2
Вильхельм очнулся от сна, закончившегося грохотом канонады. Стояла непроглядная тьма. Он откинул с вспотевшего и зудящего лица какие-то шерстяные тряпки, пропахшие конюшней, ощутил кожей холодный ночной воздух и обнаружил, что его окружает лес и что на небе светит луна.
Он сел, растерянный и продрогший, с него слетели последние остатки сна, но голова продолжала пылать. На груди у него лежал Клаус, теперь он тяжело повис на руках у Вильхельма. Во сне они с головой спрятались под попону, сейчас Клаус лежал на боку, нижняя часть его туловища была открыта, длинные ноги в сапогах поджаты, лежал он на каких-то досках.
Вильхельм обнаружил, что сидит в неподвижно стоящих санях, кругом сверкает снег и по обе стороны от дороги поднимается темный еловый лес. Громко бурлил полноводный ручей — сани стояли на небольшом мосту. Ручей сбегал из узкого распадка, нырял под мост и вырывался на покрытую льдом равнину, поросшую редким кустарником, — это было болото, лунный свет отражался в нем и серебрил кусты.
Вильхельм отодвинул брата в сторону и встал на колени. Бессознательно он прикрыл Клауса мешками и попоной. Он не имел представления о том, где они находятся и который теперь час, но не иначе, как была уже глубокая ночь.
Во рту у него был неприятный привкус, в груди жгло. Впереди в санях, прикрытые полостью, съежились два человека. Они храпели, но были неподвижны, как трупы. Борясь с растущим чувством страха, Вильхельм попытался собраться с мыслями.
Они находились на дне глубокой расселины, высоко в небе светила луна, маленькая и почти круглая, было светло и вместе с тем сумрачно. Позади дорога сбегала вниз по крутому склону, впереди — круто уходила вверх, в лес. Вильхельм понял, что проснулся оттого, что лошадь остановилась, а канонада ему приснилась, когда сани застучали по бревнам моста.
Мохнатая пегая лошадка стояла, склонив голову, и тяжело дышала, бока у нее ходили. Вильхельм, потягиваясь, пробрался вперед. Погладил лошадь и поговорил с ней.
— Вот что значит пить водку, — сказал он.
Ему помнилось небо с несущимися красноватыми облаками, его медная краснота отражалась в неровном льду озера, на котором ветер морщил лужи. Когда они вышли из трактира в Сандтангене, солнце, должно быть, уже зашло. Они полагали, что найдут попутчиков, которые довезут их до дому, так, во всяком случае, говорил Даббелстеен. Но Вильхельм не узнавал этой узкой расселины, он был почти уверен, что нигде по дороге между Сандтангеном и стекольным заводом не было такого места. Почему-то ему казалось, что лошадь шла на север.
Да и не на этих санях они выехали из трактира в Сандтангене, те были больше, и в них была запряжена рыжая кобыла. Ничего не понимая, Вильхельм повернулся к съежившимся на санях людям, но лиц их не было видно, а разбудить спящих он не решился. Да это было и невозможно — они спали так крепко, как спят только пьяные. Вильхельм догадался, что один из них Даббелстеен. Но кто же другой и как они здесь оказались? Он ничего не понимал.
Может, это и был тот человек, которого Даббелстеен хотел встретить в Сандтангене? Вильхельму помнилось, будто один раз они выходили из трактира и стояли у каких-то саней, он еще гладил мохнатую светлую лошадку. Значит, пьяный Даббелстеен сел и погнал лошадь куда глаза глядят, а они с Клаусом были так пьяны, что не обратили внимания, куда их везут. Кажется, из Сандтангена они выехали в лес. Но ведь, чтобы попасть домой, они должны были поехать через озеро на юг… Верно, они успели далеко уехать на север — солнце зашло в семь, а теперь, судя по луне, была уже полночь.
У Вильхельма сдавило горло и на глаза навернулись слезы. Ему захотелось разбудить Клауса. Самоуверенность никогда не изменяла брату — интересно, что этот храбрец скажет, когда обнаружит, в какое положение они попали, найдет ли из него выход?
Но Вильхельм тут же устыдился своих мыслей — ведь он старший. Ему было приятно сознавать, что теперь именно он должен придумать, как выйти из положения, и позаботиться о брате и этих двух пьяницах, что храпели в передке саней. Клаус тоже спал непробудным сном, он выпил больше всех. Когда Даббелстеен наконец решил, что им следует выпить, потому что они сильно продрогли во время долгой дороги, Клаус, не раздумывая, опрокинул в себя первую рюмку. Вильхельм же оказался не в состоянии залпом выпить целую стопку вонючей сивухи, он закашлялся, и у него потекли слезы. Сидевшие вокруг засмеялись, а кто-то похвалил Клауса — вторую рюмку тот выпил, уже как настоящий мужчина.
Ветер немного ослаб. Или так только казалось оттого, что они находились в расселине?
Страх и растерянность были столь мучительны, что Вильхельм невольно пытался прогнать все чувства, все мысли, кроме одной: что делать? Он не хотел думать о таинственных делах Даббелстеена, приведших к тому, что они очутились ночью в глухом лесу и он, Вильхельм, оказался единственным здравомыслящим существом среди этих мертвецки пьяных людей, спавших в санях. Они внушали ему чувство стыда — ведь он понимал, что их учитель имел какое-то отношение к блуду и убийству, совершенному где-то на севере долины. Однако связи этого события с их движением в ту сторону Вильхельм не уловил, это смущало его, и мысленно он время от времени возвращался к этой страшной тайне.
Как бы там ни было, сейчас следует выбраться из этого леса. Что подумали домашние, когда они не вернулись?.. Матушка, должно быть, тревожится за них. А отец рассердился. Что он скажет и как поступит с ними, когда они вернутся домой?..
Но Вильхельм не знал, сколь далеко уехали они от дома. Он не знал даже, где они находятся. Сейчас нет смысла поворачивать назад, лошадь, конечно, устала, но она пойдет к своей конюшне и найдет ее. Только бы добраться до людей, а там уж они придумают, как вернуться домой.
Вильхельм тихонько тронул вожжи и причмокнул:
— Но! Пошла, Пегашка!
Лошадь уперлась копытами в доски моста, дернула сани и пошла.
Вильхельм шел рядом и тихонько разговаривал с нею. Это успокаивало его самого. В начале зимы, до того как начались морозы, в долине было много волков. Слышал он и о грабителях — крестьяне нередко возвращались домой без денег, если им случалось ехать пьяными или в одиночку.
Каждый звук, чудившийся Вильхельму сквозь шорох леса и постукивание полозьев о камни, пугал его до дрожи. Он не без злорадства думал о том, как отец встретит господина Даббелстеена, когда они вернутся домой. А вдруг он откажет учителю от места? При этой мысли сердце мальчика сжалось, ему было жалко господина Даббелстеена и вовсе не хотелось расставаться с любимым наставником. Им еще ни с кем не было так интересно и весело, как с ним.
Время от времени лошадь останавливалась, и Вильхельм позволял ей перевести дух. Страшное одиночество, лунный свет, наводящий жуть, темный, шелестящий лес, крутой подъем в этой бесконечной неизвестности — Вильхельм с трудом дышал, вслушиваясь в шорохи и борясь с желанием заплакать, его так и подмывало броситься на спящих в санях людей, растормошить их, растолкать, крикнуть, чтобы они проснулись, — словом, вести себя, как ребенок. Он был голоден, ноги у него промокли и застыли, во рту пересохло, и все время к горлу подступала какая-то горячая отвратительная горечь. Вильхельм злился на Даббелстеена. О доме, о матушке, о сестрах и братьях он старался не думать. Из последних сил он держался за сани, сосал ледышку и приговаривал:
— Ну, ну, Пегашка!
Наконец подъем кончился. Дорога и дальше шла лесом, здесь, в укрытии густых елей, она была еще крепкая. Вильхельм забрался в сани, потеснив безжизненные тела спящих. Несмотря ни на что, он был доволен собою. Лошадь тянула хорошо, местами дорога шла под уклон.
Матушка… Верно, сейчас она ломает руки от страха за них. А они все удаляются и удаляются от нее. Но ведь он тут ни при чем. Конечно, ему не следовало пить водку в Сандтангене. Однако господин Даббелстеен настоял, чтобы они выпили, — иначе они захворают, сказал он. В том, что они пили, он, безусловно, признается матушке. Но ни слова не скажет ей о том страшном, о чем Даббелстеен говорил с Андерсом Эверли, это он знал точно. Вильхельму становилось нехорошо при одной мысли, что его домашние могут узнать об этом. Лучше уж прикинуться, что ему ничего ни о чем не известно.
Вильхельм нашел какую-то овчину и прикрыл ею колени. Ноги у него стали отогреваться, ступни он грел, засунув их между спящими. А вот руки совсем окоченели. Муфта Даббелстеена! Вильхельм вспомнил, что у учителя была с собой муфта, когда они вышли из дома. Кажется, с тех пор прошла вечность, новая волна боли нахлынула на Вильхельма при мысли о заснеженных, залитых солнцем полях, о том, как они с Клаусом катались с пригорков на санках, а длинноногий Даббелстеен, приплясывая, бегал за ними. У него был такой смешной вид — одновременно и щеголеватый и потертый — в старом сюртуке их отца и треугольной шляпе с меховым кантом на отогнутых вверх полях. Он бегал и махал им муфтой. Они собирались только спуститься в трактир Элсе Драгун — Даббелстеен надеялся, что кто-нибудь из возниц захватит его письмо с собой на север долины, письмо было к его матери. «Небось опять хочет клянчить у нее денег», — шепнул Клаус, и Вильхельм рассердился. Так говорить было некрасиво. Но Клаус никогда не понимал, что можно говорить, а чего нельзя.
Может, они и попадут к мадам Даббелстеен, подумал Вильхельм и приободрился. Он много слышал про нее. Говорили, что она писала проповеди для своего мужа. И что умела вызывать и заговаривать кровь. Вильхельму хотелось увидеть эту необыкновенную женщину…
И тут же он вспомнил о матушке: как она, верно, тревожится сейчас за них!.. Ему вдруг сделалось нестерпимо горько, что он едет, сам не зная куда, что ночь так ужасна и что у него больше не осталось сил.
Вильхельм наклонился и потряс пьяных, спящих у его ног. Черт бы их побрал! Незнакомец был бородатый, борода у него намокла и слиплась комками, у Даббелстеена из угла рта текла слюна, он был весь мокрый. Вильхельм брезгливо отдернул руку и вытер ее о попону — нет, уж пусть лучше спят. Однако он не удержался и, усаживаясь поудобней на облучке, пнул их ногой. Это придало ему мужества. Свиньи! Ему приходится одному отдуваться за всех.
Муфту Вильхельм нашел на дне саней. Он мог спокойно спрятать в нее руки. Лошадь все равно слушалась только себя.
Теперь дорога шла по ровному месту, заснеженная земля сверкала в лунном свете. Низкие березки и ивы отбрасывали короткие тени — это было болото. По краю болота сбились в кучку несколько строений, с южной стороны к ним подступали луга, черные и голые, здесь жил арендатор. На крыше сеновала была прибита елочка с рождественским снопом, растрепанным и белесым на фоне светлого неба с редкими далекими звездами. Лошадь трусила дальше, они опять въехали в лес. Вильхельму снова захотелось плакать. Он устал и закоченел…
Вдруг Вильхельм вздрогнул — должно быть, задремал, — сколько прошло времени, он не знал. Сани подпрыгивали и двигались толчками, лошадь изо всех сил сдерживала их. Дорога шла под уклон. Лес кончился, и Вильхельму открылась долина с большим селением. Он живо соскочил на землю, ухватился за сани и стал помогать лошади. От движения он почувствовал себя лучше.
Они находились еще высоко. Луна отодвинулась на север, освещая поросшие лесом склоны, далекие заснеженные вершины и заливая глубокую чашу долины мерцающим светом. На дне долины виднелись белые берега и черные полыньи реки, далеко на севере долина разделялась на две, Вильхельму почудилось в ней что-то знакомое. На северных склонах чернел лес с белыми заплатами небольших усадеб. На южных — карабкались вверх поля, снега на них не было, Вильхельм разглядел светлые русла ручьев, уже наполнявшиеся водой.
Лошадь, и Вильхельм вместе с ней, остановилась перед очередным подъемом. Он весь дрожал от нетерпения. Должно быть, это и есть главная долина. Значит, они скоро доберутся до какого-нибудь жилья и этой ужасной ночной поездке придет конец. На небе не было ни облачка, и ветер почти прекратился, это Вильхельм заметил только сейчас, остановившись и прислушиваясь к далекому шуму воды, доносящемуся сюда из спящей долины.
Было морозно, дыхание белым паром поднималось изо рта лошади. Под полозьями саней хрустел свежий лед. Они ехали вдоль изгороди — к северу от дороги тянулись поля, в окнах большого крестьянского двора отражался лунный свет, блестели светло-коричневые бревенчатые стены. Залаяла цепная собака, издалека ей откликнулась другая. Вдоль изгороди намело сугробы, сани ехали, накренясь. Вильхельм слышал, как тела спящих, подпрыгивая, стучат о доски саней, — поделом им, его это не тревожило. Наконец сани снова выровнялись, теперь они ехали через березовую рощу, по снегу скользили узорчатые тени. Потом дорога свернула в тень от пригорка, тоже заросшего березами; высоко над кружевными от инея кронами поднималась островерхая, крытая лемехом крыша со стройным шпилем, и сердце Вильхельма радостно подпрыгнуло: церковь в Херберге! Залитый лунным светом крестьянский двор, мимо которого они только что проехали, был один из дворов Херберга, а это означало, что к югу от моста должна лежать усадьба Люнде, где жила их бабушка. Вильхельм узнал эту местность, и искорки радости побежали по его окоченевшему, усталому телу. Он вспрыгнул на облучок — отсюда, насколько он помнил, дорога спускалась полого. Что, интересно, скажет бабушка, когда он под утро заявится к ней в Люнде и поведает о своих приключениях? Скажет, что он не дал маху, это уж точно. Мысленно Вильхельм уже начал рассказывать свою сагу о событиях этой ночи.
Выехав на тракт, мохнатая лошадка тоже приободрилась и побежала резвее. Однако когда Вильхельм свернул на дорогу, ведущую к мосту, ее прыти поубавилось — дом лошадки явно находился не в той стороне. На подъеме к Люнде Вильхельм, как мог, подталкивал сани сзади, они двигались с трудом. Лошадь совсем выбилась из сил, полозья то и дело скрежетали по камням. Вильхельм гневно поглядывал на свой спящий груз, наверное, следует сейчас же растолкать эту компанию, выбранить их, согнать с саней и заставить идти пешком. Но он не сделал этого, лишь пощелкал кнутом, который отыскал на дне саней. Сейчас он приедет в Люнде, постучит кнутовищем в дверь и разбудит спящих хозяев. Вот они удивятся! А потом придет сам ленсман, и бабушка…
Но, преодолев последнюю часть пути, Вильхельм увидел свет в окнах дома — там еще не спали. На дворе стояли запряженные сани. Не успел он въехать в ворота, как его окликнули. Вильхельм не разобрал слов, но понял, что его приняли за возницу, приехавшего за кем-то. Должно быть, нынче ночью тут были гости.
— Да нет же! — Вильхельм хотел крикнуть громко, но голос его звучал хрипло и слабо. — Мы хотели просить у вас ночлега…
Открылась какая-то дверь; на фоне огня возник черный силуэт. Стоя у саней, Вильхельм приветственно поднял кнут:
— Мы со стекольного завода… Я — Вильхельм Адольф Теструп, внук хозяйки. — И он начал тыкать кнутом в своих спящих спутников.
Кто-то подошел помочь ему будить спящих. Первым они растолкали низкорослого седобородого крестьянина, который был никому не знаком, и подвели его к свету, падавшему из двери кухни. Потом поставили на ноги Даббелстеена, он был без шляпы, темные волосы беспорядочно обрамляли его бледное грязное лицо. Разбуженные таращили глаза, как совы, и ничего не понимали спросонок. Кто-то засмеялся:
— Сразу видно, что эти люди не постились там, где останавливались в последний раз!
— Пьяны в стельку! — бодро начал Вильхельм, но его голос скрипнул и сорвался. Он стал скидывать с Клауса мешки. — Проснись, mon frère[8], приехали! Давай, давай, просыпайся…
Какой-то человек поспешил ему на помощь, он снял Клауса с саней и поставил его рядом с двумя другими.
В дверях показался ленсман Хоген Люнде. Одежда его была в беспорядке, и он не совсем твердо держался на ногах, когда вышел на крыльцо. Ленсман тыкал своей длинной трубкой то в одного, то в другого, плохо понимая, кто же из них внук его жены. Вильхельм шагнул вперед и протянул ленсману руку:
— Добрый вечер, господин ленсман… или, вернее, доброе утро! Не самое подходящее время вот так заявляться в усадьбу… Свалиться… свалиться, как снег на голову… — Вильхельм старался держаться независимо, однако голос не слушался его. — С нами случилась забавная история, вы только послушайте…
— Добро пожаловать! Заходите в дом, прошу вас! — Ленсман не совсем внятно выговаривал слова. — Так это ты будешь Вильхельм Адольф Теструп? Заходи, заходи…
Вильхельму оставалось последовать за ленсманом. Заметив, что лошадь уже выпрягли из саней, он подбежал к ней и погладил по морде верного товарища, разделившего с ним все тяготы и тревоги этой ночи.
— Пегашка, бедная Пегашка! — Лошадь ласково ткнулась мордой ему в грудь, понюхала его руки. — Мы приехали из Сандтангена… — Из глаз Вильхельма брызнули слезы, от облегчения, от сочувствия к этой доброй старой лошадке.
Служанка повела Пегашку так нежно и осторожно, что ему вдруг захотелось остаться одному и поплакать оттого, что эта злосчастная поездка была уже позади. Но ленсман Хоген Халворсен Люнде ждал его в дверях. И во главе своих жалких и совершенно растерянных спутников Вильхельм вошел в дом.
Воздух в большой зале был густой от табачного дыма, пахло пуншем. В синеватых облаках, лениво колыхавшихся над свечами, стоявшими на длинном столе, пылали раскрасневшиеся лица. Из присутствующих Вильхельм узнал лишь одного — Уле Хогенсена, своего дядю, единоутробного брата его матери.
— Ну вот, прошу располагаться, — сказал ленсман, но обращался он только к Вильхельму. Трое других кучкой сгрудились у двери, Вильхельм же подошел к камину и протянул к огню замерзшие руки. — Садись же, садись. — Крупное, красивое лицо ленсмана побагровело и блестело от пота. Он кивнул служанке, убиравшей со стола, и она подвинула Вильхельму стул, чтобы он сел возле камина.
Тогда и его спутники опустились на скамью, стоявшую у двери. Они еще не понимали, куда попали. Клаус понемногу начал приходить в себя, глаза его с удивлением бегали по сторонам.
— Тяжелая была дорога? — завел разговор ленсман. — Во многих местах снег уже сошел; я слышал, что дорога от Торстада до Бергумсбаккена совсем очистилась от снега. Да и у нас в селении на санях уже не больно-то поездишь.
— Наверху дорога еще хорошая. А в селение мы не заезжали. Мы спустились в Херберге, проехали мимо церкви…
Ленсман кивнул:
— Значит, вы ехали верхней дорогой. Весьма благоразумно. А то на тракте во многих местах снега уже не осталось.
— Бог свидетель, что это так! — Вильхельм не мог удержаться, чтобы не говорить громко и бодро, хотя голос плохо повиновался ему. — Но только не моя заслуга, что мы выбрали этот путь. Из Сандтангена мы поехали к озеру Крокшёен, и там наш возница свернул на дорогу, по которой возят лес. Мы все были навеселе… Ладно, не буду об этом… — Он засмеялся так, что на незнакомых красных лицах появились улыбки, но ленсман взглянул на него с серьезным удивлением. — Когда я проснулся, было уже за полночь, мы стояли в лесу, но я не мог понять, где мы находимся. Остальные спали — они же были под хмельком. Мне ничего не оставалось, как взяться за вожжи и позволить лошади самой найти дорогу из леса. Увидев Гуллаугкампен, я понял, куда мы заехали. И решил ехать прямо сюда и просить вас с бабушкой приютить нас на ночь. — Вильхельм опять засмеялся, бессмысленно и победоносно, двое из гостей засмеялись вместе с ним.
Двери распахнулись, и на пороге показалась мадам Элисабет, бабушка Вильхельма и Клауса. Он вздрогнул — хотя они давно не виделись, Вильхельм полагал, что он ее хорошо помнит, однако теперь, когда она стояла перед ним, оказалось, что она выглядит совсем иначе. Встретив взгляд ее необычных глаз, он испуганно замолчал — глаза у мадам Элисабет были похожи на большие темные шары, катавшиеся в старых набрякших веках. Что-то в ее лице напоминало и мопсов и догов. В самой середине ее крупного лица, желтоватого, как и ее ночной чепец, торчал маленький курносый носик с большими открытыми ноздрями, она как будто смотрела этими ноздрями или принюхивалась, совсем как животные. Плоские щеки тяжело свисали вокруг маленького ротика с выпяченной нижней губкой, круглой, как вишня, и упрямо или презрительно опущенными уголками губ.
С возрастом тело мадам Элисабет сделалось бесформенным. Вильхельму она напомнила каменную глыбу. На ней была зеленая ватная кацавейка, синяя, в белую полоску нижняя юбка и большие домашние туфли из оленьей кожи с цветными бантами и помпонами. Вильхельм в смущении подошел к ней и поцеловал протянутую ему руку. Украшенные кольцами, грязноватые руки мадам Элисабет были маленькие, пухлые, все в ямках и складочках, толстые пальцы заканчивались длинными розовыми ногтями с черной каймой под ними.
— Ну-ка, покажись! Какой же ты стал большой, мой мальчик! Ты очень вырос с тех пор, как я тебя видела. Значит, ты у нас Вильхельм Адольф. А там, надо полагать, Клаус Хартвиг? Добро пожаловать в Люнде!
Вильхельм уловил, что грубоватый голос бабушки немного потеплел, словно вид Клауса зажег прятавшуюся в ней улыбку. Когда Клаус тоже поцеловал ей руку, она потрепала его по щеке.
— Ну-ка, ну-ка, наши мальчуганы стали настоящими мужчинами. — Теперь она погладила и рыжие вихры Вильхельма. — Боже мой, Вильхельм, Клаус уже перерос тебя! А что я сказала, когда видела вас последний раз? Я сказала, что Клаус скоро перерастет своего брата!
Вильхельм почувствовал себя маленьким, тщедушным и нелепым рядом с высоким красивым Клаусом. Над ним с детства подшучивали из-за его зеленых глаз и рыжих волос, имевших склонность виться ореолом вокруг лба, что давало повод людям, хотевшим подшутить над ним, дуть ему на волосы, словно они пытались задуть свечу. Еще Вильхельма называли лисичкой за его треугольное небольшое лицо с мелкими изящными чертами и острым, вытянутым вперед носом. Его нежная, бело-розовая кожа была усыпана веснушками, которые зимой лишь немного бледнели. Он скорее догадывался, чем знал, что в его облике есть что-то привлекательное: когда мать поднимала его лицо за подбородок и подолгу смотрела на него, Вильхельм чувствовал: что-то в нем радует ее сердце.
И все-таки детство Вильхельма было омрачено сознанием, что он, в отличие от Клауса, некрасив. Красота Клауса была совсем иного рода, чем, к примеру, Биргитте или Элисабет, они были просто хорошенькие девочки, которыми восхищались даже незнакомые и которых баловали и отец и слуги. Он и сам гордился своими сестричками, если только они не донимали и не смущали его. Или Бертель… У Вильхельма больно сжималось сердце всякий раз, когда он вспоминал, что Бертель слишком мал ростом для своего возраста и едва ли не горбат, ему так хотелось, чтобы этот бледный, тщедушный мальчик с красивыми темными глазами и каштановыми локонами вырос большим и сильным, что в своей вечерней молитве он постоянно горячо молил Бога избавить Бертеля от его страшной сутулости… И Рикке с Кристеном тоже были такие славные, в Вильхельме никогда не поднималось чувства протеста, когда он слышал, как женщины восхищенно ахали при виде этих невинных малюток.
Но Клаус… с ним все обстояло иначе. Разница в возрасте между ними была не больше года, тогда как Бертель был моложе Клауса на целых четыре года, к тому же он был слишком слабый и маленький. С Клаусом они были как бы в одной упряжке. И вместе с тем Вильхельму всегда напоминали, что он старший. Все запреты и приказания в первую очередь касались его: он должен быть более благоразумным и служить примером младшему брату. Они с Клаусом всегда учили одно и то же, но от него ждали, что он будет скорее и легче усваивать знания, чем Клаус. Если они спорили из-за чего-то, ему, как старшему, приходилось уступать брату. Если делили что-нибудь вкусное, он был вынужден отдавать младшему лучший кусок. И даже того преимущества, коим он пользовался, покамест они были маленькие, и состоявшего в том, что Клаусу приходилось донашивать за ним одежду, во всяком случае башмаки и сапоги, из которых Вильхельм вырос, он теперь был лишен. Сперва руки и ноги у Клауса стали больше, чем у него, потом Клаус потолстел и, наконец, перерос старшего брата на полголовы. Теперь Вильхельм донашивал платье за Клаусом.
Именно то обстоятельство, что мать часто напоминала ему о его обязанностях старшего и что он смутно, но безошибочно догадывался, что он ближе ее сердцу, чем все остальные дети, хотя она и делила свою любовь поровну между ними, заставляло Вильхельма нести бремя своего первородства, не испытывая при этом обиды. Бертель занимал в семье несколько иное положение, чем остальные, — у него было особое право на заботу и нежность матери. Отцу было некогда заниматься сыновьями, они любили его, но в их любви было больше уважения и веры в отца, чем доверия к нему. Отец приходил домой усталый и, как правило, предпочитал отдохнуть в невинном обществе своих веселых маленьких дочерей. С особенной нежностью он относился к Биргитте, названной в честь его покойной матери, ее простодушное щебетание и смешные повадки приводили отца в живейший восторг. Двоими младшими детьми занимались попеременно мать, кормилица и няня. Вильхельм же был связан с Клаусом.
Клаус был всеобщий любимец. Вильхельм видел, как родители гордятся своим сильным и красивым сыном, да иначе и быть не могло, он и сам гордился своим братом. В их большой семье Клаус занимал как бы особое положение, тесня Вильхельма. Да, Вильхельм шел впереди Клауса — остроносый, с огненно-рыжей шевелюрой, физически он был слабее Клауса, но здоровье у него было отменное, сильный Клаус легко подхватывал любые недуги, тогда как Вильхельм был вынослив, как черт, и едва ли пролежал в постели хоть один день в своей жизни — он был обречен всегда идти впереди брата, так сказать, мостить дорогу, чтобы Клаус мог пройти по ней во всем своем великолепии…
Ленсман решил, что им следует сесть за стол и подкрепить силы. Служанка накрыла для вновь прибывших на конце стола. В доме ленсмана ели на фаянсовых тарелках большими серебряными ложками. Другая служанка внесла оловянную супницу и стала разливать горячий и жирный мясной суп, в нем плавала капуста и мясо. Это был любимый суп Вильхельма, но сейчас его нутро противилось любой пище — в груди у него жгло, и во рту был неприятный привкус. К нему подошел Уле Хогенсен с большой серебряной кружкой, покрытой пенной шапкой, и предложил ему выпить…
Никогда в жизни Вильхельм не пил ничего вкуснее этого холодного пенистого пива! Он уткнул лицо в кружку и с наслаждением глотал горьковатый утоляющий жажду напиток. Уле с улыбкой наблюдал за ним. Из-за края кружки Вильхельм улыбнулся ему. Вот теперь можно было приняться и за суп! Он встряхнул огненной шевелюрой и с гордой глуповатой улыбкой взглянул на своих спутников, которые сидели за столом сонные и присмиревшие.
Вильхельм не знал никого из гостей ленсмана, по виду все они были состоятельные крестьяне. Он понял, что высокий худой человек, которого ленсман называл Ларсом, был Ларе Гуллауг, отец Ингебьёрг, нареченной дяди Уле. Поразительно, что его бабушка вышла замуж за простого крестьянина, даже если этот крестьянин был ленсманом и капралом, и что у его матери был единоутробный брат из крестьянского сословия. Однако Уле и не желал менять своего положения — Вильхельм знал, что он воспротивился планам своей матери, которая хотела, чтобы он стал пастором. Неожиданно Вильхельму показалась, что он понимает желание Уле. Здесь, в этой зале, было так хорошо и уютно. И все свидетельствовало о приятной, зажиточной жизни, даже спящие по лавкам и на кровати, стоявшей у двери в соседнюю комнату, гости, которых он сразу не заметил. Огромные старинные шкафы у бревенчатых стен были покрыты затейливой резьбой, дверцы их украшал цветной узор — в этих шкафах была какая-то неизъяснимая прелесть…
Бабушка предпочла стать женой живого ленсмана, нежели быть вдовой мертвого пробста, — лучше иметь горячего капрала в своей постели, чем набальзамированного майора в цинковом гробу, сказала она, выходя замуж за Хогена Халворсена Люнде. Когда-то ленсман служил в королевской лейб-гвардии в Копенгагене, а потом был унтер-офицером во втором драгунском полку. После смерти старшего брата ему пришлось вернуться домой, чтобы принять на себя управление усадьбой и должность ленсмана, вот тогда-то вдова пробста де Тейлеманна обратила на него свое внимание и решила, что он должен стать ее мужем. Вильхельм слышал, что у них дома служанки именно так говорили о четвертом браке его бабушки. И она добилась своего, несмотря на то что ее дети от первого брака, а также друзья и родственники ее третьего супруга горячо протестовали против этого шага.
Вильхельм сам не понимал, почему именно сейчас он вспомнил о бурной супружеской жизни этой старой женщины. Но что-то в том, как она сперва благосклонно, не спеша погладила по щеке Клауса, а потом насмешливо потрепала его непокорную рыжую шевелюру, навело его на эту мысль. В Клаусе и ленсмане Люнде было что-то общее. Вообще-то они были совсем не похожи друг на друга — ленсман был светловолосый, голубоглазый, с высоким облысевшим лбом и красным обветренным лицом. Клаус же имел полноватое овальное лицо, обрамленное крупными светло-каштановыми локонами, и его смугловатая кожа была нежна, как бархат. За едой он разговаривал с бабушкой, поднимая на нее свои большие, коровьи глаза — темные и словно подернутые синевой. Теперь Клаус выдвинулся на первое место, он вступил в разговор с бабушкой и живо отвечал на ее вопросы о жизни семьи, причем, по мнению Вильхельма, более подробно, чем требовалось. Учитель Даббелстеен и незнакомый возница склонились над столом, втянув головы в плечи, и жадно поглощали пищу. Клаус же сидел, свободно расправив плечи, смотрел бабушке прямо в глаза, и на губах его играла легкая улыбка; время от времени, когда позволяла беседа, он подносил ко рту ложку супа. Порой Клаус становился очень болтливым, хотя в иные дни из него было не вытянуть ни слова.
Нет, в Клаусе и ленсмане Люнде решительно было что-то общее, да и Уле, молодой брат матери, был тоже похож на них. Даже полнота их была какая-то одинаковая, свидетельствующая о прочном, солидном достатке, — у всех троих были округлые плечи, сильные мускулы, чистая, здоровая кожа и влажные глаза.
Ленсман несколько раз заезжал к ним, когда бывал на стекольном заводе, Уле тоже, а вот бабушка — никогда. Последний раз Вильхельм видел ее года три назад, он помнил, что, вернувшись домой, матушка сказала отцу, что на этот раз бабушка обещала приехать и проведать дочь, когда той подойдет время рожать. Тогда матушка носила Рикке. А отец засмеялся и сказал, что мадам Элисабет и раньше уже грозила приехать к ним, но, слава Богу, пока что это их миновало. Отцу бабушка не нравилась.
Брат матушки, Петер Андреас, живший в Копенгагене, не захотел иметь портрет своего отца, майора Экелёффа, и своей матери, на котором она была изображена так, как выглядела, будучи замужем за майором. Родители Вильхельма предложили переслать эти портреты ему в Копенгаген, но Петер Андреас ответил, чтобы они не тратились на пересылку. Теперь эти портреты висят над канапе у них в зале. Вильхельм находил явное сходство между этой толстой старой женщиной и молодой, красивой дамой, изображенной на портрете. На портрете у нее были такие же круглые глаза, но там они были синие, точно фиалки. И вздернутый носик с алчными круглыми ноздрями также находился в центре круглого личика, свежего и белоснежно-розового, как восковое яблоко. Дама на портрете была напудрена, светлые волосы уложены в забавные букли; в детстве эта странная прическа всегда напоминала ему о сбитых сливках, ложившихся волнами вокруг мутовки. Возле правого виска у дамы была приколота роза, длинные брелоки из жемчуга и желтых камней обрамляли привлекательное смелое лицо, на котором выступающая вперед губка соперничала свежестью с розой в волосах. На даме было платье с небесно-голубым шелковым лифом, похожим на фунтик, и с таким глубоким вырезом, что большие, крепкие, круглые, словно точеные груди вырывались из своей тюрьмы. У левой груди был приколот букет красных роз и зеленых листьев. На Вильгельма всегда производило сильное впечатление изящество этой дамы, но только теперь он понял, что она была очень красива, несмотря на мопсообразый нос и обнаженные груди, которые в его детском воображении рождали слабые воспоминания о грудных младенцах, детской, пеленках и присыпке. Теперь-то ему было ясно, что его бабушка была очень привлекательная в те далекие годы, когда была майоршей Экелёфф.
Ничего удивительного, что ее сыновья — дядя Петер Андреас и дядя Каспар — считали ее нынешний брак с унтер-офицером мезальянсом. Майор на портрете выглядел весьма внушительно со своими длинными, закрученными кверху усами на смуглом лице, в треуголке, надетой на белый парик, и строгой красно-сине-желтой военной формой. Но тогда выходит, что и брак бабушки с их настоящим дедушкой, Давидом Фразером, тоже был мезальянсом? Давид Фразер был писарем у майора. Под этими большими портретами в золоченых рамах висел небольшой портрет Давида Фразера, сделанный пастелью, — светловолосая голова в профиль. Портрет был сильно размыт, потому что однажды во время уборки под стекло попала вода. Вильхельм знал, что дедушка родился в Хельгеланде, в Нурланде, но вообще-то предки его были шотландцы. Там, в Нурланде, у них было огромное имение, однако дедушка поссорился со своими родными из-за судебного процесса, который он, по настоянию бабушки, затеял против своего зятя. Бертеля назвали в честь дедушки, полное имя которого было Бертель Давид Александр Фразер. Мать помнила о своем отце лишь то, что он был очень добр к ней и красиво играл на флейте.
Сама бабушка была дочерью шкипера из окрестностей Фредриксхалда. Первый ее брак был выгодной партией, второй — мезальянсом. Потом она опять составила хорошую партию, выйдя замуж за богатого старого пробста де Тейлеманна, но детей от него у нее не было, и потому большая часть его состояния перешла к его детям от первой жены. После этого вдова пробста вышла замуж за молодого ленсмана. Вильхельм должен был признаться, что жизненный путь его бабушки был достаточно сложен. Уж если на то пошло, бабушка была не менее загадочной женщиной, чем мадам Даббелстеен. Надо полагать, люди сплетничают и о ней. Раньше он никогда об этом не думал…
— Почему ты так на меня смотришь, милый Вильхельм? — спросила вдруг мадам Элисабет. — Хочешь мне что-то сказать?
Вильхельм смутился, поняв, что она заметила, как он украдкой поглядывал на нее. Он опустил глаза в тарелку и отрицательно покачал головой.
— Как я понимаю, наш любезный Аугустин Даббелстеен вроде бы похитил этих детей? — В спокойном голосе мадам Элисабет слышались нотки, не предвещавшие добра. — Думаю, вы согласитесь со мной, господин учитель, что ваш побег от моего зятя — довольно бесцеремонный поступок? Тем более с его юными сыновьями, доверенными вашей опеке. Ведь вы не сообщили дома о своих намерениях?
— Я не собирался брать их с собой, уважаемая мадам Люнде. Я рассчитывал встретить кого-нибудь в Сандтангене, с кем мог бы отправить детей обратно домой.
— Допустим, но зачем вам понадобилось брать Клауса и Вильхельма с собой в Сандтанген?
— Им так хотелось прокатиться в санях! А я не мог объяснить им цель своей поездки в Сандтанген… Я вообще не помню, о чем я тогда думал! — Даббелстеен прижал к вискам длинные тонкие пальцы, и его темные локоны заструились между ними, как змеи, он в отчаянии крутил головой. Потом откинул голову назад и посмотрел прямо в глаза своей мучительнице — Вильхельм сразу понял, что бабушка нарочно мучит учителя. Бледный, узкий лоб Даббелстеена покрылся капельками пота. Его профиль, несмотря на римский нос, портили выступающая вперед челюсть и почти полное отсутствие подбородка. Казалось, Даббелстеен, желая заглушить внутреннюю тревогу, занял наступательную, чтобы не сказать дерзкую, позицию: — Вы должны понять, мадам, я был взволнован, потрясен до глубины души…
— И в голове у вас помутилось от сивухи, которую вы выпили.
Даббелстеен втянул голову в плечи:
— Мое состояние духа… Уверяю вас, мадам, я был близок к безумию… Да, я выпил. Чтобы обрести ясность мысли. Обстоятельства заставляли меня действовать, и действовать быстро. Мне нужно было собрать все свои душевные силы… решить, что предпринять…
— Вот именно. И что же вы были намерены предпринять?
Даббелстеен махнул рукой:
— Что я был намерен предпринять?.. Боже мой, мадам Люнде, именно этого я и не знал! — Голос у него сорвался, в нем послышались слезы. — Я думал только о ней, о моей несчастной Маргит. Я рвался домой, чтобы быть рядом с ней. И если мне будет позволено, сказать ей слова утешения, заверить ее в своей неизменной преданности… Не знаю! Может быть, заступиться за нее, сочинить просьбу о помиловании и поспешить с ней к нашему милостивому кронпринцу… Ведь Маргит оказалась жертвой несчастных обстоятельств, ужаснейшего соблазна… Нет ничего удивительного, что, встретив Анстена, моего друга детства, — Даббелстеен показал на бородатого крестьянина, — я совершенно забыл подыскать для мальчиков подходящих попутчиков и отправить их домой…
Мадам Элисабет не без сочувствия покачала своей тяжелой головой:
— Все это бесполезно, Даббелстеен, поймите… Маргит добровольно призналась, что уже больше трех лет она и ее отчим… Вы сами понимаете… И что за это время она родила и убила троих детей.
— Мадам Элисабет, помогите нам! — жалобно воскликнул Даббелстеен. — Неужели вы не в силах помочь нам…
— Ни один человек не в силах помочь вам, — ответила мадам Элисабет.
— Вы можете! Можете! Если кто-то и знает выход из этого положения, так только вы! Само Провидение привело нас к вам этой ночью…
— Не Провидение, а сивуха, любезный Даббелстеен. И еще то обстоятельство, что Вильхельм спал не так крепко, как вы трое, и что он не потерял голову.
Кое-кто из незнакомых гостей подошел к ним поближе. С каменными красными физиономиями они смотрели на бледного молодого человека, который размахивал длинными руками и плакал — пусть даже с похмелья. Вильхельма вдруг охватил гнев. Эти самодовольные норвежские крестьяне, которыми Даббелстеен всегда так гордился, вот они стоят тут, эти старомодные люди, и молча с неудовольствием смотрят на учителя, который, плача, выворачивает наизнанку свою душу. Не успев сообразить, что делает, Вильхельм оказался рядом с учителем, схватил его за плечо своей худой детской рукой и сильно встряхнул:
— Господин Даббелстеен, перестаньте!.. Возьмите себя в руки, господин Даббелстеен! Идемте со мной. Вы сможете поговорить с ленсманом завтра утром.
— Золотые слова. — Ленсман кивнул. — А сейчас ступай спать, Даббелстеен. Вильхельм прав, уведи его, Вильхельм…
— Пошел прочь, мальчишка! — Учитель сбросил с себя руку Вильхельма. — Важничаешь, потому что привез нас сюда?.. Пусти меня! Я хочу поговорить с хозяйкой. Мадам Люнде, вы можете все, что захотите, я знаю! Вы все про всех знаете… Вам известно такое о соседнем ленсмане, Симене Бюрстинге, что вы могли бы заставить его отворить двери темницы, где томится Маргит…
Кровь ударила Вильхельму в голову. Он снова сердито схватил учителя. Нет, он не важничает, не его вина, что он сохранил еще каплю рассудка и хочет спасти своего учителя от еще большего позора…
— Господин Даббелстеен, прошу вас, идемте со мной! — Вильхельм огляделся, словно прося взрослых о помощи.
И вдруг увидел на их лицах новое выражение, которое испугало его, он не мог истолковать его, но чувствовал, что оставаться здесь опасно. Мадам Элисабет встала, глыбоподобная, грозная, с тяжелой головой в желтом чепце, венчавшей зеленую пирамиду домашней кацавейки.
— Идемте! — Вильхельм снова потянул господина Даббелстеена. — Идемте! — чуть не со слезами молил он, видя, что учитель не понимает надвигающейся опасности, — только сейчас до Вильхельма дошло, какие страшные слова только что произнес его учитель. А Клаус хоть и был тоже смущен, но воспользовался замешательством и выпил еще один стакан пунша. Вильхельму показалось, что сейчас он тоже потеряет рассудок, — он был в бешенстве и в отчаянии от того, что эти двое ничего не понимают…
Даббелстеен оттолкнул Вильхельма, и тот отлетел на несколько шагов. И тут же учитель бросился на колени перед мадам Элисабет, протягивая к ней умоляюще сложенные руки:
— Мадам! Вы знаете все лабиринты человеческого сердца!.. Мадам, вы обладаете властью богов! Сжальтесь над нами! О, у вас такая власть над людьми, над мужчинами. Поезжайте туда! Скажите, что вы хотите посетить свою старую подругу, мою матушку…
— Да вы сошли с ума, Даббелстеен! Не в моих силах помочь вашей девушке избежать… Ведь вы это имели в виду?.. Она сама призналась в убийстве…
— Вспомните, вспомните, мадам Элисабет, моя мать когда-то была вашей ближайшей подругой…
— Довольно, прекратите! — Старая женщина на мгновение стала олицетворением угрозы. Потом опять приняла прежний облик и повернулась к своему мужу: — Надо отправить этого несчастного в постель. Он так пьян, что уже ничего не соображает и не помнит.
— Да, да. — Ленсман кивнул. — Помогите кто-нибудь увести его отсюда. Парнишке одному не справиться. А вот Клаус, похоже, обойдется и без посторонней помощи. — Он улыбнулся.
— Думаю, учитель и Анстен могут лечь в овине, — сказала мадам Элисабет. — Ты, Анстен, помоги Даббелстеену, а ты, Уле, кликни Эйнара, пусть поможет вам. Тогда вы справитесь с ним…
Даббелстеен вскочил. Оттолкнув старого крестьянина, он раскачивался из стороны в сторону, высокий и торжественный.
— Мадам Элисабет, помните, в Ветхом завете Адонию… Он пошел к Вирсавии и просил ее, чтобы она помогла ему и Ависаге Сунамитянке. И она замолвила за них слово, потому что сердце ее сочувствовало горю любящих. У Вирсавии, жены Давида, было чувствительное сердце… У Вирсавии! — Он с криком снова бросился на колени. — Мадам, покажите, что и у вас тоже чувствительное сердце!.. — Теперь он рыдал уже в голос.
Вильхельм со страхом смотрел на обезумевшего учителя. Ему казалось, что он спал и его сон вдруг закончился страшным кошмаром. Рядом с ним оказался Клаус, он глупо уставился на учителя своими коровьими глазами, и вдруг его красивое полноватое лицо начало расползаться в улыбке. О Господи, нельзя отрицать, что Даббелстеен и в самом деле был смешон. Это-то и было самое страшное.
Бабушка не сводила с него глаз. Потом передернула плечами, словно ей стало холодно, и это движение волной заструилось по всем ее пышным формам. Темные шары глаз закатились глубоко в мешки век.
— Одному ему до постели не добраться. Придется вам отнести беднягу.
Уле Хогенсен, парень по имени Эйнар и незнакомый крестьянин подхватили учителя. Даббелстеен страшно закричал и безуспешно попытался стряхнуть их с себя, но они быстро утащили его из залы.
Мадам Элисабет вздрогнула так, что ее пышное тело всколыхнулось под кацавейкой. Потом, словно проснувшись, она повернулась к своим внукам:
— Вам тоже пора отправляться спать. Вам постлано в конунговом амбаре. Сами видите, здесь в доме все места заняты. Не испугаетесь спать там одни? Впрочем, уже светло, — успокоила она их. — Люди давно встали. Тебе не будет страшно спать в конунговом амбаре, Вильхельм?
Вильхельм отрицательно помотал головой. Но мысль о том, что им придется спать одним, была ему неприятна. Конунгов амбар стоял на отлете. Впрочем, он и не вспомнил бы о страхе, если бы бабушка сама не спросила его об этом.
— Нет, мне не страшно. Но может, будет лучше, если господина Даббелстеена тоже там уложат? Ведь там две кровати. И мы могли бы присмотреть за ним…
Но мадам Элисабет как будто не слышала его.
— Я же сказала, что люди уже встали. Бояться нечего, мой милый.
— Я понимаю. Идем, Клаус. Покойной всем ночи. Бабушка, пошлите, пожалуйста, завтра с утра человека к нашей матушке. Я не хочу, чтобы дома тревожились, — ведь повода для волнений уже нет.
Мадам Элисабет милостиво кивнула.
— Наш человек уже уехал к ним. — Она положила руку ему на плечо. — Меня радует, что ты такой заботливый и разумный мальчик, Вильхельм. — Она снова погладила Клауса по щеке и за подбородок приподняла его лицо. — Ты совсем сонный, дружок. Покойной ночи вам обоим.
На дворе было уже светло, дома усадьбы темнели на фоне белесого зеленоватого неба, на юго-востоке, где долина сужалась вокруг русла реки, воздух над горами казался желтовато-белым. Верхняя половинка двери в конюшню была отворена, там внутри двигались люди с фонарями.
Клаус споткнулся и чуть не упал, Вильхельм подхватил его под руку. Грязь на тропе затвердела — к утру подморозило, и ветер почти прекратился. Вильхельм вывел брата за калитку. Тропинка к конунгову амбару заросла травой, трава замерзла и теперь хрустела у них под ногами. В полукруглом трехстворчатом окне на залобке амбара горел свет, и у Вильхельма полегчало на сердце.
Почему бабушка не разрешила, чтобы Даббелстеен лег с ними?.. С чувством невосполнимой утраты Вильхельм подумал, что, может быть, им уже никогда не придется общаться с учителем, как прежде. Похоже, они многого не знали о Даббелстеене. Но учитель всегда так старался порадовать их, так много знал, был такой умный, такой увлекающийся… Теперь-то Вильхельм понимал, что в Даббелстеене скрывалось что-то еще. Составленный им образ любимого учителя этой ночью разбился вдребезги, и Вильхельм знал, что уже никогда не сможет собрать эти осколки в единое целое. Скорее всего, Аугустин Даббелстеен теперь уйдет из их жизни. Отец не простит ему такого поступка, это-то Вильхельму было ясно.
Перед ними высился темный и таинственный конунгов амбар, его верхний ярус сильно выдавался над нижним. Он был очень старый: по преданию, в нем однажды заночевал конунг Хоген Хогенсен[9]. С большим трудом Вильхельму удалось поднять брата по крутой внутренней лестнице и провести по темной галерее, окружавшей амбар. Дверь была такая низкая, а порог такой высокий, что он ударился головой, хотя и не забыл нагнуться. Втащить за собой Клауса было не так-то просто, и Вильхельм не стал ограждать брата от толчков и ударов, выпавших на его долю.
На полке под окном стояла зажженная свеча, и возле одной из кроватей Вильхельм разглядел спину молодой девушки с длинными светлыми косами. Здесь было очень холодно, гораздо холоднее, чем снаружи, и потому Вильхельм с радостью увидел, что она сунула под перину грелку на длинной ручке. Девушка обернулась, у нее было красивое, замечательно светлое лицо с широким, чистым лбом.
— Поздненько вы ложитесь. — Она улыбнулась и тут же зевнула. — Небось устали?
— Так ведь и для тебя это поздно. — Вильхельм с интересом следил за ее быстрыми движениями — она зачерпнула из бадейки воду и вылила ее в таз, рядом она положила полотенце.
— Да я уж три часа как встала, — засмеялась она и собрала свои вещи. — Ну, всего вам доброго, спите спокойно!
— Как тебя зовут? — обрадованно спросил Вильхельм. На вид ей было столько же лет, сколько ему, но вела она себя, как взрослая.
— Тура.
— Покойной ночи, Тура, и большое спасибо.
Он стоял и слушал, как она легко бежит вниз по лестнице, бадейка то и дело ударялась о стену. Вильхельм сразу успокоился, и к нему вернулось мужество. Все впечатления ночи вытеснило гордое сознание: впервые он не ложился всю ночь! Работники в усадьбе уже встали, а они только ложатся. А сколько всего им пришлось пережить!..
За стеной звучали чистые, металлические трели синицы: ти-ти-тю-ю, ти-ти-тю-ю!.. К задней стене были приколочены две кровати, их разделял узкий резной шкафчик. Сводчатый потолок был выложен квадратами, планки образовывали что-то вроде звезды. Два стула, обитые раскрашенной тисненой кожей… Здесь было красиво и уютно — помещение обставили еще при жизни прежнего ленсмана. А являвшиеся тут привидения древних конунгов и великанов, о которых рассказывал Даббелстеен, были, конечно, досужим вымыслом. На рябине, что росла под окном, синица исполняла свою веселую утреннюю песню: ти-ти-тю-ю, ти-ти-тю-ю.
— Ну, а теперь быстро в постель! — заторопил он Клауса, стоявшего с закрытыми глазами. Сам он живо разделся и, сняв шейный платок, завязал на концах узлы — он видел, как это делал отец, когда они однажды ночевали не дома и отец забыл взять с собой ночной колпак. Вильхельм уже стоял в одной рубахе, готовый забраться в постель, как вдруг вспомнил, что не прочел вечернюю молитву. Или ее следует назвать уже утренней? Он подумал, что утренняя молитва как нельзя лучше подходит к их положению. Опустившись на колени, он быстро проговорил: — Боже Вечный и Всемогущий, милостивый Отец наш Небесный! От всей души благодарю Тебя в этот ранний час, что во тьме прошлой ночи Ты был моим солнцем и моим щитом и отвел опасности и несчастья, грозившие моей душе и моему телу. — Вильхельм говорил шепотом, быстро, потому что замерз, и все-таки чувствовал странный, глубокий смысл этих вечных слов, в которые обычно не вдумывался, — эти слова всегда следовало произносить утром. — Ты избавил душу мою от искушения, тело — от недуга, глаза — от слез и ноги — от слабости. Но поскольку самое великое зло — это грех, помоги мне, Господи, выстоять против него. — И это была сущая правда, он помнил о возлюбленной Даббелстеена и о том, как сам Даббелстеен корчился, стоя на коленях. Вильхельм невольно заговорил еще быстрее: — Простри надо мной Свою десницу, Господи, пошли в меня Свой дух, пусть снизойдет на меня Твой покой, — молил он с облегчением, словно выехал наконец на своего рода духовный тракт и путь его стал легче и надежнее, как только он покончил с грехом и несчастьями. — Научи меня жить не в себе самом, но в вере в Сына Божьего…
Теперь и Клаус стянул с себя рубаху и стал на колени рядом с Вильхельмом — он шевелил губами так быстро, точно хотел догнать брата.
— Ты ничем не прикроешь голову? — недовольным шепотом спросил Вильхельм.
Клаус только встряхнул кудрями, и Вильхельм продолжал:
— Отец Всемогущий, сохрани также моих добрых родителей. — С раскаянием он подумал о том, что, благополучно добравшись до дома ленсмана Люнде, он ни разу не вспомнил о тех, кто дома тревожился за них. Пусть вид плачущего Даббелстеена был ужасен, но все было так интересно! Вильхельм, во всяком случае, был целиком и полностью поглощен случившимся.
Конец утренней молитвы он пробормотал, плохо понимая, что говорит, — он был потрясен, осознав, что события этой ночи даже доставили ему удовольствие и что сочувствие родителям наполняло его душу лишь в те минуты, когда ему было страшно. Как только он оказался в безопасности, оно словно покинуло его.
Вильхельм забрался в постель. Простыни были чуть-чуть влажные — грелка вытянула влагу из льна. Но ему было приятно спрятать свои замерзшие ноги в этом согретом гнездышке. Мягкая перина, подушки — лежать было так удобно! Дома они спали на соломенных тюфяках. Вильхельма опять охватило чувство блаженства, его душа не могла дольше хранить тревогу, горе и сочувствие к чужой судьбе. Что-то в нем было сильнее желания отдать свое сердце другим людям, заставляло замкнуться в себе и наслаждаться этой удобной постелью.
Клаус босиком прошел к простенку между кроватями и открыл резной шкафчик:
— Смотри, Вилли, помнишь?.. — Он стоял в белой нижней рубахе, с распущенными по спине волосами и, смеясь, протягивал брату ночной горшок.
Вильхельм даже не понял, почему в нем вдруг вспыхнул гнев и ему стало стыдно. Конечно, он помнил этот сосуд, он и сам был от него в восторге, когда они были здесь в прошлый раз, горшок показался ему тогда страшно забавным и пикантным. На дне горшка были изображены отрубленные головы двух казненных графов — Струензее и Брандта, а вокруг них написано:
— Поставь на место! — Вильхельм с удивлением почувствовал, что от бешенства у него перехватило горло. — Ступай на галерею, если хочешь справить нужду. Тебе никто не разрешал пользоваться этим горшком…
Клаус с удивлением взглянул на брата. Но поставил горшок на место и зашлепал к кровати.
Эти люди были мертвы, они ценой жизни искупили свое преступление. Только теперь Вильхельм понял, как подло было преследовать покойников этим бессмысленным презрением.

