Глава 5. Мифология
Чудо Аполлония состоит в том, что он превращает эпидемию миметических соперничеств в единодушное насилие, «катартический» эффект которого возвращает спокойствие и упрочивает социальные узы эфесян. Весь город видит в побивании камнями сверхъестественный знак, и, чтобы подтвердить интерпретацию его как чуда, чтобы придать ему официальность, говорят о вмешательстве Геракла, бога, наиболее пригодного для этой роли, тем более что он был уже там, представленный своей статуей в том самом театре, где развернулось побивание нищего камнями. Вместо того чтобы осудить преступное нападение на нищего, муниципальные власти одобряют чудо Аполлония, а он сам выглядит как великий человек.
Если учесть, что бог не играл никакой роли в этом деле, то нам кажется искусственным это отнесение к язычеству. Однако апелляция к религии в своей основе не является тут произвольной. Между бросанием камней, к которому подстрекал Аполлоний, и теми феноменами вокруг которых возникает архаическое священное, имеется реальное сходство.
Многие мифы имеют характер, аналогичный чуду Аполлония, но насилие, даже в случаях очевидного линчевания, не описывается, как правило, с тем уже новым реализмом, который присущ Филострату. В литературных текстах, например в Метаморфозе Овидия, умножение фантастических элементов скрывает ужас зрелиша, которое никогда по–настоящему непредставляетсятак, как мы это видим в повествовании Филострата.
Мифы почти всегда начинаются с состояния крайнего беспорядка. Этот хаос чаще всего не претендует на «первозданность». За ним часто можно уловить некое расстройство или незавершенность — будь то в обществе, в природе или в космосе.
Зачастую мирное состояние нарушается трудноопределимой «эпидемии», сродни той, о которой шла речь выше в эфесской истории с побиванием камнями. Налицо может быть также социальный кризис, конфликт, о миметическом характере которого напоминает та значительная роль, которая в мифах отводитсяблизнецамили братьям–врагам.Конфликт может разворачиваться и между тысячью иных более или менее сказочных существ, чудовищ, звезд, гор — почти неважно кто они, — однако эти существа противостоят друг другу и сталкиваются друг с другом симметрично, как миметические двойники.
Вместо беспорядка в этих мифических зачинах речь может идти о нарушении жизненных функций, причиной которого бывает какое–либо торможение или застой. Клод Леви–Стросс очень хорошо уловил этот аспект мифических зачинов, однако не заметил его связи с насилием.
Речь может идти и об обыкновенных бедствиях, голоде, наводнении, разрушительной засухе и прочих природных катастрофах. Всегда и всюду первоначальная ситуация может заканчиваться неким кризисом, который ставит общество и его культурный порядок под угрозу полного уничтожения.
Этот кризис почти всегда разрешается насилием, а оно, даже если оно не коллективное, имеет коллективный резонанс. Единственное крупное исключение — это насилиедуэльное, которое развертывается между двумя братьями или врагами–близнецами и завершается триумфом одного над другим. Всегда есть намек на конфликтный и дезинтегрирующий миметизмдонасилия и примиряющий и объединяющийпоемнасилия и благодаря ему. Все это можно вполне увидеть только в свете предшествующего нашего анализа, в том свете, который проливается на чудо Аполлония Евангелиями и понятием миметического цикла, выявленного мною в трех первых главах данной книги. дает себя линчевать, поскольку его сочли посягателем на тотеми–ческую систему', в конце сам руководит воссозданием этой системы либо созданием новой. Единодушное насилие превращало злодея в божественного благодетеля столь необычным и тем не менее обычным манером, что большинство мифов ничего не сообщают об этой метаморфозе. Она подразумевается.
Все объяснится, если мы поймем, что в конце этих мифов единодушное насилие примиряло сообщество, а примиряющая сила приписывалась именно жертве, уже «виновной» в кризисе, уже за него «ответственной».
Итак, жертва преображается дважды: первый раз негативно, как источник вреда, второй — позитивно, как источник блага.
Считалось, что эта жертва погибала, но было нужно, чтобы она ожила, так как она воссоздает сообщество сразу после того, как разрушила его. Она со всей очевидностью бессмертна и, значит, — божественна.
Так что следует думать, что и мифы тоже отражают (правда, более смутно и искаженно) тот процесс, который нам позволили распознать Евангелия и который позже мы вновь обнаружили в эфесском побивании камнями.
Видимо, этот процесс характерен для мифологии в целом. Те же самые человеческие группы, что изгоняют и убивают людей, на которых миметически сходятся подозрения, начинают им поклоняться, как только обнаруживают в своей среде мир и примирение. То, что их примиряет, скажу еще раз, есть не что иное, как проецирование на жертву их собственных страхов вначале, а впоследствии, как только они почувствовали примирение, — и своих же собственных надежд.
Именно беспорядки, характерные для человеческих групп, парадоксально, по мере своего усугубления, обеспечивают людям средство предаться тем формам организации, которые тем или иным образом возникают из пароксизма насилия и устраняют эти беспорядки. Линчевания возвращают мир за счет обожествляемой жертвы. Вот почему они фигурируют как эпифании этой обожествленной жертвы, а сообщества хранят память об этих эпифаниях в своих преображенных легендах, которые мы называем мифами.
* * *
В «чуде» побивания камнями нищего, которое совершил Аполлоний Тианский, не возникает никакого нового божества, но его появление не так уж и далеко, коль скоро нищего воспринимают как существо сверхъестественное, как демона чумы.
После убийства нищего убийцы не узнают своей жертвы. Та малость человекоподобия, которую не уничтожили в нищем старость и несчастье, окончательно уничтожена камнями. Несчастного не потому побивают камнями, что он чудовище, наоборот: побивание камнями делает из него монстра. Эфесяне бросают свои каменья с такой яростью, что труп нищего преображается в бесформенную массу.
Чувствуются колебания автора: чудовище столь же огромно, что и лев, но оно не лев, оно скорее пес. Чтобы сделать его более внушительным в качестве монстра, Филострат заставляет его изрыгать пену, «как изрыгают бешеные собаки», но преображение остается мало впечатляющим, малоубедительным, слишком прозрачным, чтобы скрыть печальную правду. Здесь всего лишь жалкий набросок мифа…
Преображения, производимого единодушным убийством, недостаточно для обожествления жертвы. Поэтому никакого нового божества не возникает. Очень хорошо видно, чего недостает побиванию камнями для порождения нового бога. Если бы движущая сила преображений, коллективное насилие, была более мощной, она бы обожествила нищего. Боги–целители в мифологиях всегда и в первую очередь выступают под обличьями, сходными с нашим чудом. Они всегда начинают как демоны, ответственные за болезнь, от которой впоследствии сами же исцеляют.
Если богов, в конечном счете, считают способными исцелять от тех болезней, которые они же сами насылают на людей, то это потому, что насилие, применяемое против них, на той стадии, когда они кажутся лишь зловредными, заразными, демоничными, имеет эффект, аналогичный эффекту нашего побивания камнями, но более сильный. Обожествляется как раз весьма действенный «фиксационный абсцесс».
Жертвы, внушающие наибольший ужас в первой фазе, вызывают наибольшее облегчение и гармонию во второй. Стало быть, они, повторяю, преображаются дважды, но это не относится к случаю эфесского нищего.
Роль бога Аполлона в мифе об Эдипе — хороший пример двойного преображения. Считается, что именно этот бог насылает эпидемию и наказывает тех, кто укрывает в стенах своего города отвратительного преступника — человека, убившего своего отца и совершившего кровосмешение со своей матерью. Сначала, видимо, Аполлон — тоже только «демон чумы». Как только Эдип изгнан, фиванцы обретают исцеление. Аполлон вознаграждает их за послушание и прекращает шантаж, отныне беспредметный. Если учесть, что сам Аполлони естьчума, то для того, чтобы положить ей конец, ему довольно просто удалиться.
В чуде Аполлония Геракл возглавляет побивание камнями нищего точно так же, как Аполлон возглавляет изгнание героя в мифе об Эдипе.
В этом примере Аполлон остается необходим вопреки тому факту, что герой, в отличие от нашего нищего, сам в какой–то мере обожествлен. Этого, кажется, недостаточно, чтобы консолидировать вокруг него сакральную структуру, и миф, так же как и наше «чудо», прибегает к великому предсущему богу Аполлону.
Если бы в чуде Аполлония преображающая мощь была сильнее, то после демонизации нищего произошло бы его обожествление. Второе преображение скрыло бы ужас всей сцены. У нас был бы настоящий миф, а не тот неполный и неподлинный феномен, о котором сообщает Филострат.
Чудо Аполлония — это всего лишь бледный набросок мифа, но как раз этот анемичный и незавершенный характер делает его в высшей степени интересным для понимания генезиса мифов. Рассказ разбивает на два обособленных момента единый генезис, который в мифах как таковых предстает в форме столь плотной, что она кажется недешифруемой.
У Филострата присутствует видимым образом только первое преображение, именно поэтому мы ощущаем ужас. Второе преображение полностью отсутствует, и, чтобы заполнить это отсутствие, прибегают к помощи Геракла.
Первая фраза повествования содержит первую аллюзию на бога:
[Аполлоний] повел он всех жителей в театр, где был воздвигнут охранительный кумир.
И дальше о боге не говорится до самого конца рассказа:
Ныне охранительный кумир — изваяние Геракла — стоит там, где некогда был повергнут злой дух.
Два упоминания Геракла обрамляют весь эпизод и сообщают ему религиозное значение. Истинный автор чуда, в конечном счете, — это бог: он решил исполнить свою функцию защитника, благодаря посредничеству великого пророка — Аполлония Тианского.
Чудесное побивание камнями — не полный миф, а лишь половина мифа, первая, самая скрытая, та, чье существование лучше не замечать, дабы превозносить мифы, как это делают современные писатели. Чтобы защитить свои неоязыческие иллюзии, они отворачиваются от слишком поучительных, разоблачающих текстов, таких как рассказ о побивании камнями, которое инициировал Аполлоний.
Филострат описывает это побивание камнями как реалист, слишком честный для того, чтобы выявить, не желая того, тот процесс, который парадоксальным образом делает его самого жертвой обмана. Нет никакой причины думать, что этот писатель — какой–то особенный садист и что он очень отличается от своих единоверцев. Он остается верен религии своих предков и не видит ее такой, какая она есть. Он проявляет ее движущие силы, сам того не замечая, и ужас, который нам внушает его рассказ, глубоко поражал и его самого, вне сомнений.
В религиозном воображении великий Пан вовсе не умер. Отнюдь не случай делает из этого бога неистовствующих толп символ всякой мифологии. Наше слово «паника» происходит именно от него. Этот бог не утратил своего могущественного колдовского влияния — по крайней мере, на автораЖизни Аполлония Тианского[38].
Почему Евангелия, при свойственном им самом полном определении миметического цикла, обращаются к персонажу, именуемому Сатаной или дьяволом, а не к какому–либо безличному принципу? Думаю, главная причина заключается в том, что истинный манипулятор процесса, субъект всей структуры миметического цикла, — это не человеческий субъект, который не улавливает кругового процесса, в который он включен, амиметизмкак таковой. За пределами миметизма нет подлинного субъекта, и как раз это, в конечном счете, означает титул «князя мира сего», узнаваемый в этом отсутствии бытия, который есть Сатана.
У Сатаны нет ничего божественного, но его нельзя назвать, не намекнув на что–либо из того существенного, что я кратко упомянул в своей главе о нем и что нас интересует в высшей степени, а именно — происхождение архаических и языческих божеств.
Даже если трансцендентность Сатаны ложна, лишена в религиозном плане всякой реальности, в плане мирском невозможно отрицать его чудовищные влияния. Сатана — это отсутствующий субъект структур беспорядка и порядка, из которых возникают конфликтные отношения между людьми и которые, в конечном счете, как организуют, так и дезорганизуют эти отношения.
Сатана — это миметизм в его самом тайном могуществе, порождение ложных божеств, в лоне которых возникает христианство.
Разговор о миметическом цикле в терминах Сатаны позволяет Евангелиям высказывать или предполагать относительно религий, воспринимаемых христианством как ложные, фальшивые, иллюзорные, много вещей, которые нельзя высказать на языке скандалов.
Люди не придумывают своих богов, они обожествляют своих жертв. Обнаружить эту истину исследователям мешает их отказ увидеть реальное насилие за текстами, которые его представляют. Отказ от реального — это в наше время догма номер один. Это — продление и увековечивание изначальной мифической иллюзии[39].

