III. ВЫСШИЙ РАСЦВЕТ БОГОСЛОВИЯ ИКОНЫ
Период иконопочитания не был продолжительным. При императоре Льве V Армянине (813820) иконоборческое движение развернулось вновь. Лишь в 843 г. православие иконопочитателей одержало окончательную победу.
Иконоборческий собор 815 г., созванный Львом, смог опереться на поддержку Иоанна Грамматика, несомненно принадлежавшего к числу наиболее образованных людей своего времени[511].
Правда, в отличие от 754 г., ведущие богословы того времени оказались в стане иконопочитателей. В нем особо выделяются две фигуры — св. патр. Никифора и св. Феодора Студита. Их сочинения об иконопочитании принадлежат к лучшему из того, что по данной теме было написано в древней Церкви.
Патриарх Константинопольский Никифор (750-829)[512]
Св. патр. Никифору пришлось рано столкнуться с иконоборчеством. Еще мирянином, он, будучи представителем императора, принимал участие в соборе 787 г. Будучи уже патриархом, он, подобно своему предшественнику св. патр. Герману, отказался подчиниться религиознополитическим идеям императора, в 813 г. вновь решившегося на иконоборчество. Подобно Герману, Никифор в 815 г. предпочел ссылку, в которой и оставался до своей кончины.
Лишения, испытанные в ссылке, его не испугали, и он продолжал неутомимо писать против иконоборцев. Важнейшим отцам Церкви, на которых ссылались иконоборцы, — Евсевию Кесарийскому, Епифанию Кипрскому, Макарию Великому[513], — он посвятил подробные трактатыопровержения. Он опровергал также писания императора Константина V[514]и деяния собора 815 г.[515]
Мы не сможем изложить всего учения патр. Никифора об иконах. Многое, впрочем, встречается уже у его предшественников. Рассмотрим только его христологические выкладки, содержащие первую попытку серьезной критики аргументации императора Константина V и его собора (754 г.).
«Описывать» и «живописать» — терминологическое разъяснение
Евсевий Кесарийский как нельзя лучше сформулировал христологическую программу иконоборчества. Изображение Христа, по его словам, невозможно потому, что человеческое естество Христа полностью прославлено и обожено. Евсевий учил о том, что «рабский образ» был весь преображен в «Божественный образ».
Однако, когда на Халкидонском соборе было исповеданонеслиянноеединство Божественного и человеческого естеств Христа, подобный довод перестал действовать. Нужно было отыскать новую формулировку, не выходящую за рамки послехалкидонской христологии.
Согласно совпадающим свидетельствам Никифора и Феодора Студита, иконоборцы, введя понятие«неописуемости»(meptypacpla, нашли-таки для себя такую новую формулировку. «Сие понятие», пишет Никифор, «они, словно неприступную крепость, соорудили против православных»[516]. Он же утверждает, что «как подходящее орудие своей безбожной воли придумал» эту формулировку император Константин V[517].
И действительно, в одном месте, тесно примыкая к формулировкам Евсевия, Константин V пишет:
«Ты (иконопочитатель) говоришь, что (на иконе)описываешьХриста, каким он был до Своих страстей и воскресения. Но что ты скажешь (о времени) после Его воскресения? Тогда обстоятельства переменились: тело Христово стало нетленно и наследовало бессмертие. Где же осталось то, что можно было описывать? Как можно описать тело, которое проходило к ученикам затворенными дверями и не было удерживаемо никакими препятствиями?»[518].
Вытекает ли из этого, будто император Константин учил, что человеческое естество Христа «неописуемо»? Несомненно, прославленное человеческое естество Христа он считал «неописуемым». Однако, менее ясно, считал ли он таким также форму земного бытия Христа, хотя кое-что говорит и за это[519]. В таком случае усиливается подозрение, что христология императора испытала на себе монофизитское влияние.
Сочинители соборных деяний 754 г., предпринявшие исправления неправославных суждений императора, тщательно избегают упоминать о том, что человеческое естество Христа якобы неописуемо. Но у них нет и противоположного утверждения[520]. Посему рассуждения о «неописуемости» Христа так и остались неопределенными и двусмысленными. Зато само понятие «неописуемости» как нельзя лучше пригодилось в качестве боевого клича против иконопочитателей.
Никифору принадлежит заслуга демонстрации неточности понятия «неописуемости». Сначала он задается вопросом, могут ли быть зримо изображены ангелы, которые, как известно, невидимы. Иконоборцы отвечают отрицательно: ангелы «неописуемы». Никифор, обнаруживая хорошую логическую подготовку, поначалу доказывает, что речь идет не о том, «описываются» (περιγράφονται) ли ангелы, а о том, «живописуются» (γράφονται) ли они[521]. «Неприступная крепость» иконоборцев покоится на смешении слов. «Живописать», «рисовать» — не то же самое, что «описывать».
Иконоборцы играют словами и приходят к заблуждению. Обстоятельство, что то и другое в греческом языке обозначается одним и тем же словом, все же не означает, что имеется в виду также одно и то же. Первоначальный смысл γραφή | — «царапание», «прочерчивание». Отсюда два вида деятельности, означаемые одним и тем же словом, — «писать» и «живописать», т. е. деятельность «словописца» λογογράφος и «живописца» ζωγράφος, как гласят по-гречески самоговорящие наименования поэта и художника[522]. Совсем иной смысл имеет слово περιγραφή:
«Нечто может быть "описано" по месту, времени, началу или пониманию... "Описанное" по времени и по началу — это то, что начало быть во времени. В этом смысле говорят также, что ангелы или человеческая душа — "описуемы"... "Описанное" по пониманию — это то, что схвачено рассудком или разумом... "Неописанное" — это исключительно то, что не имеет со всем этим ничего общего»[523].
Данное терминологическое разъяснение весьма кстати. Вопрос о том, можно нечто живописать или нельзя, явно отличен от вопроса, является ли и в какой мере нечто «описуемым». В известном смысле все тварное бытие «описано», включено в границы конечного. Это же относится и к чисто духовной, невидимой душе, хотя она, как таковая, не допускает живописания.
Образ как отношение сходства
Итак, Никифор смог точнее очертить понятие образа и защитить его от недоразумений. Картина (γραφή) характеризуется своим отношением сходства с первообразом. Картина, однако, отлична от изображенного на ней, она представляет собой другую реальность, отделенную от него. Но не такова «описуемость», περιγραφή. Это такое качество, которое навсегда неразрывно принадлежит тому, кто им обладает.
Например, человек всегда пребывает в пространстве и времени; и это качество — быть «описуемым» — характеризует его постоянно. Данный признак не имеет ничего общего ни со сходством, ни с несходством, он, в отличие от картины, не имеет своей формы и представляет собой понятийное обозначение существования конечных тварей. Вот почему бессмысленно говорить (как поступают иконоборцы), что когда живописуется некое лицо, оно «описывается», даже если, напротив, «описуемость», т. е. конечность бытия, является предпосылкой для того, чтобы некто мог быть также нарисован в красках[524]. Лишь Бог один, будучи совершенно «неописуемым», является также целиком и полностью неизобразимым на картине.
Подобное (сознательное?) смешение терминов γραφή и περιγραφή у иконоборцев покоится, как ясно показывает Никифор, на мифическом понимании образа, по которому икона должна быть точным определением первообраза, т. е. она должна его, в его внешнем облике, не только представлять, но и «описывать» во всех других отношениях. На иконе, как они считают, должна быть «схвачена» вся реальность изображенного лица.
Нельзя отрицать, однако, что также и некоторые подходы иконопочитателей не свободны от подобного представления. Чтобы поставить заслон подобной мифической идентификации образа и первообраза, Никифор ввел различие между естественным и искусственным образом, чего мы не видим у Иоанна Дамаскина.
Икона, очевидно, — это искусственный образ. Она подражает естеству первообраза, но, однако, не имеет того же естества, что ее первообраз[525]. Исходя из этого, Никифор так определяетискусственный образ:
«Он сходен с первообразом и благодаря сходству выражает весь внешний облик того, кого отражает, но остается сущностно отличным от последнего из-за другой материи. Или: (искусственный) образ — это подражание первообразу и его отпечаток; от первообраза он отличается различием сущности... Ибо если бы он не отличался от первообраза, то он сам был бы первообразом»[526]. Иоанн Дамаскин уже показал, что в понятие образа входит элемент отличия от первообраза[527]. Но он не сказал при этом, что речь идет осущностномотличии. Поскольку он не противопоставлял искусственный образ естественному, то и различие он видел в постепенном снижении бытийной причастности образов к первообразу. А Никифор смог яснее показать, что икона, как искусственный образ, должна сущностно отличаться от своего первообраза.
Терминологический инструментарий Никифор нашел себе вучении о категориях Аристотеля.Искусственный образ, икону, он характеризует при помощи категории реляции, отношения[528]:
«Образ принадлежит к категории отношения (πρό τί)... Ибо образ — это всегда образ первообраза. Никто не назовет нечто "образом", если он не имеет отношения (к первообразу). Ибо образ и первообраз всегда предполагают друг друга.., и даже если вдруг первообраз исчезнет, отношение все равно останется. Подобное может, например, случиться у Отца и Сына. Когда первый удалился, он все же остался здесь благодаря сходству, воспоминанию или форме, которую показывает его изображение. Таким образом, отношение не страдает от времени»[529].
Образ чисто реляционен. Патр. Никифор, в отличие от Иоанна Дамаскина, обосновал образный характер искусственного изображения не идеей причастности к бытию, а целиком и полностью отношением сходства.
Неоднократно утверждалось, что восточно-церковное понимание образа покоится на Платоновом учении о соотношении первообраза и отпечатка. Если это в известном смысле и относится к Иоанну Дамаскину, и особенно к самим иконоборцам, то Никифора это не касается[530]. С помощью воспринятых им у Аристотеля мыслительных категорий Никифору в известном смысле удалось провести «демистификацию» образа, спокойно указать ему на его место и этим преодолеть преувеличенную идентификацию образа и первообраза, в которой серьезно завязли как иконоборцы, так и иконопочитатели.
На почве Аристотелева реализма Никифору удалось точнее определить, что формально составляет икону:
«Сходство есть известное отношение, держащее середину между двумя полюсами, — похожим и тем, на кого оно похоже. Они оба едины и сопряжены (схожим) внешним видом, даже если они различны по естеству. И даже если они оба (образ и первообраз) по естеству каждый есть нечтоиное,то они все же не во всеминое, аодно и то же. Ибо через изображение можно подняться до знания первоначального внешнего вида (изображаемого), и на этом изображении можно видетьлицоизображенного»[531].
Никифор разделяет также мысль об определенной идентичности образа и модели. Но для него это не сущностная идентичность и не идентичность причастности к бытию, а идентичность облика, внешнего вида, сходства. Образ и модель совпадают в том плане, что они изображают одно и то же лицо. Посему Никифор отказывается называть аллегории иконами в строгом смысле слова, поскольку они не изображают зримой модели (ср. аллегории добродетелей)[532]: «Если кого-то нельзя видеть, то его невозможно и живописать»[533].
Никифор здесь подхватывает простую констатацию, из которой исходил император Константин V, — каждая икона есть образ лица, видимого облика определенного человека. То же самое было сформулировано и на II Никейском соборе. Умы, однако, разделились, когда были сделаны выводы из этой констатации. Можно ли изображать лицо Христа так же, как любое другое человеческое лицо? Или же Его Богочеловеческая личность неизобразима? Никифор внес разъяснения и в этот, фактически христологический, вопрос.
Христпологический реализм св. Никифора
Начиная со времени Евсевия Кесарийского, главный аргумент иконоборцев гласил: тайна Христова превосходит все, что в каком бы то ни было виде можно уловить в изображении. Согласно Евсевию, преображенный Христос выходит за все границы человеческой, земной плоти. Константин V повторяет ту же самую мысль: о преображенном теле Христовом он утверждает, что оно стало не только нетленным, но и «неописуемым».
Выступая против подобного довода, Никифор вынужден напомнить о ряде основных положений из христологии. Со ссылкой на евангельские тексты, он показывает, что воскресшее тело Христа все же вполне сохраняло качество «описуемости». Как раз тот факт, что Воскресший свободно проходил сквозь затворенные двери, показывает, что Его тело все же имело конечную, «описываемую» внешнюю форму, даже если оно более и не подлежало тлению[534].
В аргументации Константина Никифор обнаружил и еще один источник заблуждения. Как кажется, вслед за Евсевием, Константин возводил «неописуемость» Тела Христова к той же причине, что и Его тленность, — к последствиям грехопадения. Возражая, Никифор напомнил, что качества, характеризующие человеческое естество изначально, должно отличать от тех, которые присоединились «извне» впоследствии, из-за непослушания человека, — «описуемость» относится к первой категории, равно как зримое естество, как вообще телесность; в отличие от них, тленность и смертность относятся ко второй категории. Господь, Творец человеческого естества, но не творец его смерти, стал человеком, чтобы избавить человека от смерти, но не от его естества[535]. Вот здесь-то мы и видим всю масштабность споров вокруг иконопочитания:
«Телу не требовалось бестелесности, чтобы тогда стать еще "неописуемым". Ибо человек был сотворен не без тела, и тело не было прибавлено к нему только после грехопадения... Во Христе человеческое естество обновилось и сохранилось, а даже если принятое Богом на Себя тело и было полностью обожено, преображено к лучшему, украшено несказаемым великолепием и ныне стало совсем духовным и возвышенным над всеми земными и материальными тяготами, оно всетаки не перестало быть телом, какого бы оно ни было сейчас вида, и посему оно остается также "описуемым". Ибо качество "описуемости" присоединяется к телу не "извне", вследствие грехопадения, как такое случилось для тленности и других страстей, но "изнутри", поскольку оно относится, так сказать, к устройству тела, к его определению и к его сущности»[536].
У Константина и иконоборцев «описуемость», а с ней и телесность как таковые недопустимо сближены с последствиями грехопадения, так что у них избавление означает свободу не только от греха, но и от самой телесности. Никифор здесь проницательно увидел духовное родство с тем ходом мысли, который характеризовал уже иконоборчество Евсевия, — с оригенизмом, в котором телесность сама по себе считалась следствием грехопадения.
Возражая против любого вида «платонизирующего» растворения телесности, Никифор подчеркивает позитивную, неустранимую собственную реальность тела, которая в конечном итоге коренится в онтологическом принципе тварности. Каждое тварное создание имеет свой собственное, неизменное «сущностное состояние» (λόγος). Состояние всех вещей в их сущностном устройстве гарантируют «Божественные идеи», в качестве которых все вещи первообразно существуют в Боге. Если изменяется нечто, принадлежащее к «сущностному состоянию» тварной вещи, то далее перед нами уже не та же самая вещь"[537]. Если серьезно отнестись к этому простому принципу богословия творения, тогда проблематичными становятся все рассуждения о «полной перемене» человеческого естества Христа. Никифор непреклонно разоблачает опасности метафорических разъяснений, которые столь прекрасно звучат, но насколько же и неточны.
Во всеоружии Аристотелевой логики, Никифор берет под обстрел формулировку Евсевия: «Рабский облик полностью переменился в несказаемый, неизреченный свет, — в свет, подобающий Слову Божию»[538].
О какого рода перемене здесь, собственно, идет речь? Является она акцидентальной, количественной или качественной? Но в таком случае не было бы «полной» перемены, как утверждает Евсевий. Может быть, перемена была субстанциональной? Но субстанциональная перемена означает или становление, или исчезновение. В таком случае исчезло бы человеческое естество Иисуса Христа.
И в какой такой свет должен был перемениться «рабский облик»? Может быть, этот свет есть сама по себе существующая субстанция? Если так, то какая именно? Ангелы (согласно Григорию Назианзину) — это всего лишь «вторые светы», происходящие от «первого света», от Бога. Следовательно, свет ангелов не может иметься в виду. Стало быть, это свет Божественного естества? Тогда это может быть только лишь сущность Самого Бога. В таком случае человеческое естество Христа полностью растворилось бы в сущности Божией. Или же этот свет есть качество, берущее свое естество от кого-либо другого? Но тогда он был бы излиянием другой субстанции. Чем бы ни был этот свет — субстанцией или качеством, — если бы человеческая природа Христа переменилась в такой свет, то тело Христово утратило бы свою сущностную определенность, свое естество[539].
За всем этим схоластическим фехтованием, ясно показавшим, что также и в византийском богословии было нечто подобное схоластике, скрывается весьма серьезный вопрос, подлежащий обсуждению, — правое воззрение на творение и искупление. Было ясно выявлено родство иконоборчества с богословием Евсевия. В нем материя, тело, в итоге и все конечное бытие целиком — обесцениваются. Довольно смелая идея перемены мрачной материи в «несказанный свет» затушевывает это обесценивание, но в иконоборчестве оно все же явно прослеживается.
Никифор продолжил великую патристическую традицию отцов-каппадокийцев и св. Максима Исповедника: «платонизирующей» точке зрения на обожение человека — «возвышение» низшего в высшее, причем низшее есть только тень высшего, — он противопоставил «христианский аристотелизм», или, точнее, «халкидонизм», нашедший свое выражение в вероисповедной формулировке Халкидонского собора:
«Итак, нас будут спрашивать: разве в тайне Христовой не обновились естества? Конечно,обновились,но непеременились.Одно есть перемена, и другое — обновление. Первая означает прекращение и растворение сущностных определений (τούς λόγους), чрез которые естество имеет свое состояние. Второе относится к способу бытия (τρόπς)»[540].
Никифор здесь возвращается к различию между сущностным состоянием (λόγος) и способом бытия (τρόπς), представленному уже у Максима Исповедника. Естество не нуждается в перемене, но способ бытия требует обновления. Обожение человека, конечная цель творения, не может означать растворения именно этого творения. Парадокс состоит в том, что во Христе наше человеческое бытие должно быть обожено, не переставая при этом быть «человеческой плотью и кровью». Икона, изображающая Христа в Его человеческом облике, — это последняя гарантия, род печати для этой веры.
Неудовлетворительная христология?
Никифор защищал, и самым решительным образом, «непревратную» (unvera, usserlich) собственную реальность человеческого естества Христова[541]и тем самым вообще тварную реальность. Может быть, он слишком выпячивал разницу между Божественным и человеческим естествами — за счет единства Лица Иисуса Христа? Действительно, его иногда упрекают в «несторианствующей» тенденции, которая недоучитывает единство Христова[542]. Но справедлив ли упрек? Если да, то в какой мере он сказывается на Никифоровом богословии образа?
Выше мы уже цитировали текст, в котором Никифор ясно говорит, что на иконе показываетсялицоИзображаемого. Что касается иконы Христа, то является ли это лицо Богочеловеческим Лицом Предвечного Сына? Являет ли икона Божественное Лицо? Как ни удивительно, но эта проблема в рассуждениях Никифора играет сравнительно малую роль. И это тем более удивительно, что император Константин V, трактат которого Никифор обсуждает и опровергает слово за словом, как раз этот вопрос изобразимости Лица Христова ставит в центр своей аргументации против икон.
Послушаем, однако, самого Никифора. В своем первом труде против императора Константина он разбирает обвинение последнего, что в иконописи якобы разрывается единство Христово, так как она изображает Его только как человека и не может изобразить Его Божественное естество, отчего в изображении Христа якобы разрываются Бог и человек. На это Никифор отвечает:
«(На иконе) вовлекается не только видимый облик человеческого естества Христова.., но также и Сам Логос, даже если Он не так (с человеческим естеством Христа) "описывается" и отображается, каков Он в своем собственном естестве, поскольку Он невидим и совершенно прост; но поскольку Он по Лицу[543]един и неразделен, посему также Он (Логос) вызывается в памяти (чрез икону)»[544].
Нельзя сказать, чтобы этот текст совершенно устранил подозрение, упомянутое выше. Что имеет в виду Никифор, когда утверждает, что Логос на иконе также «вовлекается» и «вызывается в памяти»? Конечно, это правильно, что Логос по своему Божественномуестествуостается «неописуемым», но разве не следовало одновременно сказать, что БожественноеЛицочрез вочеловечение стало «описуемым», видимым и прикосновенным? Разве не являетсяЛицоБогочеловека одновременно «неописуемым» и «описуемым»?
Никифор, как кажется, всего этого не замечает[545]. Конечно, ему известно понятие «составной ипостаси», или Лица[546]. Но оно у него ни разу не было рассмотрено с точки зрения значения для проблемы иконопочитания. Все его усилия направлены на то, чтобы показать, что человечество Христово «описуемо» и, следовательно, может быть изображено[547]. Когда он говорит об «отличительных чертах» (χαρακτήρ) Христа, изображенных на иконе, то имеет в виду χαρακτήρ Его тела, Его человеческого естества[548].
Ноне в этомсостоит проблема, поставленная императором Константином V. Напротив, она такова: можно ли изобразить лицо (а на иконах могут быть изображены тольколица,а не — абстрактные! — естества), которое является не только человеческим лицом, но и самим вочеловечившимся Предвечным Сыном?
Поскольку Никифор в конце концов уклонился от этой проблемы, то на полдороге остановился и его ответ на христологическую апорию иконоборцев. Но все же «несторианствующая тенденция» великого патриарха не выходит за границы православия. Стремясь сохранить неразрушимое и непреходящее значение человеческого естества Христова, он несколько односторонне трактовал различие обоих естеств во Христе, что и не позволило ему взглянуть на подлинное средоточие богословия иконы — на тайну богочеловеческогоЛицаХриста.
Лишь после трудов св. Феодора Студита, самого значительного и одновременно последнего из великих иконопочитателей, богословию икон удалось здесь предложить взвешенное и удовлетворительное толкование.
Игумен Феодор Студит (759-826)
«Невидимое становится видимым»[549]— таков парадокс вочеловечивания. Св. Феодор, игумен большого Студийского монастыря в Константинополе, выстроил все свое богословие иконы на этом парадоксе. Он менее логичен, менее систематичен, чем патр. Никифор. Но при этом его учение об иконах больше сконцентрировано на собственно богословском средоточии — на тайне Лица-ипостаси Иисуса Христа[550]. Сейчас, на последнем этапе нашего пути сквозь столетия христологического учения, мы представим важнейшие пункты богословия иконы Феодора Студита, и при этом, словно вкодемузыкального произведения, мы снова встретимся с великим темами нашей работы.
Икона — образ Лица-ипостаси
«Невидимое стало видимым» — это означает, что Предвечное Слово Отца зримо явилось пред нашими смертными очами. Мы, следовательно, виделиЛицоСына Божия, или, если это сказать на богословском языке, — мы виделиипостасьЛогоса. Феодор Студит все свое богословие иконы выстроил из этой перспективы. «Чья-либо икона изображает не его естество, но его Лицо», отмечает он[551], и ему первому удалось дать богословски взвешенное разъяснение этому простому, по ходу иконоборческих дебатов постоянно встречаемому, утверждению[552]. Феодор так разъясняет свой основной тезис:
«Ибо как можно конкретно изобразить некое естество, если оно конкретно не будет увидено в некоем лице? Петр, например, изображается на иконе не как одаренное разумом существо, смертное, имеющее рассудок и понимание. Ибо этим характеризуется не только Петр, но и Павел, и Иоанн, и все прочие, принадлежащие к тому же самому роду. Напротив, Петра можно изобразить благодаря тем определенным качествам, которыми он дополнительно обладает ко всеобщему определению (человеческого бытия), — например, изобразив его горбатый нос, кудрявые волосы, хороший цвет кожи, прекрасные глаза и прочие особые признаки его внешнего вида, отличающие его от других представителей (человеческого) рода»[553].
Икона — это всегда портрет определенноголица.Но что бывает в том случае, если это лицо — Божественное, Предвечный Сын Божий? Является ли Христос таким же лицом, как любой другой человек? Можно ли включить это Его бытие лицом в один ряд с представителями человеческого рода?
Св. Феодор в этой связи сообщает об одном возражении иконоборцев, нигде в другом месте не зафиксированном, но тем не менее, по-видимому, подлинном. Они утверждали, что хотя Христос воспринял человеческое естество в Свою ипостась, тем не менее это человеческое естество было не «характеризующим», партикуляризирующим, признаком и что оно знаменовало не определенного человека, а человека вообще[554]. Иными словами, Христос воспринял на себя всеобщее человеческое естество, а не бытие индивидуального человека. Вот почему, гласит аргумент иконоборцев, человеческое бытие Христа и является «неописуемым». Разбор этого довода дал Феодору возможность точнее определить соотношение иконы и лица:
«Всеобщее имеет состояние только в индивидуальном. Например, человеческое бытие существует лишь в Петре, Павле и прочих представителях человеческого рода. Если бы эти индивиды не существовали, то не было бы и всеобщего человеческого естества»[555].
Феодор считает, полностью в аристотелевском смысле, что понятие всеобщего имеет свое бытие лишь в конкретных индивидах. В отличие от платонизма, конкретными индивидами для него являются лишь реально существующие люди, тогда как понятие всеобщего существует лишь абстрактно-понятийно:
«Всеобщее наблюдается лишь с помощью рассудка и разума; отдельное же — очами, видящими чувственное»[556].
Икона удерживает лишь зримый образ человека, т. е. то, что ему свойственно, что отличаетэтогочеловека от других. Отсюда следует распространение этого отношения на естество и Лицоипостась:
«Когда я говорю "человек", то я обозначаю всеобщую сущность. Если же я присовокупляю "этот", то я обозначаю лицо, т. е. самостоятельное существование названного человека и, так сказать, его "описуемость", которая образуется из определенных качеств, которыми он отличается от других представителей того же естества»[557].
«Лицо» же Феодор определяет по двум аспектам: оно есть, с одной стороны, «самостоятельное бытие»; с другой стороны, оно характеризуется определенными качествами. Феодор видит, яснее чем Григорий Нисский, как различие двух аспектов, так и их сходство (конвергенцию), — бытийного и познаваемого. В бытийном аспекте лицо должно определяться как «самостояние»; исходя из познаваемого аспекта, мы можем приблизиться к лицу только через особые, «характеризующие», качества[558].
Богословие иконы интересуется, понятное дело, прежде всего познаваемым аспектом лица. Действительно, последнее бытийное основание лица, его самостояние, его «самостоятельное» бытие может быть познано только непрямо, через проявления лица, через его качества и особенности. Подобному познанию лица служит также икона. Но требуется, сверх этого, показать, что только принятие этого последнего бытийного основания лица может нести и обосновывать распознаваемые проявления лица. И это, из богословов иконы, Феодор Студит, несомненно, показал яснее всех. Он ответил иконоборцам следующим образом:
«Если пречудным образом Христос в Своем собственном Лице воспринял плоть, и потом, однако, как вы говорите, эта плоть не "характеризуема", если она не означает никого конкретного, но человека вообще, как может тогда Его плоть (Его человеческое естество) получить в Нем свое самостояние?.. Ведь Христос вообще не обладает человеческим бытием, если оно не получает в Нем, как в конкретном лице, своего самостояния. Иначе вочеловечение стало бы фиктивной фантазией, и тогда к Христу нельзя было бы ни прикоснуться, ни изобразить Его различными красками, но это означало бы мыслить по-манихейски»[559].
Если бы Христос воспринял лишь всеобщее человеческое бытие, то Его как человека можно было бы распознать лишь духовно-понятийно[560]. Несомненно, Христос воспринял также всеобщее человеческое естество, но поскольку оно всегда существует лишь конкретно в индивидах, Христос только тогда есть действительный человек, когда Его человеческое естество существует как конкретное, индивидуальное[561].
Но что составляет это индивидуальное человеческое бытие Христа? Что для него характерно? Здесь Феодор почти буквально подхватывает глубокую мысль Максима Исповедника о соотношении Лица и естества:
«Христос, следовательно, действительно один из нас, хотя Он также является Богом; ибо Он есть Одно из Трех Божественных Лиц. Как таковое, Он отличается от Отца и Св. Духа качеством Сыновнего бытия. Он же отличается как человек от всех других людей своими личными (ипостасными) качествами»[562].
Особые качества, которыми Иисус из Назарета отличается от других людей, — это «личные качества». Но о каком лице идет речь? Здесь-то и состоит спорный пункт. Иконоборцы заявляют, что каждая икона изображает лицо, но Христос — это Божественное Лицо, так что его нельзя изображать. Если же это все-таки делается, то тем самым Христу приписывается второе, чисто человеческое, изобразимое лицо.
Феодор отвечает на сей хитроумный аргумент, кратко сославшись на церковное учение о «составном Лице», которое было развито после V Вселенского собора (553 г.):
«Если мы стали бы утверждать, что воспринятая Словом плоть обладает своей собственной ипостасью, то аргумент (иконоборцев) возобладал бы. Но мы следуем за вероучением Церкви и исповедуем, что Лицо Предвечного Слова стало Лицом, общим для двух естеств, и что оно придало самостояние (конкретному) человеческому естеству со всеми качествами, отличающими его от прочих людей. Поэтому мы заявляем по праву, что одно и то же Лицо Предвечного Слова является "неописуемым" по Божественному естеству и "описуемым" по нашему человеческому естеству. Человеческое естество Христа не существует вне Лица Логоса, в для-себясуществующем, самоопределенном Лице, но оно получает свое бытие в Лице Логоса (нет никакого естества, которое не имело бы своего конкретного состояния именно в ипостаси) и становится в Лице Логоса индивидуально-зримым и описуемым»[563].
Игумен Студийского монастыря переносит в учение об иконах то, что монах Максим, на своем таком же плотном и точном языке, в общем виде сформулировал для соотношения Лица и естества во Христе. Лицо Предвечного Слова, восприняв плоть, само становится носителем и источником человеческого бытия, в своей ни с кем не смешиваемой индивидуальности. Иначе сказать: как раз в тех чертах, которые характеризуют Иисуса как данного определенного человека, в них-то и становится видным Его Божественное Лицо. Парадокс вочеловечения состоит в том, что Божественное Лицо Предвечного Слова стало «описуемо» в индивидуальных, личностных чертах лица Иисуса Христа.
Император Константин, следовательно, был прав, заявляя, что икона Христа стала бы «описывать» Предвечное Слово Божие; но он был не прав, понапрасну отвергая икону, ибо когда Слово стало плотию, Оно уже Само Себя «описало», ограничило, «уплотнило» (по выражению, широко употребительному у свв. отцов), и притом настолько, что смогло высказать и сообщить Себя в человеческой индивидуальности, — более того, это индивидуальное человеческое бытие сталоЕго собственнымбытием.
Таков искусительный момент веры в вочеловечение Божие. Эта вера учит, что Божественное Лицо Предвечного Сына стало зримым в человеческой индивидуальности Иисуса из Назарета:
«Лицо Христа — "описуемо", но не по Божественной природе, которую никто никогда не видел, а по человеческому естеству, которое стало зримым в лице (Сына), как индивидуального человеческого существа»[564].
В отличие от патр. Никифора Феодор не проводит строгой разграничительной линии между περιγραφή и γραφή, между «описуемым» и «живописуемым». По его мнению, иконоборцы не так уж неправы, когда они усмотрели тесную связь между этими двумя понятиями. Они были правы, когда утверждали, что «живописать» кого-либо в определенном смысле означает также его «описать». Решающим вопросом для Никифора стал тот, который поставил император Константин V, а именно: возможно ли изобразитьЛицо-ипостасьХриста? И он опять-таки оказался прав, посчитав Его «описуемость» предпосылкой, чтобы Его можно было также представить в изображении. Опираясь на свое солидное учение о «составном Лице» Христа, Феодор Студит смог наиболее ясно обличить отправную точку иконоборцев — неудовлетворительное, или ошибочное, понимание ими Лица-ипостаси[565].
Икона — место присутствия Христа
Никифор, пожалуй, чересчур подчеркивал различие и неидентичность между иконой и первообразом. Тем самым он образовал — в пределах общей позиции иконопочитателей — противоположный полюс по отношению к Иоанну Дамаскину, не проводившему различия между естественным и искусственным образом и старавшемуся как можно ближе подтянуть икону, как носителя благодати, к первообразу. Феодор Студит, однако, занимает между этими двумя полюсами промежуточное место. Его ясное христологическое учение о Лице позволило ему взвешенно и убедительно показать, в каком смысле можно говорить о присутствии изображаемого лица на иконе:
«Первообраз присутствует на иконе не по свой сущности, иначе икону называли бы первообразом и первообраз — иконой. Таковое неразумно, потому что каждое из двух естеств (первообраза и иконы) имеет свою собственную определенность. Напротив, первообраз присутствует на иконе по причине сходства»[566].
Феодор зашел так далеко, что утверждал, что Христос и Его икона якобы имеют одну и ту же ипостась:
«На иконе Христа рядом с Лицом Христа нет никакой другой ипостаси. Напротив, это — само лицо Христа, или Его изображение χαρακτήρ, которое благодаря облику Его внешнего вида воссиявает на иконе и почитается на ней»[567]. Первообраз действительно присутствует на иконе, но речь идет о чисто личном, относительном присутствии. В этом одном и состоит достоинство иконы. Этим св. Феодор сгладил определенную, отчасти сомнительную, тенденцию, — ее начатки мы наблюдали уже у Иоанна Дамаскина, — считать иконы, как таковые, в их материальности, в некоем роде носителями благодати, «как если бы в них была известного вида Божественность или сила, ради которых они и должны почитаться» (так эта тенденция охарактеризована на Тридентском соборе)[568].
Феодор Студит не проявил колебаний и энергично взялся за исправления, указывая, что Бог на иконе присутствует не больше и не меньше, чем в любом другом куске дерева:
«На иконе присутствует не изображенное тело по его природе, а только отношение σχέσις. Тем менее присутствует "неописуемое" Божество на иконе... не больше, чем в той тени, которую отбрасывало тело Христово. Где, однако, не было бы присутствия Божества, будь то одаренное разумом или неразумное творение, одушевленное или неодушевленное? Правда, его может быть больше или меньше, по аналогии принявших ее естеств. Поэтому если кто-то скажет, Бог таким же образом присутствует и на иконах, это не будет ложью. То же самое касается символа креста и прочих священных предметов. Правда, у иконы по естеству нет соединения с Божеством (что относится даже к обоженному телу Христову!), а есть только причастность по отношению, ибо все эти вещи (икона, крест и т. д.) имеют причастность к благодати и чести Божией»[569].
Чтобы показать, что святость иконы находится в сфере отношения образа и первообраза и не состоит в некоем роде «природного» освящения иконы как таковой, св. Феодор ссылается на обычай, о котором упоминали уже Леонтий Неаполийский и патриарх Герман, а именно: когда икона изнашивалась и теряла свой гречхарактер, то ее, ничтоже сумняся, сжигали, «как на будущее бесполезное древо»[570]. Если бы икона как таковая была предметом, «исполненном благодати», то никто бы не отважился ее сжечь. Она была бы чем-то вроде мощей.
В отличие от Иоанна Дамаскина, который ставил иконы и мощи на один уровень, Феодор Студит усматривает святость иконы исключительно в ее хорсскф'е, в отпечатке образа. Чтобы разъяснить этот вид присутствия, св. Феодор нередко обращается к аналогии печатки и ее оттиска:
«Возьмем к примеру печатку на перстне с гравированным портретом императора. Его можно оттиснуть на воске, смоле или глине, и отпечаток останется неизменно тем же на разных материалах. А образ на печатке перстня может при этом оставаться всегда одним и тем же, даже если он не входит в соприкосновение с различными материалами, но остается на перстне, в отделении от материалов, на которых отпечатан. Точно так же и равно-образ Христа. Если его исполнить из различных материалов, он не входит в какую-либо связь с веществом, из которого изготовлен, но, напротив, остается в Лице Божием, чьим наисобственным равно-образом он и является»[571].
Это не означает никакого принижения ценности материи. Св. Феодор подчеркивает ее собственное достоинство[572]. Но он отвергает известную сакрализацию материи, когда икона возвышалась бы до уровня таинства. В таинствах сама материя приобретает исцеляющую и освящающую силу. Хлеб Евхаристии -это действительно тело Христово, а не его образ. Крещенская вода действием Св. Духа обретает освящающую силу. Но древо иконы, напротив, аналогичным средством благодати не становится.
Конечно, и икона освящает, но не так, как таинство, а чрез интенциональное отношение, которое она устанавливает с изображаемым лицом. Это различие еще раз отчетливо изложено св. Феодором, разъяснившим, в каком смысле правильно утверждать, что икона Христа — это Сам Христос:
«Если их (икону и Христа) рассматривать по их естествам, то Христос и Его икона сами по себе принципиально различны. Напротив, в области обозначения между ними имеется идентичность. Если исследовать икону относительно ее естества, то зримое в ней называют не "Христом", даже не "образом Христа", а "древом", "красками", "золотом", "серебром" или еще иначе по употребленному веществу. Если же исследовать отпечаток изображенного лица, то икону называют "Христом" или "образом Христа", — "Христом" по причине идентичности имени, "образом Христа" из-за отношения (к изображению Христа)»[573].
Отсюда значение правильного именования иконы. Оно обеспечивается тем, что на иконе всегда бывает имя изображенного на ней. Имя свидетельствует, что икона, по интенции, устанавливает личное отношение к названному лицу. Написание имени на иконе представляет собой, по представлениям того времени, собственно освящение иконы[574].
Вот почему св. Феодор требует, чтобы на иконе писали не «образ Христов», а прямо «Христос», поскольку на иконе мы действительно видим Самого Христа, Его Лицо[575]; не в том смысле, что между Ним и Его образом якобы имеется некий вид «ипостасного союза», но поскольку между иконой и Лицом Христа состоит интенциональное отношение сходства, даже если эта сходство и весьма отдаленное (например, если художник — неважный мастер)[576].
Умозрение во образе или духовное умозрение?
Из последнего замечания видно, насколько данный подход к иконам — проблематичен. Действительно, лишь очень немногие иконы, как произведения искусства, удачны настолько, что легко устананавливается связь с изображенным лицом; остальные же, напротив, эту связь скорее затрудняют. Да и самые лучшие иконы — это все-таки всего лишь изображения, так что, в конце концов, они никоим образом не соразмерны первообразу. Может быть, следовательно, иконоборцы все же правы, энергично указывая на эту несоразмерность? Более того: разве в конце концов не полезно добиться преодоления мира зримых образов? Не является ли конечной целью все же без-образное, чисто духовно умозрение?
В нашем обзоре пяти столетий христологии с подобными вопросами мы сталкивались неоднократно. Что касается истории духовных движений, то они обнаруживают тесную связь соригенизмом.Отсюда неудивительно, что данные вопросы постоянно дискутировались в столь большом и значительном монастыре, игуменом которого был св. Феодор.
Созерцательная жизнь, сущность и формы созерцательности находились в центре духовного учения, которое Феодор регулярно предлагал своим ученикам[577]. Таккакое же место занимает икона в созерцательной жизни?Представляет ли собой икона лишь снисхождение к человеческой слабости, уместное ради тех, которые еще не слишком продвинулись на пути созерцания?
Когда знакомишься с некоторыми сочинениями св. Феодора, особенно с теми, в которых он говорит «дионисиастически» (διονυσιαστικώς)[578], — т. е. ссылаясь на творения св. Дионисия Ареопагита, — возникает впечатление, что Феодор и сам разделял воззрения Дионисия. Ибо, согласно Дионисию, иконы не имеют другого предназначения, кроме как возможно ближе подвести к духовному умозрению[579]. В том же смысле высказывается и св. Феодор:
«Есть ли что-либо более полезное, что более возводило бы нас ввысь, чем икона? Это предощущение подлинного умозрения, и если употребить сравнение, это свет луны в отношении к свету солнца»[580].
Образ выступает здесь как тень более высокой, подлинной реальности. Образ отсылает выше себя к той реальности, о которой он внушает лишь слабое предощущение. Поклонение в духе и истине предполагает известное превосхождение материи, «дабы Дух мог восходить к Богу»[581]. Св. Феодор указывает также, что взирать на икону одними лишь телесными очами — этого мало. В таком случае мы увидим только внешний облик изображенного лица, а не его самого, это лицо. Кроме того, у нас не всегда иконы под руками. Все это требует, «чтобы мы постигали Христа также духовно, и без иконы»[582].
Нет ли в подобных рассуждениях заметного принижения значения икон? Действительно, как раз подобные тексты неоднократно давали повод причислять богословие иконы Студитского игумена к платонизму[583]. Если иконе приписывается одно лишьанагогическое(«возводящее ввысь») значение, то мир иконы принижается в пользу «истинной реальности», а она по ту сторону любых изображений. Иконе тогда отводится рольсущностно несовершеннойреальности[584], так что держаться за икону — неправомерно.
Если бы мы подверстали Феодора Студита к указанному направлению в духовной истории, то он остался бы совершенно непонятым. Несомненно, икона имеет у Феодора анагогическую функцию, но духовное умозрение, к которому она нас возводит, не имеет никакого другого предмета, кроме той же самой Иконы, — вочеловечившегося Слова Божия. Вот здесь-то св. Феодор явно отходит от понимания образа в платонизме; здесь же заключен решающий пункт всей полемики с иконоборцами, начиная с Евсевия Кесарийского и вплоть до императора Константина V:
«Если некто говорит: "Поскольку мне надо почитать (Христа) духовно, излишне почитать Его на иконе", то пусть он знает: этим отвергается духовное почитание Христа. Ибо если некто в своем духе не видит Христа, в человеческом облике, Сидящим одесную Отца, то он вообще Его не почитает. Наоборот, такой человек отрицает, что Слово стало плотию. Напротив, икона Христа есть надежное свидетельство, что Предвечное Слово уподобилось нам, человекам»[585].
Держаться одних икон — недостаточно. От себя иконы отсылают выше себя. И все же подход к иконе Христа у Феодора глубочайшим образом отличается от платонизма. Зримый образ отсылает не к чисто духовной реальности, а к воскресшему Господу, вознесенному, в Его прославленной телесности, «одесную Отца». Икона не потому несовершенна, что она принадлежит к зримоматериальной действительности, ибо и Сам Христос, в том числе и в Своей прославленной телесности, принадлежит к ней. Она несовершенна, потому что она является всего лишьобразомХриста, а нам хотелось бы воскликнуть вместе с апостолами: «Мы видели Господа» (Ин 20,25).
Мы желаем видеть Его не только на иконе, но Его Самого, in persona. Стало быть, речь идет не о том, чтобы держаться только иконы, и не о том, чтобы стремиться к совершенно безобразному, чисто духовному умозрению. Иконопочитание — одновременно и зримо, и духовно; в зримом изображении Христа Его тайна почитается духовно. Лишь в грядущем мире мы узрим Самого Христа[586].
Вочеловечение Божие есть доказательство того, что конечной целью христианского созерцания не может быть чисто духовное умозрение: «Если бы оно было достаточно для себя одного, тогда Предвечному Слову требовалось бы и явиться нам чисто духовным образом»[587]. Но Христос нам «явился во плоти» (ср. 1 Тим 3,16). Его вочеловечение — это не преходящий момент, имеющий потом быть превзойденным.
Соответственно и христианское созерцание не может не пойти тем путем, по которому прошел Сам Бог, чтобы прийти к нам:
«Живописный образ есть для нас священный свет, искупительное напоминание, поскольку он показывает нам Христа во времена Его рождения, крещения, чудотворения, на кресте, в гробу, в воскресении и в вознесении на небо. И во всем этом мы не обманываемся, словно якобы ничего этого не было. Ибо зрительная наглядность приходит на помощь духовному созерцанию, так что благодаря той и другой укрепляется наша вера в тайну искупления»[588].
Здесь мы наталкивается на экзистенциональное «место в жизни» (Sitz im Leben) практики иконопочитания. Образ — это не уступка «слабости» человека. Он коренится в человеческом естестве, навсегда воспринятом вочеловечившимся Предвечным Словом. Отсюда созерцательность не исключает умозрения Да, св. Феодор Студит не опасался наставлять своих монахов, чтобы они не презирали силы воображения и фантазии:
«Фантазия — это одна из пяти душевных сил. Она есть род образа, а фантазия и образ — суть отпечатки. Вот почему образ, сходный с фантазией, не может быть бесполезным... Если бы фантазия была бесполезна, то зачем бы ей быть частью человеческого естества? Тогда и другие душевные силы были бы бесполезны — восприятие, представление, рассудок, разум. Так что разумное и ясное исследование человеческого естества обнаруживает, как бессмысленно было бы презирать образ и фантазию»[589].
Фантазия не плоха, она есть естественная способность. На пути созерцательности нет нужды постепенно ее устранять (как об этом учит традиция аввы Евагрия). Как все прочие душевные силы, она всего лишь нуждается в очищении. А очищается фантазия, однако, не тем, что к ней совсем перестают прибегать, а тем, что ею все больше и больше овладевают чистые и священные помыслы.
Здесь следовало бы вспомнить о монастырской опытной традиции постоянного памятования о Боге как пути к очищению. В своих наставлениях св. Феодор отводил важное место этому памятованию о Боге[590]. Икона при этом играет важную роль. Частое взирание на священные изображения в той же мере очищает помыслы, что и частое слышание Слова Божия.
Как многие духовные писатели до него, св. Феодор с удовольствием проводит параллели между зрением и слухом:
«Запечатлей Христа... в твоем сердце, где Он (уже) обитает. Читаешь ли ты о Нем в книге или видишь Его на иконе, да просветит Он твою мысль, когда ты дважды будешь познавать Его на двух путях чувственного восприятия. Так ты увидишь очами, чему был научен словом. Кто подобным образом слушает и видит, тот все свое существо исполняет хвалы Божией»[591].
В Церкви не бывает двух разрядов христиан — «примитивных» простецов-верующих, которые пока еще не могут отказаться от икон, поскольку слишком «привязаны к плоти», и «более совершенных», духовных христиан, которые уже не нуждаются в таких подпорках. Св. Феодор энергично критикует сие «глупое разделение на две неравные группы»[592], что в едином, священническом и царственном, народе Божием — невозможно.
Опровергая одного — анонимно процитированного[593]— епископа, который признавал значение икон для «простецкого народа», а о себе утверждал, что не нуждается в них, св. Феодор сказал: «Пусть он достиг совершенства, пусть он облечен в епископское достоинство, но все же он не может обходиться без евангельских книг, равно как без их изображений на иконах. И те и другие одинаково достойны почитания»[594].
Упомянутое разделение христиан на «простецов» и «просвещенных» — это постоянная угроза для христианской веры. Претензия иконоборцев, что благодаря им «свет воссиял для христиан, сидевших во тьме и невежестве»[595], только увеличивала этот раскол. Феодор Студит противопоставил этой претензии «Богоподражательное» уничижение[596]. Лишь самоуничижение Божие, который ради собственного творения облекся в облик раба, может предотвратить подобные расколы. Феодор Студит был убежден, что в иконоборчестве в конечном итоге присутствует отвержение сего уничижения Божия.
Икона — печать самоуничижения Божия
«Живописать Христа с помощью материальных средств означает принижать и умалять Его»[597]. Иконоборцы опасались, что слишком материальное, «грубо-чувственное» рассмотрение тайны Христовой способно ее разрушить.
Нельзя с порога отрицать, что за этой озабоченностью стоит серьезное отношение к вере и этическая честность (а в пылу борьбы иконопочитатели такое отрицали). Иконоборческое движение, распространившееся на весь период свв. отцов, несомненно, вносило свой вклад в очищение иконопочитания от известных извращений.
Но, самое главное, оно заставило поборников культа икон разъяснить и уточнить свои богословские позиции. Иконоборцы вновь и вновь напоминали, что между трансцендентной тайной и нашими средствами выражения имеется необозримая пропасть. Кто слишком приближается к Богу Живому, тот непременно услышит предостережение; «Сними обувь твою с ног твоих; ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая» (Исх 3,5). Подобно ап. Петру такой человек скажет: «Выйди от меня, Господи! потому что я человек грешный» (Лк 5,8).
Подобное интенсивное ощущение трансцендентности Божией вновь и вновь поражает в иконоборческом движении.
И все же следует сказать, что, наряду с этой трансцендентностью, есть и еще нечто, хранителями чего сделались иконоборцы. Уже Арий во имя трансцендентности отказывался признавать Христа единосущным Сыном Божиим. А Церковь всегда благовествовала о большем взгляде на величие Божие: ее Бог способен на самоуничижение, способен воспринять рабский облик и уподобиться Своему собственному творению.
Так где же принижение чести Божией, если ныне Вочеловечившийся изображается на иконе?
«Что ты считаешь неподобающим и вульгарным, то и есть, напротив, Богоподобно и законно, если его исследовать из перспективы величия тайны. Ибо разве это не честь для Высочайшего уничижить Себя, как и смиренные стыдятся быть возвышенными? Так же и со Христом: Он остается на высшей высоте Своего Божества, в обладании нематериальной неописуемости, и все же такова Его слава, что Он столь возвышенным способом снизошел до нас и стал описуемым в Своем собственном теле. Он стал материей, то есть плотью, Тот, который всему, что есть, придает состояние, и Он не устыдится того, чем стал, что Он воспринял (т. е. плоть), и того, чтобы так (плотью) именоваться»[598].
Христос Сам навел мост над бездной между Своей трансцендентностью и нашим ничтожеством. Его самоуничижение открыло нам величие превыше всех представлений, которые мы имеем о Его величии. Св. Феодор сказал однажды:
«Как могло бы Его самоуничижение быть добровольным, если бы оно было постыдным? А что добровольно, то заслуживает почитания, поскольку на нем нет постыдности недобровольного»[599].
«Если Христос обнищал ради нас, то почему не могут быть зримы на Нем признаки обнищания, как цвет, осязаемость, телесность? А, однако, чрез все это и во всем этом Он "описуем". Кто того не исповедует, тот разрушает домостроительство искупления Предвечного Слова»[600]. Икона обращает наш взор на Лицо Того, Который, будучи Богом, все же принял на себя черты индивидуального человеческого бытия. Икона Христа свидетельствует нам, что мы без страха можем приблизиться к Спасителю[601]. Когда мы взираем на икону Спасителя, нас охватывает очищающая и освящающая тайна вочеловечения. Вот почему икона есть «самый откровенный признак домостроительства искупления».[602]

