Бова Королевич

ИСТОРИЯ ПОВЕСТИ

Все начинается с книги: ночь, молчание. На улице сочиняется, но не сочиняют. Песня складывается не по «вдохновению», а из книги.

Имя Бова (Buovo d’Antona) — впервые прозвучало на границе Франции и Германии в XIII в. в устном сказе (chanson de geste). Повесть вызвала сочувствие слушателей. Сказ подхватили и разнесли по соседям: из Франции Бова попал в Италию, Англию и Скандинавию.

Устная передача, основанная на записи, переходит в книгу, обработанная и устроенная в форме повести. Французская редакция — 1330 г., итальянская — 1250 г. Рассказом повесть вошла в XVI в. в Историю предков и потомков Карла Великого — королевича Франции (Re di Francia). С итальянского сделан был перевод на сербский, с сербского на белорусский («Познанский сборник» 1580 г.). Имена Бова, Лукопёр ходили в народе в Смутное время, когда складывалась сказка о «славном, сильном, храбром и непобедимом витязе Бове–королевиче». Редакции русской сказки известны конца XVII в.

Бова покорил Русь своей беспримерной отвагой — «один на всех!» и сказка о Бове–королевиче сделалась любимой русского народа.

В 60–х годах XVIII в. переписчик сказки мог «кормить свою голову», п. ч. «походу на нее было против всех книг». Сказка была признана выражением народного духа, русского происхождения.

Радищев, а за ним Пушкин (1816) откликнулись на Бову.

Сказка не только печаталась, а рисовалась. И в редкой и в курной избе не встретится — в красном углу образа, а на стене картинка из жизни и трудов Бовы–королевича Бова продержался до революции 1905 г. и ушел «текстом» к ученым исследователям.

Имя Бовы никого не смутит — все знают, но сказку о Бове никто не помнит. И только крепко держится: сказка русская, народная. И какая может быть речь о Франции и Италии. И еще сказка русская народная и по содержанию занимательная и веселая.

Когда я писал мою повесть о Бове, одновременно рисую, я показывал картинки и объяснял, читать по рукописи мне не по глазам. Один из собеседников большой книжник, сказал: «откуда это? — и сам ответил: восточное, татарское что–то. Другой ие менее просвещенный, тоже Бову с Орды повел — воображаю как подскочил бы его дядя историк — на «источниках» собаку съел! А третий — энциклопедия! — на мое «измучился над Мелюзиной, кончу, за Бову примусь!», заметил: «Это будет легче». Я понял: «и мучиться не придется, веселая история».

А между тем, Бова, не зная, как Эдип убил своего отца, не зная «правды» о матери, кладет живую в гроб. И близко связанные с ним, гибнут: любимые собаки отравлены, невольно спасая его; дурочка, просидевшая за него в тюрьме 30 лет, «пошла и не вернулась». Пуликан, спасая Друзиану, съеден львом. И сам он, уйдя из жизни — крепь жизни любовь! — обращенный покаянием к Богу, как–то погибает «напрасною смертью». Да, эта трагедия не уступит Мелюзине, — какой страждующий мир на «святой земле».

Моим главным источником — исследование А. Н. Веселовского «Из истории романа и повести». Вып. 2, СПБ, 1888 г.

I

Добрый старый король Гвидон нажил себе имя — Гвидон Дантона! — а пропустил жизнь.

Город Антон — из городов поискать. На площади три памятника: серебряный Пушкину за его чувствительные стихи мудрой деве — «дурочке» Зое; золотой Радищеву за гимн — славяно–русским слогом по Буапо — гимн славе, силе и могуществу Бовы; медный Пуликану — стоит на задних, передними служит.

Город Антон ночью, как днем, светло, фонари горят: вору застава, жулику тын. В хронике ни грабежей, ни увечья. Уверенная жизнь. Праздники чаще буден. А королевские приемы невидаль и у султана: пестро, нарядно, музыка и стол. Со всех концов везут товары и едут гости на поклон к Гвидону. В календарях и географиях первым мировым городом называют не Рим, не Москва, а Антон.

О деяниях Гвидона богатая литература, а еще больше несет его память. Годы идут, трамбуют и самые яркие воспоминания, а хвастовство тупится. И на угодливых глазах осчастливленных и сам с собой Гвидон скучает.

Скучно? И это когда все есть, а чего–то — самое главное — не видно, пропало или вовсе не было. Он дожил до воспоминаний, забывается и слепнет — как же так случилось, не женился — он король! Но какой же король без королевы?

И глаза его прояснились.

Кто из невест краше Брандории — прекрасная королевна Брандория! — ей и быть королевой Дантона.

За Брандорию сватался Додон из Магандца. Додон не чета Гвидону, под стать Брандории.

Гвидон про это знает, но однажды он сумел, справился с отцом Додона, та же участь ждет сына, если посмеет — королевская воля и слово все сокрушит, не согнуться!

И повеселел.

Прервав слово на переносе, он отложил в сторону свои военные мемуары, многолетний труд, выбрал потверже лист, — и черные по сини вдавились буквы, не грозя, но едва ли придет кому мысль, прочтя, сказать: нет.

Среди рыцарей самый молодой, любимый Ричард — с него Фукэ напишет своего Сент–Этьена.

— Путь тебе, Ричард, в Дементиан к королю Оттону, сказал Гвидон и вручая письмо, уверенно, петушком, назад ты вернешься — с королевной!

Если бы Гвидон сказал: «поди и принеси яйцо Кощея (в яйце — душа)!» — Ричард, верный рыцарской клятве, не задумываясь, пошел бы за бессмертием на смерть.

2

Отгон не Кощей бессмертный, уламывать пустое дело. Отгон за облаками — Гвидон Дантона зять. Староват, из ума выжил, но возрастом меряют скот, а ум ни при чем, какой–нибудь бродяга, ума палата, а дурак. С Додоном Брандория обручена — поменялись кольцами: «кольцо — верность слову», но это считается среди мещан, а можно и разобручиться.

Прекрасная королевна Брандория, ты слышишь? А про это ты чуешь; злая молва — суд народа — назовет тебя позорным именем Милитриса (meretrice). Но кто это сказал, какой провидец, «Суд народа — суд Божий»? Неправда! суд народа — ложь.

·· ч.

Брандория вошла к отцу непреклонна: ей все известно, Оттон повторил о Гвидоне.

— Я люблю Додона, сказала Брандория.

Ричард, свидетель встречи, вздрогнул: его пронзило так просто сказано бесповоротное «люблю».

— Люблю! повторил с хохотком Оттон, недаром прозвище. «кирбит», по–персидски «сера», кто любит, тот любится, а замуж выходят…

И с тем же шипучим хохотком, подскоча, сорвал с ее пальца обручальное Додона — кольцо покатилось к ногам Ричарда.

— Да ты что же думаешь, я на твоей матери женился любя? и мечтательно повторил, кто любит, тот любится.

Сердце ее вепрь, ни «да» и ни «нет», тут не спрашивают и не выбирают, Брандория вышла.

И «в последний час свиданья», как поют цыганы, когда пришел Додон прощаться, в цыганском зное — эта «злая тоска–разлука» и «моя безоглядная воля» — в звонкую торопящую «чёрынаю» ночь мудрое слово отца о любви венчало не золотым, а кровью кованным кольцом любви навек.

В «последний час» забрезжило утро — если б собрать все тени и весь широкий и горбатый пепел ночи и угасить свет!

В то же утро Брандорию отвезли из Дементиана в Антон.

Ричард, исполнив свой рыцарский долг, поклялся клятвой сердца быть рыцарем до смерти бессчастной Бран–дории.

Свадьбу сыграли по–антоновски светло и звучно. Все дальние и ближние съехались в Антон — короли и королевы, принцы и принцессы, князья и княгини. И только не видно было среди гостей Додона.

А без него Брандории веселые огни, как чад, а музыка взвой сердца.

Гвидон на седьмом небе — не горностаевый король, а порфирный — король с королевой.

3

Не по дням, а по часам растет Бова, как растет не по дням, а по часам черна–черней — тоска у Брандории — у его матери.

Счастье! никогда не в одиночку — повалит, не остановишь. Не узнать Гвидона.

Куда девалась скука! Нашел забаву: сын растет, Бова королевич. Подданные не знают куда деваться от щедрой награды: тешась в военные игры с королевичем, король засыпал золотом и орденами — слова благодарности исчерпались, а медали некуда вешать.

Бове исполнилось три года, а скажешь не три, а тринадцать — три Теризу, молочному брату, сыну воспитателя Синибалды, кормила и Бову и Териза Джаконда.

Под богатырской ли звездой он родился, или это любовь творит чудеса — ни в отца, ни в мать, сам по себе, разве что глаза — неутолимые Брандории.

Привязался королевич к отцу королю. А взял Бову Гвидон мемуарами. И чем заковыристей история, тем пристальней глаза и веселее внимание, что масло в огонь, вздувает рассказчика. На приемах возьмется Гвидон за слово: «Православные христиане…» — плетет–путает и завязнет, а с Бовой полон рот горохом набит, словами так и стреляет.

Что Гвидон, что Бова — неразлучны.

«Пойдет сын в отца, говорят, дай подрастет, покажет, весь мир завоюет!»

Любви нет срока, а терпенью наступит конец.

Говорит Брандория Ричарду:

— Ты меня любишь, Ричард?

— С твоего первого слова: «люблю».

— Ты рыцарь короля.

Ричард низко опустил голову, шея его вытянулась под жгучей пилой, а терпит.

— Я больше не могу, слышишь?

Ричард понял, и посмотрел в глаза Брандории. Что–то болезненное прорезало его крестом со лба до подбородка.

Она смотрела, испытуя.

«Исполню», сказал Ричард, и это его «готов» вышло из глуби несомненно.

— Ты поедешь в Маганедц, говорила Брандория, скажи Додону, пусть освободит меня: в субботу в Селяравенском лесу он встретит Гвидона. Лес не выдаст.

«Додон мне не поверит: я рыцарь Гвидона».

— Убеди его, покажи, как ты меня любишь. Я больше не могу.

И слезы подхлестнули рыцаря короля — со всей решительностью Ричард вышел: любовь или клятва?

— Ловушка! окрысился Додон, как только Ричард разинул рот, передавая волю Брандории, король Дантона убил моего отца. Селяравенский лес! Теперь хочет заманить меня и взять голыми руками. Какая порука твоих шпионских слов?

«Моя жизнь».

— Твоя жизнь мне под хвост! Когда мою отщелкает эта старая лисица. Ты рыцарь Гвидона и я поверить? твоя рыцарская клятва…

Гордо ответил на истину Ричард:

«Есть выше клятвы».

— Что же может быть выше?

«Выше клятвы, выше чести, выше правды — любовь. Тот, кто любит, тот поймет. Любовь разрешает клятву».

Додон велел посадить Ричарда в тюрьму: заложник. И раздумался.

И не расклятая любовь рыцаря, а свидание с Брандорией и отвага укрепили его решение попробовать счастье.

С братом Дан–Альбригой он готовится на опасное дело. В субботу тайно из Магандца они выступят с войском и к вечеру займут Селяравенский лес.

4

Нарядная — дорогие камки и бархат — отражена в зеркале, колдовском осеннем озере, оглядывает себя Брандория, чаруя и чаруясь. На сердце костер, а на лице мороз и синей прорубью глаза. Не золото на голове, а серебряная корона — чиста и непорочна, как «в последний час свиданья». Даст ли ей свободу вечерняя заря?

Прекрасная королева Брандория, кто тебя не узнает, а я по серебру короны, и твою душу — сияющий белый свет — венец твоей бесчастной доли.

Нетерпеливой своенравной королевой она вошла к Гви–дону.

По разбросанным по полу «Мемуарам» Гвидон, с подвязанным обезьяньим хвостом, скакал на потеху Бове вокруг стола, представляя обезьян — живая иллюстрация походов в Обезьянье царство.

В стороне у окна согнулся Синибалда с красным карандашом на метком отлете — проверяет диктовку. ‘

На всю жизнь Брандории, каким теплым огнем взблеснули глаза сына навстречу ее тоске — ее крику лопнувшего терпения.

Брандория кричала:

— Зверины! хочу кабаньего мяса! и пересохшими губами втай Гвидону: я беременна.

Обезьян, застигнутый врасплох, теребил хвост: «Беременна!» — он не ослышался, но невероятно, чудо, которого он никогда не ждал, «даже в мечтах».

«Зверина — кабанье мясо!» тут ничего нет невероятного. За кабаном будет ему всего ближе Селяравена: в лес он поедет сию минуту и к вечеру на ужин будет зверина.

Не дожидаясь обеда, Гвидон и с ним два старых охотника поспешили в Селяравенский лес.

Есть что–то оскорбительное для человеческой воли: время, погода и сроки жизни. До вечера, казалось, не дождаться, а вечер не дожидаясь сам придет.

Вечерняя заря — последний солнечный луч — последнее дыхание дня, Додон занял город и королем вошел во дворец.

А Гвидон остался в лесу, зверине королевским мясом на ужин. Найдут обезьяний хвост — хвост от выделанной шкуры и в разваре несъедобен — его с честью и похоронят — память о старом добром короле.

Счастье всегда скороспешно и торопит. Блеск счастья слепит, а счастливая мысль стрекочет на одной счастливой, без раздумья.

Надо было, хоть для приличия, выждать сорочины, а объявлена была свадьба: Додон и Брандория.

Не заметила Брандория, что на венчанье с образом шел перед ней не Бова, а Териз. Она не хватилась, что на свадебном обеде нет ни Бовы, ни Синибалды.

Она вспоминает, как появившийся во время пира, освобожденный из тюрьмы Ричард шептался о чем–то с Додоном, и Додон громко сказал Дан–Альбриге: «Справимся!». Но с кем, она не задумалась.

Счастье — броня. И правда ли это, будто счастливая душа нараспашку?

Додон легко овладел Антоном. Растерялись. Ссориться друг с другом куда проще, чем обороняться. Додон король Дантона! Но память о старом короле — привольная жизнь! — а что–то сулят новые порядки? Додона никто не знает — очнуло и самых, для которых все равно, тревогой.

Неуверенность сговорчива. Синибалде удалось собрать войско. Он решил сопротивляться. Он пойдет в Сумин, ближайшая крепость, и из Сумина выступит на Антон гнать Додона. А королем Дантона объявить Бову.

С Бовой вышла заминка. Синибалда оглядел все погреба и курятники, нет Бовы.

Бова спрятался в конюшне.

Он еще не мог понять, что произошло, он чувствовал, что произошло страшное и неповторимое: убит отец! А мать вышла замуж — жена убийцы! И все, начиная со «зверины» — крик матери идет, как по сговору. Между кем? Синибалда, Ричард. Имени мать не называется, но все в нем выговаривало это единственное имя. И не заглушить. Один выход: пропасть.

Не Синибалда, любимые выжлы напали на след — Бова нашелся. Нечего было и уговаривать, одно слово: «месть» — освободило душу.

Синибалда забрал Бову, Джиаконду, Териза, брата Огена, служил в Префектуре; с ними оказался Ричард, рыцарь Гвидона. И на третью ночь после королевской свадьбы, войско Синибалды вышло из Антона окольными путями к Сумину.

И все было ничего, шли в скрытии и не шумели. Горланы, по совету Огена, завязали себе полотенцами рот, оставив щелку, не задохнуться. А наутро, когда развязались и пересчитывали друг друга, смотрят, Ричарда нет: пропал дорогой.

«И пропадать ему нечего, заметил Оген, Ричард шпион».

Ричард вернулся в Антон. От Ричарда стало известно точно путь Синибалды, количество бунтовщиков и что среди них Бова.

Додон, немедля, снарядил погоню и вместе с Дан–Альб–ригой кратчайшей дорогой вслед за Синибалдой. И застиг врасплох.

Войско расположилось на отдых. И увидя Додона, кто как на коней спасаться.

Бова упал с лошади и первым из бунтовщиков попался в руки, что Додону и требовалось.

Было к ночи. Решено переждать до утра. Додон угощал своих. В его шатре всю ночь музыка. Так под музыку и заснул.

И снится ему, как бы он на поле. Все поле желтые цветы, мелкие, как одуванчики, а не одуванчики, золотее золота — в глазах играет. И не один он в поле, он вдруг заметил, как из золотого облака отделился и плывет к нему весь в белом. И сам он видит себя в белом. «Скорей бы рассвет!» подумал Додон и пятится. А укрыться негде — кругом золотое поле. А то облако — тот в белом все ближе и все быстрее — синие Брандории глаза, а не Брандория, в упор. Да это Бова! догадался Додон и смертельный ужас сковал его. Он протянул бы руки: «спасите!» — но не успел сказать, как, острым сверкнув, ударило его в грудь и острие пронзило сердце. И желтые цветы окрасились кровью.

Додон проснулся — и было такое чувство, как приговоренный — оно придет и неизбежно, враг его — Бова.

Брезжило утро — желтая заря. В рог трубят: пора!

5

Страшную весть привез Дан–Альбрига: Додон решил бесповоротно избавиться от Бовы. Поверил ли Додон вещему сну или, сном прикрываясь, простое соображение: с устранением Бовы — имя его треплется среди бунтовщиков — устраняется претендент.

Додон извещал Брандорию о судьбе ее сына: обречен на смерть.

Сердце дрогнуло — взорвало, хмельную от счастья, душу.

— Пусть выдаст мне сына, сказала Брандория, я сама с ним расправлюсь.

И мысли ее, цепляясь друг за друга, скручивались на одной: спасти сына. И когда Ричард — верный рыцарь! — привез Бову в Антон и передал на руки счастливой матери, она велела посадить сына в тюрьму. И пять дней сидит Бова под замком за решеткой. Знает, держит его в тюрьме мать. И ему ясно, что убийство отца по уговору матери с Додоном.

«Что же это такое? Что со мной будет?»

Через пять дней победителем вернулся Додон. От войска Синибалды не осталось и половины, Синибалда вскочил в Сумин и затворился.

— Страх не велик от падали. А с Бовой покончено?

Есть упорные мысли, не выговариваются, она хотела сказать: «Бова наш сын», а сказала свою первую мысль:

«Завтра все будет кончено».

Когда зашло солнце, она позвала Зою — из всей челяди Зоя была любимая и тайная.

Есть в природе отчего сердце радуется — Зоя и была такая, оттого и звали ее «дурочка». Дурочка глядела и видела, глаза ее одаряли желаемым, и много знала по–своему, не всякое у нее поймешь — и кажется, так плетет — так цветы плетут, не глядя, конечно, на нашу меру и спрашивать нечего, очень мудрено. С такой можно все говорить, все поверить — не выдаст: стена! только стена слов не откаменевает, а у ней и без слов, ответом будет свет.

Брандория дала ей муку — замесить две лепешки; и еще дала яд — слаще меда! — замесить в тесто. И когда лепешки были готовы, она подала Зое и, глядя куда–то под землю, сказала:

— Снеси в тюрьму сыну.

И Зоя с такой же самой улыбкой — эта улыбка, как цветы цветут! — как войдя на кухню, так и с отравой спускалась по лестнице во двор.

Завидя ее, выжлы почуяли, куда идет, и с медвежьей припрыжкой за ней: соскучились! Она не отгоняла, она, показывая на лепешки, что–то говорила, убеждая, и они понятливо кивали ей.

Когда она вошла в тюрьму, выжлы кинулись напере–гонку к Бове, облапили, лаская. Бова взял у Зои лепешки, но куда там удержать! — лепешки выскочили из рук и упали на землю. А выжлы подумали: им награда! и с жадностью набросились — «слаще меда!»,

— От матери гостинец! — сказала Зоя и посмотрела на него своими сияющими глазами — а у него только и осталось, что глаза, пылая.

Что она хотела ему сказать, какую весть? — и какая радость вдруг осветила тюрьму!

Выжлы, проглотя свои последние кусы, с визгом катались по земле, давясь: и перевернувшись на спину, не дыша, мелко вздрагивали, лапы кверху.

Бова все понял… да не все он понял, и закрыл глаза, остолбенев.

Она взяла его за руку и, как слепого, повела — распахнула дверь.

— Иди, сказала она, а я за тебя.

И это он запомнит: «я за тебя».

Широкими глазами глядя, вышел на волю.

Та ночь была звездная, тени скрытные, иди куда хочешь, дорога не выдаст.

Ощупью прошел Бова двор и пустился бежать.

Ночью таясь вышла Брандория во двор и к тюрьме — так все пять ночей подходила она к решетчатому окну, горюя.

У двери спят выжлы, но не похоже, что спят они, а как брошенное полено, одервенели и лапы кверху. И она все поняла.

И к окну.

Зоя сидела, наклонясь над столом, глаза ее открыты — ив каждом по звезде цветет, играя. Она спит и дума ее бродит по сонным дорогам.

— Что ты говоришь, Зоя?

«Заколдовали счастье».

— Чье?

«Мое — вы».

И в ней отвечает другой знакомый голос.

— Я расколдую кровью: убью отца и мать.

— С кем ты говоришь? Брандория с тревогой заглянула глубже: Зоя была одна.

«Он вышел на дорогу». Зоя улыбнулась и звездные цветы в ее глазах погасли.

Брандория тихонько отошла. В двери торчит ключ, тускло светясь на черном. Она заперла дверь тюрьмы и с ключом по еще не остывшему следу.

Звездная была ночь — пути и перепутья неразгаданных загадок.

Она остановилась — лицом к лицу с тайной — судьба ее сына. И осеняя крестом, ее материнская рука поднялась

к зениту — и были пальцы ее как звезды и упали синей звездой до подножия белого камня и широко вызвездили от живого окна тюрьмы к притаившейся стене дворца.

Прекрасная королева Брандория!

II

Матрос к матросу:

— Что это, зверь или птица?

«Где?»

«На берегу, видишь, там, ровно б пляшет?»

Спустили лодку.

А Бова, кричать голосу нет, бегает как угорелый, руками машет — по–утиному.

Его и закаляпали.

— Твое счастье! И как тебя нелегкая, тут и зверь пустынник.

И когда вернулся на корабль морнар к Бову поставил, собрались все матросы: и за допрос:

— Какой веры, татарской — татар не велено брать — или христианин?

— «Крещеный», сказал Бова.

— Имя?

— «Зовут Ангусей».

— Ангусей? Все дружно захохотали, англичанин!

— «Отец пономарь, мать прачка», продолжал Бова выдумывать ответы.

— Ты что же, украл?

«Меня обокрали».

Бова рассказал правдоподобно, как нес он от матери белье, навстречу ярыжка, остановил, сверил по счету белье и отнял; возвращаться домой страшно: мать прибьет, отец отколошматит.

— А что ж ярыжка?

— Ярыжка? Бова улыбнулся, как Зоя, ничего.

— Твой ярыжка дурень, на тряпки польстился, а тебя упустил. Морнар погладил Бову пальцем со лба по губам.

Матросы спросили, кому владеть находкой. Всю ночь разыгрывали Бову. Говорили по–русски. Бове непонятно о чем, и только отдельные слова — Синибалда всему учил, но ругаться и сам не умел, кроме «к черту» и то легонько.

Бова не спрашивал: «Что со мной будет?» Что еще может быть, когда родная мать хотела его отравить?

Шел корабль, коробля волну, убаюкивал.

— Я всем вам буду служить! говорит Бова в голос волны. И заснул.

И видел во сне ярыжку, которого никогда не видел, черный, страшный, как старый морнар, черным пальцем ласково гладит его со лба по іубам.

— Разлупайся, говорит он, приехали: Армянское царство.

2

Все матросы на палубе и с ними Бова.

В Антоне всегда ветерок, а тут как в натопленной комнате. Пристань забита народом — не цветы, а волны чирикающих лоскутов. И один, поблескивая золотым шипом, кубариком перекатывается и пестрая волна уступает волне.

— Смотри, вон их король! махнул сосед Бове.

«Ожидайте королевских послов», — отшелестелось по кораблю.

Ввечеру нагрянули послы — со щупом и цаплями. Бова! а товар мимо глаз, а было на что позариться, три часа любовались.

И доносят королю, что есть на корабле ни с кем несравним — затмится «солнечная луча», отшибло взглянуть на товары.

На следующее утро пожаловал король. Перед ним товары враскладку, сами лезут в глаза — смотрит, не видит, а на Бову сквозь.

Король Зензевей в диком восторге:

— Покупаю.

Матросы уперлись:

— Наш, не продажный.

А корабельщик заломил цену, и королю подумай, триста литров золота — три обезлиона на обезьяньи, целое состояние, жилой дом с абрикосовым садом.

Зензевей и на такое пошел.

— Беру. Получайте.

И золотом осыпался корабль. А Бову выдали королю:

— Изумительно! потрясающе! повторял король, ныряя вкруг Бовы и павлином опахивая.

Одно покоробило: незнатное происхождение — если бы хоть слесарь или электротехник, а то бесполезное «пономарь», а мать «прачка»! — тоже и имя: Ангусей! — для птиц годно, человеку на смех. Правда, имя можно переделать: дворецкий, первый человек в государстве, тоже Аніусей, а зовет себя Ангулином, а родословную разве что подложными бумагами и все–таки только подделка, не оригинал.

И когда шли они с корабля, король с Бовой, вся дорога глядела на Бову. И как будут ближе ко дворцовым воротам — и как увидела королевна Друзиана, вышла навстречу.

Бова, взглянув на Друзиану, вдруг что–то вспомнил — и это было как в сури недавнего — свет улыбающейся Зои — или любовь никогда не приходит с ветру, а из огненной памяти вдруг. И его потянуло к ней. И он глядел на нее, без ворожбы ворожил.

— Отдай мне его! сказала отцу Друзиана.

— Не проси, невозможно.

Зензевей, не хотя при Бове, объяснил по–армянски, что, мол, в частном порядке он тебе будет за столом прислуживать, но официально место его на конюшне, смерд.

3

На Благовещенье, чтимый армянами праздник, к Зензевею съехались гости. За обедом прислуживал Друзиане Бова. Гости на него любовались, а всех больше сама Друзиана.

И когда Бова поднес ей на десерт блюдо, любимое Зензевеем — печёные яблоки со жженным сахаром, она, заглядевшись, уронила салфетку.

Бова стал на колени.

Друзиана нагнулась — лицо его пылает, глаза так близки — и она поцеловала его.

И этот тайный поцелуй розовой яблоней зацвел на его губах, а она вся цветет.

Когда гости поднялись из–за стола и, по обычаю пира, Друзиана поцеловала своего слугу, все глаза обратились на королевну — как заря над колыхающейся ночью, занялась она и играла, обещая ясный день. И у всех было о ее слуге — откуда такое чудо, поглядеть, не надо и музыкантов, свободно и легко.

День и ночь Бова на конюшне. Конюшня каменная. Зензевею спокойней: боится, украдут. Конюха его не замечали. Но Бова не одинок: с конем скажешь больше. Редкий день не заглянет Друзиана: она приходила любимых коней проведать.

Бова отпросился у Зензевея в поле по траву. И был ему день–воля. Вернулся в венке. Зашла на конюшню Друзиана и как увидела, какой на его голове венок и сейчас же:

— Отдай мне!

— Я раб твоего отца, не могу тебе дать, — сказал Бова и поднял руки к венку, заграждая.

— Нет, ты мне его отдашь! Я хочу носить.

Ее слова — это то же, что на поле встречный ветер: и не поддамся и не в силах уклониться — Бова сорвал с себя венок, бросает к ее ногам и так крепко ударился рукой о косяк, упал кирпич ему на голову. И кровь живым цветком заалела на его лбу.

В венке вернулась из конюшни Друзиана, на ее голове полевые цветы, а в глазах алое поле.

У Бовы остался ее платок.

4

То утро останется памятью для Бовы и для Друзианы. По городу разнеслась весть: из Задонска едет король Маркобрун сватать Друзиану.

Зензевей в парадной форме вышел встречать завидного жениха. Маркобрун в кругу своих рыцарей, из всех отличишь по силе и блеску, очаровал Зензевея.

Оповещали, что вечером турнир. Турнир живее скачек, расслабленного заманит, и только кому ноги не служат: вереницей весь город потянется занимать места.

Перед турниром зашла на конюшню Друзиана. Она была в венке из полевых цветов — вчерашний Бовы — они не вянут, как вещие сны.

Бова посмотрел на нее с тревогой.

— Если бы мне коня и оружие!

— Ты еще молод! Друзиана, не отрывая глаз, любовалась, ты будешь из всех рыцарей отличен, ты всех осилишь, ты мой единственный!

И заспешила: там ее ждут—ей награждать победителей.

— Ты всегда на одну минуту, с грустью сказал Бова.

Сидеть на конюшне не было тяжче тюрьмы, а он знает что такое сидеть в тюрьме. И тревога за судьбу Друзиа–ны — невеста Маркобруна! И ненависть к этому Мар–кобруну. Забыл о Додоне, убийце отца и о матери стерлось. Ревность. Ревность подняла его и выгнала из конюшни.

В городе было тихо, а гул говорил о жизни там — да жизнь и была там, где была Друзиана.

Бова на турнир опоздал. Он не видел как началось. Он пришел на заключение рыцарских игр, когда на свирепом, ряженом, золотошитом коне выехал Маркобрун и ждет — кто из рыцарей, пустая самонадеянность, сыщется против него. Маркобрун славился, как непобедимый.

И никто не решался.

А это поддавало прыти и фуфору, кобеня гордого всадника.

Из тюрьмы вышел Бова — ни шлема, ни оружия — в руках конюшенная жердь.

Кругом смех. И кто–то сказал: «машталер», это означает «конюх». Но смех оборвался, когда этот конюх, высоко подняв жердь, взвился драконом и удар острее и вернее жала сшиб всадника с седла — Маркобрун упал.

Друзиана сняла с себя венок и надела на голову Бовы.

И кто больше радуется — победитель или зрители победы? Толпа неистовствовала, обалдевая. А трезвые говорили: «Нет, не простой человек, этот машталер!». Рыцари почтительно. А Маркобрун, оправившись, подал руку.

Бова вернулся на конюшню, поставил на место жердь. И не сняв с головы венка, увенчанный Друзианой, заснул.

И пять дней спит Бова.

Это и есть богатырский сон — рост сил. И день идет за днем, как проходит за годом год.

5

Чем не красен гордый поляк Задонский король Мар–кобрун! Зензевей счастлив до банного пота, посмотрите, какая угодливая доброта в его глазах: Задонское королевство — три Армянских, будет где Друзиане повластвовать. А Маркобрун не знает чем и угодить Друзиане, «по уши влюбился» — лучшей жены ему не найти.

Вечер особенный: обручение. Город иллюминован. Музыка до хрипоты.

А когда дворецкий Ангулин провозгласил здоровье жениха и невесты, ответили не пушки, а завыла сирена.

Двери распахнулись и зеленая толпа сарацин с шипящими факелами ворвалась в зал. Зеленые змеи обвились вкруг стола.

— Войско царя Салтана с царевичем Лукафером подступило под город.

Царь Салтан пишет:

«Брат Зензевей, беру твою дочь за моего сына. Волей не дашь, взял силой».

Оторопь и под вой сирены стучат зубы.

Зензевей надел очки и обойдя стеклами, у всех на глазах разорвал грамоту. Маркобрун обнажил меч.

Тогда зеленый великан Кохаз, ущемив ногой Зензевея, выбил кулаком меч из рук Маркобруна. И скрученных веревкой поволокли из дворца в стан Лукафера.

Друзиану не тронули.

А с моря подходили корабли и волной выплескивались на берег войска царя Салтана.

Ничего хорошего не ожидалось или, говоря по–сарацински: «повесил трубку».

Дворецкий Ангулин объявил правительницей Друзиану. Готовятся к осаде.

6

Она разбудила его.

— Ты ничего не слышишь?

Бова, просыпаясь:

— Ржет конь. Какие мне сны снились!

— И снов не надо, мы живем как во сне.

Друзиана рассказала, что творится и о судьбе отца.

— Если бы мне конь и меч! сказал Бова.

Она посмотрела на него: прошло пять дней, а его не узнать — богатырь!

— Есть у отца конь по тебе: Ронделло короля Галацо, я дам тебе коня.

— Твой отец меня купил, я…

— Неправда! Открой мне, кто ты!

Глядя в глаза Друзиане, ей он не может говорить неправду, Бова поднялся:

— Я Бова королевич, сын короля Гвидона.

В первый раз произнеся свое имя, он вышел на свободу и перед ним открылся простор.

Друзиана указала ему, где стоит на конюшне Ронделло. И когда он привел коня, она подала ему меч.

— Рыцаря Аливера — меч–кладенец.

Бова, взяв меч, стал было подвязывать себе на шею, как раб.

— Не так, Друзиана отвела его руку, ты мой рыцарь, я опояшу тебя.

И опоясав мечом, она поцеловала его — печать посвящения.

На конюшню въехал Ангулин — он все видел.

— И тебе не стыдно? крикнул Друзиане, королева! а он — мерзавец!

Бова не отвечая, толкнул дворецкого — с разорванным рукавом Ангулин упал. А поднявшись, ворча, поднял руку ударить.

Бова вскочил на Ронделло — и конь, расшвыривая дорогу, выедал из конюшни.

За стеной, опоясывая город, стояли сарацины. Перед полками разъезжал царевич Лукафер.

А был Лукафер не великан, не карлик, а весь как вылитый металлический и щит его из драгоценных камней сверкал.

И когда Бова, припоминая рассказы Гвидона о поединках, сделал тройной круг, ударил кладенцом, щит не рассекся и только гвозди посыпались. Но второй удар кладенца — и непробиваемый камень не выдержал, расщепился: Лукафер беспомощно упал, а кладенец в руке Бовы горячий заалел.

Всадники окружили Лукафера: ранен смертельно, не подняться. Он и не поднимался, лежал на земле металлическим стержнем. И другие, соскочив с коней, наклонясь, птицами клевали его, но он не шевельнулся — бездыханного не отдышишь.

Бова пробился к шатру Лукафера. Брошены — скорчились в углу два связня: Зензевей и Маркобрун.

— Отворяйте ворота встречать королей!

И Бова погнал сарацин к морю.

Разорванный рукав не прощается: Ангулин ждет: вернется Бова, он ему голову намылит, да и шею — соскучилась по нем веревка. И не разорванный рукав, а поцелуй Друзианы — он видел собственными глазами! — жжет и возвращает память на конюшню. И за упреком «какое унижение для королевны» скребло по больному: «почему не я?». И растравляя свое ревнивое сердце, унижаясь, он соглашался — это было смирение, под которым сучится кулак! — пускай Друзиана будет за Маркобруном: судьба! — а Бова женится на его родной сестре Анаиде. И об этом он всем говорит, «на случай».

Разбив сарацин — только счастливцам, в числе них был и зеленый великан Кохаз, удалось вскочить на корабли — победителем возвращается Бова.

Ангулин готовит ему встречу.

За ворота вышел Зензевей — жалко было смотреть на короля: и Кохаз помял и пять суток влащен веревками, весь изрубцованный; теплое время, в осеннем пальто.

— Ты за меня дал триста литров золота, сказал Бова, я тебе отслужил.

Бова подал королю непробиваемый драгоценный камень из пробитого щита Лукафера.

— Ты свободен, сказал Зензевей, иди куда хочешь. Или останься, послужи еще мне.

Королевская была встреча Бове — Ангулин постарался! стреляли из пушек. Но праздник отменен: Зензевей совсем расстроился, придворный доктор Зернов прописал лежать по крайней мере неделю и поменьше разговаривать; не лучше было и с Маркобруном: прихварывал и жаловался на бессонницу, видно, прошлась по нем лупка не рыцарская.

А Бове не до праздников, он пошел к себе на конюшню, лег и заснул.

Сонного пырнуть ничего не стоит, а сонному переход в другой мир легкая развязка, еще поблагодарит.

Так думал Ангулин и подсылал своих на конюшню: кого с подушкой, кого с кинжалом. Но ни душить, ни зарезать смельчаков не оказалось: на дело хохоры, а сделать — поджилки трясутся.

Бова и сонный был страшен, а перед страхом кто устоит? Страшнее страха злая память — Ангулин не отчаивался: он свое возьмет.

А был среди придворных один тошун, постельничий Орлоп, с морды вылитый король. Зензевей, встречая Ор–лопа, пугался — «уберите зеркало, крикнет, и что за манера, под морду суете, ровно б я баба губы себе мазать!» А Орлоп чем виноват, что в короля вышел: игра природы.

И осенило Ангулина, вызвал он Орлопа.

— Тебе ничего не стоит, сказал дворецкий, ложись, я тебе покажу где, будто отдыхаешь. Я вызову с конюшни этого «машталера», понимаешь, будто король требует. И как явится, он непременно явится, ты ему дай письмо, чтобы, скажешь, немедленно ехать к царю Салтану и передай в собственные руки.

А в письме пишет:

«Брат Салтан, принимай гостя по–хорошему: это тот самый, что убил твоего сына».

В ваточной золотой короне улегся Орлоп, письмо под одеялом.

Разбудили Бову: зовет король.

Бове откуда знать, да еще спросонья.

И Орлоп, а в глазах Бовы Зензевей, ему письмо к царю Салтану дал — и чтобы немедленно отправляйся.

Орлоп ловко сыграл короля и подкашлянул по Зензевею и жалко поморгал. Он и сам поверил, что он король.

Бова нарядился послом — золотые штаны. Просил Ронделло, дали лошадь: «Ронделло государственная собственность! можешь коня испортить!», а кладенец не возбраняется «можешь взять: стали ничего не станет».

Так с Друзианой и не пришлось проститься — чем свет выехал Бова, путь не близкий в Рагильское царство, смерти не чая, на верную.

III

Конь говорит Бове:

— Будь я Ронделло, домахнул бы тебя за день, а я и в месяц не справлюсь.

— Ничего, отвечает Бова, буду смотреть по сторонам.

— Я тоже конь любопытный.

— Так и доедем.

Едет Бова день, едет другой, а Рагильской земли и деревца не видать. Пустыня. Бове впервой на просторе, ему и неволя вольна. Поубралась еда, не ропщет, только коня жалко. И вдруг подумалось: не плутуем ли.

— Нет, говорит конь, я конь не перепуга, только ты меня не бросай.

— Дотянешь ли?

Конь не отвечает.

На дороге дуб.

— Дотянул, говорит конь, слезай.

Под дубом чернец странник: не то молится, не то так чего–то лямкает. Бова вгляделся, корку жует. Слез с коня — корка ссадила его. И к дубу.

— Далеко ли Рагильское царство? — говорит Бова в корку.

Чернец догадался и целую краюху ему в руку.

— Чего далеко, показал пальцем, видишь, сады, конь у тебя добрый, ввечеру будешь на месте.

Бова уплетает за обе скулы. И видел и сады и мечети, а о коне забыл.

— Мне бы испить, запросилась съеденная краюха, а чернец все понимает, полный ковш подал:

— Прямо из Иордани, ангелами возмущенная.

Бова отхлебнул — вода, как хлебный квас! — и полез прямо на дуб. А с дуба выше, а с выши разлистился листом по листьям и шелестит. И шелестел, пока не свернулся желудем, и упал на землю.

Бова раскрыл глаза: над ним дуб, а ни чернеца, ни коня — и меч стянул.

Изволь на своих на двоих! хорошо поспал!

Бова поднялся и пошел: к утру поспеет.

Хорошо что грамота цела. А что бы ему в золотых штанах с пустыми руками — не знает что свое горе несет.

Воскресный день, народу стена: делать нечего.

Золотые штаны обратили на себя внимание. Вокруг Бовы кольцо глаз, уши и носы. Бова спрашивает, как ему царя поввдать не милостыни, дела для: грамота от короля Зензевея — в собственные руки немедленно. И одни говорят: царь у обедни, а другие — траур: сына убили, никого не принимает. И дорогу показывают.

И не один ждет Бова, а гурьбой. Не успел он оглянуться, как приплюснуло ко дворцу — пришли. И там он спрашивает, вернулся ли царь от обедни?

— Зачем, говорят, от обедни, вот он на крыше сидит, бороду себе рвет, горюет по сыне.

На крышу Бова не полезет: «Подкараулю, когда царь будет спускаться». И на шаги поднял он грамоту над головой — и как раз под бороду царю угодил.

И увидел: из–за спины царя глядит на него Кохаз, в руках меч.

— Ты убил Лукафера? спросил Салтан.

— Я — отвечает Бова.

И в ответ на его «я» королевская свинцовая печать с визгом его по глазам.

Бову скрутили и повели: впереди зеленый великан Кохаз с мечом.

Воскресный день. Площадь шипела чернее чернослива, народ валил валом: кому не всласть — Кохаз будет голову рубить.

Царевна Мальгирея, дочь царя Салтана, стояла у окна — воскресный день! — и как увидела, ведут на казнь — этакий богатырь! И к отцу:

— Отдай мне его!

— Он твоего брата убил, говорит Салтан.

— Но мой брат убить его хотел. Я приведу его в нашу веру: такой нам будет кстати.

Салтан и сам не дурак, много ль на свете таких земля носит, будет надежный и верный защитник… И отпустил Бову — велел его держать во дворце у царевны.

Бову переняли на Сенной.

Как приговоренному, так и помилованному одна встреча: кому не сласть заглянуть в лицо человека, вырванного из рук смерти. Разливаясь черным ягодным соком, толпа провожала Бову до дворца. И всю ночь глаза в белую стену.

Говорили, будто бы царевна, оставшись наедине с Бовой, с первого слова поставила вопрос ребром: или неминучая смерть или «переходи в латинскую веру и уверуй в нашего Бога Ахмета — и я спасу тебя».

Оставшись с глазу на глаз с Бовой, Мальгирея с первого слова: «Я спасу тебя! подняла с лица покрывало: женись на мне».

Бова молчал, любуясь: на него глядел мрамор, но не мороз под белым камнем, огонь кипит.

Пять дней прожил Бова во дворце — неразлучен с царевной.

Отец спрашивает:

— Привела?

— Нет.

— Так пусть ведут на казнь.

— Нет, я добьюсь.

Не забыл Бова о Друзиане, но и не вспоминает: глаза и слух на белоснежку.

— Сокровище мое, мне без тебя нет жизни, сказала Мальгирея, ты это помни.

Бова, таясь:

— Не забуду.

— Я освобожу тебя! и долго смотрит в глаза.

И велит она отвести Бову и посадить в башню.

Это была высокая из черного камня, семьдесят ступеней, на дне змеи — змеиная башня.

«Любовь —змея!» — так выговорилось у Бовы неска–завшимся словом вподтай и почему–то вспомнилась мать, тюрьма под ее окном. Или мысль, ужаленная змеей, вела к отравленным лепешкам.

Когда Бова, зажатый скользким камнем, очнулся на сыром полу, и всматривается в кругом кишащих красных и зеленых змей, вдруг из угла на него сверкнуло — это была, конечно, белая змея. И блестит: кто кого? И если первый он на змею, белая змея задушит его. Он протянул руки и ужасаясь глазами, пошел, топча красных и зеленых.

А была то не белая змея, а меч, прислонен к углу.

Какими руками он его поднял, этот меч — путь на свободу. И терпение его укрепилось.

Дни за днями. Мечом запугана башня. Не Бова, змеи плачут: за что погибаем в змеиной башне?

А Салтан потерял терпение: нет, закоснелый православный не обратится «в латинскую веру и не уверует нашему Богу Ахмету». И посылает царь своих казаков взять Бову из башни и казнить смертью.

И всякий, кто спускался к нему в башню, был ступенью к его свободе.

По живой лестнице вышел Бова из башни на волю.

Дорога к морю. Удастся — еще поживем; схватят — судьба.

Зареет заря. За ночь накрасовавшиеся звезды погасли и в звездном зеркале — в море покой и свежесть. Поутру море спит и только волна с волной — перегудывают.

— Почему так дорога жизнь?

А ей отвечает другая волна:

— Как знать, что такое не жить? — выбора нет.

— А я думаю, не потому, спорит третья волна, жить значит встречаться, конец встречаем — и человек умирает — нечем жить!

Желтой змеей полз Бова по сырому песку: в глазах корабль. Восходит солнце. И змея поднялась — золотая. Просится Бова на корабль. И не хотят пускать: этот его страшный меч? Но это не страх — это свобода. Это восход красит по стали алым!

И змея ползла — меч отобрали, а Бову под локти на корабль.

IV

Ехать–то метили в Армянское царство, а угодили в Задонское: на море всякое бывает, почему и зовется «море житейское».

Так пусть и будет Задонск — не по своей воле, по бурной — судьба! Город на ладони, а подступись–ка: корабли — пристань размачтена. Попытай прорваться! Нацелились, да стрелой без поворота — и наскочили на камень. Люди спаслись, а товары и все золото ко дну.

Если б сумели отвести воду в морях, можно было б открыть подводные золотые прииски, не самородные, а обедованные. Но кому тут до золота, когда забота вся ли голова на плечах держится и мозговые винтики целы.

Выбрались на берег кого в чем застало, и что при себе было то и есть, а у кого за пазухой ветер гулял, иди по миру.

От рыбаков узнают, что нечего было дурака валять, к пристани соваться: понаехало кораблей со всех стран — как рыболовных, так и зверобойные десятками попадаются — гости короля, король Маркобрун женится. И еще узнали, что берет Маркобрун себе в жены армянскую дочь короля Зензевея, королевну Друзиану.

И не то это правда, не то дополнение, будто бы год, как находится королевна во дворце жениха.

«Королевна назначила срок: год. Завтрашний день играют свадьбу».

С горечью слушает Бова — горьким залито, ничего еще не решается, растерянный.

— Торопитесь в город, там по случаю такого дня подают щедрую милостыню.

Таких, как Бова богорадцев, оказалось с круг. «Море взыскало, земля помилует!» И пошли. И не то слепцы Лазаря петь, не то головосеки по разбойному делу.

В лесу разбрелись.

Бова идет один, с глазами вызворот, не глядя куда. Мальгирея! — змеиная любовь спасает, жаля. А Друзиана? — что значит срок год, какая вера, что он вернется. Но какая же вера без любви? Ее вера — любовь и вернула его в срок. И что ему делать — как сказаться?

Если бы не стукнулся лбом, он прошел бы мимо.

На дороге дуб. Под дубом чернец–странник.

«Тот ли это вор? — Бова вгляделся. Тот самый — на постном обветренном глаза вразбежку: белки не выдадут».

— Ты меня узнал?

А у чернеца на губах не по–нашему «отче».

— Не обманешь, мерзавец! И у Бовы вдруг блеснуло: живо! скидывай с себя свою паршивую рухлядь, бери взамен понарядней!

Чернец проглотил свое «от лукавого» и гадливо отшвырнул:

— Не мешай — бандит.

— Скотина! — только и мог сказать Бова и вздернул ему чуню на голову.

И каково было взаимное удивление: под чернецом поблескивал меч.

И как обрадовался Бова: его меч–кладенец.

— Не сокрушай мне ребра! шавкал чернец по–церков–но–славянски, я тебе пригожусь.

— А зачем забыдущим зельем меня опоил? Зачем моего доброго коня увел?

— Доброго! ощерился чернец, от твоего коня ни хвоста, ни копыт, ты его не кормил.

— А за меч, спасибо, сберег! сказал Бова и бережно поднял свой меч.

И снова Друзиана жарко обняла все его исподволье, и одно желание вскричало: скорее! увидеть!

Чернец покорно снял с себя свой полукафтан–полуря–су — одежда странников.

Бова нарядился чернецом — коротковато и жмет, известно, к чужому платью надо приноровиться.

А чернец легко надел его золото, — в каждую штанину три ноги влезет. — Красное море! раздуло и блеском помаргивает.

— Красавец! Такого тебе ни один портной не выдумает. А это что у тебя, какие иорданские яды? — И вытащил из рясы три мешочка.

— Владей, — сказал чернец, твое счастье! И кому без яда дается счастье! В этом мешочке белое зелье, белее рнега, умойся и станешь черен; а это черное, чернее угля, смоет черноту, как и не было; а в этом узелке серый порошок, серее пепла, — забыдущее, кто его размешав с водой или с вином или хоть мало укусит — три дня беспробудно спал.

— И им ты, мерзавец, меня опоил?

— Не тычь, обиделся чернец, забирай добро и до свиданья.

Бова выкрасился белым зельем в чумичку и, в знак мира, черными граблями потрепал чернеца, ровно коня, по лошадиной гриве.

— Свидимся ли?

И пошел.

И ему послышалось вдогонку — или это ветер? — чего–то жутко:

«Еще и в последний!»

И когда Бова зашел за деревья, чернец огляделся: «красавец!» — успеть бы до вечера схорониться, и каким надо быть дураком не позариться! стащит с ног золото да еще и стукнет: помалкивай! — завод известный. И щеголять безо всего, в участок заберут, и бумаг никаких. И чернец полез на дуб.

2

Бова вошел в город.

Его не смущает ни его одежда, ни то, что он черный и должно быть страшный. Он уверен: с ним его кладенец — его путь и защита. Если бы ему Ронделло.

У фонаря трое зевак.

Проходит Бова.

— И зародится такое в природе, а говорят, народ мельчает.

— Странник! Крестом да ногами правду ищет. Святой человек.

— Святой! Отца убьет, мать заживо в гроб заколотит, знаем.

Захлестнутый праздной толпой, шел Бова за народом, обгоняя.

Кто–то из встречных крикнул:

— Кто ты такой?

Бова остановился, его поразило: ног у человека не было, висели скрученные гимнастические веревки, и вместо рук деревяшки, обтянутые ножной кожей.

— Я с французской земли, сказал Бова, спасся от кораблекрушения.

— Не спасешься! крикнул встречный.

И у Бовы замелькали в глазах веревочные деревяшки — или человек, перекувырнувшись, ударил его или от белого зелья в глазах пляшет?

— Ты скоморох? опять кто–то остановил его и полез на него верхом садиться.

Бова оттолкнул и увидел, с толпой вынесло его ко дворцу — дорога кончилась. А что дальше?

Он поднялся по черной лестнице на кухню.

— Подайте милостыню ради Бовы королевича!

— Такого в святцах нет, сказал набожный повар, ты или дурак или кощунствуешь! — И ударил Бову сковородкой.

Другие повара заступились:

— Не видишь, какой он черный, не нашей веры. Ты не туда попал. Милостыню все получают, и ты индеец! Ступай под окно к королевским палатам: королевна Друзиана сама всех одаряет: завтра королевская свадьба.

И показали дорогу.

Повара Бова не винил >— откуда? Имя «Бова королевич» знает одна Друзиана, да Маркобрун — неудача въедается в память' крепче успеха.

И когда Бова увидел Друзиану, тугой мурашчатый жгут потянул его со спины к земле — тут бы вот набожному повару ударить его по лбу и Бове было бы не подняться.

Но Бова овладел собой, выпрямился. Расталкивая очередь, подошел и стал у окна.

С закатившимися глазами слепца произнес он:

— Подайте милостыню ради Бовы королевича!

И посмотрел ей в глаза.

Имя, впервые громко прозвучавшее, окликнуло ее ис–поддонным окликом резко, как из тьмы вырвавшийся блеск. И она, вздрогнув, опустила глаза.

Сзади напирали. Но Бова стоял крепко, как врос.

— Странник, сказала Друзиана, и пристально посмотрела, ты знаешь это имя? Приходи вечером ко мне, дорогу укажут.

Бова отошел.

И слышит: сквозь толпу нищих голос Друзианы — и услышал как за ее голосом ржет конь.

Ржал ли конь и вправду или это вывернутое памятью: с именем Друзиана почудился Ронделло?

А народ бежит, кричат:

— Конь сорвался.

— Какой конь?

— Королевны.

Вечер не скоро. Да что скоро. Скора беда. Беда вошла в город. И бегут, кричат под шпаром:

— Конь сорвался.

— Какой конь?

— Королевны.

Бова ходил по улицам убить время, прислушивался.

Рассказывали, что ровно год, как привезла королевна вместе с приданым коня. И стоял конь за двенадцатью дверями, на двенадцати цепях. И такое поверье: сорвется конь, быть беде. Конь сорвался. И унять его нет возможности. Сколько изувечных развезли по больницам?

«Ронделло, кому больше, думает Бова, я укрощу его».

Нетерпеливо — глаза, как вскрыленная птица.

— Что ты знаешь о Бове? встретила Друзиана.

— Год вместе сидели в тюрьме.

— Если бы не твое лицо, чернота, но твой голос, я бы сказала…

— Я и есть Бова…

— Не верю.

Бова поднял себе волосы со лба — туда не задела краска: висок, ясен шрам.

— Твой венок.

Друзиана как во сне: слова не складываются, голос пропал.

Вошел король.

— Вот что натворил твой конь.

Маркобрун, не замечая странника, встревоженный, беспомощно: улицы пустеют, люди прячутся, подумаешь, наводнение, сколько передавил народу и нет никого кому унять.

— Я уйму, — сказал Бова.

От неожиданности Маркобрун вздрогнул и смерив с ног до головы страшилище, невольно:

— Хорош Бова королевич!

— Я уйму! повторил Бова.

И посмотрел дерзко.

Маркобрун вспомнил о своем узнике Пуликане — существо кроткое, но которого все боялись.

«А этот не побоится!»

И видели как вышла из дворца королевна Друзиана и с ней чучел–странник, но побоялись следовать за ними.

— Ронделло, сказал Бова, по голосу я узнал его.

— Я взяла его с собой, я знала, ты вернешься.

— Но как ты могла знать?

Друзиана не отвечала — молча вела его.

Когда вошли в конюшню, бесившийся Ронделло стал перед Бовой на колени и вытянув совком конские губы, поцеловал взмыленным поцелуем.

— Мой верный Ронделло! твоя любовь чуем, не видя, узнала меня.

— Ничего о тебе не зная, я ждала тебя, и, как конь, она поцеловала его.

Бова проглотил ее кипящий поцелуй.

— Но как ты мог покинуть меня?

— Со мной рассчитались.

Бова рассказал о письме Зензевея к Салтану.

— Подлог! — сказал Друзиана, месть Ангулина. А как отец тужил по тебе — ты спас ему жизнь.

— Ты спасла мою жизнь!

И на глазах Друзианы, Бова черным зельем смыл с лица черную краску.

— А в этом узелке забыдущее.

Бова объяснил Друзиане силу этого зелья — как сам он по дороге к Салтану проспал свой кладенец.

— Кладенец я вернул, а Маркобрун проспит свою свадьбу.

К ночи в город вошел праздник. Попрятавшиеся высыпали на улицу. Во дворце огни.

Друзиана пришла сказать свое последнее слово: год кончился — вышел срок, она готова' стать женой Мар–кобруна.

Слово заливается вином, крепкое вино.

Она наполнила две чаши:

— За нашу свадьбу.

И чокнув чаши, она пригубила, а Маркобрун пьет полным ртом — до дна.

И ловя себя и царапаясь за скатерть, полез под стол.

Друзиана вернулась к Бове на конюшню.

— Спит, сказала она.

— На здоровье! Ждать год — надо отдохнуть. А нам в дорогу.

В конюшне нашлось много всякого дорогого платья — королевские конюха щеголи! Бова снял с себя рухлядь дубового и нарядился выездным весь вывозжинный мишурой позументом — «красавец!» улыбнулся Бова, заглянув в лохань.

В ночь они покинули Задонск.

А когда через три дня, как однажды по дубом Бова, проснулся Маркобрун под столом, все было кончено: Бова с Друзианой поженились — Маркобруну нос.

На суженой лесной свадьбе за певчих были птицы, за свечи звезды, а провожатые — крупное и мелкое зверье, не толкались и никого не давили — все шло по мудрому строю природы.

3

В ярости Маркобрун не растерялся. Он был уверен легко справится с беглецами: «вора и мерзавца» прихлопнет на месте, а с Друзианой — но он еще не думал, что делают с безответной любовью, он только чувствует, как горечь вероломства отравила его чувства и мысли. Ему представлялось все очень просто: за три дня далеко не уйти было — и там, где любовная буря, какая может быть предосторожность, бери голыми руками. А кроме того он не сомневался в своем Пуликане, которого и Ронделло не обгонит и на которого меч–кладенец не рубок.

Пуликана держали в тюрьме под замком безвыходно. На люди пускать было его опасно.

Есть в природе собака–птица, имя ей в бестиариях «поскуда» — вестник маяты и неуживчивости — под знаком этой поскуды все неудачники, в их числе самонадеянный Маркобрун. А бывают, редкое явление, человек–собака.

Пуликан с лица по пояс человек, а ниже от пояса — пес и не какой–нибудь дог, а обыкновенная шавка. Из верных источников уверяли, что его мать благочестивая вдова, кроткая и незлобивая, хороший человек, а отец — пес, любимая собака ее покойного мужа, о котором она тосковала, как не меньше ее тосковал и пес о своем любимом хозяине. Безутешность и соединила их, и все вышло само собой, безо всякого намеренного любопытства попробовать, что произойдет. А произошел Пуликан.

Пуликан, или как в сказке Полкан, добрые умные глаза и услужливый. Конечно, какая же может быть у зверя повадка. Сидя в тюрьме и не собака, одичаешь. А собаку, которой непременно надо побегать, а изволь сидеть, как за книгой ученый, потянет кусаться.

Скорость бега у Пуликана не уступит ветру и ни один конь не мог перегнать, а чек скока за версту слышен, сравнить с приближающимся мотором.

Этот Пуликан и был выпущен из тюрьмы гнать во всю, настичь беглецов и пойманных привести в суд. А ему за то обещана была свобода.

Без оружия, жердь в руках, Пуликан в три скока обогнал мчавшуюся погоню и приближался к венчальному лесу.

Друзиана по чёкоіу догадалась и разбудила Бову. Она знала силу Пуликана и опасность.

Бова вскочил на Ронделло и выехал навстречу. И ни на шаг, предупреждая, поднял свой кладенец. Пуликан скокнул через меч — вихрем пронеслось над головой Бовы и он свалился на землю. И тогда Пуликан вскочил на Ронделло. Конь, почуя собачье мясо, в бешенстве понесся в лес. Шерсть горячила его. Он вдирался в самую чащу. Деревья зелеными ножами резали и полосовали коня и чумели всадника.

С исцарапанной мордой, весь исколотый и занозы торчат, Пуликан не выдержал и поворотил коня назад к Бове с повинной.

— Глупый ты, сказал Бова, а еще собака, благодари Бога, что морда сидит на башке, хоть и всмятку.

А Пуликану совестно: не перед Бовой — что ж, поклевал Бова носом землю, не велика беда! а совестно перед Друзианой: так–то за добро отплатил — по–человечески!

Друзиана за год у Маркобруна не раз посещала тюрьму, где проводил дни ни в чем не повинный узник. Друзиана единственный человек, перед кем Пуликан за доброе сердце ни в чем не таился, и она узнала от него всю его силу и все его горе.

Друзиана молча, не упрекая, вытаскивала из него занозы.

— Я богатырь, сказал Пуликан, и ты, Бова, богатырь, давай мириться.

И помирились.

Ронделло, косясь, не фурчит, но долго еще вздрагивал, тоже бока помяты — лесная богатырская прогулка оставила след. «Богатырь! вздрагивал конь, а зачем хвост себе приделал?».

Жалко было расставаться, а пришлось: лес, где наконец настигло счастье, прощай!

Когда Маркобрун узнал о измене Пуликана — было о чем задуматься: Бова — не валяется, а если с ним еще и собака, дело не с пальца. И сам выехал с войском.

Маркобрун сулил большую награду, кто приведет ему на цепи неверного пса: поимщику была обещана небольшая светлая комната, за отопление и электричество платить не надо и всякий день обед из одного блюда и, тоже даром, газ и стирка без просушки и без глаженья, по воскресеньям две баранки — а на такое, по себе скажу, кто не позарится: кури и лодарничай.

4

Рассказывают, что по дороге, как идти из леса к морю, встретился беглецам город Костер. На карте не найдете, переименован: есть заштатные города, есть забытые. О Костре никто не помнит. За князя в этом Костре ходил посадский мужик Урил, по простоте переделавшийся в Орла, данник Маркобруна.

Слышит Орел по дороге грём, чокот и свист, и для безопасности велел сторожам запереть накрепко ворота и заложить засовы и никого не пропускать — ни пешего, ни конного.

Первым доскочил до Костра Пуликан, стучит: «пропускайте!». А воротники ровно б оглохли: кто цыгарку крутит, кто с дрёмой воюет, носом себе в колена — время ночное — живому сон, мертвому упокой. Стучат. И досадно и любопытство — и сторож отозвался к забору лбом: «пропусков нету, кулачишь по–пустому!» А Пуликан, что ему ворота, что городьба, перескочил через забор и без разговоров разогнал хвостом мужиков. Ворота растворились и в город въехал на Ронделло Бова с Друзианой. И прямо в Земскую избу: «проводите к вашему князю!» Орел видит, с такими гостями много не поразговариваешь, не то, что выпроводить, а и принять как–нибудь будет неладно, встретил вежливо с почтением и приютил у себя на квартире.

А был ему от Маркобруна указ — подозрительных задерживать неукоснительно или самому быть в казни. Гости, как видно, располагались провести ночь.

«Тебе бояться нечего, успокаивал Бова Урилу, мы тебя не выдадим!» и показал на свой кладенец и глазом на хвост Пуликана.

И только что Урил с Урилихой улеглись, а сторожа расколотушились и все ночные собаки спят, ломится в ворота Маркобрун со своим войском: «отворяй, все равно влезем». И вперлись. Орла и двух его сыновей забрали, а мужиков не тронули.

Бова собрал мужиков в Земской избе: «надо выручать Урилу!» Да и Урилиха вопит: был де нам Орел отец родной, воровали, вора пальцем не тронет, ослобоните!

И пока Бова мужиков настраивал и воинские приемы показывал и приводил к присяге, смотрят — идет Орел, руками машет: «отпустили». И с площади в Земскую избу все, кто обучался ратному строю, все побежали. И там Орел плёл дуракам всякую небылицу и басни рассказывал, и те поверили.

А было так: допрося, приперли Орла — выдай им Бову с Пуликаном, отпустим, а не выдашь и тебе и твоим детям не видать Костра да и друг друга не узнаете, рассадим поодиночке на вечное заточение! Орел согласился и его отпустили.

Ночью Пуликан слышит — его кровать за перегородкой — улеглись хозяева и шепчутся: Орел рассказал жене как было и сомневается. «И выдадим, говорит Урилиха, чего стесняться? Ты только посмотри на этого с хвостом — один грех!»

Пуликан к Бове. И не дожидаясь когда зацапают, запер Орла с Урилихой. А Бова вышел к мужикам и кто с чем — ночное дело — за ворота. Врасплох напали на маркобруново войско, сыновей Орла отбили — и от войска ничего не осталось: одни разбежались, другие спрятались, а кто, расставшись с белым светом, идет по темным лестницам, а куда и сам не знал.

Бова выпустил Урилу и передал ему сыновей. А Ури–лихе — ей бы стало голову долой, да рук марать не хочу. Пуликан помянул ей свой хвост, что с хвостом которые люди, благороднее бесхвостых стерьвь.

— По детям стосковалась! — просила прощенья мать.

Простившись с Орлом, Бова, Пуликан и Друзиана покинули Костер и вернулись на старые места — в лес: гнаться за ними некому.

5

Быть уверенным — вот в чем счастье человека. И какое мне дело до завтра, если сегодняшний день крепок. Будет потом вспоминаться с горечью, пусть! горечь и откроет мне, что и у меня был мой счастливый час.

В лесу жили счастливо — в душу: Бова и Друзиана.

Много в хозяйстве помогал Пуликан: выдумщик и отличный повар.

Пуликан говорил, что «только с вами я свет увидел!»

— Все тебя боятся, день и ночь на цепи, ни от кого не слышал доброго слова. Будь я охотничья собака, я знал бы как мне ответить. Но ведь моя мать христианка, я ни какой–нибудь чучел поганый, обряди меня во фрак — я человек!

Бова обращается с Пуликаном по–товарищески: не оборвет и не цыкнет. Друзиана всегда бывала внимательна: любимыми котлетами накормит и вымоет и хвост расчешет да еще и цветок заплетет: собачий хвост с полевой гвоздикой — умора и чего–то жалко.

Когда пришло время Друзиане, покликал Бова Пуликана — Бова всегда его кликал по–собачьи: Полкан.

Пуликан на кухне — стряпал собачье кушанье удивить Друзиану: рассольник на протертых языках мелких птиц с перепелиными лапками. А когда, вытирая губы, выглянул на оклик к Бове, Бова объявил ему, что его присутствие неудобно.

— Сам понимаешь, тайна рождения в мир человека. Когда будет нужно, я тебя покличу.

Пуликан отставил кастрюлю, прикрыл крышкой — рассольник готов — и покорно вышел.

Он уходил в глубь леса.

Ему было обидно.

«Чай, не сглажу, ворчал себе под нос, не Гвидон. Это Гвидон Пушкина напугал, вареная испарина, уши ослиные».

У Друзианы родилась двойня: два сына. Одного назвали Ричард, другого Синибалдом.

За няньку им заделался Пуликан — лучшей не сыщешь. Он и купал их и ели они под его глазом с его лап и спать налаживал: что угомон, что дрёма охотно идут на собачью сказку. А какие дудочки на все птичьи пищики и по–совиному пугать.

Дети не отпускали от себя Пуликана, висли на его плечах и за хвост не больно дергали.

Пуликан был счастлив.

В своих утренних перескоках — всякий день Пуликан обскакивал на версты — заметил он, что на море появились армянские корабли.

Маркобрун, порастеряв под Костром все свое войско, просил помощи у Зензевея против «вора». Возможно, Зензевей, узнав, что «вор» Бова, еще подумал бы, но как раз о ту пору внезапно, «не приходя в сознание», как писали в армянских газетах, он помер, и королем Армении объявил себя Ангулин, а Ангулину случай насолить Бове и отобрать у «мерзавца» краденую Друзиану.

Бова решил сам один расправиться с Ангулином, а Пуликан останется в лесу охранять детей и Друзиану.

На Ронделло со своим кладенцом поехал Бова в Костер к Орлу. И подобрав себе из орловых мужиков половчее, двинулся к морю воевать армянские корабли.

Друзиана говорит Пуликану:

— Ты, Полканушка, хоть бы отдохнул. Так и человеку не гораздо, день–деньской на ногах, не присядешь. Поди, отдохни, я за детьми посмотрю.

Пуликан выбрал себе на поляне прохладную лужайку. И разлегся. Это ль не подлинное счастье: после трудов выспаться хорошенько! — и блестящий рой лесных мух завился над его головой, убаюкав, полакомиться на даровщинку.

А проходили теми местами львы. Шли они по голодному делу и как увидели: Друзиана с детьми за воротами — погода хорошая! — и не рассуждая к ней полакомиться.

Крик разбудил Пуликана — кричала Друзиана! — вскочил на лапы и, не отряхнув с себя прилипший лакомый рой, скоком с поляны и прямо на львов.

Одного льва он замертво сшиб, на другого нацелился, а лев хап его за хвост и надсадясь, вместе с хвостом втянул себе в пасть.

По пояс Пуликан засел во льве во львином соку варится с шерстью, с мухами, а человечье торчит изо льва, во все стороны мельницей ходит.

Еще сколько–то махов поработал Пуликан руками — не может выдраться — и задохнулся. А у льва глаза на лоб — и тоже задохнулся.

Видит Друзиана спасти нечем, и страшно. Как она верила, что Бова вернется и ее любовь отмерила срок год — чудо совершилось: в срок Бова вернулся. А теперь, когда ей одной так страшно? Или чудеса ходят по своим дорогам и в чуде не бывает чуда? Бова не возвращается.

Она забрала детей и пошла к морю.

Бова с костровскими мужиками шуганул армянские корабли, много ль доберется их до Армении: будут помнить. И с войском обратно в Костер к Орлу. Попраздновал с неделю с мужиками и прощайте.

Возвращается Бова в лес — домой, то–то будет рассказов, а какие везет подарки.

Входит он в дом — ни души. Он назад во двор — никого. Покликал — мухи жужжат и падаль. Он за изгородь — ив глаза ему лев — брюхо вздуто и глаза ползут.

Он что–то понял и ищет, еще неуверен, живы ли дети и где Друзиана. Идет дальше. И все понял: на него глядело выросшее из земли, из раскрытой львиной пасти, как из чащи, лицо человека — черная движущаяся кисея спускалась с выклеванных глаз до запекшегося подбородка — в этом диком цветке он узнал Пуликана.

И лес, который дал ему столько счастья, а счастье дается раз, отвернулся от его бесчастья. По чужим дорогам ходил он и дорога привела его назад — в пустой дом: Друзиану и детей съел лев, и лев съел Пуликана!

И Бова покинул лес.

«В этой жизни умирать не ново» догонял ветер голосом дурочки Зои: «да и жить, конечно, не новей».

Он вдруг ее вспомнил и ее песню и свою, отравленную материнским ядом, ночь — и горькой желчью закипела месть. И какой еще цветок расцветет на покинутой любовью земле? — месть!

Месть — его новая жизнь.

V

На своем Ронделло въехал в Сумин Бова — на его малиновом закат горит.

Стража разбежалась. Были убеждены несомненно, что это сам Додон. И по городу пронеслась грозная весть о внезапном нападении Додона: «прячьтесь, где можете, а если возможно, бегите!»

И не успела передвинуться часовая стрелка, как окрестный лес: под чарами страха необычайное расположение: изо всякого дупла торчала — то рука, то нога, то блестящим выплавом плешь. А в городе из печных труб флюгером клетчатые юбки и полосатые штаны — как известно, спрятать лицо считается гарантией безопасности.

По улицам бегали беспризорные собаки. Собачьи конурки брались с бою и были забиты всех сортов сукном, шелка и ситца — шевелящаяся материя сигнализировала о безвыходности. И тут и там можно было видеть приплюснутые шляпы, они сидели на корточках вдоль тротуара отморившими свой век осенними мухоморами.

Синибалда, непремиримый враг Додона, эмигрант, на которого Додон давным–давно наплевал, как на вещь не стоющую внимания, Синибалда, посвящавший весь свой государственный досуг изучению сравнительных грамматик, в минуту смертельной опасности залез под кровать.

На кровать всею крепостью уселась мужественная Джи–аконда, а сбоку на кровати грозно лежал кладенец, музейная копия, меч в чехле, предназначен на случай насилия: Джиаконда решила защищаться до последней капли крови.

Териз, молочный брат Бовы, на чердаке умяк между коваными сундуками; дядя Оген, который при Гвидоне служил в антоновской префектуре, разместился в погребе между маринованных грибов и моченых дуль и яблок.

Бову поразила пустынность улиц ровно в оккупацию в Париже, собаки и странное украшение домов: развевающиеся на трубах бабьи юбки, и ему показалось, над водосточной трубой из воронки рогулей ноги — на одной чулок спустился, другая на подвязке — и та, которая на подвязке держится непреклонно, не допуская никаких поползновений, а со спущенным игриво беспокоится.

На соборной колокольне у Симеона Столпника пробило три часа. Бова подумал: «и это среди бела дня! неужто Додон успел–таки опустошить город!»

Подъехал ко дворцу — та же пустыня. И не у кого спросить, дома ли хозяева. Оставив Ронделло на дворе у крыльца — бояться нечего, кому коня тронуть, Бова вошел во дворец. Лестница сама привела его к комнате Сини–балды, где чувствовалось живое: кто–то сдавленно кашлял. Из предосторожности Бова обнажил свой меч.

При появлении Бовы Джиаконда резко поднялась и не сняв чехла подняла и держала перед собой тяжелую копию кладенца, ее зубы защелкнулись стрелкой, грудь подымалась до подбородка, а подбородок отбрыкивался.

— Заклинаю тебя Богом живым, наконец произнесла она, тяжело передвигая слова, ты, принявший образ нечестивого короля Додона, да воскреснет Бог, рассыпься!

Бова не рассыпался.

— Я Бова королевич! сказал Бова и улыбнулся, рассмотрев копию в чехле.

— Бову королевича я собственной грудью кормила, а ты проклятый Додон или его нечистое…

— Джиаконда, перебил Бова, но ведь это было тридцать лет тому назад.

— Перекрестись!

Бова перекрестился.

— Я Бова королевич! повторил он, глядя в недоумении на свою кормилицу: не рехнулась ли?

Синибалда вылез из–под кровати — кашель душил его немилосердно. Джиаконда положила копию на кровать и подозрительно оглядела «мнимого» Бову. Синибалда, откашлянув последние саднящие буль–бульки, мерил мелкой мерой — поле зрения мыши — свалившегося на его голову «богатыря»: поразительное сходство с Додоном, а не Додон! И как обрадовался: глаза! — на него смотрела Брандория.

— Надо известить Териза! засуетился Синибалда. И вместо телефона схватил подзорную трубку:

— Кто говорит? надсаживался Синибалда до петушиного писку, ничего не слышу. Приехал Бова, королевич Бова. Брандория — Огенвиллы — первая буква. Бова. Вылезай!

— Не кричи, я сама пойду, сказала Джиаконда, — легко напугать: у дяди может сделаться сердечный припадок, а Териз с перепугу еще стреляться вздумает: при нем всегда карманный самопал.

Джиаконда вышла.

Синибалда шарил по столу: ему хотелось закурить, а мундштук куда–то спрятался.

— Да вон он! показал Бова, присаживаясь к столу, а что с архивом отца?

— Все бумаги я передал в верные руки, Синибалда все еще недоверчиво посматривал на Бову, моему душеприказчику Константину Ивановичу Солнцеву.

— Который это Солнцев? из уроков Синибалды Бова помнил имя: король–солнце.

— Солнцев! друг Солончука и можно сказать родственник, оба из Индии, имена мифические.

— Не пропадет?

— Мифические! повторил Синибалда, среди бумаг обнаружены очень ценные документы. Наш добрый старый король Гвидон, твой покойный отец, Синибалда покосился на Бову, свободно говорил на обезьяньем и начал обезьянью грамматику. Пользуясь его матерьялом я приступил к синтаксису и надеюсь в ближайшее время…

— Идут! вернулась Джиаконда, а из–за ее плеч показался Териз.

Бова только что не говорил: «рассыпься», — так трудно было узнать в этом верзиле нежного робкого молочного брата. Высунувшееся разбойное дяди Огена не вызвало никаких недоумений: дядя Оген, хоть и родной брат Синибалды, но по рождению «темная личность».

В табак сразу вошла пыль и маринованное.

После дороги баня.

С Бовой пошел Териз: он все еще не был уверен: Бова это или Додон. Все решит баня, у Бовы, как бывает родимое пятно, была одна «выдающаяся» особенность, с детства запомнил Териз.

И когда вернувшись из бани, Териз шепнул матери, во дворце все ожило: сомнений не было: Бова.

Бова смеялся:

— Вообразить себе Додона! Да ведь я один въехал в город. Подумайте какое же вторжение — без войска, даже без свиты.

Вечером на балконе пили чай. Бова в чистой малиновой сорочке, Синибалда королем в чьей–то мифической музейной короне — короля Галацо. И Териз. Разливала чай Джиаконда. Разговор не прерывался: не Бова, говорил Синибалда о своем заветном — не о мести Додону, а сравнительная грамматика.

Териз, показывая на Бову, торжественно объявил с балкона о прибытии в Сумин королевича и что опасаться нечего.

— Бова королевич освободит Сумин — прогонит из Антона — насильника, вора и мерзавца Додона.

Улицы зашумели — жизнь восстановилась. Все были очень довольны, и только ссорились, обвиняя друг друга: кто первый поднял тревогу — пустил слух о Додоне. Лес очищался, трубы задымились.

2

В Сумине Бова собрал войско. И с войском выступил освобождать родной город Антон.

А Друзиана не погибла, как думал Бова: Друзиана дошла до моря и там ее и детей приняли на корабль, и жила она в Рагильском государстве у царя Салтана, никем не узнанная: жизнь ее была трудная: прачка — ходила по домам на большую стирку и брала себе на дом стирать.

Бова ничего не знает, похоронил Друзиану, а с Дру–зианой свое счастье. Ему не о ком думать и некого ждать. Место освободилось. И все его мысли перешли на отца, убитого Додоном. Ненависть к Додону и к матери заполнили его пустыню. Только и жил он местью — огонь, который грел и держал его на ногах.

Бова на своем Ронделло шел в войске Синибалды мстить Додону. Под городом встретит суминцев войско Додона. И начался «кровопролитный» бой.

Всем в глаза два всадника: и про того и про другого говорили, что это Бова, а другие, что это Додон — так они были похожи. И только одежда отличала их: Бова в малиновом, Додон в голубом.

Бова узнал Додона и погнался. Додон не мог Бову вспомнить, но был поражен: лицо Бовы он где–то видел и эти глаза — Брандория глядела, но не с любовью, необычно, и безотчетно тревога охватила его.

Малиновое и голубое замелькали на разных концах, дразня друг друга и не сливаясь. Но столкновение неизбежно.

Бова нагнал Додона — малиновый и голубой слились. И выблеснул один рогатый меч.

Бова или Додон.

С рассеченной головой упал Додон — и все залило — один малиновый цвет.

Битва между войсками не могла продолжаться. Застлало глаза. Войско Додона затворилось в Антоне. Войско Синибалды отошло с Бовой в Сумин.

3

Со всего Антона были призваны врачи: они сделали все, что было в их науке, но больному легче не стало. И они отказались.

И было объявлено — за короля распоряжался его брат Дан–Альбрига — что всякий, кто знает или слышал, как лечить от головной боли, пусть явится к больному королю: свободный вход во дворец и обещана награда.

Додон очень мучился.

И было бы не преступлением отравить его — окончить ядом страдания человека. Но кто решится расправиться с чужой жизнью? Если найдется хоть один человек, для кого эта жизнь дороже своей: для Додона таким человеком была Брандория.

Бова и Териз, выкрасились, черные, в наряде халдейских магов, беспрепятственно вошли в Антон. И их привели к королю.

Бова осмотрел рану — глубину своего тяжкого кладенца. Разбереженный Додон раскрыл глаза — в их мути плыла последняя и с болью по–детски выговорилось: «спасите!».

— Тебя спасет тот, кто тебя ранил, сказал Бова, обнажил меч, приноровился и с силой ударил поперек.

Отсеченная голова подскочила на подушке и спокойно улеглась: правый глаз залило кровью, а левый остановился ожидая: «спасите!». — Из раскрытого рта черная полоска, а губы вздрагивали на огонек — в руках Териза полыхала свечка. И оба от неожиданности отшатнулись, — туловище без головы, вдрыгнув, подбросилось, а ноги, сбивая одеяло, пустились бежать, и левая, переметнув правую, крепко ударила Бову в грудь.

С остервенением Бова подсунул руку под подушку и мокрую, как дыню, гадливо выпростал отсеченную голову.

На столе на серебряном блюде ваза: синие розы — «мать». Териз выдернул блюдо и Бова шлепнул голову и синим прикрыл сочившийся рот — «поцелуй!».

Подняв над головой блюдо, он вышел. Ему памятно, какими комнатами из комнаты отца к матери.

Он шел отплевывая — с блюда капало на него и на пол. Вслед шел Териз со свечой.

В дверях Ричард, крестом раскинув руки загораживая, Бова отшвырнул бы его ногой, но дверь раскрылась — и Бова узнал мать.

С какой ненавистью встретил он льющуюся синь ее прорубленных изнывших глаз.

Брандория уронила платок.

И как однажды с блюдом печеных яблок перед Друзианой, он стал на колени, держа перед собой блюдо — голову врага. И мать, как Друзиана — она узнала сына под безобразящей краской — и поцеловала его.

И этот поцелуй был ему, как приторный крысиный яд. Он срыву поднялся и шваркнул к ногам матери кишащее ржавью блюдо.

И, как бесясь, все отплевывая, побежал через комнату матери комнатами на кухню и на кухне к лестнице — по каменной лестнице во двор.

Небо сияло звездами.

«Куда?» — он очнулся и спросил себя. И кто–то ответил: «Домой». Он остановился, озираясь. «Ко мне! услышал он ясно, меня! в тюрьме!»

Низко наклонившись, точно кланяясь, он вошел в знакомую тюрьму. Ему показалось, даже без света, Зоя все также сидит у стола как помнит ее в последний раз и серебро струится по ее плечам.

— Ты свободна! слышит свой голос, но что она ответила, прошелестев, он не слышит — вскипая, стучит и рвется вон — на свободу.

4

Когда стало известно о убийстве Додона, город всполошился: бросились ловить халдейских магов и, как в таких случаях бывает, хватали кого ни попало.

Теризу удалось бежать. И Синибалда с войском вошел в Антон. Все было как приготовлено. Встречали — раскланивались — ни стычек, ни из–за спины.

И Синибалда провозгласил Бову, сына короля Гвидона.

— Бова король Дантона!

Первый королевский указ: награда Зое — тридцать лет за Бову просидела в тюрьме.

Бова предлагал выдать ее замуж за Териза. Но не в Теризе остановка, а в Зое. Какая уж там свадьба. Говорили, что дурочка спятила с ума, которого «у нее никогда не было», прибавляли. Дурочка кликала выжлов, она их повсюду искала, и руку протягивала лепешкой. Она повторяла: «кушайте, сама месила на сладком яде». И благодарила. Или станет и куда–то глядя горько заплачет. Сквозь ее слезы трудно было понять и только отдельные слова: «убила отца», «мать меня спасла», «убила родную мать», а Бове она сказала: «не я спасла тебя, спас тебя яд».

Так ничего и не придумали.

А за наградой Зое последовал указ о награде матери: казнь — Брандория приговаривалась к смерти за убийство короля Гвидона и за покушение на жизнь сына: отравленные лепешки.

Синибалда советовал: «сжечь», Териз: «разволочь конями», а Оген: «замуровать между стен, чтобы падал на голову дождь, долбил череп и лють ломила кости».

Бова велел приготовить гроб.

Дорогими камками и бархатом обили гроб. Не отбиваясь, без побоев, покорно легла она в гроб и нарядная в синем бархате лежала она в гробу.

Она была бледнее купавы — мертвой белизной бела; над черными распущенными по плечам косами, светила серебряная корона, а из глубины погруженных в отчаяние глаз, сквозь их прозрачный саван, горя вымелькивало: «спасла любимого сына, а судьбу и бичом любви не повернешь: без любви пристало ли жить? легче живой лечь в гроб!» и пальцы желтые на синем, костяшками впивались в золотой крест.

Свинцовой тучей надвинулась крышка и судорога улыб–нула белые губы. Слышала громовые молотки — заколачивали гвоздями крышку. Оторвавшийся кусок бархата упал на ее лицо и закрыл окаменевшую улыбку — таращась белками, она широко раскрыла рот, ловя языком воздух: «дышать нечем, спасите!»

— Верный рыцарь, обратился Бова, показывая на Ричарда, тебе дадут заступ, твой последний долг, зарой прекрасную королеву Брандорию!

Спотыкаясь о ковры, вынесли гроб. Вслед Ричард. Назад с кладбища он не вернется. Не увидят и дурочку Зою: пропали.

И в городе начались праздники — величали нового короля — Бову королевича — «Бове слава не минется и до века!»

КОНЕЦ

В повестях о Бове его конец рассказывают по–разному: все возможно — просто кончить жизнь, не такой.

Слава о короле Дантона Бове обошла весь свет — о его отце Гвидоне не забыли, но и не распространялись.

Французский король Пипин Короткий гостем бывал в Антоне, называют и семиградского короля Пассамонта.

До поры до времени тешит слава, насладившись, как когда–то Гвидон, заскучал и Бова: король без королевы. Бова вдруг вспомнил о Мальгиреи.

Эта белоснежна — змеиная любовь! — ему спасла жизнь. Какую ему еще искать королеву!

Синибалда, давно мечтавший попрактиковаться по–турецки, поехал сватом в Рагильское государство к царю Салтану.

Имя Бовы громко — Салтан сговорчив. Зваться его дочери королевой Дантона, это ль не честь? И пускай примет православную веру — разницы с латинской никакой, «только мы еще веруем нашему Богу Ахмету, а они не веруют».

С большим приданым привез Синибалда Мальгирею в Антон. А как была она довольна и Синибалда доволен: напрактиковался.

Наскоро окрестили Мальгирею в Маргариту и без всяких консисторских проволочек, без оглашения, обручили Бову с Маргаритой.

И начались приготовления к свадьбе. Всякий вечер в королевском дворце гости: угощает жених.

Все эти годы, как не думая, не чая, очутилась Друзиана в Рагильском царстве у царя Салтана, у кого только ни спрашивала, а ничего не могла узнать о Бове. С приезда Синибалды слышит: Бова жив и собирается жениться на дочери царя Салтана, на царевне Мальгиреи. Долго не раздумывая, нарядилась она скоморошкой, и на том же самом корабле, на котором Синибалда вез Мальгирею, приехала с детьми в Антон. Поселилась за городом. И стала посылать детей на вечеринки во дворец.

Предсвадебные вечера — какая скука! все надоели друг другу, жених и невеста томятся. Появление детей обратило внимание, и особенно короля.

Бове они чем–то напоминали его погибших близнецов, съеденных львом. И их ответы удивляли его: откуда эти чужие дети так много знают о Друзиане и о нем самом? Друзиану не называя, они говорили, как о своей матери, хотя мать их была скоморошкой. И его потянуло посмотреть на эту скоморошку. Дети повели его за город в табор. И он не узнал Друзиану в вымазанной плясунье. Потом разговорились и он одно понял, что эта скоморошка говорит ему о том, о чем могла бы сказать только одна Друзиана. «Откуда ты все это знаешь?» — спросил Бова и нетерпение и оторопь охватили его. «От Друзианы, я ее тебе приведу!» И она вышла. Смыла с себя краску, надела свое платье и в королевской короне назад к Бове. Не узнать нельзя было: Бова нашел Друзиану. И в тот же день королевой Дантона была объявлена Друзиана.

А с Мальгиреей–Маргаритой пришлось расстаться: Бова решил отправить ее к отцу «за ненадобностью».

Все было готово к отъезду — Териз проводит ее к Салтану — она вошла к Бове проститься.

— Без тебя мне не жить! сказала она и змеей обвилась вокруг него, целуя.

А последним прощальным поцелуем задушила.

По другому рассказу не менее правдоподобному, Маль–гирея–Маргарита и не думала душить Бову, да и не к чему было душить. Она вышла замуж за Териза. Териз не Бова, не родной, а молочный, и все–таки брат Бовы. Не на людях, в домашней жизни, она называла Териза Бовой и, говорят, была счастлива.

Бова возвел Териза в князья.

Правда, в королевской жалованной грамоте читают: «князь» — а ни для кого не тайна, что в геральдических списках рукой Бовы прибавлено: «обезьяний» — «князь обезвелволпал». Териз не обижался, но Салтан был недоволен. Салтану все равно, обезьяний или антоновский — князей полна Казань!

У Бовы был долг: не Маркобрун: Маркобруна трогать не надо, проспал свой меч–кладенец — Друзиану, да и костровские мужики пощипали, лежачего не бьют, но мерзавец Ангулин живет в свое удовольствие — король Армении!

Под начальством дяди Огена было снаряжено войско — поход в Армению. Огену велено вышибить Ангу–лина из королевского дворца Зензевея и на Соборной площади повесить всенародно. А как повесишь мерзавца, объяви королевой Друзиану, а самому тебе ходить во дворецких (временно — до Петрова дня).

Высадка окончилась успешно. Армяне при имени Дру–зианы поголовно с женами и детьми перекинулись на сторону Огена, Оген привез веревку с повешенного, хвастал, что собственноручно, чему мало кто верил: у Огена тряслись руки. Всем было известно: Синибалда помешался на грамматиках. Оген спятил на полицейских распоряжениях: подписывая бумаги, не обращая внимания чистый лист, оберточная или газета.

С Ангулином повесили и постельничьего топтуна Ор–лопа: из боязни самозванца. Бова не одобрил: топтун был робкий, пахло от него вымытым бельем и никто на него никогда не жаловался.

Все исполнено — счастье расколдовано — дом, сыты, обуты, одеты, семья. Благополучием и кончается сказка. На картинке: оба в королевских коронах, справа Бова, слева Друзиана, а по сторонам под ними два балбеса: их дети.

Сказка — то, чего не бывает, а повесть — к добру или к худу — то, что есть.

Друзиана старше Бовы на двадцать лет. Дело не в годах, а каким трудом заполняются годы. Жизнь у Салтана в Рагилье далась ей нелегкая — ходить по стиркам, это не «лавуар» — «самомой». Потом отзовется.

Недолго покоролевствовала Друзиана — и во второй похоронил Бова свою «Дружневну».

Он велел приготовить гроб.

В гробу, обитом дорогими камками и бархатом, она лежала в его любимом малиновом, две золотые королевские короны — Армении и Антона — ее могущество и вдохновение украшали ее хрупкую безмятежность.

Это была Друзиана — такой она себя никогда не видела — отживший все свои силы человек.

Бова вспомнил, как стоял он тогда у гроба матери, над измученным, но живым человеком.

И сравнение мертвого и живого в гробу, задумало его встревоженную мысль.

Всеми делами королевства занимался Дан–Альбрига. Дан–Альбрига приехал в Антон еще при жизни Додона и не покидал Антон даже в смуіу после убийства брата. Он первый присягнул Бове.

Бова на своем Ронделло с кладенцом не имел равного себе — он мог покорить весь мир, но в государственных делах он был «швах», как выражался о нем его воспитатель Синибалда, знавший из грамматики все языки, как живые, так и мертвые.

Дан–Альбрига ввел Бову в «положение дел», с этого и пошло и скоро стал первым человеком в королевстве: доверенный Бовы.

Со дня похорон Друзианы, Бова совсем отстранился от дел, и никого не встречал.

«Змеиная любовь» Мальгиреи, ее змеиная башня и его освобождение натолкнуло его—тогда он почему–то вспомнил мать и опять вспомнил и спрашивает: «тюрьма, где я сидел по воле матери, не та же ли змеиная башня Мальгиреи. И как Мальгирея, мать задумала меня спасти или Додон меня убил бы, как и отец Мальгиреи».

И в ответ прозвучали Зоины слова: «Убила родную мать — мать спасла меня!»

И он, как замурованный между стен, — дождь долбит череп, лють ломит кости.

Дверь отворилась — и вошел чернец.

— Як тебе послом! чернец распахнул рясу — на его ногах висели золотые лоскутья, — отдай мне свой кладенец. К чему он тебе?

— Откуда ты? Бова узнал его.

— Со Святой земли, откуда ж!

— И опять пойдешь?

— Я за тобой пришел.

Чернец вынул турецкую папиросу и задымил.

— А это не грех? почему–то спросил Бова.

— Можно, сказал чернец, какой это грех! Есть две святыни — дар человеку: «любовь и грех». Грех так же свят, как любовь. Любовь соединяет человека с человеком, а грех — единственный путь человека к Богу, единственная связь с Богом, тоненькая нитка тянется, куда других путей нет — горячая нить, пылающая слезами раскаяния.

— По–твоему воровать? Бова вспомнил о кладенце и о коне, украл чернец.

— Почему по–моему? А сам ты, разве не вор?

— Я любил Друзиану.

— А мне полюбился твой кладенец.

Чернец поднялся. Бова молча ждал что будет: ему показалось, что чернец неспроста подходит к нему и озирается, как намечая: «какие же властные цепкие руки!» подумал Бова и отстранился.

— Раскаянием не поправишь. Попробуй, разве можешь поднять из гроба свою мать? А если бы мог — она простит: «потому что я люблю, я прощу». Но там, какая любовь и какая милость — там не прощается. В этом все, вся боль — вся раскаленность раскаяния. Прощается не там, а что еще за этим «там», где разберутся, кто виноват, что ты таким явился в мир. Раскаяние ничего не поправит. И разве ты есть среди людей? Твое место — и он крестом раскинул руки — «Крестным древом просвети и спаси мя!» Пойдем.

Бова покорно поднялся.

— Погаси свет. Шапку надень. На дворе дождь, Ан-

гусей!

Бова пропал. Имя его перешло в сказку. А по святой земле бродит странник не Бова, а Ангусей. А кончилось как–нибудь очень просто — судьба бродяг: тот же чернец, позарясь, подаяния выпало больше, лишняя корка, — сонного укокошил, что звучит как упокоил.

Говорят, его чернец был подослан Дан–Альбригой убить Бову — месть за брата. После исчезновения Бовы, Дан–Альбрига сделался королем Антона.

Дети Бовы воспитывались за границей: перед ними открывалось блестящее будущее: один сделался король Французский, а другой король Английский.