один текст не может основываться на миметическом нагнетании, которое он проясняет. Поэтому не следует смешивать вопрос жертвы единодушной толпы с тем, о чем литературная критика говорит как отемеилимотиве,которые мы приписываем автору, если находим в его произведениях, и не приписываем в том случае, если их там нет.

Легко распознать ошибку в этом вопросе, но еще легче оставить ее без внимания, что в действительности и происходит. Никто не подозревает, что, если мифы никогда не говорят о беззаконном насилии, то это может быть вызвано тем, что он неосознанно отражает заразительность преследования, которое не признает своих жертв, а видит в них справедливо изгнанных преступников — Эдипов, которые «в действительности» совершили отцеубийство и кровосмешение.

Мифическое содержание полностью определяется миметическим нагнетанием, в которое мифы погружены настолько, что не могут даже подозревать о своей зависимости. Никакой текст не может делать намек на принцип иллюзии, от которого зависит.

Быть жертвой иллюзии означает принимать ее за правду, быть неспособным обличить ее иллюзорность. Библия, впервые обличая иллюзию преследования, начала революцию, которая через христианство постепенно распространилась по всему миру, хотя не была понята теми, кому по профессии полагается все понимать. В этом, мне кажется, состоит главный смысл одной из ключевых фраз Евангелия на тему «эпистемологии»: «Славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Мф 11:25).

Условиемsine qua попдля господства жертвенного механизма над текстом является то, чтобы он не фигурировал в нем как эксплицитная тема. Верно и обратное: механизм жертвоприношения не может управлять текстом — Евангелиями, в которых эксплицитно фигурирует.

В этом парадокс, ужас которого необходимо видеть, поскольку это ужас Страстей, а виновником непростительного насилия, о котором повествует текст, всегда выставляются либо индивидуум, либо сам этот текст. Одним словом, как в случае шекспировской Клеопатры, гонец делается виновником тех неприятных новостей, которые он приносит. Свойство мифа — скрывать насилие. Свойство иудео–христианского Писания — вскрывать его и страдать за это.

Принцип иллюзии, то есть, механизм жертвоприношения, не может показаться среди бела дня без того, чтобы не потерять свою внутреннюю силу. Он нуждается в невежестве гонителей, которые «не ведают, что творят». Для бесперебойной работы он нуждается в сатанинском мраке.

Мифы не имеют понятия о собственном насилии, которое пере носят в трансцендентальную плоскость, демонизируя–обожествляя собственные жертвы. И именно это насилие становится видимым в Библии. Жертвы становятся истинными жертвами — уже не виновными, а невинными. Гонители становятся истинными гонителями — уже не невинными, а виновными. Виновны не наши предки, которых мы неустанно обвиняем, а мы сами.

Миф — это ложь не–репрезентации, которую творят миме тическое нагнетание и механизм жертвоприношения при посредничестве общины, которая служит для них инструментом. Миметическое нагнетание не бывает объективным, никогда не репрезентируется внутри мифологического дискурса; оно — реальный и всегда сокрытый егосюжет.Именно его Евангелия называют Сатаной или дьяволом.

Если я так часто повторяю одно и то же, то только потому, что часто слышу вокруг себя ту самую ошибку, на которую я здесь указываю и которая играет решающую роль в парадоксе креста.

Доказательством того, что трудно — или, может, слишком легко — понять то, что я сейчас говорю, является то, что сам Сатана этого не понял. Или, скорее, он это понял слишком поздно для того, чтобы спасти свое царство. Отсрочка его реакции блестящим образом повлияла на историю человечества.

В Первом Послании к Коринфянам Павел пишет: «Если бы [власти века сего] познали [премудрость Божью], то не распяли бы Господа славы» (1 Кор 2:8).

«Власти века сего», которые здесь идентичны Сатане, распяли Господа славы, потому что ожидали от этого события определенных последствий, в которых были заинтересованы. Они ожидали, что механизм будет работать как обычно, вдалеке от любопытных взглядов, и что им удастся избавиться от Иисуса и его вести. В начале процесса у них были все основания полагать, что все пройдет хорошо.

Распятие — такой же механизм жертвоприношения, как все другие: он запускается и протекает точно так же, и тем не менее, его результаты отличаются от всех прочих.

До воскресения ничто не предвещало возвращения миметического нагнетания, которому ученики уже наполовину поддались. Власти века сего могли довольно потирать руки, поскольку их расчеты оправдались. Но вместо того, чтобы в очередной раз незаметно скрыть секрет механизма жертвоприношения, четыре текста о Страстях растиражировали его на все четыре стороны света, предав максимальной огласке.

Отталкиваясь от фразы Павла, которую я только что процитировал, Ориген и многие греческие отцы церкви разработали тезис, который имел большой вес на протяжении веков, гласящий, чтоСатана был обманут крестом[56].В этой формуле Сатана был приравнен ко всем тем, кого Павел называет «властями века сего».

В западном христианстве этот тезис не встретил такой благосклонности, как на Востоке, и, насколько мне известно, постепенно был забыт. Его даже упрекали в «магическом мышлении». Возникает вопрос, не приписывает ли он Богу неподобающую для него роль?

Этот тезис делает крест своего рода божественной ловушкой, творением хитрости Бога, которая превосходит хитрость Сатаны. Из–под пера некоторых отцов церкви вышла странная метафора, которая вызвала смущение на Западе. Христос сравнивали с наживкой, которую рыбак нанизывает на свой крючок, чтобы поймать самую прожорливую рыбу — Сатану.

Западных авторов беспокоила та роль, которую этот тезис отводил Сатане. Со временем роль дьявола в богословской мысли все более сужалась. Его исчезновение досадно, поскольку Сатана составляет единое целое с конфликтным миметизмом, который только и может прояснить подлинный смысл и дать обоснование мысли отцов.

Обнаружение миметического, или сатанинского, цикла позволяет понять, что тезис об обмане Сатаны посредством креста содержит важнейшую догадку. Он учитывает особенность тех препятствий, которые миметические конфликты ставят на пути христианского откровения.

Мифо–ритуальные сообщества являются заложниками миметического цикла, из которого не могут выйти, поскольку не в состоянии его даже увидеть. Это верно и сегодня: все наши мысли о человеке, вся наша философия, все наши социальные науки, весь наш психоанализ и т. д. имеют фундаментально языческий характер, поскольку опираются на слепоту к конфликтному миметизму, аналогичную слепоте к мифо–ритуальным системам.

Позволяя проникнуть в логику жертвенного механизма и миметических циклов, тексты о Страстях дают нам возможность увидеть себя в невидимой тюрьме и осознать свою потребность в искуплении.

Не пребывая в общении с Богом, «власти века сего» не поняли, что механизм жертвоприношения, запущенный ими против Иисуса, будет иметь совершенно иные последствия, нежели механизмы мифа. Если бы они могли предвидеть будущее, они бы не только не приветствовали распятие, но изо всех сил пытались бы ему воспрепятствовать.

Когда же власти этого мира, наконец, осознали реальный размах креста, было уже слишком поздно отступать: Иисус был распят, Евангелия написаны. Поэтому Павел справедливо утверждает· «если бы [власти века сего] познали [премудрость Божью], то не распяли бы Господа славы».

Отвергнув идею, что Сатана был обманут крестом, Запад лишил себя невосполнимых сокровищ антропологической мысли.

Все средневековые и современные теории искупления ищут то, что препятствует спасению, в Боге, в его достоинстве, справедливости и даже гневливости. Но они не способны обнаружить препятствие там, где его следовало бы искать, — в греховной человеческой природе, в отношениях между людьми, в конфликтном миметизме, который идентичен Сатане. Они много говорят о первородном грехе, но не могут конкретизировать эту идею. Вот почему, даже будучи богословски верными, они создают впечатление произвольности и несправедливости перед человечеством.

Как только дурной миметизм обнаруживается, идея о том, что Сатана был обманут крестом, приобретает точный смысл, который вкладывали в нее греческие отцы, не сумев сформулировать его удовлетворительным образом.

Быть «сыном дьявола» в смысле Евангелия от Иоанна означает, как мы видели, быть внутри обманной системы конфликтного миметизма, которая не может не привести к мифо–ритуальным системам либо, в наше время, к более современным формам идолопоклонства, каковыми являются, например, идеологии или культ науки.

Греческие отцы справедливо говорили, что крест превратил Сатану в мистификатора, пойманного в ловушку собственной мистификации. Механизм жертвоприношения был его личной собственностью, его имуществом, инструментом самоизгнания, повергающего мир к его ногам. На кресте этот механизм раз и навсегда был изъят из–под его контроля, и лицо земли изменилось.

Если Бог некоторое время позволял Сатане властвовать над человечеством, то только потому, что заранее знал: в нужный момент Христос победит своего соперника, приняв смерть на кресте. Премудрость Божья извечно предвидела, что механизм жертвоприношения будет вывернут как перчатка, раскрыт и обезврежен в повествовании о Страстях, и что ни Сатана, ни власти не смогут помешать этому откровению.

Запуская против Иисуса механизм жертвоприношения, Сатана надеялся тем самым защитить свое царство, сохранить свое добро, не отдавая себе отчета в том, что делает совершенно обратное. Он сделал именно то, чего от него хотел Бог. Только Сатана мог, ни минуту не сомневаясь, привести в движение процесс самоуничтожения.

Тезис, гласящий, что Сатана был обманут крестом, должен быть дополнен ясным определением того, что делает людей узниками царства Сатаны. Такое определение может дать только конфликтный миметизм и его завершение в жертве. Из этого не следует делать вывод, что для освобождения от миметизма достаточно его увидеть.

Текст Павла, фразу из которого я только что прокомментировал, отличается исключительной духовной глубиной. Интуиция подсказывает Павлу, что существует некий божественный план, распространяющийся на всю человеческую историю, но он не может до конца его сформулировать. Вместо законченных мыслей он переходит на своего рода «экстатический лепет». Павел указывает на премудрость тайную, сокровенную, которую предназначил Бог прежде веков к славе нашей, которой никто из властей века сего не познал; ибо если бы познали, то не распяли бы Господа славы. Но, как написано, не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его ( 1 Кор 2:6–9).

Бог позволил Сатане некоторое время править человечеством, предвидя, что настанет момент, когда он победит его смертью на кресте. Божья премудрость знала, что эта смерть нейтрализует механизм жертвоприношения и что Сатана, сам того не ведая, примет в этом активное участие. Делая Сатану жертвой этой своеобразной божественной уловки, греческие отцы обращали внимание на те аспекты откровения, которые в настоящее время задвинуты на второй план, поскольку они главным образом имеют отношение к антропологии креста.

Сам Сатана отдал истину в распоряжение людей, позволил, чтобы к нему вернулась его собственная ложь, и сделал истину универсально понятной.

Таким образом, идея о том, что Сатана был обманут крестом, никоим образом не является магической и ни в чем не оскорбляет достоинство Бога. Уловка, на которую попался Сатана, не была ни насилием, ни фальсификацией со стороны Бога. На самом деле это даже не уловка, а неспособность князя этого мира понять божественную любовь. Если Сатана не видит Бога, то только потому, что он сам есть воплощение конфликтного миметизма. Он исключительно проницателен во всем, что касается конфликтов соперничества, скандалов и следующих за ними преследований, но слеп к любой другой реальности. Сатана превращает дурной миметизм в то, во что, надеюсь, его не превращу я, — в тоталитарную и безошибочную теорию, которая делает ее теоретика, человека или демона, глухим и слепым к человеколюбию Бога и к любви между людьми.

Сатана превращает свой механизм в западню, в которую сам и попадает. Бог не бывает коварным даже по отношению к Сатане, но он дает себя распять ради спасения людей, и Сатана совсем не может этого понять.

Князь этого мира слишком рассчитывал на то, что механизм жертвоприношения удастся сокрыть. Евангелия же обращают наше внимание на утрату мифического единодушия всюду там, где начинает действовать Иисус. В особенности Иоанн неоднократно указывает на разделение среди свидетелей слов и действий Иисуса.

После каждого такого действия свидетели начинали спорить между собой, то есть, послание Иисуса не только не объединяло людей, но вызывало разногласия и раздоры. В распятии такое разделение людей сыграло решающую роль. Без него не было бы евангельского откровения; механизм жертвоприношения не был бы репрезентирован. Как и в мифах, он будет преображен в справедливое и легитимное действие.