11
Путники, выехавшие из ворот Люнде на другое утро после того злосчастного вечера, были мрачны и подавлены.
Ленсман решил поехать с Дортеей, чтобы помочь ей с формальностями, каковые следовало соблюсти прежде, чем она сможет покинуть Бруволд. Они ехали в большой красивой коляске, которую Хоген Халворсен велел изготовить для себя наподобие тех, что он видел за границей. Подвешенный на широких ремнях кузов приятно покачивался, на переднем и заднем сиденье лежали кожаные подушки, а над задней частью коляски поднимался верх. Поездка в этом роскошном экипаже отчасти вернула Вильхельму веру в себя, в которой он так нуждался.
Он сидел на переднем сиденье напротив ленсмана и Дортеи, раскинувшихся на подушках каждый в своем углу. Кроме того, Вильхельму было приятно, что с ними нет Клауса — Клаус ехал в их коляске, запряженной Юнкером. Так решила Дортея: ты поедешь с нами, Вильхельм. Он подметил, что матушка не без умысла избегала Клауса. У нее были все основания быть недовольной его поведением на свадьбе. Однако Вильхельм терзался тем, что сам он вел себя неизмеримо хуже Клауса. Знала бы матушка, что он прятался в углу за камином! Каждый раз при воспоминании об этом у него начинало сосать под ложечкой и сердце словно сжималось. Он сам не понимал, как отважился на такой поступок. Но в ту минуту ему и в голову не пришло, что он ведет себя недостойно…
Не понимал он и того, что заставило его это сделать. Может, он надеялся услышать что-нибудь еще о себе и Туре — ведь из слов мадам Даббелстеен явствовало, что Тура на него не обижена — она понимала, что в его ласках не было ничего низкого, не то что в дерзких домогательствах Клауса. А может, надеялся, что матушка своими словами оправдает в его глазах это небольшое и уже опороченное приключение…
Сейчас Вильхельму было невыносимо думать об этом, но и забыть о случившемся он тоже не мог. Ему было мучительно стыдно, что он оказался таким недалеким и был так счастлив, а потом все навалились на него и — кто молчаливым порицанием, а кто и замечаниями, обижавшими хуже пощечин, — дали ему понять, что он вел себя недопустимо, глупо, неприлично и чуть не опозорил Туру, как неразумный мальчишка и как человек, поправший все обычаи. Он был уверен, что навсегда запомнит те вечера, когда они сидели вместе, такие невинные и счастливые, всегда будет помнить ее нежную грудь, которую держал в руке, ее изумительное тепло в этой сырой холодной ложбине возле мельницы и темно-синюю гору вдали на другой стороне долины. Вокруг них было пустынно, и от этого ее поцелуи казались ему еще слаще — как было бы ужасно, если б там оказался кто-нибудь еще… Отныне пряный запах только что распустившихся листьев черемухи будет напоминать ему о ее влажной от пота сорочке и о ручье, сбегавшем в долину за кустами черемухи… Но эти воспоминания будут неотделимы от чувства стеснения, вызванного тем, что он, возомнивший себя взрослым молодым человеком, был безжалостно брошен обратно в мир желторотых юнцов, где постоянно боишься показаться глупым и вынужден сносить унижения…
Лицо у матери было бледное и усталое. Она забилась в свой угол под поднятым верхом и запахнула плотнее дорожную накидку, словно ей было холодно. День и впрямь выдался холодный, дождь прекратился, но тучи обложили все небо, и в воздухе стояла влажная пыль. Вскоре глаза матери закрылись, Вильхельм понял, что она заснула. Потом заснул и ленсман Люнде.
Но Вильхельм не мог спать — переднее сиденье было слишком узкое, спинка его отвесно поднималась к облучку. Когда коляска раскачивалась и кренилась сильнее обычного, Вильхельм терял равновесие. Несколько раз ему хотелось обернуться и расспросить возницу, сидевшего на облучке, о местах, мимо которых они проезжали, но разговаривать, задрав голову вверх, было неловко, к тому же он боялся разбудить спящих. Пусть лучше спят, а то еще заведут с ним беседу.
Его преследовала одна мысль, и он пытался понять, что должен чувствовать человек, узнавший, какие ужасные слухи ходят о его родителях. Когда мадам Даббелстеен начала кричать, смысл ее слов поначалу не произвел на него никакого впечатления, ему просто было неприятно видеть эту обезумевшую женщину, видеть, как старухи дрались друг с другом, а ведь было похоже, что его бабушка и мадам Даббелстеен и впрямь дрались. Лишь потом до него дошло, о чем, собственно, говорила мадам Даббелстеен. Конечно, это неправда, он не верил ее историям. Ведь все это случилось почти пятьдесят лет назад. Вильхельм был бы не в силах постичь, что нечто случившееся так давно могло оказаться правдой, если бы не господин Даббелстеен! Вильхельм не мог забыть, в каком отчаянии учитель был в ту ночь, когда они заблудились и приехали в Люнде… Он помнил крупное, грозное лицо своей бабушки, стоявшей в ночной сорочке и надетой сверху зеленой шелковой кацавейке, в которой она была похожа на гору. Вирсавия, Вирсавия, жена царя Давида! — кричал ей Даббелстеен, и бабушка возвышалась над ним грозная, как гора… Теперь-то Вильхельму было ясно, что Даббелстеен намекал на что-то услышанное им от своей матери. И даже если все это была совершенная галиматья!.. Воспоминание о громоздкой фигуре бабушки и о собственном страхе, вызванном предчувствием чего-то ему неизвестного, до омерзения отчетливо запечатлелось в его памяти. Как бы там ни было, а с этой грузной старой женщиной было связано много тайн. Одного того, что она четыре раза выходила замуж и ее мужья явились из разных слоев общества, дабы нити их жизней сошлись в ее руке, было достаточно, чтобы связать с ее грозным образом такие мысли и догадки, что Вильхельму было ясно: он уже не сможет думать о своей бабушке без чувства стеснения и неуверенности.
Время от времени он украдкой поглядывал на спящую матушку. Она-то не могла думать, что все это правда… Ведь тогда она была бы дочерью коварного убийцы и неверной жены… Нет, это не укладывалось в мыслях!.. И опять Вильхельма обжег страх и заныло сердце — а вдруг матушка узнает, что он подслушивал, спрятавшись за дровами! Конечно, она этого не узнает, но ведь пока они живы, он всегда будет помнить, что она таит мысли, не ведая, что ему известно о них…
Он поднял глаза на блестящую от влаги горную стену, под которой они проезжали. Подушки мха, пятна лишайника, водяные пряди, струящиеся по скалам, темнеющим на красновато-ржавом фоне, — именно такой рыхлый камень они любили ковырять в детстве. Колеса подпрыгивали на колдобинах, проваливались в глубокую грязь — лошади напрягали все силы, коляска покачивалась, и те двое в своих углах под поднятым верхом слегка шевелились во сне. Вильхельм озяб.
Прежде он не задумывался об этом, хотя для него не было тайной, что у его родителей, как и у всех взрослых, есть собственный мир и лишь маленький кусочек этого мира бывает открыт детям. Ведь и у детей тоже есть свой, недосягаемый для взрослых мир — да, да, об этом «детском мире» пишут даже в книгах, — взрослые не имеют в него доступа, и кое о чем можно только сказать: не дай Бог, чтобы батюшка или матушка узнали об этом! Но ведь иначе и быть не может. С другой стороны, Вильхельм был уверен, что Бертель и Биргитте никогда не думают об этом; они чувствуют себя защищенными рядом с матушкой и другими взрослыми, которые заботятся о них. Да и он сам всегда чувствовал себя словно под теплым крылышком, стоило ему подумать о родителях. Даже когда батюшка вдруг пропал и в их жизнь вошли неизвестность, страх и горе, ему не приходило в голову, что за трагическим исчезновением батюшки могло скрываться что-то иное, что-то неизвестное и зловещее. Он знал, что люди болтали и строили разные догадки, но ему это казалось естественным — ведь подобное исчезновение человека было необычным и страшным. Теперь же он невольно думал — разумеется, он этому не верил, однако такая возможность все-таки не исключалась, — что в жизни батюшки было что-то, чего они не знали. Может, матушка и догадывалась об этом, но больше никто, а как было на самом деле, он теперь не узнает никогда…
Матушка была уже один раз замужем. Вильхельм вдруг увидел все в новом свете. От Вильхельма Адольфа Бисгорда, в честь которого он был назван, остались на чердаке лишь два больших сундука с книгами и большими связками рукописей, написанных изящным почерком, матушка строго-настрого запретила им прикасаться к этим рукописям, когда они искали на чердаке бумагу для воздушных змеев и шутих. Кроме того, от Бисгорда остались папки с дивными акварелями бабочек, мотыльков и их куколок. Том Горация в белом пергаментном переплете, они читали его в школе, — иногда на переплет попадали чернила и тогда матушка досадовала и бранила их. Аметистовое ожерелье с брелоками — футляр с ожерельем лежал сверху в материнской шкатулке с украшениями, и, когда однажды детям разрешили посмотреть их, матушка сказала, что это ожерелье — свадебный подарок Бисгорда. Теперь Вильхельм вдруг подумал, что Бисгорд был живой человек и их матушка прожила с ним семь долгих лет, правда, это было до того, как они появились на свет, и только она одна знала нынче что-то о том времени и том человеке.
Вильхельм словно открыл для себя, что каждый человек заключен в свою невидимую, однако совершенно непроницаемую скорлупу. А сколько он сам прятал того, что пережил, чего никогда не забудет и о чем не должна знать матушка! Да и сама матушка, и бабушка, и ленсман — вообще все люди имели множество тайн, которые они прятали в своей скорлупе. Это была страшная мысль, ведь она означала, что каждый человек по-своему одинок, кто бы ни находился рядом с ним…
Тяжелая коляска ехала не быстро, тем более что дорогу размыло дождем. Несколько раз им приходилось сворачивать на обочину и пропускать скот, который перегоняли на сетер. И на первой же станции, где они меняли лошадей, ленсман встретил знакомых и долго беседовал с ними — не меньше двух часов. Дортея и Вильхельм тем временем сидели у камина, но они почти не разговаривали друг с другом. Вильхельм завидовал Клаусу, который был независим от них, — как только они поели и Юнкер отдохнул, Клаус поехал дальше один.
Ночевать они собирались на станции, что лежала на полпути между Люнде и стекольным заводом. Они приехали туда поздно вечером, было больше девяти. Клаус уже поел и лег спать в проходном помещении, где мальчикам была приготовлена постель. Когда Вильхельм наконец добрался до постели, Клаус уже спал.
В помещении гулял сквозняк, однако он был не в силах выдуть оттуда запах старых, протухших продуктов, стоявших на полке над кроватью. Станция вообще вызывала отвращение. Хозяйка встала с постели и принимала их в чем спала, почти голая. Из-под оборванной юбки торчали грязные ноги, покрытые сетью синих вздутых вен, ворот рубахи был слишком открыт и все время съезжал в сторону, обнажая худые ключицы, а иногда и плоские висячие груди. Убожество этой старой плоти тяжело подействовало на Вильхельма — может, потому, что некогда хозяйка была красива, это было еще видно по ее темному, морщинистому лицу — пусть из-под черной шапочки торчали пряди седых, зеленоватых волос, а рот запал, было в ее лице что-то красивое, особенно когда она поворачивалась в профиль.
Не успел он лечь в постель, как его стали донимать блохи, клопов здесь тоже было достаточно. К тому же Клаус занял почти всю постель и спал сном праведника.
В конце концов Вильхельм начал читать про себя длинную вечернюю молитву. Почему-то этой весной он перестал молиться утром, когда вставал, и вечером, когда ложился. Он понимал, что это нехорошо, но и сейчас, начав молиться, чувствовал, что это тоже не совсем хорошо. Ведь он по опыту знал, что если будет читать молитву, лежа в постели, то, скорей всего, заснет, не дочитав ее до конца. Так получилось и на этот раз.
Дортея лежала на узкой скамье в большой комнате, не надеясь, что ей удастся заснуть. Хотя бы потому, что она довольно долго спала во время поездки. Лежать было неудобно, несмотря на то что ленсман уложил на скамью принесенные из коляски подушки и укрыл ее своим меховым одеялом, которое всегда возил с собой. С его стороны это было великодушно, сам он лег вместе с возницей на единственной стоявшей тут кровати, более короткой и неудобной, чем обычные крестьянские кровати, к тому же вид у этой кровати был крайне несоблазнительный.
Дортея подложила руку под щеку, глядя в камин, где медленно дотлевали угли — прежде чем потемнеть, они ярко вспыхивали, тихо потрескивали и, наконец, рассыпались со слабым шорохом.
Какой хороший человек ленсман Люнде! И она с матерью, вопреки всему, стала близка, как никогда. Наверное, потому, что обе они уже старые женщины… Когда человек выходит из игры, бледнеют и его чувства, рождавшие раньше непримиримые противоречия.
Словно по обоюдному согласию, они обходили молчанием отвратительную сцену, случившуюся накануне вечером. Утром мадам Элисабет увела Дортею в отдельную комнату, чтобы поговорить о ее будущем. Она не видела препятствий, которые могли бы помешать Дортее переехать с младшими детьми в Люнде — слава Богу, кровом и хлебом они будут здесь обеспечены. Вильхельм уже начал служить счетоводом на стекольном заводе, а Клауса можно определить в учение к какому-нибудь торговцу или в контору, — может, ему могла бы оказать протекцию Антонетта Бисгорд? Они с ленсманом, и Уле, разумеется, тоже, с радостью примут ее. Вот только как на это посмотрят в Гуллауге. Родители Ингебьёрг уже высказывали недовольство, что ленсман не передал свою усадьбу молодым сразу же после свадьбы. Но если Дортея решится и пришлет сюда своих младших детей, у дедушки с бабушкой им будет хорошо во всех отношениях — ей самой хотелось бы иметь в доме малышей, да и Хокон тоже любит детей, он ведь до сих пор горюет, что они потеряли маленького Халвора. Самое лучшее, если бы в Люнде приехали Рикке и Кристен — в скором времени у Уле с Ингебьёрг тоже появятся малыши, и уже будет безразлично, сколько в усадьбе детей.
— Подумай об этом, моя девочка. Если ты со временем почувствуешь, что тебе трудно справляться с таким большим выводком, всегда можешь прислать парочку детей к нам, мы будем только рады.
Дортея понимала, что мать говорит искренне. На нее не похоже жертвовать ради кого-то собой, если ей это не по душе. Впрочем… с Алет Даббелстеен она всегда была великодушна и терпелива. Маловероятно, чтобы она держала у себя Алет только из страха, что та может распустить сплетни. Мать никогда не придавала значения пересудам. Скорей всего, она просто сочувствовала Алет, безнадежно влюбленной в человека, сердце которого принадлежало ей самой… Дортея досадовала, что почти не помнит отца, — она помнила только, что он был молодой, красивый, нежный и добрый. Было нелепо связывать его с какими-то темными злодеяниями. Да и ее мать тоже была не способна на какое-нибудь преступление. А уж молодой белокурый отец, игравший в сумерках на флейте, и тем более!
Неожиданно она вспомнила, что весной видела его во сне. Его и майора, они вместе вошли в дом, где был также и Йорген, и увели его с собой.
Нет… Дортея попыталась переменить положение, но кожаные подушки разъехались под ней, и меховое одеяло соскользнуло на пол. Она встала, поправила свое ложе и снова легла, повернувшись лицом к стене. Надо заставить себя поспать хоть немного — она закрыла глаза и попыталась думать о чем-нибудь более приятном. Рикке и Кристен — нет, она никогда не отпустит их от себя… Вот Рикке обрадуется, когда увидит печенье и плюшки, которые им послала бабушка…
Нет, видит Бог, нельзя позволять себе верить в сны и гаданья. Как бы ни было тяжело. Зря она позволила этой цыганке одурачить себя той ночью. А какое потрясение ей пришлось пережить после того!.. Одному Господу известно, как потрясла ее безумная выходка Алет Даббелстеен…
Они с матерью никогда не понимали друг друга, к этому она привыкла еще в детстве. Поэтому доверить ей… нет, это было бы слишком. Конечно, мать по-своему всегда желала добра своим детям — теперь Дортея понимала это лучше, чем в молодости. Как сердечно мать прощалась с ней нынче утром — а эти пятьдесят спесидалеров, и замечательное льняное полотно, и шерстяная ткань, которые мать подарила ей на прощание, — все это было от чистого сердца… И мы с радостью примем…
Нет, она ни за что не отдаст матери ни одного из своих детей. Она просто жить не сможет без них, хотя и поставить их всех на ноги будет ой как непросто!
Разумеется, Вильхельм мог бы остаться на стекольном заводе, но только не теперь, когда управляющим завода станет будущий зять Хаусса… Да и какая жизнь ждет мальчика, если он будет на заводе писцом или служащим на складе…
Наверное, ей все-таки следует принять предложение капитана Колда относительно Клауса. К офицерскому сословию люди относятся с уважением, и многие офицеры пользуются самой доброй славой. Однако теперь она меньше, чем когда бы то ни было, могла допустить, чтобы ее мальчик выбрал жизненный путь, на котором его ждет столько опасностей в моральном отношении. Сонливость, охватившая было Дортею, уступила место вернувшемуся страху. Похоже, Клаус не в силах отказаться, когда ему представляется возможность выпить, — это очевидно, и она не может закрывать на это глаза. А некрасивая история с Турой… Мысль об этом преследовала Дортею, как кошмар.
Даже если Алет сильно преувеличила, представив дело так, будто Клаус пытался обесчестить Туру, Клаус все равно был груб и навязчив, раз Тура настолько испугалась его. А ведь мальчику нет еще и пятнадцати… Нет, дружок, матушка не разрешит тебе уехать из дому и вести самостоятельную жизнь среди молодых воинов в королевской столице…
Вильхельм… как трогательно и доверчиво он уверял их, что хочет просить Туру дождаться его! Ее Вильхельм очень благородный мальчик. За него она не тревожится. Хотя сердце его вспыхивает слишком легко. Ведь это уже вторая его влюбленность… Ничего, скоро он найдет другой предмет, с которым свяжет свои мечты о будущем. Слава Богу, эти маленькие приключения Вильхельма можно не принимать близко к сердцу… Дортея нежно улыбнулась в темноте… Нет, над любовными приключениями Вильхельма пока можно было только посмеиваться… Она продолжала думать о своем первенце, покуда на нее не снизошел покой, и она уснула.
Наутро, когда Вильхельм вынес охапку подушек в дорожную коляску ленсмана, там стоял Клаус и внимательно изучал устройство коляски. Вильхельм сделал вид, будто не сразу узнал его:
— Посторонись чуток…
Он положил подушки на место и пошел за другими вещами. Когда он вернулся, Клаус стоял на прежнем месте.
После того вечера братья не обменялись друг с другом ни единым словом. И нынче утром, когда они оба еще не пришли в себя после тяжелой холодной ночи, Вильхельм, во всяком случае, не собирался говорить с Клаусом больше, чем необходимо. Даже порция пивной похлебки, сваренная матерью для своих спутников, лишь немного смягчила его.
— Вилли, послушай!.. — негромко окликнул его Клаус, когда Вильхельм повернулся, чтобы снова уйти в дом.
— Да… Чего тебе? — холодно спросил Вильхельм, потому что Клаус долго молчал.
— Да нет, ничего… я только хотел сказать тебе… — Клаус покраснел и смущенно поднял на брата красивые глаза. — Мне очень жаль… жаль, что я ударил тебя ногой в лицо…
Вильхельм побледнел от гнева. Отек у него уже спал, но он знал, что вид у него самый неприглядный: половина лица зеленовато-коричневая, как мрамор, белок глаза залит кровью.
— Неужели?.. Жаль… Ишь какой чувствительный нашелся!
— Пойми, Вилли… если бы я знал, что ты с Турой… Что вы с ней друзья… Но кто ж это знал… Я думал, что и ты хочешь только позабавиться!..
Вильхельм не сразу нашел нужные слова:
— Я, позабавиться?.. Это по твоей части!..
— Да, да! — Клаус с досадой топнул ногой, но продолжал смотреть брату в глаза. Вильхельм прекрасно понимал, что Клаус хочет попросить у него прощения и ему это нелегко. — Я ведь видел, что она разрешала тебе… и думал, это всего лишь флирт. И разозлился, оттого что со мной она держалась неприступно…
— Не больно-то ты мучился. И когда только ты поймешь, что можно говорить, а что лучше оставить при себе… Будь добр, попридержи сейчас свой язык!
Клаус посмотрел на него, потом прикусил нижнюю губу и опустил глаза. Вильхельм был доволен тем, как он наказал брата, и тем, что тот почувствовал себя наказанным. Клаус отвернулся и пошел к своей коляске, Юнкер был уже запряжен. Клаус посвистывал, поправляя на нем упряжь.
Когда Вильхельм был в доме и докладывал ленсману, что коляска готова, Клаус, не дожидаясь их, выехал со двора.
И опять был уже поздний вечер, когда они приехали в Бруволд.
Первым выбежал из дома Бертель, за ним Клаус, он помог матери выйти из коляски. Бертель бросился ей в объятия, обхватил ее обеими руками и горько расплакался.
— Сокровище мое… что случилось… почему ты еще не спишь?.. — Нянюшка Гунхильд объяснила, что не смогла уложить Бертеля. Когда Клаус приехал и сказал, что остальные приедут вечером, Бертель, Биргитте и Элисабет пришли в такой раж, что с ними было не сладить, еще и часа не прошло, как девочек одолел сон и они наконец позволили уложить себя.
Дортея прошла по всему дому, не снимая плаща с капюшоном. Все было в полном порядке, в спальне ее ждал накрытый стол, перед зеркалом в подсвечниках горели свечи, любимая кровать стояла с откинутым пологом, приготовленная для сна, чистая и соблазнительная. Дортея обратила внимание на то, что детская прибрана особенно тщательно. Маленький Кристен сладко посапывал в объятиях спящей Йоханне, а на большой кровати спали все три девочки, хорошенькие и раскрасневшиеся от сна, ручки Рикке переплелись с руками старших сестер — перина, как всегда, сползла на пол.
Дортея поднялась наверх и проверила комнату для гостей, в которой должен был спать ленсман, там тоже все было в порядке — на кровать были постелены лучшие простыни, и ничего не забыто.
На кухне кухарка Рагнхильд варила сливочную кашу, и Финхен Вагнер как раз принесла из подпола бутыль своего превосходного вишневого сока. Они сердечно приветствовали Дортею с возвращением домой, и Финхен поцеловала ей руку. Темные глаза Финхен улыбались наперегонки с губами, когда на вопрос Дортеи она уверила ее, что дети «были чистым золотом» и что дома у нее самой все в полном порядке, спасибо за заботу…
Добро пожаловать домой… Еще никогда Дортее не было так приятно вернуться домой. Здесь было так уютно, так хорошо… А ведь она вернулась сюда только затем, чтобы покинуть этот дом навсегда; ни постичь этого, ни представить себе, как это произойдет, она не могла…
На другое утро служанки рассказали Дортее все, что случилось во время ее отсутствия. Элен, скотница, доложила новости по своей епархии.
— А когда уехал домой Карл Колд? — спросила Дортея у Гунхильд.
За ним прислали позавчера. Капитан пожелал, чтобы мальчик вернулся домой, хотя и странно, что он понадобился отцу именно теперь… ведь бедная йомфру Лангсет все-таки скончалась! Капитан собирается покинуть свою усадьбу, он уедет в Данию сразу же после похорон, в понедельник. А бедная йомфру скончалась еще в пятницу…
— Боже милостивый!.. Она все-таки умерла…
Да, Гунхильд хотела сказать об этом еще вчера, но тут пришел ленсман… Да, йомфру Лангсет умерла в последнюю пятницу. Она уже почти поправилась, капитан приглашал доктора из Христиании, и доктор тоже сказал, что йомфру поправляется. В субботу они собирались перегнать скот на сетер, и в пятницу йомфру Лангсет пожелала самолично удостовериться, что к отъезду все готово. Скотница и Магнилле помогли ей одеться и повели под руки, она была так слаба, что едва держалась на ногах. На лестнице она упала и почти сразу скончалась…
— Господи, как это ужасно!..
— Да, бедная йомфру… Надо сказать, что она сама виновата, но все равно ее жалко. Она была такая добрая, красивая, трудолюбивая… — Гунхильд поняла, что мадам больше не настроена слушать про неожиданную смерть в Фенстаде, и незаметно ушла.
На лестнице, на лестнице… Но все-таки это чистая случайность. Дортее приходилось слышать, что люди, которые перенесли долгую болезнь с большой потерей крови, неожиданно умирали именно тогда, когда считалось, будто опасность уже миновала, нередко сразу же, как они вставали с кровати, их настигала скоропостижная смерть. Одни доктора видели причину смерти в том, что в мозгу оставалось слишком мало крови, другие полагали, что в организме еще была испорченная кровь, из ее сгустков образовывалась пробка, и, если она доходила до сердца, человек умирал…
Цыганка была, верно, наслышана о таких случаях и предвидела, что такое может случиться и с Марией. Бедная, бедная Мария… И бедный капитан Колд, вот у кого сейчас, должно быть, болит сердце и кого мучают угрызения совести, ведь он далеко не бесчувственная натура. Капитан вовсе не плохой человек…
О Господи, что толку в том, что она всю жизнь ненавидела суеверия и мистику… Нет, не ненавидела, а скорее презирала, они вызывали у нее презрительную улыбку. Ненавидеть их она стала только теперь, когда испытала на себе отвратительную попытку вторгнуться в ее душу и отравить ее ядовитыми парами обмана…
Ибо всякое пророчество — это яд! Каким бы тяжелым ни было горе, но по мере того, как увеличивалась ноша, увеличивались и силы человека, его способность нести эту ношу. Если человек ясно видел свой путь и встречал несчастье с открытыми глазами, то разум помогал ему сохранить рассудок. Однако стоило ему поверить, будто его судьбой руководят тайные и недоступные объяснению силы, начать искать скрытый смысл в этой непроницаемой тьме, и его жизнь становилась окончательно невыносимой! Тьма — это всегда зло, она делает человека неуверенным, робким, нерешительным, слабым…
Какими же низкими, гнусными инструментами пользуются всякие темные силы, движимые суеверием! Какой-то сверхъестественный мир вкладывает свои пророчества в уста мерзких старух и полубезумных обманщиц с их засаленными картами и невнятной болтовней!.. О, какая мерзость, одно их прикосновение уже было способно все отравить — и тогда горе и страсти, страх и несчастье приобретали отвратительную окраску и бесформенность тлена… Нет!.. Боже милостивый, конечно, я слаба, гораздо слабее, чем думала. Но не дай мне оказаться настолько слабой, чтобы я стала искать утешения в гаданиях и знамениях, в этой мерзости, как Ты сам называешь это…
Дортея решила пойти в воскресенье в церковь и взять с собой пятерых старших детей. Ленсман присоединился к ним. В тот день скамья управляющего была занята целиком. А наверху на хорах сидели служанки и работники из Бруволда.
Дортея думала о том, что, наверное, сидит на этой скамье в последний раз, для нее это было вроде прощания, и потому она была исполнена торжественности, хотя проповедь пастора Мууса, как всегда, была долгая и скучная. Но псалмы он пел красиво. И вид знакомых лиц, с которыми она уже прощалась в сердце своем, и органная музыка, и пение псалмов — все это трогало ее до глубины души. Когда она во время проповеди сидела, погруженная в свои мысли, и обнимала Биргитте, которая то и дело засыпала, на глаза ее все время навертывались слезы. Маленькая Элисабет мирно спала на руках у Хогена Люнде — она и Рикке доверчиво льнули к этому доброму великану, который по отношению к ним решительно вошел в роль добросердечного дедушки.
Когда они вышли из церкви, их встретило яркое солнце. Дортея медленно двинулась к кладбищу, приветствуя по пути знакомых, пробиравшихся среди могил, чтобы взглянуть на место упокоения своих близких. Она думала с грустью, что здесь бы должен был покоиться и ее любимый Йорген. Ах, в действительности не так много значит, предали ли мы земле тела наших близких, или один Господь знает, где превращаются в прах земные останки людей, под сенью леса или на дне моря. И тем не менее она от всего сердца жалела, что ей не было дано похоронить Теструпа в могиле, в которую когда-нибудь опустили бы и ее самое. Неужели его останков не найдут никогда?..
Как красиво было вокруг этой старой церкви, когда солнце освещало густые кроны высоких кленов и лип у церковной ограды и колокольный звон разносился над всем летним приходом. Грех, что она только изредка способна думать так, как сейчас, когда она, ведя за руки своих маленьких дочек, глядела на троих сыновей, идущих впереди по дорожке. Но потрясения последнего времени оставили в сердце Дортеи глубокую усталость, и она ничего не могла с этим поделать. Пусть она и не думала так на самом деле, но в глубине души у нее все-таки мелькала мысль — как хорошо было бы лежать здесь, получить разрешение протянуть свои усталые члены в этой почве под зелеными липами рядом с любимым…
Печальные думы Дортеи были прерваны пастором Муусом, который подошел, чтобы поздороваться с ней. Он пригласил Дортею и ее спутников в пасторскую усадьбу выпить по чашечке кофе. Тогда бы ленсман Люнде мог заодно взглянуть и на произведенные пастором перестройки, а Элисабет и Биргитте, верно, не отказались бы поиграть с его дочерьми в их новом кукольном домике. Пастор ласково погладил девочек по головке.
Дортея поблагодарила его за приглашение и сказала, что у нее, к сожалению, нет времени. Она должна вернуться домой, приготовить венок и после обеда съездить в Фенстад, чтобы проститься с усопшей Марией Лангсет, ведь похороны будут уже завтра.
— Да, завтра, — кисло подтвердил пастор. Все знали, что пастор Муус отличался ленью, если речь шла не о перестройке и улучшении пасторской усадьбы, — он не любил вынужденные поездки в свои подопечные церкви. Однако капитан фон Колд настойчиво потребовал, чтобы похороны его экономки состоялись в будни, — тем самым он желал оказать ей последнюю честь. Ну что ж, пастор Муус не смел больше задерживать мадам Дортею. Но у него было к ней еще одно дело: он слышал, что она собирается устроить аукцион прежде, чем покинет стекольный завод. Вот он и решил спросить, не согласится ли она частным порядком продать ему кое-что из своей мебели — ему крайне нужны новые вещи для перестроенных комнат. Особенно его интересует большая кровать с пологом, что стоит у нее в спальне, — им с женой хотелось бы приобрести ее для спальни, предназначенной для приездов епископа.
Неприятно задетая, Дортея сказала, что пастор может в любой день прийти к ней в Бруволд и тогда они обсудят этот вопрос.
Взять с собой кровать она не могла. Но ведь это была их супружеская кровать, шатер, хранивший их в минуты блаженства, место, где их дети обрели дар жизни. И где, как она прежде надеялась, они с Йоргеном испустят последний вздох — оставшийся в живых, даст Бог, ненадолго переживет того, кто скончается первым… Однако взять ее с собой она все-таки не могла, для одинокой вдовы такая кровать будет только трагическим монументом.
Но отдать ее епископу… Дортея не очень жаловала епископов и их жен после знакомства с некоторыми из них в те времена, когда была женой пробста. И вообще, детство, проведенное в усадьбе одного пробста, и молодость, прошедшая в доме другого, внушили ей немалое dégoût[33]к духовенству…
— Хорошо бы ты отвез меня в Фенстад, — сказала она Клаусу, с удовлетворением глядя на свою работу — большой венок, сплетенный из самых красивых роз ее сада и полевых цветов. Потом она связала узлом углы скатерти, в которой лежал венок, и закрыла крышку корзинки. — Капитан был так добр к тебе, ты должен оказать йомфру Лангсет эту последнюю честь. Вы с Вильхельмом еще недостаточно взрослые, чтобы поехать завтра на похороны.
Клаус опустил глаза:
— Может, вас отвезет кто-нибудь другой, матушка? Я… У меня сегодня болит живот.
— Болит живот? Я этого не заметила за обедом.
— Он заболел потом. Я знаю, меня станет мутить и в конце концов стошнит…
— Неужели тебе так плохо?..
— Станет, если я увижу ее, — смущенно ответил Клаус. — Она лежит уже больше недели. А здесь в деревне такой обычай, что мне непременно придется увидеть покойницу.
Дортея и сама страшилась увидеть Марию. Она кивнула:
— Хорошо, ты останешься дома. — Однако не удержалась и насмешливо прибавила: — Это естественный страх, Клаус. Но я думала, раз ты хочешь стать военным…
— Это совсем другое дело, — пылко возразил Клаус. Но Дортея протянула ему корзину с венком, и он поспешил вынести ее в коляску.
Дортея поехала одна. «Нет у меня желания ни видеть покойную Марию, ни встречаться с капитаном», — думала она, выезжая из леса и глядя на старую усадьбу, раскинувшуюся на склоне чуть выше болота. Небольшие водяные оконца в болоте сверкали синевой, жирно блестели листья ивы, болото тонуло в буйном великолепии красок, цвели незабудки, лютики, качались легкие, кружевные соцветия пушистых болотных цветов. Лето было в разгаре…
На лугу вдоль болота паслись коровы, — значит, их все-таки еще не перегнали на сетер. Капитан, наверное, решил оставить их дома, ведь их следовало продать. Она и сама поступила точно так же.
В Фенстаде царило смятение, капитан не вышел, чтобы встретить Дортею. Ее встретила незнакомая, по-городскому одетая женщина и пригласила в дом. Женщина была очень похожа на Марию Лангсет, хотя не такая молодая и красивая. Она оказалась сестрой покойной, ее звали мадам Каксрюд. Дортея обменялась с ней обычными приветствиями и выразила свои соболезнования.
— К несчастью, я не могу показать вам мою сестру — несколько дней назад капитан приказал заколотить гроб. Гроб вы, конечно, увидите и сможете сами возложить на него ваш прелестный венок.
Дортея подавила вздох облегчения и последовала за мадам Каксрюд в залу.
Там на козлах стоял черный гроб — совсем маленький в этой огромной зале. В неярком свете, проникающем сюда сквозь завешенные полотном окна, зала выглядела еще более пустой, нежели обычно. Вещи капитана, всегда валявшиеся здесь в беспорядке — книги, оружие, музыкальные инструменты, — тоже были убраны. Клавикорды вынесли. И только портрет над канапе, где стена не так выгорела и была не такая пыльная, напоминал о фру фон Колд. Останки любовницы капитана уже начали разлагаться в гробу — трупный запах чувствовался довольно сильно, и Дортея обратила внимание, что пол под гробом недавно протерли влажной тряпкой.
Дортее было нетрудно уронить приличествующую слезу на прах Марии, когда она присоединяла свой венок к венкам, уже украшавшим гроб. Их было шесть, а ведь мало кто из крестьян имеет обыкновение присылать венки. Несмотря на свое небезупречное поведение, Мария пользовалась дружеским расположением соседей. Дортея безудержно плакала, прижав платок к глазам… и к носу — покойница была добрая, красивая, трудолюбивая и преданная, а за свои предосудительные отношения с капитаном она заплатила жизнью, так что Господь Всемогущий наверняка простит ее…
Потом мадам Каксрюд угостила Дортею бисквитом и рюмочкой вина. Ее муж тоже присоединился к ним, он был высокий, с худым, красным, костистым лицом и солдатской прической — длиной косицей, обвитой черной лентой. От него исходил неприятный запах, который смешивался с запахом разлагающегося трупа и увядших цветов, стоявшим в душной комнате. Поминальный бисквит застрял у Дортеи в горле, вино с первой же рюмки ударило в голову. Но ей пришлось немного посидеть там и выпить еще полрюмки вина, после чего было уже прилично проститься с убитыми горем родственниками.
Мадам Каксрюд сказала, что капитан не выходит из своей комнаты, он неважно себя чувствует…
Когда Дортея шла к своей коляске, ей показалось, что в одном из окон мелькнуло его лицо. Наверное, капитан топил свою совесть в норвежской Лете. Однако он все-таки позаботился, чтобы Марию похоронили достойно. Проходя мимо кухни, Дортея поняла по запаху, что там пекут и стряпают, да и зала, где стоял гроб, была красиво украшена венками и веточками брусничника, развешанными на полотне, которым были затянуты окна и зеркало, очевидно, мадам Каксрюд, знала, что полагается делать в таких случаях.
Дортея постеснялась спросить о детях. Как капитан решит судьбу Маргрете…
Проезжая мимо запруды для гусей, она увидела Маргрете, стоявшую на мостках для стирки. Рядом плавала старая лоханка, Грете пыталась дотянуться до нее ножкой, при этом она громко и весело пела.
Дортея окликнула девочку, но малышка как будто не слышала ее. Дортее пришлось выйти из коляски и обойти запруду, чтобы увести ребенка от этого опасного места. Теперь она услыхала слова песни:
— Иди сюда, Грете, — позвала Дортея. В веселой детской песенке было что-то тяжелое, она явно была навеяна тем, что происходило в доме и чего девочка не понимала. — Ты не хочешь со мной поздороваться?..
— Это мои утята! — сияя сказала Грете и показала на утиное семейство, пересекавшее серую глинистую запруду, чтобы найти убежище на другом берегу.
— Вот как? Ну иди же сюда, давай обойдем пруд, и ты покажешь мне своих утят.
Маргрете покинула мостки. Она была босиком, но это еще не значило, что о ней все забыли. Со своими чуть раскосыми глазками Грете была похожа на китайскую статуэтку, смеясь, она щурила их как-то особенно лукаво. И теперь, вложив свою ручку в руку Дортеи, она с улыбкой доверила ей свой секрет:
— Ты знаешь, что случилось с тетей Марией? Она умерла! — Личико ее светилось от гордости.
Бесполезно было что-либо объяснять ребенку, чем позже она поймет, что потеряла, тем для нее лучше. Дортея только сказала:
— Я это уже знаю, мой ягненочек… Беги скорей к Магнилле, пусть наденет тебе сухое платьице.
— И у нас будут похороны! Похороны тети Марии…
— Я знаю. Дома пекут печенье для поминок. Если ты сейчас побежишь на кухню, тебе наверняка дадут его попробовать…
Убедившись, что Грете скрылась в доме и находится вне опасности, Дортея села в коляску и поехала дальше.
Как только она свернула в лес, послышался собачий лай, и с вереска на обочине поднялся капитан Колд. Со шляпой в руке он направился к Дортее — на нем был зеленый охотничий сюртук, за плечом висело ружье, капитан выглядел моложе и здоровее, чем обычно, Дортее он показался даже менее тучным, и лицо его утратило присущую ему отечность.
— Я дожидался вас, мадам Теструп. — Он положил руку на край коляски и поднял к Дортее лицо. — Никак не мог решить, должен ли я нанести вам прощальный визит или, спасовав, пренебречь долгом, — он самокритично засмеялся, — и написать вам уже из Копенгагена. Увидев же, что вы сами приехали в Фенстад, я решил поговорить с вами, когда вы поедете обратно…
Было бы хуже, если б он лежал сейчас у себя мертвецки пьяный.
— Да, капитан Колд, возможно, мы видимся с вами в последний раз…
— Да, возможно. И знаете, Дортея, мне очень грустно от этой мысли. В моем любвеобильном сердце вы занимаете более важное место, чем думаете. — Он грустно улыбнулся. — Но как бы то ни было, спасибо вам, дорогой друг, за все, чем вы были для меня все эти годы. В том числе и за то, — он понизил голос, — что вы сделали для моей бедной Марии. Я ценю самоотверженные усилия, которые вы предприняли, чтобы лишить Смерть ее добычи. К сожалению, все оказалось напрасно…
— Да…
— Вы плакали… У вас красные глаза. О, Дортея, вы, наверное, считаете меня чудовищем…
— Я прекрасно знаю, что вы отнюдь не чудовище, Колд. — Дортея пожала плечами. — Вы ничем не отличаетесь от большинства мужчин. Хотя красивым ваше поведение, конечно, не назовешь.
— Вы правы. Но позвольте напомнить вам вашу же максиму, которую я однажды слышал от вас: L’amour c’est un plaisir, l’honneur c’est le devoir.
— Мария Лангсет дорого заплатила за это plaisir, Колд.
— Да, но в жизни мы все, так или иначе, дорого платим за это удовольствие, и вам, Дортея, это хорошо известно!
— Может быть, и так. Но все зависит от того, стоит ли полученная нами любовь такой цены…
— Вы полагаете, что Мария заплатила за любовь слишком высокую цену? Не уверен… Вы видели ее сестру и ее мужа, этого кожевенника Каксрюда?.. Согласитесь, что Мария, став почтенной супругой какого-нибудь Каксрюда, не была бы счастливее.
— Да, наверное, вы правы. Но, судя по вашим словам, вы сами считали иначе, предложив ей manage de convenance…[34]когда она забеременела от вас первый раз…
— Правильно. Но, как всегда, Мария оказалась умнее меня.
— И, как следствие ее ума, завтра ее опустят в могилу.
— Ах, Дортея, Дортея! Неужели вы думаете, я жалел бы, окажись я завтра на ее месте?.. Никогда, хотя бы уже по той причине, что для меня le devoir, мой долг, долг уважающего себя мужчины, всегда был превыше радостей любви… Всегда, — тихо повторил он, словно обращаясь к самому себе. — Больше, чем моя жена, а, видит Бог, я боготворил ее, для меня всегда значила моя служба, мое métier[35].
— Ну что ж, капитан Колд… дай вам Бог обрести душевный покой в вашей нелегкой службе. Я желаю вам добра, и вы это знаете.
— Я вам верю, Дортея. — Он схватил ее руку и горячо поцеловал.
— А Карл? — спросила она. — Он рад, что вы уезжаете в Данию?
— Нет! — Капитан усмехнулся. — Карл немало удивил меня. Я и не подозревал, что мальчик так привязан к Фенстаду. Я расписал ему жизнь в Аунсёгорде как можно привлекательнее, но его, похоже, нисколько не привлекает жизнь в богатой усадьбе в Дании.
— Дания его родина…
— Это так. Но Карл был такой крошкой, когда мы приехали сюда, что не помнит Дании.
— Он скоро привыкнет к новой жизни. И уж тогда ни за что не променяет ее на жизнь в Фенстаде… А Маргрете? — осмелилась спросить Дортея. — Вы уже решили, как распорядитесь жизнью вашей дочери?
— Ее берут к себе Каксрюды. — Лицо капитана помрачнело. — Это самое лучшее, что я мог сделать для Грете в таких обстоятельствах. Они хорошо обеспечены. И ее тетушка, по крайней мере, милая и порядочная женщина. Она даже похожа на Марию, вы не находите?
— Будем надеяться. Всего вам доброго, капитан Колд, и будьте счастливы.
— Всего вам доброго! — Он еще раз поцеловал ей руку долгим и горячим поцелуем. — Всего вам доброго, дорогой друг… И передайте мой привет вашим детям, прежде всего моим друзьям Клаусу и Бертелю! — крикнул он ей вслед, когда коляска уже тронулась. Оглянувшись в последний раз, она увидела, что капитан стоит на дороге и машет своей зеленой охотничьей шляпой. Дорога свернула в лес…

