В настоящий том Собрания сочинений А. М. Ремизова вошли его книги, основанные на народных легендах, апокрифах, повестях и других произведениях древнерусской литературы. С начала XX в. писатель поставил целью раскрыть современному читателю мир народной христианской культуры — неисчерпаемой сокровищницы религиозных и философских идей, нравственных и эстетических ценностей. В издание включены и известные сборники ремизовских переработок древних литературных и фольклорных текстов («Лимонарь», «Николины притчи»), и забытые («Трава–мурава»). Впервые целиком публикуется его последний цикл «Легенды в веках» (1947—1957). Также впервые в России издается книга–эссе «Образ Николая Чудотворца».
Исходный pdf - http://rutracker.org/forum/viewtopic.php?t=3457374
Лимонарь сиречь: Луг духовный
О безумии Иродиадином, как на земле зародился вихорь
В. В. Перемиловскому
Ударила крыльями белогрудая райская птица, пробудила ангелов.
Спохватились ангелы, полетели печальные на четыре стороны, во все семьдесят и две страны понесли весть.
Белые цветы!
В этот вечер — святой вечер Христос на земле родился, воссиял нощному миру мир и свет.
Белые цветы!
Непробудным сном спали волхвы в теплой просторной избе. Три золотые короны — золотые лампады теплились на вещих серебряных головах.
Разморило старые кости — долог был путь и труден весьма; золото, ладан и смирна оттянули мудрецам все руки; ходко шла звезда, как вела их к вертепу, едва поспевали.
И снились мудрым чудесные вещи.
В сонном видении предстали три пламенных ангела.
Сказали три пламенных ангела:
— Идите, идите, волхвы, на свою гору Аравию, не возвращайтесь к царю Ироду: не добро в сердце цареви, хочет царь извести Младенца. Идите, идите, волхвы!
Мигом слетел сон, будто спать не ложились. Поднялись волхвы, помолились звезде, поняньчали Младенца, еще раз поклонились Младенцу, пастухов пожурили и с путеводной золотой по скользким тропам отошли иным путем на гору Аравию в страну свою персидскую.И там сели мудрые в столпы каменны и сидят до днесь, питаясь славословием — усердно хваля Всевышнего.
Вошел гнев в сердце, разлился по сердцу Ирода.
Обманутый и осмеянный.
Тоска, тревога, страх медяницей жалят сердце.
Тоска, тревога, страх вороном клюют царское сердце, ибо народился царь Иудейский.
И помрачилась смущенная душа: посылает царь перебить всех младенцев от двух лет и ниже, ибо народился царь Иудейский.
Замутились непролазные туманы по нагорью.
Тутнет нагорное царство.
Ясные звезды и темные со звездами и полу звездам и затмили свой светло–яркий свет.
Держали дороги, путали перепутья — не всплыла святая луна.
Рогоногий встал месяц на ее месте, и от востока до запада, от земли до неба стон стал.
О, безумие, и омрачение нечестивых царей! Нет меры и конца жестокости.
Колыбели — гробы. Не скрипят, не качаются липовые.
Нет младенца живого. Не погулить, не пикнуть бездыханному.
И плачет мать, Рахиль неутешная, не хочет утешиться, ибо дом ее пуст, и нет детей.
Твердо, как камень, молоко, а сосцы ее — железо, а сердце — ад.
Одна Божия Мать не горюет: к ее девичьей груди приливает теплое молоко; не тужит. И увлажняются глаза непорочные радостью обрадованной кормящей ма–тери.
Один жив младенец свят — один Иисус Христос.
У седого Корочуна — укрыл Корочун странников, на том свете старому стократы зачтется! — у седого деда в хлеву лежит в яслях Младенец.
Конь подъел под ним сено, топает ногой, как топал, когда белый ангел зажег звезду над вертепом.
Сонно жуют волы жвачку, не мукнут, не шевельнутся, — не чета вороному.
Укоряет коня Богородица: зачем съел все сено! — и стелет солому, повивает Сына.
Белые цветы!
На черной горе, на семидесяти столбах златоверхие три белых терема. Вокруг теремов железный тын. На каждой тынинке по маковке. На всякой маковке по черепу.
Не подойти злой ведьме, не подступиться к теремам и на семь верст: не любы ей медные ворота да железный тын, — заворожены.
В медных сапогах, в железной одежде Ирод царь.
Празднует поганый козар новолетие — жатвенный пир.
На царском дворе запалили костры, на царском дворе кипят котлы: пшеничное вино, червоное пиво, сладкие меды.
Полон дворец гостьми, не сосчитать ликом, битком набиты три терема.
Веселые люди, потешники — и гусли гудут; скоморохи, глумцы и кукольники, и ловка и вертка Береза–Коза в лентах бренчит погремушками; удоноши, зачерненные сажей, игрецы и косматые хари — кони, волки, кобылы, лисицы, старухи, козлы, турицы, аисты, туры, павлины, журавли, петухи; там пляшут со слепой рыжей сучкой, вертятся вкруг чучелы с льняной бородой, там обвитые мокрым полотном рукопаш борятся с лютым зверем, там безволосые прыгают с обезьянкой через жерди; разносят утыканные серебром яблоки — пожеланья, визг, драка, возня и подачки — осыпают, осевают зернами, кличут Плугу, гадают, и на сивой свинке выезжает сам Усень — овсеневые песни — Заря–Усень — Таусень! Таусень! — бьют в заслонки, решета, тазы, сковородки; и бродят мартыны безобразные да медведчики с мохнатыми плясовыми медведи.
Непозванные садятся за стол, беззапретно ковыряют свиную морду, навально ломают из чистого жита калач, объедаются румяным пирогом, лопают пышки и лепешки, непрошенные пьют чашу.
Ого–го коза, — переминается с ноги на ногу, поворачивается на копыточках на серебряных и вдруг дрожит серая, что осиновый лист, дрожит и ни с места.
Завизжали собаки.
Заметались медведи, громыхают цепями, рвут кольца, на дыбы, толстопятые.
То не бубны бьют, не сопели сопят, не бузинные дуды дуют, не домра и сурна дудит, не волынка, не гусли, тимпаны
Красная панна Иродиада, дочь царя, пляшет.
Белая тополь, белая лебедь, красная панна.
Стелют волной, золотые волнуются волосы — так в грозу колосятся колосья белоярой пшеницы.
И стелют волной, золотые подымаются косы, сплетаясь вершинами, сходятся, — две высокие ветви высокой и дивной яблони.
А на ветвях в бело–алых цветах горят светочи, и горят и жгучим оловом слезы капают.
А руки ее — реки текут. Из мира мировые, из прозрачных вод — бело–алые.
А сердце ее — криница, полная вина красного и пьяного.
А в сердце ее — один — Он один — Он один, Он в пустыне, Он в пустыне оленем рыщет.
Белая тополь, белая лебедь, красная панна.
Он один, Он в пустыне, Он в пустыне оленем рыщет.
А руки ее — реки текут. Из мира — мировые, из прозрачных вод — бело–алые.
А сердце ее — криница, полная вина красного и пьяного.
И восходит над миром навстречу солнце пустыни, раскаленной пригоршней взрывает песчаные нивы, — и идут лучи через долины и горы, через долины и горы по курганам, по могилам, по могильным холмам, по могильникам Закидывает солнце лучи через железный тын в белый терем.
Быстры, как стрелы, и остры глаза царевны, — она проникает в пустыню.
Он в пустыне, облеченный в верблюжью кожу, Он крестит небо и землю, солнце и месяц, горы и воды — Белая тополь, белая лебедь, красная панна.
Он в пустыне. Он крестит небо и землю, солнце и месяц, — красную панну.
Он крестит в кринице, ее сердце — криница — красная, пьяная, и кипит и просит Не надо ей царей, королей, королевичей, Он — единственный жених ее, она — невеста.
И сердце ее отвергнуто.
Осень. Осенины. Синие вечеры.
Синим вечером одна тайком, одна тайком из терема она на Иордане.
Во Иордане крестилась, там полюбила.
И сердце ее отвергнуто.
Не надо Ему дворцов, золота, царской дочери. Не надо сердца сердцу обрученному со Христом — женихом небесным.
И вопленницы не станут причитать над ней, не посетует плачея, не заголосит певуля, не завопит вытница.
Осень. Осенины. Синие вечеры.
Ой рано, рано —
— птицы из Ирья по небу плывут —
Ой рано, рано —
Таусень! Таусень!
Красная панна Иродиада, дочь царя, пляшет.
И пляшет неистово, быстро и бешено — панна стрела.
Пляшет метелицу, пляшет завейницу.
Навечерие — свят–вечер, ночи сквозь, ночь.
И встал царь.
Не дуют дуды, не кличут Плугу, замолкли сурны, домры; зачерненные сажей жутко шмыгают удоноши; сопят медведи.
Сказал царь:
— Чего ты хочешь, Иродиада, — и клянется, — чего ни попросишь, я все тебе дам.
Прожорливо пламя — огнь желаний, тоска — тоска любви неутоленной, неутолимой жжет…
— Хочу, чтобы ты дал мне голову Ивана Крестителя.
И опечалился царь, опечалился белый златоверхий терем.
Зачерненные сажей жутко шмыгают удоноши; сопят медведи.
Зажурилась черная гора.
Тутнет нагорное царство.
Повелением царя усечена голова Ивана Крестителя. Нагорное царство — туда ветер круглый год не захо–дит — на черной горе и кручинится.
Белая порошица выпала, белая кроет — порошит кручину да черную гору.
Белые цветы!
Звонче меди, крепче железа царская власть.
О, безумие и омрачение нечестивых царей. Нет меры и конца жестокости.
Он не рыщет в пустыне сивым оленем, не крестит в реке во Иордане.
Пророк Божий, Предтеча в темнице.
Его тело одеяно кровию — гроздию.
И в село до села не пройдет его голос.
Белые цветы!
В прогалинах белой порошицы в ночи показалась луна.
В зеленых долинах на круторогой Магдалина прядет свою пряжу — осеннюю паутину — Богородичны нити.
Тихий ангел из терема залетел на луну к Магдалине.
— О чем ты плачешь, тихий ангел?
— Как мне не плакать, — говорит тихий ангел, — моя панна Иродиада свои дни считает.
Белые цветы!
На серебряном блюде, полотенцем окрытая, с тяжелой золотой царской вышивкой, голова Ивана Крестителя.
Зарная змейка с лютым жалом в ручках царевны.
Острая вспыхивает в ручках царевны.
И красная из проколотых оленьих глаз по белому кровь потекла и не канет, течет ей на белую грудь прямо в сердце, в ее сердце, — ее сердце — криница, не вином — огнем напоена.
Красна — свеча венчальная — Иродиада над головой Крестителя.
Она даст Ему последнее в первый раз; первое в последний раз — целование.
Стучит сердце, колотится.
Раскрыты губы к мертвым, горячие — к любимым устам, — тоска, тоска любви неутоленной, неутолимой —
Стучит сердце, колотится.
Отвергнутое сердце.
И очервнелись мертвые, зашевелились холодные губы и вдруг, отшатнувшись от поцелуя, дыхнули исступленным дыхом пустыни.
Задрожала гора, вздрогнул терем, выбило кровлю, согнулся железный тын, подломились ворота.
Попадали чаши и гости.
Кто куда, как попало: царь, царица, глумцы, скоморохи, кони, волки, кобылы, лисицы, старухи, козлы, турицы, аисты, туры, павлины, журавли, петухи и Береза–Коза и медведи — Пусто место !
Злая ведьма, а с ней ее сестры, одна другой злее, без зазора, без запрета ринулись по черной горе прямо в терем.
И другие червями ползли по черной горе прямо в терем.
Там заиграли волынку — чертов пляс.
Шипели полосатые черви, растекались, подползали, чтобы живьем заесть поганого козара — царя Ирода.
Слышен их свист за семь верст.
В вихре вихрем унесло Иродиаду.
Красная панна Иродиада —
Несется неудержимо, навек обращенная в вихорь — буйный вихорь — плясавица проклятая и пляшет по пустыне, вдоль долины, вверх горы, — над лесами, по рекам, по озерам, по курганам, по могилам, по могильным холмам, по могильникам и раздирает черную гору, сокрушает нагорное царство, нагоняет на небо сильные тучи, потемняет свет, крутит ветры, вирит волны, вал на вал пляшет плясея проклятая.
Белая тополь, белая лебедь —
И тесно ей, теснит грудь, и красный знак вокруг шеи красной огненной ниткой жжет, но пляшет не может стать, не знает покоя, вся сотрясаясь, все сотрясая.
Так вечно на вечно, до скончания века, на веки бесконечные.
О месяце и звездах и откуда они такие. Христова повесть
Модесту Гофману
Ты видишь те зеленые луга, зеленые с белыми цветами. Не от цветов белеют луга, белеют от чистых риз Господних.
По весеннему полю в потаенный час вечера шел Христос, а с ним тростинка–девочка, Мария Египетская.
Поспешала девочка, цеплялась пальцами за чистые ризы, засматривала вечеровыми глазками в глаза Спасителя.
Допрашивала, пытала святая у Господа Бога:
— Господи Милостивый, отчего это месяц такой, и сверкают звезды?
Говорил ей Господь:
— Непонятливая ты, недогадливая девочка, хочешь испытать меня. А как был я маленьким, сосал себе палец. С сосунком и спать укладывался. Отучала меня Богородица. А я знай сосу себе. Вот раз она и говорит мне: «Не будешь трогать пальчика, сотку тебе к празднику золотую рубашку». Бросил я пальчик, послушался, всего раз только притронулся и прыгал от радости: будет у меня золотая рубашка! Торными дорогами отправилась Богородица на зеленую тропку к вратам рая, где стоит цвет солнца, творя суд над цветами, и стала там прясти золотые нити. Откуда ни возьмись, налетели соколы, похитили красные золотую пряжу. Нечего делать. Позвала Богородица Ивана Крестителя: Креститель разыщет соколиное гнездо и принесет ей, а соколят возьмет себе. Пошел Иван Креститель искать пропажу, да не долго путешествовал, скоро вернулся. «Не могу, — говорит, — я это сделать, сил моих нету: унесли соколы золотую нить высоко под небеса, свили из золотой нити гнездо — золотой месяц, а соколят негде взять: понаделали из них дробные звезды». Вот отчего месяц такой, и сверкают звезды.
Господи, дай мне одну золотую нитку! — пристала тростинка–девочка, Мария Египетская, и тянет за ризу, засматривает вечеровыми глазками в глаза Спасителя.
А зачем тебе золотая нитка?
А я в коску вплету.
И, подумав мало, прорицая судьбу святой, сказал Господь:
Будет тебе золотая нитка.
Блестел золотой месяц, сверкали дробные звезды.
Ты видишь те серые горы, не по себе они серые, серы от дел человеческих.
Там ангелы, приставленные к людям, столпились на Западе. Так и всякий день по захождении солнца они идут к Богу на поклонение и несут дела людей, совер шенные от утра до вечера, злые и добрые.
Гнев Ильи Пророка, от него же сокрыл Господь день памяти его
М. А. Кузмину
Необъятен в ширь и в даль подлунный мир — пропастная глубина, высота поднебесная.
Много непроходимых лесов, непролазных трущоб и болот, много непроплывных рек, бездонно–бурных морей, много диких горбатых гор громоздится под облаки.
Страшны бестропные поприща, — труден путь.
Но труднее самого трудного тесный, усеянный колючим тернием путь осуждения — в пагубу.
На четвертом разжженно–синем небе за гибкоствольным зверным вязом с тремя враждующими зверями: гордым орлом, лающей выдрой и желтой змеей, за бушующей рекой Окияном, через мутную долину семи тяжелых мытарств к многолистной высокой вербе и, дальше по вербному перепутью, к развесистой яблоне, где течет источник забвенья, — там раздел дороги.
Под беловерхой яблоней с книгой Богородица и святой апостол Петр с ключами райскими. Записывает Богородица в книгу живых и мертвых; указуя путь странствующим, отрешенным от тела, опечаленным душам.
Весела и радостна прекрасная цветущая равнина, словно огненный поток, в васильках.
И другая печальная в темных печальных цветах возвращения.
Не весело лето в преисподней.
Скорбь и скрежет зубовный поедают грешников во тьме кромешной. И кровь замученных, нестрадавших от мира свою земную жизнь, кровь мучеников проступает приходит во тьму — в эту ночь, как тать. Нежданная и забытая точит укором, непоправимостью, точит червем неусыпаемым.
В бездне бездн геенны зашевелился Зверь. Злой и лютый угрызает от лютости свою конскую пяту; содрогаясь от боли, выпускает из чрева огненную реку.
Идет река — огонь, идет, шумя и воя, устрашая ад, несет свою волну все истребить. И огонь разливается, широколапый перебирает смертоносными лапами, пожирая все.
Некуда бежать, негде схорониться. Нет дома. Нет матери.
Изгорают виновные души. Припадают истерзанные запекшимися губами к льдистым камням, лижут в исступлении ледяные заостренные голыши, лишь бы охладить воспаленные внутренности.
Архангел Грозный — явился не облегчить муки, Грозный — сносить свой неугасимый огонь, зажигает ледяные камни — последнее утоление.
Загораются камни.
Тают последние надежды.
И отыняют кольцом, извиваются, свистят свирепые холодные змеи, обвивают холодным удавом, источая на изрезанные огнем, рассеченные камнем рты свой яд горький.
Земля!
Ты будь мне матерью. Не торопись обратить меня в прах!
Вышел Иуда из врат адовых.
Кинутый Богом в преисподнюю — осужден навсегда торчать у самого пекла — неизменно видеть одни и те же страдания — безнадежно — презренный — забытый Богом Иуда.
Не обживешься. Прогоркло. Берет тоска. И дьявольски скучно.
Слепой старичок привратник позеленевшими губами жевал ржавую христопродавку, смачивал огненной слюной разрезные листья проклятой прострел–травы.
Иуда подвигался по тернистому пути. Темные цветы печальные томили Божий день. Не попадалось новичков. Безлюдье. Какие–то два черта без спины с оголенными раздувающимися синими легкими, дурачась, стегали друг дружку крапивой по живым местам. И опять некошные: бес да бесиха. Больше никого.
Странно! У яблони, где вечно толпами сходятся души и стоит шум, было тихо. Три несчастные заморыша, подперев кулаками скулы, на корточках, наболевшими глазами с лиловыми подтеками от мытарских щипков застывше смотрели куда–то в ползучий отворотный корень яблони, уходящий в глубь — в бушующую реку Окиян. Да сухопарая, не попавшая ни в ад, ни в рай, зевала душа равнодушно уставшим зевать квёлым ртом.
Склоненная пречистым ликом над книгой живота и смерти опочивала утомленная Богородица, а об руку, окунув натрудившиеся ноги в источник забвения, спал святой апостол Петр блаженным сном крепко.
Свесившиеся на боку на золотой цепочке золотые ключи сияли бесподобным светом, — глаз больно.
Ни ангела, ни архангела, — как в воду канули. Купаться пошли бесплотные, отдыхали ли в благоухании или разом все улетели к широколистной вербе на вербное перепутье, чтобы там задержать из мытарств странников — не беспокоить Богородицу, — Бог их ведает.
Походил Иуда по жемчужной дорожке вокруг Богородицы, заглянул в раскрытую тяжелую книгу, хотел дерзновенный от источника умыться, но свернулась под его рукой, не под далась голубая вода, — очернила ему кончики пальцев.
Отошел ни с чем.
Повзирал на яблоню. Сшиб себе яблоко. Покатилось яблоко к ногам Петра. Полез доставать. Ухватил налив–ное–райское, не удержался зломудренный — заодно и ключи ухватил.
С золотыми ключами теперь Иуде всюду дорога.
Всякий теперь за Петра примет.
Легко прошел Иуда васильковый путь; подшвыривал яблоко, подхватывал другой рукой, гремел ключами.
Так добрался злонравный до райских врат.
И запели золотые ключи, — пели райские, отворяли врата.
Дело сделано.
Забрал Иуда солнце, месяц, утреннюю зарю, престол Господа, купель Христову, райские цветы, Крест и Миро, да с ношей в охапку тем же порядком прямо в ад — преисподнюю.
И наступила в раю такая тьма, хоть глаз выколи, ничего не видать.
А в аду такой свет, так ясно и светло, даже неловко.
Вылез из бездны бездн геенский Зверь, засел на престол Господа, вывалил окаянный свои срамные вещи, разложил богомерзкие по древу Честного Креста.
Из Христовой купели пищал паршивый бесенок, тужился как можно больше нагадить.
Плясали черти в венках из райских цветов, умащались миром, покатывались горохом от хохота. Щелкали черти райские орехи, заводили, богохульные, свои вражьи песни.
Плясали с ними грешники: лакомы, лжецы, завистники, гневные, чревобесные, убийцы, сквернословы, ябедники, грабители; плясуны, сребролюбцы, обидчивые, лицемеры, пьяницы, тати, разбойники, душегубцы, богоотступники, еретики, гордые, немилостивые, кощунники, сластолюбцы, клеветники, блудники, блудницы, чародеи и судии неправедные, цари нечестивые, архиереи, диаконы, начальники, скотоложцы, скотоложницы, рыболожцы, рыболожницы, птицеложцы, птицеложницы и всякий женский пол, бесчинно убеляющий лицо свое.
И плеща друг друга по ладоням, плясали все семьдесят семь недугов и все сорок болезней с хворью, хилью, мозолью, килои, опухолью, и с вередом и с чирьями, перевиваясь, топали да подпрыгивали.
Сама Смерть кувыркалась бессмертная.
Распалялся Зверь. Трещал Крест под пудовыми богомерзкими вещами. Здоровые, как кость, распухали срамные вещи. Вставая, мерзили.
И творилось бесование, лихое дело.
Темь. Ни зги. В поле сива коня не увидишь. Ночь на небесах.
Пробудилась Богородица. Проснулся святой апостол Петр. Не может Богородица ни книгу чести, ни в книгу записывать. Нет у апостола ключей райских.
Плутают души, взывают потерянные.
Шалыми летают ангелы, натыкаются, божии, теряют перья пречистые, разбивают свои серебряные венчики.
Лезут черти. Забираются на яблоню, шелушат золотые яблоки, топчут копытами заливной луг, оставляют следы по жемчугу, напускают нечистого духа в Фимиам кадильницы, пакостят на ризы и крылья ангелам, наставляют рожки непорочным женам, приделывают хвосты святым угодникам.
И сошлись со всех райских обителей и прохладных кущ все святители и угодники, чудотворцы, святые мученики, великомученики, блаженные, присноблаженные, печальники, страстотерпцы, заступники усердные, лики праведных жен, лики царей милостивых, благоразумные разбойники и пророки и апостолы.
Спрашивает Господь:
— Кто возьмется из вас, преподобных, принести мне похищенное?
Молчат угодники и все святители. Повесили носы: страшен всем Иуда, держащий ключи райские, неохота преподобным платиться боками — люты козни дьявольские.
Лишь один вызывается Илья Пророк.
Ожесточено сердце Пророка.
Лживым наветом некогда увлек Диавол Илью к убийству отца и матери.
Ожесточено сердце Пророка, хочет мстить.
— Дай мне, Господи, гром Твой и молнию, я достану похищенное, я истреблю в конец род бесовский.
— Молод ты и не силен, — говорит Господь, — не по тебе такое оружие.
И воскликнул Илья:
— Господи, я от моря поднял облако, сделал небо мрачным от туч и ветра, низвел большой дождь; я словом останавливал росу, я насылал засуху и голод, устрашая царя Ахава, сына Амврия. Я на горе Кармил перед лицом четырехсот пятидесяти пророков бааловых и четырехсот дубровных гордой Иезавели, посрамляя Ваала, низвел на тельца огонь, — и огонь пожрал всесожжение, и дрова, и камни, и прах, и поглотил воду во рву. И еще раз я свел огонь и попалил пятидесятников царя Охозии, сына Ахава, посрамляя Веельзевула, идола аккаронского. Господи, не Ты ли в пустыне у горы Хорива звал меня, и не в ветре, не в землетрясении, не в огне, но в веянии тихого ветра я слышал Тебя? И в пустыню к Иордану Ты послал за мной огненную колесницу и коней огненных, Ты меня взял к себе.
Молчат угодники и все святители. Дуют в ус.
Милосерд владыка Господь — не попустит Он раба своего.
Дает Господь Илье Пророку гром и молнию.
Грохочет гром, трещат нещадные стрелы, гремит преисподняя.
Испепелен ад, разгромлен Иуда, скован цепями.
Отнята добыча. Погас в аду свет. Прикончилась пляска. Скрючились черти. Ночь.
На небесах солнце, на небесах месяц и утренняя заря, престол Господа, купель Христова, Крест и Миро.
Грохочет гром, трещат нещадные стрелы, гремит преисподняя.
Громом стучат колеса, — на летучих огненных конях от края в край бороздит колесница.
Хлопает, бьет бич, стучит молот, скользят, колют копья, колотит каменная палка.
Мстит ожесточенное сердце.
Подбитые, подстреленные низвергаются диаволы, падают черти.
И корчится небо от огней, как корчится в огне береста.
Горит огненным шаром — перебрасывается красная шапка; встает крыльями, прорезает твердь огненная мантия; кровавым парусом носится огненная рубаха; сверкают огненные очи; неотвратимыми стрелами развевается синяя борода, и сечет и сечет синий пламенный меч.
Обвивается небо пламенным змием.
Трещат небесные своды, лопается небо.
Мстит ожесточенное сердце.
Злыми щенками мчатся за колесницей души детей, рожденных по смерти отца, и, воя и кусая, грызут попавшихся диаволов.
И души цыган не успевают мастерить из снега свой зернистый град; мерами рассыпаются острые градины.
Травит Илья окаянных.
Хлопает, бьет бич, стучит молот, скользят, колют копья, колотит каменная палка.
Падают черти на землю, прячутся в гадов, в змеев, за спины людей, в кошек, собак, под шляпки яруек.
Встают ветры; веет злое поветрие.
Гонятся дикие молнии.
Обезумели тучи, бегут за ветром. И другие безумные прут против ветра.
Загорелись амбары. Горят. Сжигаются нивы, побиваются градом поля, разоряются пастбища, — скотина вразброд, побежали, ревут, все смешалось: телята, быки и коровы, овцы, козы, бараны, ягнята, козлы.
Хлещут ливни, валят копну за копной, захлещут до корня.
У старых дубов открылись ключи, — текут рекой. Разливаются реки, сплываются озера, мутнеют, прогорча–ются воды, — угрожают потопом.
Гонятся дикие молнии.
Сорвались, летят снесенные вихрем вершины гор, давят долины.
— ад — преисподняя — тартар —
— тартарары —
Содрогнулись стены, рушатся церковные купола.
И крестом распростертая в алтаре у престола черная — убита громом Баба–Яга.
Ты плододавец,
Ты наделяющий,
Ты унимаешь руду–кровь —
Уйми, удержи грозу, положи печать на облаки, отврати огонь громовый, отклони, не направляй на нас, прости нам стрелы Твои!
Не погуби —
Помилуй —
Пощади мир!
Оставь житницы наши, рожь и пшеницу, овес и просо!
Не погуби —
Помилуй —
Пощади мир!
тартар — тартарары
Валится лес.
Две белые лани из леса — — падают мертвыми.
Хлопает, бьет бич, стучит молот, скользят, колют копья, колотит каменная палка.
Задавлены пчелы, замочен рой. Без листьев деревья. Голо орешенье. Задушены птицы. Побит скот. Ни шерстинки. Поломан горох. Помята капуста.
Пожжены амбары. Спалило избы.
Тает змеиная свечка.
Тают вражьи наветы, напуски, чары, призоры.
Нет нового хлеба, нет обнов. Погибла крупа. Погиб солод. Не будет ни каши, ни квасу. Нет житья–бытья, нет богатства, нет густой ужинистой ржи.
Мстит ожесточенное сердце, мстит без жалости, без милости, беспощадно.
На четвертом разжженно–синем небе забушевала неслыханная буря.
Гнется гибкоствольный ветвистый зверной вяз, исцарапались звери. Гнутся ветви, еле переносят убитых на своих зеленых плечах.
И тянутся, тянутся, не провитав близ земного жилья сорока положенных дней, через мытарства до вербы, по вербному перепутью к яблоне сонмы покаранных душ.
Запружают убитую стопами равнину.
Толчея. Некуда яблоку упасть.
Не успевает Богородица в книгу записывать; иступилось перо. И весы кажут неверно, согнулись резные стрелки.
Шершавый пастушенка Елька ни с того, ни с чего толчется у яблони, зарится на золотые яблоки.
И две белые лани нежные. И Баба–Яга. Скаредный дух. Скот бессловесный.
Приступает Богородица к Сыну — к Спасу Господу.
Говорит Богородица:
— Сыне мой возлюбленный, Иисусе Христе, пощади мир, уйми Илью: убьет он всех.
И бросают ангелы миро варить, бросают архангелы чистить Христову купель, — пускаются ангелы и архангелы во все концы, летают за колесницей, ловят Илью.
Поймать не могут.
Прытки кони, шибко мчатся с края на край.
Сбилась красная шапка, изодрана огненная мантия.
Наступает Архангел. Настигает Архангел.
И поражает Грозный Грозного — Илью в десницу.
Грохочет гром, трещат нещадные стрелы, гремит мир, клокочет ад, зыком потрясается поднебесье, зашатались райские обители.
Свертывались звезды, как листья, чернели, падали в темь.
И потащились к престолу Господню со всех райских обителей и прохладных кущ все святители и угодники, чудотворцы, святые мученики, великомученики, блаженные, присноблаженные, печальники, страстотерпцы, заступники усердные, лики праведных жен, лики царей милостивых, благоразумные разбойники и пророки, и апостолы.
Восплакались преподобные:
— Господи, никакого покою нет, обуздай Илью, разрушит он землю и небо, погубить весь свет, и нам не сдобровать!
Прослезилась Богородица:
— Уйми Илью!
И внял Всевышний мольбам праведных, послушался Пресвятыя Богородицы.
Порешил Всемогущий: огненную колесницу и коней, стрелы, бич, копья, меч и каменную палку оставить навсегда у Ильи, навсегда сделать его властителем молний и подателем дождя, на голову же возложить Пророку камень в сорок десятин, десницу его онегодить и навеки не открывать день памяти его.
И была великая брань на небеси и на земле.
Смраден час, невозможный.
Глубокими, как пропасти, устами глотал ад жертвы погибели и вскипал смрадом.
В бездне бездн, где родится и плавится огонь, в геенне — серебряный столб, в столбе золотое кольцо; там к золотому кольцу прикован на цепи Иуда.
Так и будет прикован на цепи, и с петлей на шее до последнего суда не тронется ни на единую пядь из ужасного пекла.
Бесятся бесы — завивают, лохматые, винтом свой острый кабаний хвост и с налета, визжа, сверлят волосатую блудливую душу.
Зацепили за пуп плясуна и волынщика, поддернули на железное гвоздье, пустили качаться над раскаленными каменными плитами.
Качался плясун и волынщик.
Влеплялись стрелы в изъеденный коростой язык балагура.
Грыз диавол — веревкин черт — заячье сердце и лукавое.
Один черт без спины с оголенными раздувающимися синими легкими пилит руку охальному писцу.
Железное дерево с огненной листвой трепетало, осыпались огненные листья; из темной реки подымался вопль, клич и визг; змеи сосали лицо; черви точили раны; двуглавые птицы, крича, кружились, выклевывали глаза; диа–волы разжигали железные роги и проницали сквозь тело.
Пламя грозит, душит дым, падает горящая смола.
Писк, скаканье, сатанинские песни.
Там плач неутешный.
Мука вечная и бесконечная.
Земля!
Ты будь мне матерью. Не торопись обратить меня в прах!
Отчего нечистыи без пят и о сотворении волка.
Во время оно, в странствии по земле шли однажды лесом Егорий да Никола Угодник и заблудились.
А ночь была темная, студеная: ни светляка на кусте, ни звезды на небе; и укрыться некуда: шатался по лесу Лесной Ох, перекувыркивал все, путал непутевый.
И порешили святые заночевать, где Бог привел.
Собрали себе хвороста и веток палых, развели костер, да помолившись сели у огонька ночь коротать до белой зари.
Так, греясь, сидели святые, гуторя о промысле Божием и о кознях Нечистого.
И три волка поджарых ютились с ними у костра, караулили; один волк Самоглот святым варил кашу.
Обратился тут Никола Угодник к Егорию:
— Расскажи, Егорий, ты — Волчий Пастырь, почему Нечистый твоих волков боится?
И рассказал Егорий Николе, почему Нечистый волков боится, и откуда сия вся причина.
В четвертый день помысли Сатана: сотворю себе престол и буду равен Богу.
И очутился в бездне.
И два дня, две ночи, как в гробе, пробыл Сатана в бездне.
Черен, что сажа, почернели от злобы светлые крылья, и сзади вылез черный осклизлыи хвост, и от черных дум злые пробились сквозь череп рога, и все злое, нечистое, чему в грядущих временах суждено прожечь всю вселенную и растлить мир человеческий и скончать свет, вы–жглось на сердце, и сатанинское сердце обросло колючей щетиной и в необуйной гордыне положило мстить Творцу за позор свой до последней погибели.
А над бездной на тверди ходило великое светило — солнце — и, вечером затмившись, пряталось в дому своем за море, и другое ему на смену меньшее — луна — плавало по ночи и с утренней звездой скрывалось в дому своем за горы.
На третьей утренней заре встал Сатана из бездны.
Был день седьмой, — почил Бог от дел своих, благословил сей день и отдыхал.
И вот из бездны встал Сатана посреди Рая и, обозрев творение, уязвился сердцем — пожелал самому творцом быть.
Адам по воле Бога давал в тот час имена деревьям, траве и всякому злаку и зверям полевым и скоту и всем птицам небесным, и которые парами, которые гнездами, а которые кустом отходили от него в места свои плодиться и множиться.
И посмеялся Сатана Адаму, что он один и без помощника, подобного ему.
Сказал Сатана: сотворю себе человека — Адаму жену.
И взяв глины, начал лепить из глины человека — Адаму жену, ибо уже и в те времена искал он, нечистый, через жену погубить человека.
Мечтал Сатана сотворить себе человека по образу и по подобию Божиему, а сердце вложить свое, и тот человек с его сердцем совратит Адама и тварь всю и ангелов, которые соблазнятся о нем, и тогда все попадет в царство тьмы, и один он тогда над всем миром и Богом будет господствовать.
Заносясь так в гордыне своей, вылепил Сатана нечто ни на что не подобное: ни в дверь пролезть, ни в каком ином строении уставиться.
И пришлось поправлять ему сделанное, а то хоть брось и заново лепи. Пошел Сатана стругать неподобное, — полетели стружки во все стороны, и всякая стружка вылетала из–под его нечистой длани мухами, комарами, шершнями, оводами и прочим иным насекомым, которое сосет, пиявит и точит, и ничем от него не отобьешься, никуда не схоронишься, — докучная погань, гнусь — творение сатанинское.
Между тем, остругав достаточно и найдя рост примерным, принялся Сатана вдыхать в глину дух жизни и дул до изнеможения, — и глина поддалась под его дыханием: кости наполнились мозгом, в жилах брызнула кровь, и зашевелились члены.
Тут, видя ухищрения Сатаны и сострадая смятению, какое явилось всему Раю от мухи, комара, шершня и овода, пресек Бог дело погибельное.
Взял Бог жезл и, наметив, ударил сатанинский вытвор жезлом по боку.
И тотчас сорвался из глины волк, бросился на Сатану, Сатана от него — хотел Нечистый взлезть на дерево, но догнал его волк, схватил за ноги и откусил ему пяты.
Так и поныне .Сатана и все его воинство без пят, а волк на всю жизнь заклятый их враг; от Божьего жезла вон и теперь перехват цел.
И боятся их нечистые пуще креста, и гонятся волки за нечистыми, не дают им пощады.
Кабы не они да не гром Ильин, расплодилось бы беспятых видимо–невидимо, и все сокрушилось бы до последнего основания.
Вещица, имен которой двенадцать с половиною
В Гадояде, в стране стеклянной царствовал некогда сильный и могучий царь по имени Гог с царицей Магогой. Родила ему царица шестерых сынов и таких красавцев — загляденье.
Славно царство Гогово, не сосчитать в нем богатств, золотой казны и скота и тучных нив.
Привольны поля хоть туда, хоть сюда, хоть инако–во — не окинет глаз; там пахали железной сохой до самого моря, вышина борозды — целая сажень. А лес, что в небо дыра, ни одного деревца кривого в лесу. Завернулись золотые бережки по рекам и по светлым озерам.
Дивности исполнена стеклянная страна, только было б все поживу, подобру да поздорову.
Так и было все поживу, подобру да поздорову: ели, пили, кручины над собой не ведали.
И вот в некое время, как снег на голову, нашло на царство страшное войско комариное, ввалилось в Гадояд, пошло потоптом: хочет голодное крови пососать.
Скликнул царь князей, бояр, дружину и всяких людей, ударил всей силой и одолел войско комариное, так что ни капельки крови не попало в голодную глотку, а старого комара, начальника комариного, в темницу посадил заключенную, в яму глубокую.
И взмолился из темницы старый комар, говорит царю:
— Дай мне твоей крови пососать, а то запечется тело твое, что еловая кора, погибнешь сам, и все твое царство погибнет, дай мне твоей крови пососать.
Слыша такие слова и угрозы, разгневался царь, шлет палачей, велит казнить комара немилостиво.
И день казнят и другой казнят, — выломали руки, выломали ноги, порют грудь по живот, — три дня казнят, не могут извести; на третьей вечерней заре извели комара, — погиб комар.
На третьей вечерней заре из–за холодных гор показалась Вещица:
— Эй, Гог, выведи детей своих к холодным горам, зарежь детей, нацеди горячей крови их, помажь голову старому комару, эй царь!
Посмеялся царь словам Вещицы, устроил пир на весь мир и пировал всю ночь.
А наутро не стало царских детей.
Схватился наутро царь, посылает в погоню гонцов. И вернулись гонцы, не вернули царских сынов.
С той поры всякой ночью — на молоду и под поли, на перекрое и на исходе месяца — показывалась Вещица из–за холодных гор.
И горе тому, на кого упадал ее глаз: она смыкала уздою уста, высасывала душу и только одни оставляла глаза на немилый свет, на постылую землю.
И горе тому, кто отзывался на ее оклик: она входила и ложилась в сердце и щемила сердце неведомой тоской, недознаемой грустью, недосказанной 1фучиной, и тот кручинный с утра до вечера кидма кидался из дверей в дверь, из ворот в ворота, из села до села — на погост.
И горе тому, кто в напущенном сне любился с ней: бросалась она в голову, в тыл, в лик, в очи, в уста, в сердце, в ум, в волю, в хотенье, во все тело и кровь, во все кости и жилы. И думать тому не задумать, спать не заспать, есть не заесть, пить не запить. Тот нигде пробыть уж не мог и мыкался всю свою жизнь, ровно бы червь в ореховом свище.
Стало все с толку сбиваться, настало лихолетье, за–дряхлело царство Гогово, расползался Гадояд: в коробах да амбарах заводились мертвые мыши, не рожалось младенцев, — подкатывала рожаницам порча под сердце и лежала там, как пирог.
Призывал царь колдунов.
Страшные колдуны водились в стеклянной стране: знали они порчи временные, и вечные; временные, которые отговариваются заговором, и вечные, которые остаются до конца жизни. Знали они, как занимать чертей, — посылали чертей вить веревки из воды и песку, перегонять тучи из одной земли в другую, срывать горы, засыпать моря, дразнить слонов, которые поддерживают землю, но на такое не могли пойти — не могли осилить Вещицы, вернуть царских сынов.
Ходил царь по указу колдунов пешком в Окаменелое царство ко Скат–горе, ел там царь пену с заклятых гробов, силы набирался богатырской, да только попусту.
Всякой ночью — на молоду и под поли, на перекрое и на исходе месяца — клала Вещица тело под ступу и летала бесхвостой сорокой, спускалась в трубы, похищала детей из утробы, а на место их клала головню либо голик либо краюшку. Сама разведет огонек на шестке, там дите и сожрет.
И, до зари налетавшись бесхвостой сорокой, на заре одевала Вещица тело и за зарю до белого дня плескалась в море, пела свои вещие песни. Кто ее слышал, навеки становился негодным.
Сидел царь с царицей в золотом дворце на двойных запорах, за крепкими стенами да глубоким, вострыми торчами утыканным рвом, ночи не спали — не соби–лось — горькую думу думали, тужили о потерянных сынах своих да молили Бога, чтоб дал им еще дите последнее — наследника царству всему. И услышал Господь молитву их, исполнил царскую просьбу: в одну из ночей понесла царица.
Не успел царь от радости опомниться, не успел пир отпраздновать, не допил турий рог сладкого меда, как из–за холодных гор показалась Вещица.
— Эй, Гог, выведи живьем мне к холодным горам царицу твою, эй, царь!
Помертвел царь, невмочь опомниться.
А над дворцом, напырщив перья, красный птичищ каркал черным граем.
Собрались туг князья, бояре, дружина и всяких людей многое множество; вот они шушу–шушу и решили: пона–лечь всей силой, а не дать в обиду страну — поправиться с Вещицей.
И в одну ночь построили вдали от жилья башню из мрамора, оковали ее гвоздием железным и залили оловом, так что ни снаружи, ни изнутри невозможно проникнуть.
В этой башне затворилась царица с одной старой старухой, которая должна за печками глаз держать и закрывала б печки каждый вечер с молитвой и плотно, чтобы, как ненароком, не залетел в трубу Нечистый Дух.
И все шло хорошо, лучше и не надо в это страшное лихолетье.
Когда пришло время рожать, и родила Магога царевича, — Сисиний, родной брат Магоги, великий воин, побивший много побоищев, победитель Пора, царя индейского, возвращаясь в Гадояд, вздумал в ту пору навестить сестру, подъехал ночью к башне и просится пустить его.
Не хотела Магога пускать брата, боялась, не стряслось бы беды, но Сисиний повторял свою просьбу и молил царицу.
Бурная ночь была, всколыбалась сильная вода, сек дождь до кости, просвистывал ветер все уши, и молния, бреча, клевала землю.
И вот, когда отворились двери, поднялась из бури Вещица, вошла в горло коню, проникла с конем в башню, и в полночь похитила сына Магоги, умчалась за холодные горы.
Так и не стало царевича.
Растужилась, раскручинилась царица, плакала Магога, жаловалась на брата Сисиния. Крепкой тугой ущемленное, сердце неуимчивое проклинало. Сотрясалась башня от вопля и проклятия.
И снова черным граем каркал красный птичищ.
Ужахнулись Гог и Сисиний.
Поднявши руки к небу, стали просить у Бога дать им власть над Нечистою, поймать ее; и по молитве, сев на коней своих, погнали через пропасти за холодные горы.
Вот они гонят три зари без устали, — взмылены кони, не напоены; на третьей заре напал на Сисиния глубокий сон. И едут они врознь: Гог впереди, Сисиний за ним в глубоком сне.
Шагом проехали много длинных верст, стало уж солнце за лес заходить, стала туманами ночь заволакивать пустынный путь, и взбесился вдруг конь под царем, бьет копытом, дрожит, нейдет, и чем дальше, тем бешеней.
И видит царь сквозь туманы бабу на болоте, бултыхается баба, молит о спасении.
Ударил Гог коня, направил прямо на болото, хвать бабу, и вытащил.
А баба вдруг и говорит:
— Я не баба, я Смерть, прощайся с кем хочешь.
И стал царь просить и молить Смерть пощадить его:
— Было у меня царство и обилье всего, жил я, не тужил, — все прахом пошло, было у меня шесть сынов, в одну ночь погибли все, народился последний сын — царству наследник, и его не стало…
Не приняла Смерть моленья пустынного, ничего не ответила.
Слез царь с коня, стал перед конем на колени. И конь на колени стал.
Тут надоело Смерти ждать, скосила она голову царю и, взвыв, пошла по болоту в поле–поляну к шелому окатному в свои чертоги.
Проснулся Сисиний, кличет царя, а царь мертв, не может подать голоса, и царский конь в болоте по губы, не может выдраться.
Повздыхал Сисиний, чудным образом помолился и, боднув коня, поскакал один в путь.
Путь полунощный — путь на девять зорь по трем тропам за холодные горы.
За холодными горами под травой красной, белой и черной, под мозгами детей — бесное гнездо Вещицы.
Так проехал Сисиний без отдыха на своем наступчи–товом коне три зари и видит, идет по пустыне некая женщина: она шла по пустыне, блеща огнем, длинные до пят волосы крыльями горели за ней, и от всего тела ее пыхало пламенем…
— Кто ты, откуда, и как имена твои? — крикнул Сисиний Диаволу.
— Я крыло Сатанино, я — Вещица, — и, захлебнув глазами Сисиния, прожгла его насквозь, так что золото расплавилось на нем.
Тогда Сисиний, вздернув коня, схватил ее со всего плеча за волосы и, сбив в мяч, стал бить и колоть ее, требуя выдать царских сынов.
Она же завопила гласом великим, прося отпустить бить ее, но Сисиний наносил ей удар за ударом и с каждым ударом давал ей по три тысячи ран.
— Я пожрала их, — воскликнула Вещица.
— Так изрыгни.
— Изрыгни сперва на ладонь матернее молоко, которое ты сосал.
И, помолившись, Сисиний исполнил: изрыгнул на ладонь матернее молоко.
Тогда, пораженная чудом, сдалась Вещица, — изрыгнула всех семерых царевичей, сказала Сисинию:
— Клянусь тебе, святый Божий, кто напишет двенадцать с половиною имен моих и будет при себе носить, тот избавится от меня, и не войду я в дом того человека, ни к жене его, ни к детям его, пока будет стоять небо и земля во веки. Аминь.
— Скажи же, проклятая, имена твои!
— А имена мои суть: Мора, Ахоха, Авиза, Пладница, Лекта, Нерадостна, Смутница, Бесица, Преображеница, Изъедущая, Полобляющая, Негрызущая, Голяда.
Тут сия история конец восприяла.
О страстях Господних. Тридневен во гробе
На Голгофе, на эдемской могиле Адама, водрузили древо Познания, и пуста голова — первая человечья кость легла в основание под крест Сына человеческого.
Посеянное рукой Сатанаила, когда Бог насаждал рай на земле, открывшее глаза человеку на добро и зло в грехопадении, увенчавшее, веткой мертвое чело Адамово, выросло оно древом Спасения — Крестом Спасителя.
Распяли Его на кресте леванитовом, прибивали Его по пятам и ладоням гвоздями железными, одевали в рубашку зеленую из зеленой крапивы, опоясывали поясом из боярышника, перевязывали хмелем и ожиною, пробивали копием ребро Его, забивали под ногти иву — согрешившее дерево, а на голову клали венок из шипов и терниев.
Где гвозди вбивали, там текла кровь, где вязали поясом, там лился пот, где клали венок, там сыпались слезы.
Проходившие мимо, покивая головами, злословили:
— Разрушающий храм и в три дня созидающий! спаси себя. Если ты сын Божий, сойди со креста.
— Других спасал, а себя самого не может спасти. Если он царь Израилев, пусть теперь сойдет со креста, и уверуем в него.
— Уповал на Бога, пусть теперь Бог избавит его, если он угоден Ему. Ибо он сказал: я — Божий сын.
— Радуйся Царь Иудейский!
Несметные полки демонов и полчища темных бесов собирались с полдня и полночи, слетались с восхода и заката солнечного на Палач–гору Голгофскую ко Христу распятому.
Белый, как белый снег, плакал месяц, и в слезах омраченное закрывалось солнце, и от темных демонских крыльев погасал на земле белыи свет.
И была тьма по всей земле от шестого часа до часа девятого.
Искривленными кровавыми очами смотрели демоны в измученный лик Христа, держали в руках огромные свитки — исписанные хартии грехом человеческим от первого дня до последнего, и отвивали их, и конца им не было.
Заслышав столь тяжкие кровавые преступления, явились со всех концов страшные немилосердные ангелы: лица искаженные от ярости, зубы выше рта, глаза, как звезды, а из уст пламя. Это ангелы, которые приходят за душами неверных людей, чтобы вести их на муки превечные. Этих ангелов была тьма тем, ибо грехи были неисчислимые, все — от начала мира и до конца его.
Разбойники, распятые со Христом по правую сторону и по левую, не вынося муки крестной и не чая спасения, поносили Его, как обманщика.
А у подножия, у залитой кровью головы Адамовой, гремело оружие: мытарские мечи, ножи, пилы, серпы, стрелы, сечива кознодействовали. Они расторгали составы изможденного тела, отсекали ноги, потом руки, и, вновь оживив, пригвождали, и выдергивали маковые листочки с кровавых ран и дьявольским соленым языком облизывали истерзанные раны.
Один гуселапый безшерстной свиньей поднялся демон к самому лику и, поднеся великую чашу полную горечи, дал Ему пить.
И, выпив чашу до дна, возопил Иисус громким голосом:
— Боже мой, Боже мой! для чего Ты оставил меня?
Тогда от облацев северьских на зов Покинутого, Принявшего грехи мира, поднялся с престола в девятый час Сатанаил — князь тьмы, и сокол — кологривый конь, как ветер, как гром, как молния, умчал Его ко кресту Сына Божьего.
Сворохнувшись, взвихнули вихри — орлы, помахом подняли прах по путям, затряслись горы, заметались глубины, оболелеялись волны вод, улились изливы, не уходиться — не уполошатся, и небеса, свившись как свиток прорезались адовым пламенем и, всколыбнувшись, горела земля, как железо.
— Радуйся Царь Иудейский!
Стал Сатанаил перед Крестом и смотрел на Христа, и со Креста, подняв тяжелые веки, смотрел на Сатанаила Христос.
Друг против друга, как царь и раб, как брат и враг, как царь и царь, как брат и брат, как враг и враг, как спаситель и покинутый, перекрещивались глаза их.
И вся поднебесная повергнулась ниц от ужаса и трепета в этот грозный час.
А Она, скорая, шла от синего моря, от земли незнаемой, шла по полю, зеленой траве, по бродучему следу, зяблым овсам, через ржаные нивы молодая жена — Смерть прекрасная.
Не просилась, потихоньку раздвинула железную тынь, не оступилась; Она взошла на Палач–гору Голгофскую ко Христу распятому, обняла его голову:
— Помяни мя Господи, егда приидеши во Царствие Твое!
И, преклонив голову, Иисус предал дух.
Вечером того же дня пришел к Пилату некий богатый человек из Аримофеи, именем Иосиф, и другой, Никодим — оба тайные ученики Христовы, и просили Пилата взять тело Иисусово. Пилат позволил.
И, взяв тело и обвив чистою плащаницей с благовониями, положили Его в саду в новом гробе и, привалив большой камень к двери гроба, удалились.
Когда замерли последние человечьи шаги, и воины, перебившие голени у распятых разбойников, покинули Голгофу, и мертвые, восставшие из гробов, разбрелись по улицам в бессонную ночь, — гогот, гвал, грем, стук, скок, свар потрясли мир неистовством, и сад обратился в бездну бездн геенскую, ибо сам Сатанаил — князь тьмы пребывал там с великим своим воинством.
Демонской силой Он отвел глаза человекам и всей подлунной, погрузил души их в бесовский сон, и темный бесной сон сковал вселенную ужасными видениями.
Вскликнулись, взбросились бесы, совлекли со Христа плащаницу, разделили пречистое тело: плоть — земле, кровь — огню, кости — камню, дыхание — ветру, глаза — цветам, жилы — траве, помыслы — облакам, пот — росе, слезы — соленому морю, и, развеяв благовонные масти, растлили останки. Звучало, бучило злое море дьяволов. Кишели, тешились ехидные, свирепые — сила несметная из темных ям — шелудяки, поползни, боробрющи, уродье, горбоногие и творили беззаконство, топча и лягая, насильничая и надругиваясь.
Куски бездушного мяса, прогноившись, смрадом наполнили гроб.
И вот в полночь с шумом открылось все небо, и воспылало над землею ярое солнце, какого никогда не бывало.
Выволокли демоны тело Христово из нового гроба и, убрав Его в дорогие царские одежды, вознесли на высочайшую гору на престол славы.
И там на вершине у подножия престола встал Сатанаил и, у казу я народам подлунной — всем бывшим и грядущим в веках — на ужасный труп в царской одежде, возвестил громким голосом:
— Се Царь ваш!
А с престола на метущиеся волны голов и простертые руки смотрели оловянные огромные очи бездушного разложившегося тела. И в ярком свете — в этот внезапный ясный день, яснее и светлее всех дней, видно было, как распадались составы, и под одеждой колебалось затхнув–шее мясо и, вместо ответа на мольбы и вопли, лебедями гоготала забродившая гниль раздувшейся утробы.
Отчаяние стягивало пространства и казалось, мера земле — четыре шага.
Из страны в страну, из земли в землю, выметывая раздолья, сквозь поля и луга, по городам, прорезая толпы всех времен и народов и царств, неслась на борзых конях колесница, и в колеснице — скелет в терновом венце.
— Се Царь ваш!
И замглились светлые одежцы народов, смех перелился в плач, падали люди, умирая друг с другом, и охватившись брат с братом, и дитя умирало на коленях матери, а мать охватившись с дочерью.
От крика и стенания погнулась земля, расселись неплодные камни, разверзлись великие пропасти, и вое плакал ось море, и реки, и вся глубина и преисподняя.
Тогда высоко, в удольнем месте над ярым солнцем, в ярких лучах последним обетованием возник на небеси Крест, а на Кресте пригвожден безобразный истерзанный труп.
Восседая на крыльях ветряных, Сатанаил дунул в Крест — и Крест с трупом обратились в прах.
— Се Царь ваш!
И не осталось вольного воздуха, иссякли источники, деревья от смрада сбросили листья, солнце померкло, и злоба изъела земную кору.
Так два дня, две ночи безумствовал Сатанаил, вселяясь на сердца, на тайные, зажигая мятеж, отравляя сердца отчаянием.
Жестокий сумрак безлунный безмолвием облек город. Мертвые бродили по дворам, стучались в двери и, как в дни мора, люди не смели выходить из домов, а на безлюдных улицах являлись всадники, и лица их не были видны, и кони их не были видны, лишь мелькали копыта коней. И по безлюдью с пустынной Голгофы от Креста разносился по миру плач Богородицы.
Сердце у матери ужаснуло, — трепещется, голова вкруг обходит, язык мешается, и очима не можно ей на свет глядеть.
— Встань, проснись, вскинь свои очи, промолви… Крепко спишь, не проснешься. Ты скрепил свое сердце крепче горючего камня, нигде тебя не завижу… Трудно мне — возьми меня!
А рядом с Богородицей на Палач–горе Голгофской, поклонив ко Кресту голову — молодая жена, и до рассвета третьего дня, как встать заре и взоити воскресшему солнцу и Ангелу явиться отвалить от гроба камень — настать Христову дню — Пасхе, Она не отходила от Креста — неутолимая Смерть прекрасная.
— Помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствие Твое!
Примечания
Повесть состоит из рождественской колядки и вертепа: пляс Иродиады. В Сибири есть обычай колядовать с вертепом: сначала колядуют, потом представляют «Пляс Иродиады». Так и эта повесть. Начинается она колядкой про Рождество Христово, поклонение волхвов, избиение младенцев. Хор подхватывает колядским припевом: «Белые цветы». Затем открывается вертеп. Ряженые музыканты берутся за музыку. Иродиада пляшет. Занавес опускается. Снова выступают колядовщики: рассказывается об усекновении головы Ивана Крестителя. Хор подхватывает колядским припевом: «Белые цветы!» Занавес подымается: несут голову Ивана Крестителя. Ряженые музыканты берутся за музыку. Иродиада выкалывает Ивану Крестителю глаза и намеревается поцеловать голову. Голова оживает. Все рушится. Музыка играет. Вертепщик рассказывает злополучный исход повести Иродиадиной.
Устройство вертепа: прямоугольный ящик в ширину, глубину и высоту по аршину с чем–нибудь. Передняя стенка открывается и опускается вниз во время представления. Верх сведен конем с резьбой. Снаружи лубочные картинки; тут подходящи «возрасты человеческой жизни». Внутренность богатая. Стены и потолок оклеены золотой и серебряной бумагой. По бокам и вверху подвешены разноцветные фонарики для освещения сцены. Пол покрыт черным мхом, чтобы скрыть движения кукол на проволоках. У задней стены, посередине, стоит разукрашенный трон царя Ирода со ступеньками. Около трона по сторонам воины в полном вооружении. В правом углу от зрителя сделан вертеп с новорожденным Младенцем и над ним повешена воссиявшая звезда Когда приходит время всему провалиться, вертеп с Младенцем закрывается занавеской. В правом и левом боку прорезано по двери, в которые под конец влетает ведьма с сестрами и наползают черви.
Когда ведьмы пляшут, а черви едят царя Ирода, для пущего страха можно пустить Черта: он обшит черной овчиной; рот, нос, глаза и уши красные; при рогах и при хвосте.
Красная кумачная занавеска закрывает представление.
Время вертепного действа — навечерие новолетия — щедрая кутья Васильева вечера, когда, как говорит поверье, счастье разливается по свету.
Приурочение усекновения главы Ивана Крестителя к святкам допустимо поверьями и народными обычаями. Известны два Ивана: летний (24 июня) и зимний (27 декабря) — последний хоть и не Креститель, а Богослов, но на это не смотрят. Оба Ивана приходятся на повороты солнца — важные переломы народного земледельческого года: 24 июня (Рождество Ивана Крестителя) — купальские огни, 27 декабря (Иван зимний) — рождественские огни.
Правда, настоящее усекновение главы (29 августа) держится крепко, но это день постный, проходит келейно и скучно, с него взять нечего. К этому же времени к концу святок подходит празднование памяти избиения младенцев (28, 29 декабря). Кроме того, празднование Рождества и Крещения до IV века совпадало. Это могло иметь свои влияния. Крещение Иисуса Христа многими было понято совсем не по Евангелию: крестился Иисус Христос младенцем, крестила Его Богородица, кумом был Иван Креститель. В одной малорусской колядке купает — крестит Христа Богородица, пеленает в шелковые пеленки; в болгарской: Богородица просит Николу окрестить Сына, но Никола отказывается, посылает Ее к Ивану.
Действующие лица: Царь Ирод и дочь его Иродиада. Царь Ирод козар (жид, жидовин). Он живет на черной горе в белых теремах. Ирод — один, другого никакого Ирода не было: он и младенцев перебил, он и голову Ивану Крестителю посек, его живьем и черви съели. Иродиада не дочь Аристовула, сына Ирода Великого, не племянница Ирода Антипы, а родная дочь царя Ирода. Про Саломию ничего не говорится, апокриф такой не знает.
Пьют и едят в Иродовом дворце по–русскому. Обычаи в корне «русские»; не русские — западные вводятся для выделения Иродовой поганости — чуже–земства: присутствие, например, византийских удонош (фаллофоры), немецких «мартынов» и т. д. Иродиада — панна: и за красоту панна и за свою «поганость». Царевны в святцах поминаются, царевны — русские; пускай же будет панна — царевна.
Сказание об обращении Иродиады в вихорь послужило основанием других сказаний о дочерях Иродовых — трясавицах.
Стр. 5. «Белогрудая птица» — символ Богородицы.
Стр. 5. «Семьдесят две страны» — символическое число стран земли. В одной старонемецкой песне шпильманского пошиба говорится: «Nu sage mir meister Trougemunt, zwei und sibenzec lant diu sint dir kund»… и т. д.
Тоже упоминается и в «БЂсЂде трех Святителей»: «Колко острововъ великихъ? — Семьдесятъ и двЂ, а языковъ разныхъ тол ко же, а рыбъ разныхъ тол ко же, а птиць разныхъ толко же, а деревъ разныхъ толко же»… и т. д. (См. также поэмы о короле Ротере и об Ортните).
Стр. 5. «Волхвы отошли иным путем в страну свою персидскую». В «Сказании Афродигиана о чуде в Персиде» рассказывается, как персидские волхвы ходили на поклонение; они не только поклонились Младенцу и принесли дары Ему, но умудрились сделать изображение Христа и Богородицы. Ими же записана на золотые листы история Рождества; листы хранятся в кумирнице. См. П. Е. Щеголев: Очерки истории отреченной литературы. Сказание Афро–дитиана. СПБ. 1899—1900. Изв. Отдел. Рус. яз. и Словес. Имп. Акад. Наук.
Стр. 6. «Корочун». Древн. рус. карачун, корочун, корочюн; малорус, керечун; происходит от «крачити», «крак» — шаг, нога. Олицетворение навечерия Рождества Древн. рус. название Солноворота — 12 декабря, Филипповок — 15 ноября по 24 декабря.
Когда пришло время рожапгь Богородице, ниюо не приютил Ее, один старик Корочун приютил Ее. За это румынская колядка отводит Корочуну (Кречуну) высокое место на том свете: старый купается вместе с Иваном Крестителем в реке Крещения Иордане; в ней купается и сам Господь Бог, только повыше; в ней купаются и святые угодники, только уж пониже. Купается Корочун, моется, в белую одежду облекается, миром помазуется.
В великорусских говорах Корочун — злой дух, смерть, нечто враждебное Рождеству. См. А. Ремизов: Посолонь. М. 1907. Изд. «Золотого руна».
Стр. 6. «Конь подъел под Младенцем сено». В хлеву у Корочуна водились кони. Проголодался ли конь или так дурковатый какой, озорства ли ради, только взял да и съел все сено в яслях под Младенцем. Вот почему на постную кутью в Рождественский сочельник сено, которым покрывают стол, не следует давать коням, волам же быкам можно. См. Крачковский: Быт русского селянина. Драгоманов: Малорусские народи, предания и рассказы. П. П. Чубинский: Труды этнографическо–статистической экспедиции в западнорусский край. 1872—1878.
Стр. 7. «Жатвенный пир». Празднование январских Календ с 1—5 января завершалось в Византии жатвенным или готским пиром с воинственной пляской ряженых; по этому случаю в царском дворце давалось угощение народу.
Стр. 7. «Не счесть ликом» — не проверить наличность присутствующих. См. Даль: Толковый словарь. Изд. Вольфа, СПБ. 1903.
Стр. 7. «Веселые люди» упоминаются вместе с скоморохами, попрошатаями, медведчиками и медвежьими поводчиками. Рассказывается во 2–й Новгородской летописи «ЛѢта 7080 (1571) месяца Сентября… въ 18, вторникъ, въ Новђгородђ на Софђской стороны, въ земщины, Субота Осетръ дьякъ Данила Бартенева билъ да и медвђдемъ дралъ его… а втапоры много въ людехъ ученилось (отъ медвђдя) изрону. Въ тђ поры въ Новђгород и по всђмъ городамъ и по волостемъ на государя брали веселыхъ людей да и медђведя отписывали на государя, сея весны, у кого скажуть… Да и того же мђсяца 21, въ пятокъ, пођхалъ изъ Новгорода на подводахъ къ Москвђ Субота и съ скоморохами и медведей повезли съ собою на подводахъ къ Москвђ».
Стр. 7. «Глумцы, игрецы» — бродячие потешники, музыканты — немецкие шпильманы. В Иловицкой Кормчей 1262 г. шпил’манъ рекше глоумьць; «шпшђ–манить, рекше глоумы дНкютъ»; «якоже се скомраси и глоум’ци». См акад. А. Н. Веселовский: Разыскания в области русского духовного стиха. СПБ. 1883.
Стр. 7. «Береза–Коза» — главный колядовщик. В Малороссии Козу делают из дерева, а туловище покрывают шубой; ее поддерживает скрытый под шубой человек. В Белоруссии Коза — парень в кожухе наизнанку, голова покрыта маской с приставленными коровьими рогами.
Появление Козы, которую ведет Антон, означает призыв к пляске.
Антон козу ведет,
Антонова коза нейдет;
А он ее подгоняет,
А она хвостик поднимает,
Он ее вожками,
Она его рожками.
Коза сначала пляшет, потом упрямится. Антон бьет ее веревкой, она бодает его и дрыгает ногами. Тут уж всяк запляшет, даже кто и не может. См. Терещенко: Быт русского народа.
Стр. 7. «Удоноши, зачерненные сажей». — Пачкать лицо сажей восходит к Византийским обрядностям Дионисовских празднеств. Ифифаллы Диониса, вооруженные фиговыми либо кожаными фаллами, окрашивали себе лицо отстоем вина или покрывались личинами в отличие от фаллофоров (удонош), чернивших лицо сажей.
Стр. 7. «Турицы, туры». Рядиться Туром–быком распространенный обычай на колядских игрищах.
Ой Тур молодец удалой,
Тур из города большого,
Вызывал красну девицу
С ним на травке побороться,
Ой дид — ладо побороться…
См. Снегирев: Простонародные праздники. I.
Стр. 7. «Кони, кобылы». Конь — известная святочная маска: «бесовская кобылка» древних русских коляд.
Стр. 7. «Пляшут со слепой рыжей сучкой». Грамота царя Алексея Михайловича в Белгород к Батурлину 1648 г. нападает на тех, что «медведи водять и съ собаками пляшуть», запрещая впредь, чтобы они «медведей (не водили) и сь сучками не плясали».
Выдрессированные собачки были с давних пор в большом ходу у скоморохов. Рассказывают про одного итальянца по имени Андрея, у которого была рыжая слепая собака, понятливая и проворная на все руки: умела собака распознавать на монетах изображения императоров, угадывала без ошибки, какая из присутствующих женщин беременна, кто скуп или щедр или развратен и т. п. См. акад. А. Н. Веселовский: Разыскания в области русского духовного стиха. СПБ. 1883.
Стр. 7. «Разносят утыканные серебром яблоки». В ночь на 1 января в Византии ходили дети из дома в дом, поднося хозяину яблоки, утыканные серебряными монетами, за которые получали вдвойне.
Стр. 7. «Кличут Плугу». В грамоте царя Алексея Михайловича к Шуйскому, воеводе Змеева, 1649 г. говорится: «вь навечер1е Рождества Христова и Васильева дни и Богоявлешя Господня клички басовские кличут: Коледу и Таусень и Плугу». «Плуга» — олицетворение плуга. Хождение колядовщиков с плугом распространенный обычай. Поются особые песни — плуговые.
Стр. 7. «Усень» (Авсень, Овсень, Говсень, Бодцень, Баусень и т. д.). Этимологических объяснений названия Авсень, Усень предлагается несколько: одни производят Овсень от овес, другие выводят от корня «се» — ять. (Такое толкование дано впервые А. Н. Веселовским). Делалась попытка сопоставлять «Усень» с литовско–латышским auszra — утренняя заря (Курциус, и Потебня: Объяснения малороссийских народных песен. II). и т. д. Может быть, Усень имя божества, блещущего Бога предвесенней зари. Он поминается в овсеневых песнях на Васильев вечер. См. Е. В. Аничков: Весенняя обрядовая песня на западе и у славян. СПБ. 1903—1905. П. В. Владимиров: Введение в историю русской словесности Киев. 1896.
Стр. 7. «На сивой свинке выезжает сам Усень». Жертвенный поросенок колется на новый год, на день св. Василия; Василий — покровитель свиней. Ряженье свиньей стоит со святочным жертвенным значением этого животного. В Византии на праздновании Сатурналий (17 дек. — 23 дек.) закалывали поросенка Рядиться свиньей надо так: спереди и сзади прикройся свиными шкурами, на голову надень свиную голову, да выбирай голову, чтобы зубы были побольше. Когда другие ряженые начнут пляску, свинья пускай бегает вокруг них, да колет их своими клыками. А будут бить, притворись убитой.
Стр. 7. «Таусень!» — припев к колядкам на новый год. «Таусень» представляет соединение «Тай усень», «Да — ту — усень».
Кому мостами ездити?
Таусень!
Молодцу удальцу.
Таусень!
См. П. В. Шейн: Великорусе. III. I. Вып. I. СПБ. 1898. Терещенко: Быт рус. народа.
Стр. 7. «Мартыны безобразные». О мартынах ходит слух, будто есть у них своя страна, но страну их никто не знает и они никому ее не показывают, потому что сами они уж очень страшные; только что по ночам и показываются и то в большие праздники. «Мартыны» произошли от св. Мартына, покровителя свиней в Германии. Св. Мартын празднуется 11 ноября. Он открывает зиму и завершает пору жатвы и сбора винограда. Для ряженья «мартыном» пригодна маска козла (эстонский обряд).
Стр. 7. «Медведи». Ряженье медведя принадлежит к распространенной народной забаве. Излюбленная святочная маска в Германии, Чехии, Моравии, Болгарии, России и Грузии. Ряженье явилось заменой появления в обряде самого зверя, спустившегося от серьезного культового значения к роли потешного ученого зверя. (Брабронии и брабронские празднества в честь Диониса).
Стр. 8. «Домра» — азиатская балалайка с проволочными струнами. Игроки на домрах назывались домрачеями. Известна пословица: рад скоморох о своих домрах.
Стр. 8. «Сурна» — вид рожка или свирели, духовой деревянный инструмент. Звук резкий, пронзительный. Армянская зурна, чувашский сурнай. Сурначи — игрецы на сурнах.
Стр. 8. Две сплетшиеся вершинами ветви дерева (яблони), освещенные светочами, — символ крестного страдания. Светочи — жертвоприношение. Зажигать свечи на дереве — распространенный народный обычай. Кроме того, свечи на деревьях встречаются в свадебных обрядах: «девья красота» — елка, украшенная цветами и лентами, ее несут девушки, отправляясь к невесте на девичник. См. А. Н. Веселовский: Разыскания. СПБ. 1883. Сумцев: О свадебных обрядах преимущественно русских. Мандельштам: Опыт объяснения обычаев индо–европейских народов, созданных под влиянием мифа.
Стр. 8. Миро, вино, пшеница, вода — вещество таинств.
Стр. 9. Крещение кровью — символ распятия.
Стр. 9. «Вытница, вопленица, плачея, пНквуля», стиховодница, заводи и ца, княжна–сваха — различные названия дружка невесты.
Стр. 9. «Ой рано, рано» — запев овсеневой песни. •
Стр. 9. «Птицы изъ Ирья по небу плывуть». Ирей — вырей, вырай, ирий — сказочная страна, в которой нет зимы. В Поучении Владимира Мономаха: «И сему ся подивуемы, како птицы небесныя изъ ирья идуть». «Чомъ ти жавороньку рано зъ вирья вылггавъ? Ище по горонькамъ сшженьки лежали» (Чубинский: Труды этнографстатистич. эксп.).
Стр. 10. «Иван Креститель больше не рыщет сивым оленем в пустыне». Ивана Крестителя неизвестно за какие причины прокляла его мать. Проклятый он превратился в сивого оленя с золотыми рогами и серебряными копытами. Так заклят он скитаться оленем по лесу девять лет и девять дней. Когда они исполнятся, он сойдет на землю, возьмет в руки ключи, войдет в церковь и будет служить обедню. (Румынская колядка.).
Стр. 12. «Красный знак вокруг шеи огненной ниткой жжет». Каталонское предание рассказывает, как однажды застал рассвет Иродиаду на берегу замерзшей реки, а ей надо было перейти на ту сторону и там укрыться в пещере. Только что дошла она до половины реки, как лед под ней расступился и отрезал ей голову, заставив испытать страдания Ивана Крестителя. Голова, конечно, приросла немедля. Но с тех пор вокруг шеи Иродиады остался знак, словно красная нитка.
Повесть делится на три части. Главная часть повести — злоключения Иуды и неистовство Ильино отделяется от вступления с описанием загробных путей и адова чрева припевом заплачки: «Земля! Ты будь мне матерью. Не торопись обратить меня в прах!» Таким же припевом завершается мука мученская заключения повести. Повесть покаянная и поучительная.
Стр. 13. Расположение путей загробного мира разнообразно представлено в румынских заплачках, которыми пользовался автор. См. также «Хождеше Зосимы и Агашя къ Рахманамь». (Памяти, отреч. рус. литер. Н. С. Тихонравова). Ф. И. Буслаев: Исторические очерки народной словесности и искусства А. Н. Афанасьев: Поэтические воззрения славян на природу.
Стр. 15. «Христопродавка». Трава — христопродав ка (Aconitum Lycoctonum) с разрезными листьями. В Вологодской губ. рассказывают, будто, когда жиды ловили Христа, хотел Христос спрятаться под христопродавкой, но не сумела трава хорошо укрыть Христа, — заметили Его жиды, схватили ножи и копья да ну пырять и колоть в траву. Христа, конечно, не подцепили, а траву испортили: пощипали все листья, порезали. Так с той поры и растет такой. Покарал Господь: не сумела она хорошо укрыть Христа.
В Сибири то же рассказывают. Только там не христопродавка, а трава–про–сгрел. Прокляла ее Богородица. См. Потанин: Очерки северо–запад. Монголии. Событие приурочивается и к избиению младенцев и к страстям Господним.
Стр. 19. В Болгарии рассказывают, что Илья заставляет умерших цыган делать град из снегу и пускает его летом на поля грешников. Там же, в Болгарии, живет поверье: будто души детей, родившихся по смерти отца, помогаю! Илье преследовать л амию. Ламия пожирает жито.
Материалом Слову послужила малорусская легенда о сотворении волка Волк, хотя и созданный Дьяволом, представляется в легенде Божьей «собакой», которая откусывает пятки Диаволу. С этим связано поверье, что чертей и покойников, блуждающих по смерти, надо пугать волком; такой покойник, когда его три раза съедят волки, находит успокоение.
Есть легенды и поверья, в которых волк является только созданием Дьявола «Волчьи выходы» на Ильин день: волки со змеями бродят по полям и лесам, терзая домашнюю скотину, и лишь гром Ильин может разогнать их; средневековые выражения для Дьявола: Infemus lupus, lupus vorax; объяснения затмения солнца и луны поглощением их чудовищным врагом — волком и др.
Подробные толкования и объяснения христианских легенд и апокрифов с указаниями литературы древних памятников и текстов см. акад. А. Н. Веселовский: Разыскания в области духовного стиха (Зап. 2–го отд. Акад. Наук 1879 г., отдел, выпуски), Опыты по истории развития христианской легенды (Журн. Мин. Народ. Просвещ. за 1875—1877); Н. С. Тихонравов: Сочинения. М. 1898.
Вещица — демоническое существо о двенадцати с половиной имен. Имена указывают на разные виды зла, причиняемые Вещицей людям.
Византийские сказания о дьяволе Гилл о и еврейская легенда о Лилит, первой жене Адама, послужили впоследствии материалом заговору против трясавиц и молитве Сисиния.
Греческая Γελλώ— славянская Вещица, восходит к халдейскому учению о 12–ти астральных духах, влияющих на судьбу человека.
Мансветов: Византийский материал для сказания о 12–ти трясавицах. Труды Моск. Археолог. Общ., т. IX, вып. I. М. 1881.
Бессонов: Белорусские песни. Потанин: Юго–западная часть Томской губ. Этнограф. Сборн. IV. Буслаев: Исторические очерки русской народной словесности и искусства, СПб. 1861.
Стр. 29. Шелом окатный — шеломя окаггное — необрывистый, пологий холм, утес.
Стр. 30. Когда насаждал Бог рай, пришел Сатанаил и посеял древо познания добра и зла. Бог сказал, указуя на дерево: «Ту буду азъ и тbло мое и будеть тебе на прогнаше».
Древо Познания разветвилось на три части: одна часть означала Адама, другая Еву, а середняя Господа Во время грехопадения части Адама и Евы упали. Адамова часть поплыла в Тигр, а Евина после потопа занесена была к водам Мерры. Сиф, поминая Адама, сложил по указанию Ангела костер из Адамовой части, и запылал неугасимый огонь, который стали стеречь звери. Когда Лот согрешил со своими дочерями, Авраам велел ему принести головню от зверя. Лот принес и посадил на горе и поливал, пока не выросла головня в высокое дерево. В странствиях по пустыне Моисей по повелению Ангела посадил Евину часть в реке крестообразно, и вода из горькой превратилась в сладкую, а дерево разрослось. Почувствовав приближение смерти, Адам просил Сифа и Еву пройти к раю и попросить Архангела дапь елея милосердия, чтобы утолить страдания. Архангел Михаил дал им часть Господнюю. Адам узнал ее, сделал себе венец, надел на голову и умер. Из венца выросло огромное дерево.
При построении храма Соломонова все эти три дерева попали в Иерусалим, но для постройки оказались негодными. И пролежали так у храма до распятия, когда Пилат велел дня Христа и разбойников сделать из этих деревьев кресты.
Часть Господня, выросшая из венца, вырвана была с головой Адама. Соломон, узнав голову, велел ее закопать и засыпать камнями, так образовалась Голгофа. По другому сказанию Голгофа была местом погребения Адама в Эдеме (см. «Апокалипсис Моисея», «Слово о Адаме», «О исповедании Евине»).
Стр. 31. «Леванитов крест». — Есть сказание, что Господню часть нашли на Ливане, отсюда произошло название креста — леванитовым (ливанским). «Голубиная книга» выпадала «ко честной главе ко Адамовой», «у чудного креста Леванитова».
В сказаниях о крестном древе указывается на три крестных древа: кедр, кипарис и сосна, вместо сосны — пальма, олива (елоя, олея) илй ель (певга), пальма, кипарис или кипарис, ель, кедр.
См. А. Веселовский: Славянские сказания о Соломоне и Китоврасе. СПб. 1872 г. В. А. Келтуял: Курс истории русской литературы. СПб. 1906.
Стр. 31. «Забивали под ногти иву — согрешившее дерево». Малороссийская колядка говорит, что ива проклята за то, что ни одно дерево не далось, а она далась мучить Христа. С тех пор ива стала червивой.
Ст. 31. «Где гвозди вбивали, там текла кровь» и т. д. Кровь — вино. Пот — миро. Слезы — пшеница.
Хождение Богородицы по мукам
Забытые Богом
и увидела Богородица страшное место — муку
несказанную:
великую тьму.
И тьма не разошлась по слову Богородицы — и во тьме ничего не разглядела Богородица Ангелы, стерегущие муку, говорят Богородице: «Заказано нам: да не увидят света, пока не взойдет Солнце новое, светлее семи солнц».
Опечалилась Богородица: «когда взойдет Солнце новое!»
И взмолилась она к животворящему престолу Господню — звезда–надзвездная: «да разойдется тьма — ей видеть всех мучащихся темною мукою!»
И вот внезапно свет неиздаемый разверз тьму.
«Что, несчастные, вы сделали?» — воскликнула Богородица.
жигучий свет — звериный глаз! — волной
лелеется
А там скорчились: или тяжко голос подать?
«Что же молчите, не отвечаете?» — воззвали ангелы, стерегущиеся муку, к отчаянным.
А там — терпенья нет, больно: пренебесный свет режеть глаза: от века кинуты в тьму — забытые Богом! — век–вечно беспросветно.
«Не поднять нам глаз! Ничего не видим! — кричат со дна муки мученской.
И заплакала Матерь Божия.
и была тишина от седьмого неба и до первого
А там, на дне муки, там от ее теплых слез прозрели ослепленные тьмою глаза — там, на дне муки, из муки мученской увидели звезду–надзвездную.
Авраам — судия над грешными; Моисей — боговидец; Иоанн — предтеча Христов; Павел — восхищенный на третье небо ни Авраам, ни Моисей, ни Иоанн, ни Павел — никто, ни один из сходивших во ад, не приходил в темную муку отчаяния. И одна пришла, посетила их в беспросветной тьме — в темном отчаянии Богородица:
«Ты — Покров!»
«Стена необоримая!»
И руки отчаянных, уставшие просить о милости, потянулись со дна последнего мучения.
«Вот они: те, кто не веровал в Духа Святого — в тебя, Богородица, не веровал. Да за то здесь и мучатся!» — сказал Михаил, архистратиг силы небесной, водитель по грозным мукам.
И тьма упала на грешников —
и свет до века погас.
Богородицу и Матерь Света
в песнях возвеличим!
Забывшие Бога
«Пойдем, походим еще: хочу видеть все муки!» — сказала Богородица архистратигу, грозных сил воеводе Михаилу. И сказал Михаил: «Куда хочешь, благодатная?»
«На полночь!»
И взметнулись херувимы и серафимы и четыреста ангелов — вывели Богородицу с юга на север.
А там — в черной ночи — грозно распростерлась огнистая туча с края на край: там —костры! — стоял одр к одру — великое из огня и пламени ложе —
и много мужей и жен на том огненном ложе. пламенные языки взвивались
И увидев огненную муку, запечалилась Богородица:
«Кто они, несчастные, за что так мучатся?»
«Это те, кто в Христову ночь к заутрене не вставал — те, что забыли Святое Воскресение!» — сказал Михаил, архистратиг силы небесной. «А кому если встать невмочь? болен, хворый кто? душа болит? душа исходит? за что же так?» — тихо горько спросила Богородица.
И сказал Михаил: «Слушай, Пресвятая Богородица: если дом у кого загорится и с четырех концов охватит пламя — вся душа, весь мир его запылает, и тот сгорит, не вспомнит о Христовой ночи — забудет Воскресение, на том нет греха». И вздохнула Богородица: «— на том нет греха!»
Богородицу и Матерь Света
в песнях возвеличим!
Преисподняя
Неисчислены муки — скорбь нескончаема!
течет река огня негасимого — смола кипит; некроток червь — неусыпающий; бездонные колодези — тьма непросветимая — гроза негреема — скрежет — страх —непрестанные слезы — несказанный трепет — неиз–глаголаны беды — неумолчно стенание — плач неутешим и ветер не взвеет: крепко затворены ветры.
«Лучше бы было, да не родиться в мир человеку!»
— воскликнула Богородица —
Взметнулись ангелы — от четырех ветров четыреста ангелов — белым светом белых крыльев покрыли: глубокие ямы — бездонные окнища — терновые рвы — кипящую смолу — все поле мертвенное. И занесли Богородицу из полымя на дорогу в преисподнюю.
Тихо горько шла Богородица в преисподнем городе по каменным улицам.
— небо медное, без облак, безросное, плотной тяжелой корой выгибалось над городом —
«Куда хочешь, благодатная?» — спросил Богородицу Михаил, грозный воевода, архистратиг сил небесных. Ничего не сказала Богородица, не обернулась к грозному водителю.
Тихо горько шла Богородица по каменным улицам преисподнего города.
— черные башенные стены простирались до самых небес —
И стала Богородица у ворот великого темничного здания:
«Радуйся, благодатная, Господь с тобою!» — встретила стража Богородицу.
И стояли поникшие: лица их дочерна измученные и белые крылья опущены.
«Кто вы, несчастные?» — спросила Богородица.
«Мы стражи мук человеческих: стережом мучительства грешников!»
И припав к ногам Богородицы, сказал один из ангелов: «Матерь Божия, сжалься над нами! Как стали мы у очага мучительства, свет покинул нас, померкло в глазах.
День и ночь бессменно внцеть горе человеческое. А когда приходит и к измученным грешникам отдых и мы подымаем глаза, нет, не покой, это бессилье отчаяния, мертвая боль. И снова вопль и крик — еще резче, еще безнадежнее, и проклятие. И все проклятия падают на нас. Видеть все, чувствовать, хотеть помочь хотим помочь и не можем, помоги нам, Матерь Божия! Муки свидетелей мучения горчее муки наказанных». «Восстань и бодрствуй! — грозно сказал Михаил, грозный архангел, поникшему ангелу, — или не знаешь: каждому дано дело по силе его. И вам, как крепким из сил, дано тягчайшее. И горе тому, кто не изнесет дела своего до конца».
«Лучше бы было, да и самому миру в веках не стоять!»
—воскликнула Богородица —
И пошла она прочь от великого темничного здания, отмрачных ангелов — стражи мучительства.
Вся в слезах, закрываясь ладонями, шла Богородица по каменным улицам преисподнего города за заставу — там буря бушует—зла печаль, плач! там белеет наш родимый снег, а и капельки воды нет охладил, запекшиеся уста!
за заставу шла Богородица к геенне огненной, где полмира мучате я грешников.
«Хочу — мучиться — с грешными!»
Богородицу и Матерь Света
в песнях возвеличим!
Свет прикосновений
«И я не различал, когда день или когда ночь, но светом неприкосновенным объят был».
Любовь крестная
Был один царь, имя ему Семиклей, правил царь своим царством разумно, и был порядок в его государстве, и быть бы ему довольну, да большое было у царя горе: царица Купава лежала прокаженна. Печально проходили годы, не собирал царь пиры, не затевал игрищ, не тешил себя потехой. Кроток вырос сын царевич, женился, и опять горе: царская невестка беса в себе имела. Кроток был Пров царевич, жалостив — плачевное сердце.
Разумно правил царь своим царством, разумные давал законы, и любил царь о божественном слушать и очень хотел Христа увидеть, все о Христе тайно думал.
Однажды прилег царь отдохнуть после обеда, лежит себе, раздумывает, — все о Христе думал, все Христа хотел увидеть, и видит, откуда ни возьмись, птица — летает посреди палаты, и такая необыкновенная, смотрит царь на птицу и диву дается. А птица взлетела под потолок, да как ударит крылом, посыпалась с потолка известка, да пылью царю в глаза, и ослеп царь.
Ослеп царь Семиклей. Сумрак покрыл палаты царские. И никому не стало доступа во дворец, крепко затворился царь, и еще печальнее настали дни.
А слух уж пошел, стали в народе поговаривать, что слепотой поражен царь, и стало в народе неспокойно.
Призвал Семиклей царевича–сына, сказал царевичу–Прову:
— Иди, чадо, в дальние земли и никого с собой не бери, еще станут обо мне рассказывать, о слепоте моей, один иди, собери дань, на это мы и проживем: как узнают люди, что ослеп я, придет другой царь и захватит наше царство, а чтб соберешь, то и будет нам напоследок.
И пошел Пров–царевич в дальние земли, никого с собой не взял, как наказал царь, а был царевич жалостив, жалко ему было отца ослепшего, мать прокаженную, жену бесноватую, и много тужил он — плачевное сердце. И в дальней земле нанял царевич от тамошних людей слуг, и собирал дань с великой крамолой, — и мало давали ему. Поспешно начал царевич собирать дань, и ничего не выходило, и наемные слуги, крамолой возмутив народ, оставили его.
И жалостью мучилось сердце — имел он сердце плачевное, как никто. Жалко ему было народ, которого возмутил он крамолой, и слуг наемных, до его прихода людей мирных, обольстившихся легкой наживой и ожесточенных наемным делом, жалко ему было отца, мать и жену — придет другой царь, возьмет их царство, и куда пойдут они, слепой, прокаженная и бесноватая, кому таких надо, кто их приютит? — и сам он, чем он им поможет? — хоть бы дань собрал, и это было бы им на черный их день, а он ничего не собрал и то малое, что дали ему, отдал, как плату, наемным слугам.
За городом при дороге сидел царевич один с пустыми руками и тужил и горевал, и все его сердце плачевное изнывало от жалости, — и лучше бы ему самому ослепнуть, как отец ослеп, быть прокаженным, как мать прокаженна, стать бесноватым, как жена бесновата, и лучше бы ему самому быть обиженным им через слуг наемных ожесточившимся народом и излившим ожесточение свое и обиду свою в непокорстве, и лучше бы поменяться ему местом со слугами, которых проклинает народ, а они, исполнявшие его волю, за все его одного винят.
И вот, когда сидел царевич при дороге, покинутый с своей отчаянной жалостью, и уж чернело в глазах его, и сумрак, кутавший его, быль ночнее сумрака, упавшего на отцовский дом, и непроглядней сумрака, простершегося над обиженным, ожесточенным народом, и удушливее сумрака, обнявшего наемных слуг, спустивших и плату и награбленное, когда почувствовал царевич, что один он на всей земле, кругом один, какой–то подошел к нему… странный какой–то, — сам Господь пришел к нему.
— Возьми меня, я тебя не оставлю.
— А откуда ты? — спросил царевич Христа.
Христос показал ему на гору — там по горе елочки стояли крестами в небо.
— А как тебя звать?
Христос смотрел на царевича.
— Кто ты?
Христос только смотрел на царевича.
И обрадовался царевич и протянул руки к Нему:
— Ты не оставишь меня!
— О, Прове, — сказал Христос, — в чем твое горе?
— Я раб царя Семиклея, — сказал царевич, — послан царем собирать дань, и мне ничего не дают, а велено мне скоро собрать. Не знаю уж, что и делать.
— Я тебе соберу, — сказал Христос, — оставайся тут, а я пойду в город.
И пошел один в город, а царевич остался, и видел царевич, как словно свет таял голубой дорожкой по его следу, и удивился.
Скоро из города показался народ, шли по дороге к Прову, несли дань царскую. И дивился царевич, откуда что бралось, так много было золота и серебра, о таком сокровище он и не думал, и все это для него, и всю эту дань он передаст царю, и эта дань была гораздо больше, какую ждет царь про черный день.
За богатыми пошла беднота, и когда последняя старушонка–нищенка положила свою копеечку, поклонилась царевичу и поплелась назад в город, царевич стал пере другом:
— Господи, как мне любить тебя!
— Так же, как я тебя люблю, — сказал Христос, давай сотворим братство!
— Давай, — согласился царевич, — и будем навеки братья, — и подал Христу свой пояс.
И Христос, взяв от царевича пояс, связал его со своим, и опоясал себя и царевича.
— Проклят есть человек, — сказал Христос, — кто избрал себе брата и не был верен ему. Это братство более кровного братства рожденных братьев.
И сказал царевич:
— Много золота с нами, пойдем в нашу землю, они пошли, два названных брата, и подошли к царскому городу два названных брата, и на берегу у реки остановились, и сказал Христос царевичу:
— О, брате Прове!
— Я, брате.
— Войдем в воду и омоемся вместе.
И дивились ангелы на небесах, что сказал Господь: «о, брате Прове!»
Христос вошел в реку и с ним его названный брат царевич, там взял Христос рыбу.
— О, Прове!
— Я, брате.
— Войдем в воду и омоемся вместе.
И дивились ангелы на небесах, что сказал Господь: «о, брате Прове!»
Христос вошел в реку и с ним его названный брат царевич, там взял Христос рыбу.
— О, Прове!
— Я, Господи.
— Ты знаешь силу этой рыбы?
— Не знаю, брате.
И сказал Христос царевичу:
— Очи этой рыбы — от слепоты, стамех — от проказы, желчь — от нечистого духа.
И уразумел царевич в своем сердце: отец ослеп — и вот прозреет, мать прокаженна — и вот очистится, жена бесновата — и вот освободится. И положил царевич все сокровище — всю дань царскую, золото и серебро, до последней копеечки старушонки–нищенки к ногам своего названного брата, взял рыбу и поспешил домой — в дом печали и боли и отчаяния.
Желчью он коснулся сердца жены и она узнала его, заплакала. О, как давно она не видела его, потемненная нечистым духом, и вот видит… и видит и плачет.
— Свет! Царевич мой! Ненаглядный, ненасмотренный! Стамехом он коснулся рук матери, и она поднялась с одра, словно омытая, прекрасная царица Купава.
— Ох, любезный мой, возлюбленный сын, мой радостный, ты обрадовал душу мою. Не увидишь моего лица плачевного, не услышишь моего рыдания, обвеселил ты сердце мое, ненаглядный, ненасмотренный!
И очами рыбьими он коснулся глаз отца, и отец прозрел от слепоты.
— Откуда ты это взял? — обрадовался царь.
И рассказал ему царевич все, что с ним было, все неудачи свои, и как подошел к нему какой–то странный, пожалел его, собрал для него большую дань, и потом они сотворили братство, и брат названный дал ему рыбу.
С плачем поднялся царь.
— Пойдем, сыну, ведь это Христос приходил к тебе! И они поспешно вышли из дворца и пошли по дороге к реке, где оставил царевич своего названного брата. Но там его не было. На берегу лежало сокровище — золото и серебро, дань царская, но его уж не было. И глядя на дорогу, царь увидел: по дороге к горе, где елочки крестами в небо глядят, шел… и словно свет таял голубой дорожкой по его следу, Христос шел, сам Господь.
Царь растерзал одежзы свои и с плачем припал к земле:
— Слава Тебе, Господеви, что не оставил нас в погибели!
1913 г.
Отрок пустынный
В миру жить суетно, от мятежа мирского не отгребешься, от шатания лукавного не удержишься — и там нагрешишь, и тут нагрешишь, а потом изволь расплачиваться и в сем веке, и в будущем. Нет, уйти от мира — «как хотите, так и живите, Бог с вами!» — ив тишине быть во спасении.
Два старца так и сделали: Асаф старец, да Меркурий старец. В последний раз по базару потолкались старцы, подвязали себе по котомочке, запаслись сухариками, да с Богом — в пустыню.
О, пустыня моя прекрасная!
И в пустыне поселились старцы каждый отдельно в своей хижице, и лишь в неделю раз посещали друг друга, духовной ради беседы. А жил при старце Асафе отрок: забрел отрок в пустыню, старцу на глаза попался, старец его у себя и оставил жить при себе в работе. И был отрок Артемий и тих и кроток, и ясен, сложит так ручки и стоит у березок, и все словно улыбается, — старцы отрока очень полюбили, и был он им в утешение.
В миру жить трудно, суетно, а в пустыне пустынно: там находит уныние и печаль и тоска великая, там свое есть серое горюшко. Без отрока старцам куда там прожить, в пустыне! Тих и кроток, и ясен, примется отрок за рукоделье, поет псалмы и так красно — жить весело.
О, пустыня моя прекрасная!
Как–то на неделе сошлись старцы в хижице Асафа старца вечерок провести и по обычаю начали разговор о божественном, разговорились, да и сами того не замечая, перешли к делам житейским, как в миру жили, ударились в воспоминания, и впали в празднословие и скотомыслие, слово за слово, поспорили — Асаф старец Меркурия обличает, Меркурий старец Асафа обличает.
— Ты, — говорит, — Асафка, начальник блудничный, хля медведья!
— А ты, — говорит, — Мерка, запалитель содомский, кислядь!
И пошло — зачесались руки, да, вскоча, друг другу в бороду старцы и вцепились. Долго ли до греха, еще малость, — и разодрались бы до кровобоя, да Асаф старец спохватился — Асаф старец разумичен и потише будет Меркурия старца. Асаф пришел в чувство первый, выпустил из рук браду Меркуриеву, да к образам поклоны класть покаянные. Ну, и Меркурий тут опамятовался и тоже за поклоны принялся.
И покаялись старцы перед Богом, помянув грех согрешения своего, и отреклись от слов своих праздных и непотребных, и друг у друга прощения просить стали, прослезились.
— Прости меня, старче Меркурий, не хотел я тебя обидеть!
— Бог простит, старче Асафе, меня прости за дерзновение мое!
И так хорошо и мирно стало, хоть опять за божественное берись, начинай беседу, да отрок Артемий — отрок Артемий, бывши со старцами в хижице, все сидел тихо, в разговор не встревался, и даже во время боя ни разу голоса не подал, а тут словно прорвало что, так со смеху и покатился.
Взорвало старцев, как же так — дело Божье, каются, а он, знай, глотку дерет! И бросили старцы каяться, взялись за отрока. И так его щуняли, что тот не только что перестал смеяться — куда уж! — но и совсем притих, в уголок забился.
Видят старцы, поучили, — у срамился мальчишка, да и жалко: ведь какой он был утешный, и как станет у березок, да ручки так сложит, не наглядишься! Покликали его старцы ласково, приманили к себе и стали расспрашивать, чего смеялся бесстудно.
— С чего это давче на тебя такая дурь нашла? — вопросил отрока Асаф старец.
— Я видение видел, — отвечал отрок, и со страхом рассказал старцам, какое он видение видел.
Когда старцы вели беседу о божественном — о законе Господни, о проповеди апостольской и о подвигах отеческих, видел отрок двух ангелов, ангелы тайно на правое ухо нашептывали старцам; когда же старцы разговор повели о житейском, ангелы оставили хижицу, и вошли бесы, два беса, и один бес одному старцу, другой бес другому старцу тайно на левое ухо принялись свое нашептывать, сами шепчут, сами на хартиях старцевы разговоры записывают. А исписав хартии, взялись бесы на себе писать, и не осталось и свободного местечка на их мясище бесовском — все сплошь с рог до хвоста и с хвоста до пальцев было у бесов исписано. Но тут старцы в разум пришли, стали каяться и отрекаться от слов праздных и побоя, и тогда загорелись у бесов хартии и все записанное сгорело, а когда старцы друг ко другу прощение сотворили, пошел пламень и бесов палить, слова, разговоры жечь на мясище их, и запрыгали бесы, заскакали и так уморительно скакали и такие рожи корчили, отрок и расхохотался, — вот отчего он расхохотался.
— Ой, чудно как плясали бесы! — сказал отрок Артемий, скончав видение свое, зримое им зрящими глазами не во сне, но яве, и стоял, как стоял у березок, так сложив ручки, и словно улыбался, так тих и кроток, и ясен, и был дух Господен на нем.
О, прекрасная моя пустыня!
1913 г.
Древняя злоба
Старец, великий в добродетелях и прозорливый, побеждая бесовские искушения и ни во что уж ставя их коварства, дошел до совершенного бесстрастия, обожился духом и чувственно видел и ангелов и бесов и все дела их над человеком.
Видел старец ангелов, видел и бесов, и не только шапочно знал он всех бесов, но и каждого поименно, и, крепкий в терпении, без страха досаждал им и ругался, а почасту и оскорблял их, поминая им небесное низвержение и будущую в огне муку. И бесы, хваля друг другу старца, почитали старца и уж приходили к нему не искушения ради, а из удивления, и кланялись ему: явится в час ночного правила одноногий какой — есть об одной ноге бесы такие, а рыщут так быстро, как птица летает, прикроется ногою и стоит в уголку смирно, пока не попадется на глаза старцу, а попался, — поклонится и пойдет.
Вот был какой старец великий!
Как–то на сонмище бесовском зашел разговор у бесов о тайнах небесных, и один бес спросил другого:
— Брате бесе, а что если кто из нас покается, примет Бог его покаяние или не примет?
— Кто ж его знает! — ответил бес, — это никому неизвестно.
Зерефер же бес, слыша речь бесов, вступил в разговор:
— А знаете, — сказал Зерефер, — я пойду к великому старцу и искушу его об этом.
Был Зерефер сам велик от бесов и был уверен в себе и не знал страха.
— Иди, — сказали бесы, — только трудное это дело, будь осторожен, старец прозорливый, лукавство твое живо увидит и не захочет вопрошать об этом Бога.
Зерефер преобразился в человека и воином вышел к старцу.
В тот день много было приходящих к старцу, много пришлось принять ему беды и горя, и после вечерних молитв, когда наедине в своей келье размышлял старец о делах человеческих, в келью постучал кто–то.
Старец окликнул и поднялся к двери.
Воин, переступив порог кельи, с плачем упал к ногам старца, и плач его был так горек и отчаяние так смертельно, что и самое крепкое человеческое сердце не могло не вздрогнуть от таких слез тяжких.
— Что ты так плачешь, о чем сокрушаешься? — растроганный плачем спросил старец.
— Не человек я, а дьявол, — отвечал воин, — велики мои беззакония!
— Что же ты хочешь? — спросил старец, — я все сделаю для тебя, брате! — плач надрывал ему сердце; думал старец, что от великого смирения называет себя этот несчастный дьяволом.
— Лишь об одном я хочу просить тебя, — сказал воин, — ты помолись Богу, да объявит тебе, примет ли Бог покаяние от дьявола? Если примет, то и от меня примет: дела мои — дела дьявола.
— Будет так, как просишь, — сказал воину старец, — а теперь иди в дом свой и поутру приходи, я тебе скажу, что повелит мне Бог.
Воин ушел, а старец стал на молитву и, воздев руки свои к Богу, много молил, да откроет ему: примет ли покаяние от дьявола?
И во время его молитвы, как молонья, предстал ангел.
— Что ты все молишь о бесе, — сказал ангел, — ведь это же бес, искушая тебя, приходил к тебе.
Слыша слова ангела, закручинился старец: знал он всех бесов и с одного взгляда каждого видел, и вот скрыл от него Бог совет бесовский.
— Не смущайся, — сказал ангел старцу, — таково было смотрение Божие, и это на пользу всем согрешающим, чтобы не отчаивались грешники, ибо не от единого из приходящих к Богу не отвращается Бог. И когда явится к тебе бес, искушая тебя, скажи ему, что и его примет Бог, если исполнит он повеленное от Бога покаяние! — и ангел внушил старцу о угодном Богу покаянии.
Старец поклонился ангелу и восславил Бога, что услышал молитву его.
И сказал ангел старцу:
— Древняя злоба новой добродетелью стать не может! Навыкнув гордости, как возможет дьявол смириться в покаянии? Но чтобы не сказал он в день судный: «Хотел покаяться и меня не приняли!» — ты передай ему, пусть исполнит покаяние, и Бог его примет, — и ангел отлетел на небо.
Без сна провел старец ночь в тихой молитве, молился старец за род человеческий, за нашу обедованную, измученную землю и за беса, алчущего покаяния.
Рано поутру, рано еще до звона услышал старец плач, и плач этот был так горек и отчаяние так смертельно, что и самое крепкое человеческое сердце не могло бы не вздрогнуть от таких слез тяжких.
Воин–бес стучал под окном и плакал. Старец узнал его голос и отворил двери кельи.
— Я молил Бога, как обещал тебе, — сказал старец, — и мне открыл Бог, что и тебя примет, если ты исполнишь заповеданное покаяние.
Что же должен я сделать? — спросил воин.
— Хочешь каяться, так вот что сделай, слышишь: на одном месте стоя, ты должен три лета взывать к Господу непрестанно во вся дни и в нощи: «Боже, помилуй мя, древнюю злобу!» — и это скажи сто раз, а другое сто: «Боже, помилуй мя, мерзости запустения!» — и третье сто скажи: «Боже, помилуй мя, помраченную прелесть!» — и когда ты это исполнишь, сопричтет тебя Бог с ангелами Божиими, как прежде.
— Нет, этого никогда не будет, — сказал воин Зерефер, великий от бесов, бесстрашный, уверенный и гордый, и, дохнув, весь переменился, — и если б хотел я каяться так и спастись, я бы давно это сделал. «Древняя злоба»… — кто это сказал! От начала и доныне я славен и дивен, и все, кто мне повинуются, и какая же «мерзость запустения»? где «помраченная прелесть»? Нет, я не могу так бесчестить себя.
И сказав, бес был невидим.
«Древняя злоба новой добродетелью стать не может!» — уразумел тут старец божественные слова ангела и с горечью принял их в сердце.
1913 г.
Святая тыковь
С твердым помыслом, чистым сердцем и бодрой душою послушаем тайного гласа, исповедание истинное.
Был в Иерусалиме человек верен и праведен, именем Иаков, веровавший тайно в Господа нашего Иисуса Христа. У креста предстоял Иаков на Голгофе пред висевшим на древе Творцом и Содетелем миру, пред Христом распятым.
И когда воин пронзил копием пречистые ребра Господни и истекла кровь и вода, видел Иаков, как истекла кровь и вода, и, имея в руке тыковь — сосуд круглый, взял в него честную и животворящую кровь. И до смерти своей со страхом и твердостью сохранял Иаков сию тыковь святую с кровью Христовой, многа и неисчетна творя исцеления.
По смерти Иакова два старца пустынника, достойные Божественных даров, приняли святую тыковь.
Шествующим им по пустыне с сокровищем живодатным явился ангел Господень и сказал им:
— Мир вам, ученики Господни, ныне благовествую вам радость, храните сокровище — кровь Господа нашего Иисуса Христа, всему миру жизнь и спасение, не возбраняйте дара сего и милости всем приходящим с верою!
И от всей вселенной приходили к старцам в пустыню и, какой бы ни были одержимы страстью, всякий, с верою приходя, исцелялся.
Когда же наступил час отшествия от мира сего, пришел к старцам в пустыню мних смирен, именем Варипсава, и передали старцы Варипсаве святую и мироспасительную тыковь.
И, взяв от старцев тыковь с кровью Христовой, пошел Варипсава из города в город, из страны в страну по всей земле, и много чудес творил и исцеления во всяком недуге, во всякой болезни, во всякой страсти.
Неции же разбойники, видя чудеса великие, помышляли в себе:
«Аще убием, возьмем кровь и приобрящем имение много».
И в ночь, когда шел Варипсава, нес страждущему миру источник бессмертия — кровь Христову, напали разбойники и убили его и унесли святую тыковь.
И с того часу исчезла святая тыковь — сокровище безценное.
В мире идет грех, и страждет мир, родятся на беды, живут безнадежно, умирают в отчаянии, в мире вопиет грех, на небо вопиет грех — безответно, вопиют чувства, вопиют дела, вопиют мысли, вопиет сердце — неутоленно, боль и болезни, вражда и злоба, неведение и невидение, и глухая, неустанная забота о днях днешних гасят последний свет жизни, и погасший свет жизни вопиет на небо.
Веруй и обрящешь, веруй, ступай — делай, ступай — трудись, стучи, ищи и найдешь, бодрствуй, молись, толкай, и тебе откроется, и ты увидишь — воскрыленная подымется на небеса святая тыковь с кровью Христовой, и тогда свершится всему миру спасение, суд страшный утолит неутоленное земное сердце.
1913 г.
Украш–венец
В Святой вечер шел Христос и с Ним апостол Петр. Просимым странником шел Христос с верным апостолом по нашей земле по святой Руси.
Огустевал морозный вечерний свет. Ночное зарево от печей и труб, как заря вечерняя, разливалось над белой, от берегового угля, нефти и кокса, над такой белой снежной Невой–рекой. Шел Христос с апостолом Петром по изгу–дованному ранними гудками тракту в мир от Скорбящей.
Много говорить — не миновать греха, в безмолвии шли странники.
И услышал апостол Петр пение — из дому неслось оно на улицу по–уныльному. Приостановился Петр, заслушался. На волю в окнах там свечи поблескивали унывно, как пение. И вот в унывное ровно пробил быстрый ключ — протекла река: вознеслась рождественская песнь:
Христос рождается,
Прославьте Его!
Христос — с небес,
Встречайте Его!
Христос на земле…
«Христос на земле!» — Петр обернулся, хотел Христа позвать вместе в дом войти, а Христа и нет.
— Господи, где же Ты? — смотрит, а Он — вон уж где!
И почудйлся апостол Петр, что мимо дома прошел Христос, слышал пение божественное, не слышать не мог, мимо дома прошел Христос! — и скорее вдогон за Христом вслед.
Христос на земле,
Ликуйте и пойте с веселием Вся земля!
С песней нагнал апостол Христа. И опять они шли, два странника, по нашей родимой земле.
Не в долог час им попался другой дом, там шумно игралась песня и слышно, — на голос подняли песни, там смех и огоньки.
И горько стало Петру.
«Под такой большой праздник люди пляшут! — и Петр ускорил шаги и было ему на раздуму на горькую за весь наш крещеный народ: — пропасть и беды пойдут, постигнет гнев Божий русскую землю!»
И шел так уныл и печален, и жалкий слепой плач омрачил его душу. Схватился апостол, а Христа нет, один он идет, уныл и печален.
— Господи, где же Ты? — смотрит, а Христос там — или входил Он туда и вот вышел, Христос у того дома стоит, и в ночи свет — как свет светит, Его венец.
Как понять несмысленному сердцу, неуимчивое, как удержишь?
Петр хотел идти туда, где Христос.
Христос сам шел к Петру.
— Господи, — воззвал Петр, — я всюду пойду за Тобой! Но открой мне, Господи… там Тебя величали, там Тебе молились, и Ты мимо прошел, а тут, Господи, забыли и праздник Твой, песни поют, и Ты вошел к ним?
И провестил Христос весть — пусть же эта весть пройдет по всей Руси.
— О, Петре, мой верный апостол, те молением меня молили и клятвами заклинали, но их черствое сердце было от меня далеко и мой свет не осиял их сердца, и дело их грубно и хвала их негодна Богу и людям постыла, а у этих — веселье от сердца, и песни их святы и слова их чисты — сердце их чисто, и я вошел к ним в их дом, и вот венец на мне, его я сплел из слов и песен неувядаем — видеть всем и созирать!
В Святой вечер шел Христос с апостолом Петром по нашей земле, по святой Руси. И в ночи над заревом от печей и труб сиял до небес венец Его не из золота, не из жемчуга, украш–венец от всякого цвета червлена и бела и от ветвей Божия рая — от слов и песен чистого сердца.
1913 г.
Сердечные очи
От святой великой соборной церкви святые Софии–Не–изреченные Премудрости Божия шел преподобный Вар–лаам к себе в монастырь на Хутынь. У великого моста через Волхов народ запрудил дорогу — новгородцы тащили осужденного, чтобы бросить его в Волхов. Увидев осужденного, велел Варлаам слугам своим стать на том месте, где его бросать будут в реку, а сам стал посреди моста и начал благословлять народ и просил за осужденного выдать его для работы в дому святого Спаса.
Слыша слово преподобного, как один, голосом воскликнул народ:
— Преподобного ради Варлаама, отца нашего, отпустите осужденного и дадите его преподобному. И пусть невинный помилован будет в своей вине!
И осужденного выдали Варлааму.
И Варлаам взял его с собой и оставил у себя в монастыре жить. И, работая в монастыре, человек этот — преступник осужденный — оказался и работящим и совестливым и никакого зла от него не видели. Сам Варлаам посвятил его в монашеский образ, и уж иноком много трудился он для братии и для мирян.
Это было у всех на глазах, и всякий благословил дело преподобного Варлаама.
Случилось и в другой раз, опять, когда шел преподобный по великому мосту, вели осужденного, чтобы бросить его с моста в Волхов. Родственники и друзья и много народа с ними, увидя преподобного, пали перед ним на колени, прося со слезами, чтобы благословил он народ и отпросил себе осужденного, от смерти избавил.
Но преподобный Варлаам словно и не видел никого, словно и никаких просьб не слышал, поспешно прошел он через мост, и все его слуги с ним.
— Грех ради наших преподобный не послушал моления нашего! — сокрушались родственники и друзья осужденного и народ, ему сочувствовавший.
А другие, припоминая бывшее с тем осужденным, говорили:
— Вот и никто его не просил тогда, сам остановился и начал благословлять народ и отпросил осужденного у супостатов его и народа.
И печалились друзья осужденного:
— Много мы просили его, он отверг наше моление, и за что, не знаем!
Подошел священник, поновил осужденного, дал ему причастие и благословил его на горькую смерть. И тогда сбросили осужденного в Волхов.
У всех это осталось в памяти, и много было скорби в народе.
От святой великой соборной церкви святые Софии–Не–изреченные Премудрости Божия шел преподобный Вар–лаам к себе в монастырь на Хутынь. И у великого моста народ, увидя его, приступил к нему.
— Отчего так, — спросили преподобного, — первого того осужденника, за него никто тебя не просил, и ты избавил его от смерти и позаботился о нем, и вот он живет, а другого ты отверг и не внял молению ни сродников его, ни народа, заступающегося перед тобой, и вот он погиб. Скажи нам, Бога ради, отче!
И сказал преподобный Варлаам:
— Я знаю, вы внешними очами видите внешнее и судите так, я же очами сердечными смотрю, и вот тот первый осужденник, которого испросил я у народа, был грешный человек во многих грехах и вправду осужден по правде за дела преступные, но когда судья осудил его, пришло в его сердце раскаяние, а помогающих у него никого не было, и оставалось ему погибнуть. А тот другой осужденный неповинный, без правды осужден был, напрасно, и я видел, мученическою смертью умирает и уж венец на голове его видел, он имел себе Христа помощника и избавителя, и участь его была выше нашей. Но вы не соблазняйтесь от слов моих, и одно помните и знайте: горе тому, кто осудил неповинного, и еще горше тому, кто не стал на защиту неповинного!
И это памятным осталось на Святой Руси русскому народу.
1913 г.
Едина ночь
Молва о попе Сысое, о его житии верном и сердечном проникновенном зрении и о наказании добром чад духовных с каждым летом все дальше да шире разносилась народом по большой нашей русской земле. И кто только ни приходил к попу за покаянием, какие разбойники, — какие жестокие! — всех с любовию принимал Сысой и каждого и последнего отпускал от себя с миром, — безвестным ведец, неведомым объявитель, помощник печальным, сподручник и чиститель грешным.
Узнал о благонравном попе, о его праведной жизни сам князь Олоний, а был Олоний зол и лют, губитель и кровопивца, не помнил Божий страх, забыл час смертный, и много от его самовластья и злых дел беды было и скорби и погибели в народе, и вот задумался князь, как ему с своей душой быть? — черна она была, еще и неспокойна стала!
И много в беспокойстве своем раздумывал князь Олоний, и чем больше думал, тем неспокойней ему было: как подступит, да начнет припоминать, одно какое худое дело в память придет, а за ним и другое в голову лезет, и уж назад в душу ничем не вколотишь, не остановишь и никак не забудешь. И опостылело все князю, сам себе — постыл, и обуяло такое беспокойство, хоть жизни решиться — уж что ни будет, а хуже того не будет.
И опять слышит князь Олоний о Сысое: великие чудеса творит поп Сысой — праведен и говеен, и каждого, кто бы ни пришел, и последнего отпустит от себя с миром. И решает князь: идти ему к Сысою и во всем открыться, и что ему придумает поп, то он и сделает, только бы прощение получить — покой найти, идти ему и каяться, покаяться во всем и начать новую жизнь.
«А что если за его грехи поп не примет покаяния?» — раздумная мысль остановила князя.
«Ну, если не примет, — сказал себе князь, — так и жизни мне не надо никакой, и уж назад не будет пути!»
Так решил, так и пошел князь Олоний к попу Сысою, — на окологородье жил поп за городом, — и как увидел князь попа, не стало и страха, ни опаски, что не примет поп, и все рассказал попу о грехах своих, все свои злые дела открыл, всю срамотную жизнь, все беспокойство свое.
Нет, не отверг, принял поп Сысой покаяние и от лютейшего грешника и последнего, каким был князь Олоний, губитель и кровопивца.
— Тебе надо очиститься от грехов, — сказал поп и наложил на князя эпитимию: на пятнадцать лет ему каяться.
— Отче, не могу я, не вынесу: столь долгий срок!
Тогда поп Сысой наказал князю на семь лет, но и семь лет показалось князю много, — ни семь, ни три лета, ни даже три месяца не мог князь нести наказания.
— На едину ночь можешь?
— Могу, — легко согласился князь: конечно, одну ночь он готов как угодно каяться.
— На едину ночь? — переспросил Сысой: или не поверил поп, что и вправду готов князь и может на едину ночь все перенести.
— Могу, отче, могу и все вынесу! — повторил князь.
Но и в третий раз спросил Сысой:
— На едину ночь? — или уж едина ночь тяжче пятнадцати лет, и все не верилось попу, не верил поп в такую скорую решимость князя.
— Могу, отче, могу! — и в третий раз подтвердил князь слово и ждал себе наказания: он все вынесет, он все претерпит, он все подымет за едину покаянную ночь.
Поп Сысой повел князя Олония в церковь — высока и тесна окологородская церковь Иоанна Предтечи, — поставил поп аналой посреди церкви, зажег свечу, дал свечу князю.
— На едину ночь в сокрушении сердечном тебе стоять до рассвета и просить крепко от всего сердца за грехи свои! — сказал поп и пошел.
Слышал князь, как громыхнул замок, — запер поп церковь, слышал князь шаги по снегу — похрустывал снег все тоньше, все тише, все дальше, и больше ничего князь не слышал, только огонек свечи — разгораясь, потрескивала свеча, да свое жалкое сердце.
И настал глубокий вечер, а за вечером вьюжная ночь — вьюжная, заводила ночь на поле свой перелетный гомон, да звяцающий жалобный лёт.
Со свечой твердо стоял князь Олоний, неустанно много молился о своих грехах, и обиды и горечь, какой отравлял он народ свой, все припомнил и жалкой памятью терзал себя и молил и молил от всего сердца простить.
А там, — а там, в поле пустом за болотом, где вьюга вьюнится — улететь ей до неба рвется, летит и плачет и падает на мерзлую землю, там за болотом по снежному ветру собирались бесы на совет бесовский.
Бесы летели, бесы текли, бесы скакали, бесы подкатывали все и всякие — и воздушные мутчики первонебные, и, как псы, лаялы из подводного адского рва, и, как головня, темные и смрадные поганники из озера огненного, и терзатели из гарной тьмы, и безустые погибельники из земли забытия, где томятся Богом забытые, и ярые похищники из горького тартара, где студень люта, и безуветные вороги из вечноогненной неотенной геенны, и суматошные, как свечи блещущие, от червей неумирающих, и зубатые сидни от черного зинутия, и гнусные пагубники, унылы и дряхлы, от вечного безвеселия, и клещатые от огненной жупельной пещи, и серные синьцы из смоляной горячины.
— Други и братья, — возвыл Лазион, зловод и старейший от бесов, — вот уходит от нас друг наш! Коли вынесет он единую ночь, навсегда мы его лишимся, а не выдержит, еще ближе нам будет, навсегда наш. Кто из вас ухитрится ослабить его, устрашит и выгонит вон?
Всколебалось, как море, возбурилось поле бесовское, и вышел бес — был он как лисица, и одноглазый, и светил его глаз, как синь–камень, а руки — мечи.
— Повелишь, я пойду, я его выгоню вон! — сказал бес Лазиону и по согласному знаку моргнул с поля в беспутную, воющую ночь.
И в ту минуту увидел князь Олоний, как на аналое по краешку ползла букашка — перста в два мураш, избела серый, морда круглая, колющая, полз мураш по краю, фыкал. И глаза приковались к этой букашке — мураш, шурша колючками, полз и фыкал; князь все следил за ним и чувствовал, как тяжелеют веки и мысли тают и сам весь никнет, вот–вот глаза закроются — мураш полз колющий…
Князь закрыл глаза и стоял бездумно с закрытыми глазами и оглушенный будто, и слышит, голос сестры окликнул, его окликнул на имя, — вздрогнул и обернулся: сестра стояла и беспокойно озиралась, и от беспокойных ее глаз кругом беспокойный падал свет на плиты, — хотела ли поближе подойти, да не решилась, или ждала, чтобы сам подошел, сестра его любимая.
— Брат, — сказала она, — что ж это, без слуг, без обороны, один… разве не знаешь, как завидуют нам и сколько врагов у тебя, придут и убьют. Пойдем же скорей, молю тебя, уйдем отсюда!
— Сестра моя, нет, не пойду, — ответил князь, — ну, убьют… так и надо. Если уйду, не избуду греха; не избуду греха — какая мне жизнь! Нет, оставь меня, сестра, не смущай! — и снова принялся за молитву.
Со свечой твердо стоял князь Олоний, о своих грехах молил от всего сердца, и ушла ли сестра его любимая, он не слышал, говорила ли что, он не слышал.
Пламя свечи колебалось, огонек заникал, то синел, и синим выгибался язычком, что–то ходило, кто–то дул, или ветер дул с воли? — на воле метелило, там — вьюни–лось — вьюга вьюнится, улететь ей до неба рвется, летит и плачет и падает на мерзлую землю.
Переменился бес из сестры опять в беса, и в беспутной воющей ночи стал среди поля.
— Тверже камня человек тот, не победить нам его! — сказал бес Лазиону.
И возбурилось бесовское поле, взвилось свистом, горком, говором с конца на конец, и вышел другой бес — голова человечья, тело львово, голос — крёк.
— Выкрклю, выгоню, будет знать! — сказал бес и с птичьим криком погинул.
И в ту минуту почувствовал князь Олоний, как что–то сжало ему горло и душит. Он схватился за шею: а это гад, черный холодный гад обвился вокруг шеи. Но гад развернулся и соскочил на аналой, а с аналоя к иконостасу за образа и пополз, и полз выше и выше к кресту, и чернее тьмы был он виден во тьме, полз запазушный выше и выше к кресту. И на минуту темная тишина омжила глаза, и вдруг вопль содрогнул ночь.
Всполохнулся князь и увидел жену: растерзанная, шла она прямо к нему и сына несла на руках, и ровно смешалась с умом, и уж от плача не могла слова сказать. И стала она перед ним и глаза ее, как питы чаши, наливались тоской и огонек от свечи тонул в тоске.
— Помнишь, — сказала она, — ты мне говорил, что украсишь меня, как Волгу–реку при дубраве, и вот покинул… и меня и сына и город и людей! Враги твои напали на нас, все наше богатство разграбили, людей увели в плен, едва я спаслась с сыном твоим. Ты заступа, ты боритель, смирись, оставь свою гордость, иди, собери, кто еще цел, нагони врага, отыми богатства и пленных…
— И на что мне богатства мои и люди! — сказал князь: — ничего мне не нужно, и людям не нужен я: одно горе и зло они видели от меня. Нет, не пойду я.
— А я? Ты не пойдешь! Куда мне идти? И твой сын! Не пойдешь? Так вот же тебе! — и она ударила сына о каменные плиты.
И от треска и детского вскрика зазвенело в ушах, огонек заметался, и сердце оледело. Но князь собрал все свои силы и еще тверже стал на молитву.
Со свечой твердо стоял князь Олоний, неустанно много молился, молил за свою развоеванную поплененную землю, за поруганную стародревнюю православную веру, за страждущий в неволях, измученный народ и за грех свой тяжкий — вот по грехам его Бог попустил беде, враг одолел! — но пусть этот грех простится ему, и народ станет свободен и земля нарядна и управлена и вера чиста. И не слышал князь ни вопля жены, ни детского сыновьего крика, и ушла ли она или без ума в столбняке осталась стоять за его спиной, он не слышал, и молил и молил от всего сердца простить.
А там, — а там, в поле пустом за болотом, где бешущая вьюга валит и мечет, вьюга, взвиваясь до неба взвивала белые горы и снежные чащи и мраки и мглы, там в полунощной ночи стал бес среди поля и снова переменился из жены в беса.
— Дерз и храбор князь! — сказал бес Лазиону.
И возвыл Лазион, зловод и старейший от бесов:
— Или побеждены мы! Кто же еще может одолеть его?
И возбурилось бесовское поле и еще вышел бес — был он без головы, глаза на плечах и две дыры на груди вместо носа и уст.
— Знаю, — сказал бес, — уж ему от меня ни водой, ни землей. Живо выгоню! — и, злобой пыхнув, как прах под ветром, исчезнул.
И в ту минуту почуял князь Олоний, как из тьмы поползла гарь, она ела глаза, — и слезы катились, но он терпел, и уж мурашки зазеленели в глазах, вот выест глаза, но он все терпел. И вдруг слышит, где–то высоко пробежал треск и стало тяжко — нечем дышать! — и видит, повалил дым, из дыма искры, и как огненный многожальный гад, взвилось пламя вверх до округа церковного. И в ту же минуту дернул его кто–то за руку:
— Пойдем, князь! Пойдем!
Свеча упала на пол и огонек погас.
А с воли кричали и был горек плач:
— Иди, иди к нам!
— Помогите! Помогите!
И от огня окровилась вся церковь. Там черные крылатые кузнецы дули в мехи, раздували пожар. И какие–то двое в червчатых красных одеждах один за другим шаркнули лисами в церковь, и лица их были, как зарево. Князь их узнал: мал юты — княжие слуги; это пожар, это ужас окровил видение их.
— Горим, князь, сгоришь тут, иди! — и они протянули руки к нему.
Но князь отстранился:
— Нет! Идет суд Господень за мой грех и неправды. И лучше есть смерть мне, нежели зла жизнь! — и опять стал молиться: — Господи, если суждено мне погибнуть, я сгорю, и Ты прости меня в мою последнюю минуту! — и закрыл глаза, ожидая себе злую ратнииу — смерть.
И стало тихо в церкви и лишь на воле разметывала ночь свой перелетный вьюжный гомон, да звяцающий жалобный лёт.
Князь открыл глаза и удивился: никакого пожара! — и стоял в темноте без свечи, повторял молитву от всего сердца. В его сердце горела неугасимо свеча.
И поднялся в ночи сам Лазион, зловод и старейший от бесов, и разъярилось и раззнобилось бесовское поле. Лазион переменился в попа и, как поп, вошел в церковь и с ним бес подручный — пономарь.
Поп велел пономарю ударить в колокол к заутрене, а сам стал зажигать свечи. Увидя князя, с гневом набросился:
— Как смеешь ты, проклятый, стоять в сем святом храме? Кто тебя пустил сюда, сквернителя и убийцу? Иди вон отсюда, а то силой велю вывести, не могу я службу начать, пока не уйдешь!
Князь оторопел: или и вправду уходить ему? — и сделал шаг от аналоя, но спохватился и снова стал твердо:
— Нет, — сказал князь, — так отец мой духовный велел мне, и до рассвета я не уйду.
— Не уйдешь! — поп затрясся от злости; будь копье под рукой, пробил бы он сердце.
И загудел самозванно привиденный колокол, и всю церковь наполнили бесы, и не осталось проста места, все и всякие и воздушные мутчики, и лаялы, и, как головня, темные, и смрадные поганники, и терзатели, и безустые погибельщики, и ярые похищники, и безуветные вороги,
и суматошные, как свечи блещущие, и зубатые сидни, и гнусные пагубники — унылы и дряхлы, и клещатые, и серные синцы.
Как квас свекольный разлился свет по церкви, и гудел и гудел самозвонно привиденный колокол.
И увидел князь перед вратами царскими мужа высока ростом и нага до конца, черна видением, гнусна образом, мала главою, тонконога, несложна, бесколенна, грубо составлена, железокосгна, чермноока, все зверино подобие имея, был же женомуж, лицом черн, дебелоустнат, сосцы женские…
— Аз — Лазион!
Тогда ветренница, гром, град и стук растерзали бесовскую темность и черность, и изострились, излютились, всвистнули бесы татарским свистом, закрекотали, и под голку, крекот, зук и свист потянулись к князю — крадпивы, пронырливы, льстивы, лукавы, поберещена рожа, неколота потылища, жаровная шея, лещевые скорыни, сомова губа, щучьи зубы, понырые свиньи, раковы глаза, опухлы пяты, синие брюхи, оленьи мышки, заячьи почки, и длинные и голенастые, как журавли, обступили князя, кривились, кричали и другие осьмнадцатипалые карабкались к князю и бесы, как черви — длинные крепкие руки, что и слона, поймав, увлекают в воду, кропотались, что лихие псы из–под лавки, — скрип! храп! сап! шип!
Последние силы покидали князя, секнуло сердце — вырваться и убежать, и бежать без оглядки! — последние молитвы забывались от страха, и глаза, как пчелы без крыл — только бесы, только бесы, только бесы! — но все еще держался, последние слова — мытарев глас отходил от неутерпчева сердца, душа жад&ла…
Уж на вьюжном поле в последний раз взвьюнилась вьюга и, припав белогрудая грудью к мерзлой земле, замерла, — шел час рассвета, — и было тихо в поле, и лишь в лысинах черное былье чуть зыблелось.
И воссияла заря, просветился день. И все бесы, дхнув, канули за адовы горы в свои преисподние бездны, в глубины бездонные, в кипучу смолу и в палючий жар — горячину.
Вышел князь Олоний из церкви безукорен и верен, взрачен и красен, — сиял, как заря, и светлел, как день, около главы его круг злат. И благословил князя блаженный поп Сысой за крепость его и победу на новую жизнь — на дела добра и милосердия благочестно и мирно княжить свето–русской землей над народом русским.
Государю–царю многолетство Четцу калачик мягкий.
1913 г.
Свет невечерний
Aввa Агиодул
Поведал старец:
В бытность мою игуменом лавры блаженного Герасима один из братии, сидящих в лавре, помер, и не знал о его смерти старец Агиодул.
Ударил канонарх в било, собралась братия и вынесли умершего в церковь. Пришел и старец и, видя брата, лежащего в церкви, опечалился, что не целовал его прежде отшествия его от жития сего, и шед к одру, глаголя к умершему:
— Восстани, брате, и даждь ми целование!
И, восстав, брат целовал старца.
И глагол ему старец:
— А теперь спи, дондеже Христос пришед воздвиі — нет тя.
Нищий
В лавре в Пургии сидел один старец, и был не среб–ролюбив зело, и имел дар милостыни.
Однажды в лавру пришел убогий, прося милостыню.
У старца был всего–навсего один хлеб, и старец вынес его и дал нищему.
Нищий же сказал старцу:
— Не хочу хлеба, давай мне ризу!
Старец, не желая огорчать нищего, взял его за руку и ввел в свою келью.
И ничего не нашел нищий в келье, никакой ризы: одна была у старца риза, что была на нем. И смирился нищий перед обычаем старца, развязал вретище свое посреди кельи и, выложив все, что имел, сказал:
— Возьми, колугере, аз же. инде обрящу.
Чистое сердце
Сидящу мне в лавре Пургии иорданской, видел я брата ленящегося и никогда не совершающего воскресной службы. И так беспечно и не радея о себе прожил брат не малое время.
И вот однажды увидел я его, со всем тщанием справляющего праздник, и сказал ему:
— Ныне добро твориши, заботясь о душе своей, брате!
Он же рече:
— Господи, авва, ныне имамы умрети.
И по трех днех помер.
Блюдущим
В монастыре Пентуклии был некто брат, блюдущий себя и постник. И однажды взбешенный на блуд, не стерпел он брани, вышел из монастыря и иде во град скончати похоти своей. Но только что вошел он в обитель к блуднице, как тотчас прокажен бысть весь.
И, видев себя в чину таком, возвратился брат в монастырь, благохвальствуя Бога:
— Навел на меня Бог наказание, да спасется душа моя!
И вельми славословил Бога.
Крепкая душа
Однажды пришел я в Александрию и пошел в церковь на молитву и увидел жену в печальных одеждах, окруженную слугами и отроками; плача молилась она ко святому мученику:
— Оставил мя еси, Господи, помилуй мя, милосердый!
И от крика ее и многих слез я оставил мою молитву и, ближе смотря на жену, от вопля ее и слез сам растрогался сердцем, и подумал:
«Вдова она, и зло ей делают!»
И дождавшись, когда она кончит молитву, подозвал одного из отроков ее.
— Повеждь госпоже своей, — сказал я, — есть у меня к ней слово.
Отрок передал ей, и когда она осталась одна, я сказал ей о том, чт0 помыслил о ней. Она же воскликнула с плачем:
— Ты не знаешь, отче, что за горе у меня, мною Бог пренебрегает и не хочет посетить меня! Вот уж три лета я не болела, ни я, ни дети мои, ни слуги мои, и курам моим ничего не вредило, и думаю я, что грех моих ради отвратился Бог от меня, и потому плачу, да посетит меня Бог по милости своей.
Я же чудясь такой любви и крепкой душе, помол ив Бога за нее, удалился, дивясь и ныне крепости ее.
Покаяние
В Солуне в одном девичьем монастыре одна из сестер научена была действом дьявола уйти из монастыря. И шедши, впаде в блуд. И так блудно прожила несколько лет.
И вот однажды, вспомянув Бога, крепко пожелала каяться и пошла к монастырю своему за покаянием, но подойдя к монастырю, у ворот монастырских упала и померла.
И яви Бог одному епископу святую смерть ее.
Видел он святых ангелов, пришедших приять душу блудницы, и бесы шли им во след. И видел он, как пререкались бесы, глаголя святым ангелом:
— Наша работа колико лет, наша и есть!
И долго галдели бесы.
Ангелы же говорили:
— Покаялась она!
— Да, ведь, она же не вошла в монастырь, как же вы говорите, что покаялась! — радовались бесы.
И отвечали ангелы бесам:
— Так как видел Бог устремление разума ее, Бог и приял ее покаяние, ибо покаянием она владела, положив его на ум себе, животом же владыка Господь владеет.
И, осрамившись, бесы отбегоша.
Ученик
Знал я одного черноризца–отшельника, очень он в мыслях смутился и захотел побыть в кельях в монастыре, но не оказалось по тому времени свободных келий.
А спасался в монастыре один старец, великий светильник, и была у старца небольшая келийка неподалеку от большой зимней кельи.
И сказал старец черноризцу.
— Побудь у меня в той келье, пока не отыщешь себе.
Черноризец так и сделал, поселился у старца.
И стала к нему приходить браггия, как к страннику, и несли ему все, чтб имели, желая слышать от него поучения.
А старцу стало завидно:
«Сколько лет я сижу туг и в большом воздержании, и никто не приходит ко мне, а этот проныр н дня не высидел, а столько народу идет к нему!» — думает себе старец, и уж молиться не может, ни делать дела Божия; да и куда, — ни молитва, ни дело на ум не пойдут: такой стоит гам, как на праздник.
И сказал старец ученику своему:
— Иди и скажи тому, чтобы шел отсюда: келья нужна мне.
Ученик поклонился старцу, пошел к тому страннику и сказал:
— Отец меня послал спросить, здоров ли ты?
А странник все в уединении, а тут как попал на люди, да нанесли ему всего, грешным делом вкусил сверх меры и расстроился.
— Пусть помолит Богу за меня старец, живот больно отяжелел.
Ученик к старцу:
— Говорит тебе странник: «поишу келью и, как найду, сейчас же уйду».
Прошел день, прошел и другой, а странник ни с места, и народ все идет, и гам стоит еще пуще.
Терпел, терпел старец, нет сил терпеть, опять позвал ученика:
— Иди и скажи ему, если не уйдет, то я сам приду и, бия, иждену его.
Ученик поклонился старцу, пошел к страннику и сказал ему:
— Слышал мой отец, что ты очень болен, сокрушается о тебе и послал меня проведать тебя.
— Скажи твоему отцу, — сказал странник, — что его ради молитв перемена у меня, совсем полегчало.
Вернулся ученик, сказал старцу:
— До воскресенья просится оставить его, не гнать: «в воскресенье, говорит, уйду, куда Бог повелит».
Наступило воскресенье, а странник и не думал уходить, и вот старец взял жезл и пошел жезлом поучить его и выгнать.
Ученик к старцу, останавливает:
— Подожду, — говорит, — отче, я вперед пойду, там люди, народ у него, осудят тебя.
Да скорее сам к страннику в келью и сказал страннику:
— Отец мой грядет, хочет просить тебя к себе, в свою келью!
А странник, услышав о такой любви старца, оставил народ и поспешил к старцу навстречу, и издалека начал кланяться старцу:
— Не трудись, отче, я сам иду к твоей святости и прости меня, Господа ради!
И виде Господь дело ученика того, вложил в ум старцу свет свой и разверзся разум ему, умилился старец, поверг на землю жезл свой и, подойдя к страннику, целовал его и, взяв за руку, повел к себе и, радуясь, ввел к себе в келью, и угощал странника и беседовал с ним и полюбил его.
Разумея же бывшее, старец до земли поклонился ученику своему и сказал:
— Ты мне отныне буди отец, а я тебе ученик.
1913 г.
Цепь златая
Божие солнце
— Что слышно о солнце? Вот горит оно, и греет, и греет и сияет, что же, и откуда оно? А как нет его долго, долго не видим, мы его ждем и грустим, а встретим — обрадуемся. И откуда свет такой, и где тепло, откуда оно греет, наше свет–солнце?
— Солнце от Бога. Сотворив небо и землю, помыслил Господь о делах своих, чт5 сотворит. И когда подумал, что сотворит человека и чем будет человек, как оставит человек завет Божий и не пойдет в судьбах Божиих, о беде и о всем горе людском подумал и о мерзости в человецех на трудной земле, и как родится от человека Сын, и как для славы и чести погибшего человека распнут Его и в муках примет Он крестную смерть, и когда о смерти подумал, слеза испаде из ока. Эту слезу свою и назвал Господь солнцем. Солнце — Божие.
Адам
Восьмичастным создал Бог человека: от земли — остов, от моря — кровь, от солнца — красота, от об–лак — мысли, от ветра — дыхание, от камня — милость и твердость, от света — кротость, от Духа — мудрость.
И когда сотворил Бог человека, не было имени ему.
Высота небесная — Отец, широта земная — Сын, глубина морская — святый Дух, а созданию Божиему имени нет.
И призвал Господь четырех ангелов: Михаила, Гавриила, Уриила, Рафаила, и сказал Господь ангелам:
— Идите и изыщите имя ему.
Михаил пошел на восток и увидел звезду, имя ей Анафос, и взял от нее Аз и принес к Богу.
Гавриил пошел на запад и увидел звезду, Дисис имя ей, и взял от нее Добро и принес к Богу.
Уриил пошел на полунощие и увидел звезду, имя ей Аратус, и взял от нее Аз и принес к Богу.
Рафаил пошел на полудние и увидел звезду, имя ей Мебрие, и взял от нее Мыслете и принес к Богу.
И повелел Бог Михаилу произнести слово.
И сказал Михаил:
— Адам.
И бысть Адам первый человек на земле.
Страсти Адама
Гремит ад своим громом, бурит бурею, — страшны удары, бесстрашен.
— Моя власть и воля!
Огненные стрелы летят от его одежд. Громок, грозен, бесстрашен.
Никто еще живым войти не вхитрился, а назад ходу нет, — врата медные, верея железная, замки каменные, запоры крепкие.
Крут и шаток мост через Юдоль–реку, черен путь на живой век, жаркие молоньи светят в ночи, светят смерти: ведет она свои полки на приволен горек пир, слышен топот конских ног.
— Моя власть и воля!
Нужда, теснота, терпение — преисподний ад.
И воззвал Адам, первозданный человек:
— Сестры и братья мои любовные, пошлем весть ко Владыке Христу со слезами на землю, хочет ли нас от муки избавить!
Неутешны, унылы стоят пророки, праотцы, все праведные: кто же может донести весть!
— Други, воспоем песнями днесь, отложим плач, — ударил Давид в гусли, вложил персты свои на живые струны, — се заутра от нас пойдет Лазарь четверодневный, друг Христов, донесет до Христа весть.
И услышал Адам, первозданный человек, и начал биться руками по лицу своему, тяжким ярым гласом глаголя:
— Поведай от меня Владыке, светлый друг Христов, Лазарю, вопиет к Тебе Твой первозданный Адам. На то ли Ты, Господи, создал меня, на короткий век на земле быть и много лет в аде мучиться? Того ли ради я землю наполнил, о, Владыко! Вот внуки Твои возлюбленные во тьме сидят, на дне ада от Сатаны мучимы, и скорбию и тугою сердце тешат и слезами своими очи и зеницы омывают и, памятью терзаемы, унылы суть! Я на земле только краткий час видел добро, а в этой муке много лет в обиде! Краткий час я царь был всем тварям, а ныне долгие дни раб аду и бесом полонянник. На краткий час свет Твой видел, а вот уж солнца Твоего давно не вижу и Твоей ветряной бури не слышу. Господи, если я согрешил, Господи, паче всех человек, то по делам моим Ты и воздал мне муку сию, не жалуюсь, Господи! Но горько мне, Господи, я по Твоему образу сотворен, а дьявол унижает меня, по Твоему образу сотворенного, мучит меня, жестоко понукает мной! Господи, я Твою заповедь преступил, а вот, Господи, первый патриарх Авраам, Твой друг, Тебе ради заклать хотел он сына своего Исаака возлюбленного, и Ты сказал ему, Господи: «Тобою, Аврааме, благословятся вся колена земная!» — в чем же его грех? — а и он здесь, в аде мучится и тяжко вздыхает. И Ной праведный, избавленный Тобой, Господи, от лютого потопа, или не избавишь его от ада? Когда бы согрешили они, как я согрешил! А вот великий пророк Моисей, а он, Господи, в чем согрешил, ведь, и он здесь сидит с нами во тьме адове! А Давид, Господи, Ты прославил его на земле, и дал ему царствовать над многими, и он составил псалтирь и гусли, в чем же его вина, ведь, и он здесь с нами, в аде мучится и жалко стонет и вздыхает! Когда бы согрешили они, как я согрешил! А вот великий в пророках Иоанн Предтеча, Креститель Господень, рожденный от благовещения ангелов, в пустыне воспитавшийся, ядый мед дивий, и от Ирода поруганный, в чем же, Господи, его вина? И также томятся пророки Твои, Илья и Енох, угодившие Тебе паче всех праведников на земле! Моего ли греха ради не хочешь помиловать нас или своего часа ждешь, один Ты знаешь, нетерпеливы мы. Господи, приди к нам и избави от лихости, не угаси света! В Твою тайну молюсь, Господи. На мне вина, прости меня, прости меня, Господи, прости меня!
Ангел благовестник
Кто Тебя не ублажит, пресвятая моя Владычица!
Ты заступница и утоление всем оскорбленным, Ты утешение скорбным, Ты радость скорбящим, — захотела весь мир защитить от крови или себя утопить в ней: покинуть и никогда не вернуться в свой вертоград, в муке мучиться, с нами — во тьме века сего, с нами — в нашем лютом мире, где болезни, печаль, слезы и воздыхания, клевета, память злая, братоненавидение, с нами, как мы, неутоленно любить и безнадежно, и безнадежно терять.
Радуйся, обрадованная, Господь с Тобою!
Над рукодельем за искусной работой у окна пречистая Дева окаймляла четверосвитный убрус, белым бисером шила круги, квадраты, птицу–феникса, радугу, змея и голубя — знаки вечности, мира, воскресения, милости, мудрости и непорочности, а на углах под крестом ставила по василиску с головой петушиной и хвостом змеиным, милуя Божию тварь, дивовшце земное и преисподнее.
Сердцем в божественных судьбах, к тайнам мира — умные очи, неувядаемый цвет чистоты, пресвятая, пречистая Дева, честнейшая херувим и славнейшая воистину серафим.
В тихий час в тихой девичьей горнице метнулся огонек у лампадки и белый бисер заалел на шелках. С шумом вихря с небесных кругов стал в большом углу ангел — и были крылья его, как две зари полунощных, а лик невместим человеку.
И не снеся его вида, пала ниц на землю Дева Мария.
— Радуйся, обрадованная, Господь с Тобою! — воззвал благовестник.
И подняла пресвятая Дева очи к небу, и облак росный сошел на лицо ее и окропил ее с головы до ног.
— Не бойся, Мария! — приблизился ангел, отер ее своей алою ризой, — не бойся, Мария, се зачнешь Сына и тем весь мир спасется, Ты будешь спасение миру, мир Тебе, возлюбленная! — и огонь изшел из его уст.
Солнцем засияв, махнул ангел десницей — и бысть хлеб превеликий, и, взяв хлеб, ел сам и дал ей.
И махнул ангел левой рукой — и бысть великая чаша, полная вина неизреченного, и пил сам и ей дал пить.
И воззрев, увидела непорочная Дева — земля благословенная, цел был хлеб и чаша полна вина.
Радуйся, обрадованная, Господь с Тобою!
Ангел мститель
Среди поля на Голгофе пригвожден ко кресту — на кресте руки простер, окровавил персты — на честном кресте посреди земли висел Христос, совоздвигая четве–роконечный сей мир, божественных рук своих создание, в высоту, в широту, в долготу, в глубину.
Ангелы сходили и восходили с небес, собирались в един собор, силы небесные кланялись вольным страстям Его.
Слава долготерпению Твоему, Господи!
Силы небесные, все девять чинов — ангелы, архангелы, начала, власти, силы, господствия, престолы, херувимы, серафимы от неба небес — от престола славы, лествицей сходя и восходя, предстояли Ему. И мертвые, восстав из гробов, с мертвенного ложа притекали к кресту, кланялись спасительным страстям Его.
Слава долготерпению Твоему, Господи!
Разбойники Сафет и Фемех, распятые со Христом два разбойника, отрепетны крестною мукою, погибали в смертной тяготе тупой, погибали их помыслы, отымался издроблен повинный ум, горькая тьма ослепляла вещные, в боли очаделые, очи, а умные исходили в тоске:
— Милостиве Господи, помилуй мя падшего!
Крестообразно руки простирая к Сыну, распростершему руки на древе крестном, ко кресту приникла Владычица наша Богородица: оружие скорбное пронзило ей сердце — слезным крещением крещенное, все ее сердце растерзано, и слезы, излившись, престали.
— Царю Небесный, Сыну мой!
Три звезды, как свечи Божие, мерцали из тьмы помрачающей от Девы–Матери, непостижимо, несведомо родшей невместимого, миру свет и спасение.
Слава долготерпению Твоему, Господи!
На востоке солнца раскрылись двенадцать врат небесных и другие двенадцать врат на западе и двенадцать врат на море и по всем путям от нижних и горних обителей собирались в един святой собор ко кресіу силы небесные.
И вот во мгновение два ангела подвели под руки старца — был он ветх и велик, Адам первозданный, и поставили ангелы Адама перед лицом Господним.
Наклонив главу, да преклонятся народы все и облегчится грех верующих, восходящих на небеса, висел Христос на кресте, напоенный горькою желчью, единый сущ, без конца, без начала — сый.
И был глас со креста:
— Аз тебе ради и чад твоих с небесе на землю снидох, аз тебе ради и чад твоих на крест взошел, повешен, пригвожден ко кресту. Ныне разрешаю от клятвы, прощаю твой грех.
И вздохнул Адам:
— Тако изволил еси, тако изволил еси, Господи Боже мой!
Слава долготерпению Твоему, Господи!
Ангелы, силы небесные возрадовались, хваля перед Адамом Христа, кровию искупившего проклятие первородное, — миновались темные ночи, пропали печали! — и восходили на небеса со страхом и радостью, до неба небес к престолу славы, восхваляли Христа перед Отцом небесным.
Слава долготерпению Твоему, Господи!
Силы небесные, все девять чинов — серафимы, херувимы, престолы, господствия, силы, власти, начала, архангелы, ангелы восходили к престолу, восхваляли страсти божественные.
И один среди ангелов во святом кругу вятший паче всех, прекрасен видением, стоял перед крестом ангел, один недвижен, один безмолвен, смотрел на Христа.
Как! Сын Божий, Сын возлюбленный, любимый брат, Христос, Царь Небесный, творец земли и неба, продан за тридцать сребренников, висит на кресте! И мучится, обагрен с ног до головы, и нет ни откуда защиты, покинут, нет никого, неповинный, висит на кресте!
Не видел никого, только Христа, только на Христа смотрел ангел, не мог примириться, и пальцы его были крепко с тоскою сжаты, и дымы, что синие кольца благовонных кадильниц, обручая пальцы, вывивались меж острых суставов, и копье бледнело в руке его на дымящемся древке и бурные крылья, что молоньи сини, грозно орлпли, — недвижен, безмолвен, не мог, не хотел ангел видеть Христа на кресте.
Все силы небесные, недоуменно зря друг на друга, молили ангела взойти на небо к престолу славы прославить Сына леред Отцом Небесным.
Бестрепетен, бесстрастен к мольбе, не слушал ангел, не хотел их слышать, не хотел взойти на небеса к престолу славы — сердце горело и единая мысль возгоралась из горящего сердца: один он может и готов и должен стать на защиту — он может смирить грады и веси, поля, холмы и дубравы, он весь мир погубит, разорит венец солнца за крест и страсти.
И один недвижен, один безмолвен, он горел перед крестом во святом кругу, грозный мститель, ангел верховный, вятший паче всех, всех недругов победитель, архистратиг Михаил.
Слава долготерпению Твоему, Господи!
Белоснежной кипящей быстриной восходили полки ангельские, славословя, от креста за звездный круг к престолу. И был тихий перезвон в небесах, говор и пение столповное небесного воинства.
И повелел Христос ангелу взойти на небо, оставить крест.
— Исполни закон!
Но верен, ангел стоял перед крестом, не мог отойти:
— Господи, Ты видишь, не могу стерпеть распятия Твоего!
И во вторые повелел Господь ангелу отойти от креста.
— Исполни закон!
И не двинулся ангел, прочно, крепко, непреклонно, верен, ангел стоял перед крестом:
— Господи, как я пойду!
И в третий раз был голос с креста, отклонявший, повелевая ангелу взойти на небо.
— Исполни закон!
И тороки — слухи Духа дрогнули на бледном челе, трепетен, ангел сделал шаг от креста и вдруг стал, обернулся — черные тороки вьюнились на его бледном челе, бурные крылья орлили и очи синели, что дебрь: видеть муку, иметь власть остановить эту муку и не сметь!
— Не требуй, Господи, не требуй! Видишь сердце мое горящее, знаешь любовь мою, ей нет грани, ей нет запрета, ей нет закона. И на что мне власть моя, если запрещаешь прекратить муку Твою? Не могу преступить закон Твой, слово Твое, волю Твою и не могу угасить любви моей!
И пламень любви был так велик и скорбь была так остра и страда так безмерна, все мысли, все стези сердца пылали, — ангел не мог покориться, не мог исполнить царского слова, Божией воли, разжал ангел пальцы, и тихо пламя вышло из его руки.
И было пламя так сине, жарко, так живо, и огонь плящ и горюч — взлысился мрак, сдвинулись семь поясов небесных и пошатнулись земные, с шумом ужасных чет–веропастных горестных труб из четырех медных ветрий пыхнули четыре заглушные ветра, возшумели с востока и с запада, с юга и с севера — кто им укажет путь? куда им деваться? они не могут стать, для них нет уж покоя! — избезумелись, вздыбили море, хотя потопить всю нашу землю, заколебали столпы преисподния.
Но среди грохота, вопля и скрежета еще острее врезалась скорбь, и гнев стал безысходнее — и ангел пустил копье от креста в тьму земную, где стоял страх, клевета и обида, вопияла утрата и билось бессильно оскорбленное сердце и гнела бесполезная жалость и глохла защита.
Зазубрив тьму, как молонья, ударило копье в храм, прорезало купол, расшибло сень — и надвое сверху и до низу разодралась капетазма церковная, на две части разодрал ангел завесу во свидетельство сынам человеческим за страсти и крест — видеть и разуметь.
И в тот час воззвал Христос, благословляя Отца, и предал дух единородный Сын, великого света Ангел, Слово Божие, смертью на смерть наступив.
Слава долготерпению Твоему, слава страстям Твоим, слава силе Твоей, Господи!
Ангел погибельный
По воскресении из мертвых, отложив тело плотское, являлся Господь наш Иисус Христос своим ученикам.
Апостолы — Петр, Андрей, Иоанн и Варфоломей — пребывали с Богородицей, утешая ее. И когда были они все вместе на горе Маврии, стал посреди них Христос и сказал:
— Вопрошайте меня, да научу вас. Семь дней пройдет и я взыду к Отцу моему.
И никто не решался спрашивать Христа, и покорно последовали за Ним, по божественным стопам Его на гору Елеонскую.
Петр же апостол приступил в пути к Богородице, прося ее, да упросит Сына своего, и явит Господь вся, иже суть на небесах. Но не восхотела Богородица испытывать Христа.
И когда взошли они на гору Елеонскую и сидели вместе со Христом, Варфоломей обратился к Христу:
— Господи, покажи нам противника человеком, да видим, кто есть и чтб деЛо его. Тебя не постыдился, Тебя ко кресту пригвоздил!
— О, смелое сердце, — сказал Господь, — ты не можешь видеть его!
Варфоломей же припал к ногам Спасителя, упрашивая:
— Светильниче неугасимый, Иисусе Христе, вечного света спасение, неисповедимый, невидимый, в мир при· шедший словом отчим, совершивый дело свое — скорбь адамову преложивый в веселие и еввину печаль упразд–нивый рождеством своим, сподоби исполниться вопроша–нию моему!
И сказал Господь Варфоломею:
— Видеть хочешь противника человеком — узришь его, но говорю тебе, и ты и апостолы и Богородица ниц падете, аки мертвы.
Слыша слово Господне, все приступили, прося Христа:
— Господи, сделай, да видим его!
И вот по слову Господню предстали ангелы с запада, воздвигли землю, как свиток, и явилась бездна — глубина пропастная.
И запретив ангелам дольним, повелел Господь протрубить Михаилу.
И вострубил архистратиг, грозный воевода сил небесных.
И в тот час изведен был из бездны ангел погибельный — Сатанаил.
Вольный гоголю, старейшина небесных сил, «изверженный за разгордение, где ныне твоя воля, твой венец власти, престол небесный!
Шестьсот и шестьдесят ангелов держали его, вестника зла, творящего мечты, связанного огненными веригами, и , была высота его в шестьсот локтей, лицо, как молонья, власы остры, как стрелы, вежды дивия вепря, око правое — звезда утренняя, око левое — львово, и уста, как пропасть глубокая, и персты, как серп, и крылья — пурпур горящий, и ризы червлены, и на лице его пишет вражья печать и погибельная.
— Аз есмь Господь Бог! — воззвал Сатана.
И был велий трус, земля затряслась.
И в ужасе поверглись апостолы на землю.
Богу нашему слава вовеки!
Странник прихожии
Бурным духом в вышнее небо с тихой сладимой реки взлетела душа к престолу Господню.
— Господи Боже, благослови меня, Царь милосердный, в тело облечься! — взмолилась душа к Спасителю Господу Богу.
Горел семигранный венец на престоле и расцветала звездами Гора–цвет.
Благословил Бог душу, поставил на путь, благословил Бог душу на землю вернуться, благословил Бог душу на земле человеком в человеках родиться.
Бурным духом с превышних высот стремилась душа по небесному кругу.
Замирало в радости сердце — там Божьи органы играли на сердце: скоро встретит она, кого полюбила однажды, любила и горько рассталась, как ей будет легко и нетрудно на трудной милой земле! Полные радости очи светились, светили небельмными взорами путь по небесному кругу.
И растворилась в пути по небесному кругу, по безбрежным дорогам книга живая — суд Господень, судьба ее жизри — судина: дни за днями, как цепи, протянулись от колыбели до могилы.
Каким холодом, жутью, жестким словом, обидой сдавило ей сердце: сколько дней беззащитных, дней беспо–кровиых, сколько тревог и беды и пропастей, ожиданий тревожных, тщетной надежды, безвинного терпенья, непоправимой горькой потери, а сколько раз в своих днях постылых уйдет она от ворот со слезами, будет звать — не ответят, просить — не помогут.
— Где рай твой прекрасный, пресветлый день! Где же твой ангел, спутник благой? — как звездочки в ночи, то загораясь, то тая, сходились, горкуя, во святой круг белые птицы — Господни послы.
— Где же мой ангел! Или на небе и на земле в целом мире нет ни души и никто не услышит и никому нет дела, что так жалко кончаю бесполезные дни! — и запечатались страдно, зноем опаленные, холодом омерзлые уста.
— Где рай твой прекрасный, пресветлый день! Где же твой ангел, спутник благой? — как звездочки в ночи, то загораясь, то тая, вьются, горкуя, во святом кругу белые птицы, крыло в крыло вьются.
Бурным духом летела душа от судеб страны пророчных труб на пречистое снегово–белое знамя к Матери Божьей, к Царице силы небесной.
Премудрые девы радостно встретили душу, кротко стояли они со свечами вкруг Царицы силы небесной.
— Мати печальная, пресвятая Богородица, сердце во мне унывает, не хочу я на землю! — наплаканны очи смотрели на родимую Матерь, слезно, скорбно, сердечно просили родимую Матерь.
— Странник прихожий, не плачь! — духом святым уряжая, взяла Богородица свечку, вложила свечку в сердце — в сердце, в кручинную душу, — терпи, скорби с любовью, милый мой странник!
И загорелась в сердце жаркая свечка.
Премудрые девы стояли со свечами, «Христос Воскрес!» запели, с крестом поклонились.
Бурным духом летела душа с превышних высот через святые небесные круги, через белые зори, через Втай–ре–ку — заповедное от всего темного мира, с небесного царствия по Божьей стезе в темный мир на землицу сырую.
Жаркая свечка жарко теплилась в сердце.
— Странник прихожий, странник милый, брат мой несчастный, сестра моя горькая, будем жить полюбовно, согласно в этом нес ведомом мире на родимой сырой земле!
Прекрасная пустыня
Прекрасная пустыня, любимая моя мати, пришли тебя зажигать, со мной разлучают.
Я скажу тебе тайно, как люблю тебя, твою густыню, твои очи — твои очи, что озера, там от берега до берега зеленая волна волнйтся, и тихи и тайны, что частыня.
А за то полюбил тебя и матерью назвал, что нашел в твоей дубраве защиту и милость и правду.
Безмолвная и непразднословна, смиренномудренная, терпелива!
Теперь ты огню предаешься, и я тобою покинут, ты горишь, — в которую страну посылаешь? — прекрасная пустыня, любимая моя мати.
Я бежал от суетного мира, от вражды, от непокоя, в тебя водворился, в тебе нашел правду и милость и защиту.
Тихость твоя безмолвная, палаты твои лесовольные, спасение мое, мудрость и благодать!
Теперь ты огню предаешься, и я уйти от тебя должен, ты горишь — в которую страну посылаешь? и где, на каком месте мне быть? — прекрасная пустыня, любимая моя мати.
Прости меня, прощаюсь с тобой, благослови меня одному свой век свековать! Не пойду я искать островов непроходимых, ни безлюдного, безмолвного места, ни земляную пещеру, благослови меня, мать пустыня, в мир вернуться, в мир — в суету мирскую.
Я взвихрю себе стрелами волосы, покрою плечи алым, как твои зори, алым платком, я пойду по большой дороге, я выйду на площадь, буду о тебе рассказывать, о твоей правде и милости и защите.
Будут надо мной смеяться, будут бить меня больно, промолчу, поклонюсь на побои, все перенесу, все претерплю ради правды твоей, прекрасная пустыня, любимая моя мати.
В мире есть много несчастных, оскорбленных, неутешных, несчастных, горек сей мир, горюча тоска, если утешу, твоим светом утешу, свет во мне — свет от тебя.
И когда после страдных дней, странных под милый осенний дождик упаду под забором, ты придешь, ты меня примешь на свои руки, ты меня не покинешь! — и очи твои будут близко, и я уйду за тобой с легким сердцем, всем сердцем желая, в Жизнь векбвую, прекрасная пустыня, любимая моя мати.
1913 г.
Трава–мурава. Сказ и величание
Посвящаю С. П. Ремизовой–Довгелло
Святейшая великая Божия церковь София Премудрость, присносущное слово
Богом богатая Божия святая София!
Тихо и ясно горе у твоего золотого необъятного терема и, как в небесах, колыбаются тихие звезды — лампады серебряные. А вдоль воздушных уболов райская яблонь разветвилась золотыми плодами. А там, под мраморным дном, сладкие воды текут — кіrib eleison!
Над святою трапезой на ее среде Константинов венец, крест и голубь злат под крестом, и иных царей венцы округ сени, и тридцать малых венцов у поволочитой завесы — цена неоцененного в память и незабытие людям.
Ночью светит самоцветный камень с надвратной стены из чела, от Спаса Великого, и на красных полатах всю ночь, пока не заклеплют к заутрени в било, белые сестры — диакониссы великой церкви неусыпно стоят на молитве о мире за весь мир —
Какие подснежные — бобиевые листья!
Какие белые — бело–алый трояндофиловый цвет!
И кто это градарь насадил твой семивратный сад? Кто пославил тебя? Кто стережет?
— А видишь, налево вверху три оконца — три иконы стоят, там по все дни ангел Господен. И пока стоит святая София, не уйдет он с места сего. Так клялся ангел Господен неведомым именем первым — святою Софией. Ангел Господен дал имя, ангел Господен и страж.
Чудно и красно, и как солнце, сияют иконы, и алойный облак белых кадильниц синеет между столпами зелена камени с прочернью.
Там, на месте царском, где мрамор багрян, видели ночью: молилась Богородица. Там, в заалтарном притворе, где гроба Господня доска, и посох железен, и крестные свердпы и пилы, там у камня — на нем сидел Христос, говоря с Самарянкой, — слышали голос: «Дай мне воды пити!»
И я, пришедший с моею любимою чадью от святого Мамы, витания русских, я видел у великого алтаря на серебряном амвоне Романа: пел сладкопевец величальные песни, славил Всепетую, Всенепорочную, Всеблаженную, Деву Обрадованную, Матерь Света.
И дух святой наполнил нам душу и сердце, и мы не знали, на небе мы, ли на земле.
Слава Премудрости!
Слава создавой дом свой!
1915 г.
Имя и страж
Вдохнул Бог в ум царю Иустиниану создать святую церковь.
И от Адама не было такой создано церкви и нет на земле такого вида и красоты такой — святая Божия великая церковь, святая София Премудрость.
По числу дней года триста и шестьдесят пять приделов и на каждый день празднику служба, три тысячи попов служило в великой церкви и круглый год, как на цветной пасхальной неделе, видимо всем и открыто, иконостаса не заводили и колоколов не знали, — в колокол испокон звонят латыни, — а держали в великой церкви по ангелову учению било: к службе в било и клепали.
Двенадцать евангелиев одесную и двенадцать еванге–лиев ошуюю стояли на высоком месте по–ряду, золотые, дорогими камнями светили, — и светил их свет в ночи, как звездный — и тьма его не объяла.
В великом алтаре хранили стол, — на котором столе в великий четверг вечерял Христос со ученики своими, и в великом алтаре хранились сосуды — дароносивые златы, их цари–волхвы принесли в дар Младенцу–Христу в пещеру по звезде с востока, хранилось и Ольжино блюдо, Ольги княгини русской, алым полунощным жемчугом убрано, когда взяла дань, ходивши ко Царюграду, и висели в заалтарном притворе четыре медные трубы ерихонские в образ ангельских труб, когда пали стены Ерихона.
А строили церковь пять лет, одиннадцать месяцев и десять дней, а строил Анфемий строитель из города Трал–леса с товарищем земляком Исидором из Милета, и было под ними народа десять тысяч: по пяти тысяч на руку. А за десятника был Игнатий Непрович, — велик человек, трижды из Киева в Иерусалим пеш ходил!
Освященную вербу — лозу Перунову по цареву видению клали в ячменный вар с известью крепости ради великих стен.
Из царских палат сделан был ход на леса, и всякий день, лето и зиму, царь в платье нецарском наведывался на постройку. Снились царю вещие сны, как строить храм, и любил царь с мастерами думой делиться — в день субботний и в праздник созывал царь мастеров на беседу в царские палаты.
Третий год кончался, высоко поднялись стены и не нахвалится царь мастерами, и лишь одна у царя забота: вб–имя, — какое дать имя великой церкви?
А был у Игнатья десятника сын, Петром звали, мальчонка до всего смышленый. И как, бывало, выйдет отец на постройку, и Петька увяжется, и ходит день за отцом по лесам, лазает везде: тоже распорядок проверяет. А то, глядя на старших, помогать примется: то кирпич тащит, то у скуделей возится. И такая была у него лопаточка маленькая и на этой лопаточке беличьей кисточкой меленько написана была великая церковь, какая она будет, — Анфемий строитель, балуя мальчонку, сам Анфемий эту лопаточку ему сделал. И топорик у Петьки свой был, серебряный — царский подарок: «в день ангела от царя Иустиана». Вот с лопаточкой да с топориком царским всюду и поспевал мальчонка. И рабочие его очень любили: с дитем смышленым и работа шла ходчее, да и весело — за три–то года, приметливый, перенял мальчонка всякие хитрости мастеровые, и как примется мастерить на свой страх, ну, так старается, — ну, как тут не весело!
Царь Игнатья десятника жаловал: верный был царю человек Игнатий Непрович и божественный, — трижды из Киева в Иерусалим пеш ходил! А уж в мальчонке царь просто души не чаял. И везде–το, бывало, с собой по всей постройке водит. Навезут ли каких сокровищ, а везли их со всех концов, даже из самого Рима, и первым делом, конечно, царю на показ, а с царем и Петушок. И, бывало, начнет царь Петушку толковать, что и откуда, и где какие столпы стояли, в какой божнице и у каких капищ, так слова не проронит мальчонка, и после так всем расскажет, словно бы и сам там бывал, на всех концах и даже в самом Риме.
Сам царь и Петушком Петьку прозвал за эту его такую отчетность.
— Вот, Петушок, — скажет другой раз царь, приласкает мальчонку, — даст Бог, окончим церковь, и такая она у нас выйдет, куда твой храм Соломонов. Мы с тобой, Петушок, победим самого царя Соломона!
— Победим! — ответит, и так глаза загорятся — петушки–огонечки, как звездные: еще б не победить!
И случилось однажды, в день субботний позвал царь к себе мастеров на обед. А за мастерами, пошабашив, разошлись и рабочие. И остался на стене один Петушок: отец оставил его за караульщика стеречь скудель, да корыта, да орудия каменносечные, и наказал крепко никуда не отлучаться. На Петушка все можно было оставить.
Походил Петушок с лопаточкой своей по стене, постучал топориком, забрался там на самую верхушку. Далеко ему было видно по заре по вечерней — весь Воспор горел золотой до Русского моря, и златорогий Суд огоньками рябил золото–красными, золото–синими и зелеными до святого Мамы и за Мамонтову церковь до самых рогов, где святая Анна девица в теле лежит, как жива, и плыли корабли алые вдоль берега по морю Мраморному мимо Яблоновых ворот от Одигитрии, уносили с собой зарю.
Присел Петушок на вышку и стал ждать месяца.
Не месяц, отрок в белом, как царев вестник, весь белый, стал перед ним.
— Здравствуй, Петушок! — и алой зарей засветился лик.
— Здравствуйте!
— А где же отец? Где мастера?
— У царя обедают.
— Как же так можно! Оставить Божие дело? Иди сейчас, позови их.
— Сами скоро вернутся.
— Ни часа, ни минуты нельзя медлить. Иди и скажи!
— Никак не могу: я караульщик.
— Иди, говорю! — и два белых крыла сверкнули, как снег, и от лица дунул огонь: — клянусь святою Софией, именем созидаемой великой церкви, не уйду отсюда, пока не вернешься. Я послан от Бога быть здесь на страже.
Обед у царя давно кончился, сидели мастера в царских палатах с царем вкруг стола, думали сообща — одна забота, один разговор.
Царь рассказывал свой сон: шел он будто от русских Золотых ворот русским уболом и видит, над великой стеной поверх лесов в великом свете юнош на престоле вельми кралатый в белом саккосе с омофором, на голове царский венец, в руках жезло и свиток, а посторонь его Богородица с Младенцем и Предтеча Иоанн, а выше Спасителев образ, а еще выше радугой звезды, а посреде радуги престол с книгой и у престола скамейки со крестом и копием.
Вот какой сон снился царю — сам образ Софии Премудрости Божьей!
Добежал Петушок до царских палат. Пропустила Петушка царская стража. И прямо к царю. И повторил Петушок, что сказал ему неведомый вестник:
— Клянусь святою Софией, именем созидаемой великой церкви, не уйду отсюда, пока не вернешься. Я послан от Бога быть здесь на страже! — и глаза Петушка загорелись, как звезды.
И уразумел царь Иустиниан, кто это вестник и чье это слово, и возрадовался о чуде — о имени чудном великой созидаемой церкви. И положил назвать великую церковь святою Софией по слову ангела — откровению Петушкову.
И немедля вышел царь из царских палат и с ним мастера все, славя и хваля Бога, святую Софию.
А Петушка с собой на работу не взяли, оставили в царских палатах.
— Вернется Петушок, ангел Господен уйдет со стены, не вернется Петушок, останется ангел стеречь.
Так и не взяли.
Так с тех пор и остался Петушок в царских палатах. И никуда уж его от царя не отпускали и даже домой, к святому Маме, где жил он с отцом, его не пускали, к дворцовым воротам не велели подходить близко, и только что по двору побегать можно. И заскучал Петушок. И уж как просился, — ну, хоть глазком взглянуть на постройку! — и жаль его было, да царева указа не могли ослушать.
Хорошо в царских палатах, всего там вволю, и, чего душа хочет, все можно, да Петушку–то ничего не надо: одна просьба, одне слезы — выпустить его просит, за дворцовые ворота на стройку, полазать ему, как прежде, по лесам, по верхушкам с лопаточкой, с топориком.
И не раз сам царь его уговаривал и с ним Анфемий строитель и товарищ его Исидор строитель, не раз и мастера учили, пробовал и отец толковать.
— Вернется Петушок, ангел Господен уйдет со стены, не вернется Петушок, останется ангел стеречь.
Смышленый, понимал Петушок, да что ты с сердцем–то сделаешь: не покорливо, хоть и маленькое, и как ни толкуй, а не успокоится.
— Папа, — скажет, и уж губы дрожат, — папа родной мой, пусти меня на волю. Я, папочка, только посмотрю…
Ну, что тут сказать, и понимаешь, а ничего не поделаешь.
Долго с мальчонком мучились.
И уж как–то само собой вышло, либо тут нянька царская Малафевна, мудрая женщина, ее дело: напахнул добрый ум — затих Петушок — покорилось, знать, сердце его непокорливое, больше не плакал, не просился на волю, на стройку. Чах Петушок в царских палатах. И уж не надо ему ни лопаточки, ни топорика. Станет ли Малафевна сказывать сказку, молча слушает сказку, не улыбнется, не поправит, не загорятся глаза, как бывало, а, бывало — — как петушки–огоньки, горели.
На третий день Рождества освятили великую церковь, святую Софию Премудрость. И ради торжества такого на подромии — игрище царском — были убиты тысяча быков, десять тысяч овец, шестьсот оленей, тысяча свиней, десять тысяч кур, десять тысяч цыплят, и вся эта живность и тридцать тысяч мер хлеба розданы были народу. И когда растворили красные царские двери и, как ангелы, воспели калуфони, царь взошел на хрустальный амвон, стал под золотую сень, учиненную бисером со светлыми измарагды — воистину, царь победил Соломона!
А Петушок и на освящении не был, — не дождался.
Так и зачах: за сорок дней до торжества перед Филипповым заговением Петушка похоронили. Велел царь Иустиниан мастерам сделать серебряный гробик, в нем Петушка и похоронили, а с ним и лопаточку его и топорик.
В царских палатах в Богородичной церкви Маячной, где Нерукотворенный образ, Крест честный, Венец, Губа, Гвозди, Багряница, Копие и Трость страстные, в уголку у трапезных дверей серебряный гробик — лежит Петушок — «за великую церковь святую Софию Премудрость при царе Иустиане».
1915 г.
Литеры пророчественные
На три угла на семи холмах стоит царственный Новый Рим.
Тридцать пять дорог — тридцать пять ворот ведут в Царьград.
От Русского моря с Воспора — ворота Варварские и ворота Михайловы. От Суда златорогого — ворота Евге–ньевы, Красные, Рыбные, Осужденных, Дровяные, Источника, Хлебные, Стекольные, Святой, Новые, Петрийские, Фанарские, Царские, Зверинские, Влахернские. С запада с суши — другие Влахернские, Озерные, Калигарийские, Каллиникова калитка, Бесплотных, Мириандровы и Поли–андровы, Пемптийские, Меландрийскне, Силиврийские, Романовы — в них вошел султан Махмуд, попленил Царь–град. С юга же от моря Мраморного — ворота Одигитрии, Контоскалийские, Новые, Емильяновы, Псомафийские, Яблоновые и Золотые–Русские — в них и войдут, так идет молва, освободят Царьград.
Велика святыня цареградская, много святых чудес хранит земля.
Под камнями завалены лежать в земле пророки Даниил и Исаия. За Судом златорогим — Симеон Столпник, утвердивший на своем столпе бренную волю, наш дух немощной. У Влахернских ворот — Андрей Юродивый, первый вольно принявший терпение от жестокого мира сего и сердечными очами видевший Богородицу — Покров Богородицы. А там, на Лугаревом поле, Антоний Великий и Павел Фивейский — отцы трудники, столпы пустынные. А там, у ворот Романовых, в церкви Благовещения, Роман певец и Иоанн Дамаскин.
В святой церкви Апостольской на среде церкви алтарь, там, пол алтарем, Иоанн Златоустый и Григорий Богослов лежат. У алтарной преграды два столпа: великий столп Христов, у него привязан был Христос, когда мучили, и малый столп Петра, у него горько плакал Петр, когда запел петух. Под трапезой евангелист Матфей и Лука и с ними апостол Андрей. А от алтаря на восток гроб Константина царя, на гробной кровле письмена греческие — а написано о турском царствии и о конце его.
По стопам архиепископа новогородского, Антония — Добрыни Ядрейковича, по камушкам мниха Стефана Новгородца и земляков его доброписцев Ивана и Добрилы, иеродиакона Троице–Сергиевской лавры Зосимы, да дьякона Игнатия, да дьяка Александра, первых русских паломников ко Царюграду, была и мне милость поклониться святой Софии Премудрости.
Развоеван стоял Цареград.
Где святые сорок сороков, где монастырь Студийский — из него на Русь книга пошла, устав и триод! — где Влахернская церковь, где Спас Великий, где Воскресение, где святые сокровища — палица Моисеева, море разделившая, Самуилов помазующий рог, сучец масличен голубя Ноева, Ильина милоть, риза и пелена Богородицы, где гроб Захарии, гроб Симеона Богоприимца, гроб Иакова, брата Господня, Варвара Великомученица, Пантелеймон Целитель, Флор и Лавер, Козма и Дамиан, Иван Кущник, Селивестр, папа Римский, где доска, на которой положен был Господь наш, — над ней Матерь Божия плакала и шли слезы, как воск белые, где доска, где эти белые слезы?
С землей сравнена церковь Апостолов — на ее месте мечеть Махмудие, завалены Золотые ворота — нет ни проходу, ни пропуску.
На две стрелы от Спаса Великого перед монастырскими вратами лежала каменная жаба: при царе Льве Премудром ночью жаба по улицам ходячи, сметие людей пожирала, а метлы пометали сами, — восстанут людие порану, а улицы чисты.
Нет Спаса Великого, нет монастыря Аполикантского, нет ворот монастырских, нет каменной жабы.
Вышел я вечером походить по улицам города. Лениво и мирно под кровлями, редки встречи, неторопливы прохожие. Я ходил по пустынным улицам по стопам паломников: поминал в веках канувшее и то, что видели, и то, что слышали.
И не помню, как пришла ночь.
И не узнал я города.
Люкнув, заулькало и пошло бурбить бурьбой с конца в конец, — и увидел я жабу каменную: на лапищах на каменных вскачь неслась жаба по улице, хапала, глотала, — пожирала сметие, а за нею сами метлы Мели.
Как во сне, проходил я древними уболами, не по улицам, мимо церквей канувших, мимо столпов мраморных, перешел царевым путем Плакоту, площадь мраморную.
Жаба насытилась, у водопровода булькала, напивалась жабина студеной воды — и ей, каменной, тоже попить хочется! Напилась, облизнулась и опять на место — у ворот залегла монастырских, а с нею и метлы.
И такая стала ночь, такая тихая, такая темная — неслышная.
Я вошел в церковь Апостолов.
У алтарной преграды два столпа стоят.
Поклонился я Христову столпу: у него привязан был Христос, когда мучили.
— Слава страстям Твоим! Слава долготерпению Твоему, Господи!
Поклонился и Петрову столпу — его горьким слезам, когда запел петух.
— Брат мой, Петр, с первых слов моих, с первых дум я горевал с тобой!
И увидел на восточной стороне великий царский гроб: на гробной крыше сверкали огненные литеры.
Снилось мне или въяве я видел царский гроб, огненные помню литеры — письмена греческие. Потом я долго искал, спрашивал мудрых людей. И нашел в старой книге — от Геннадия патриарха, первого по взятии Царяграда, толк:
в первый Индикта царство Исмаила, зовомаго МоамФа, имать побЂдити родъ Палеологовъ, седмихолміе одержитъ, внутрь воцарится, языки премногими облагаеть, и островы опустошить, даже до Евксинскаго понта; истровыхъ cocЂдей разорить.
въ осмый Индикта Пелопонисомъ обладаетъ;
въ девятый Индикта на сЂверныя страны имать воевати;
въ десятый Индикта далматовъ победить,
паки обратится еще на время;
съ далматами брань воздвигнеть велію;
часть нЂкая сокрушится.
и множества — и языцы купно
со западными моремъ и сушею рать
соберутъ, и Исмаила побЂдятъ,
Седмихолміе возмутъ со прономіами.
тогда брань возставятъ междоусобную,
свирепую, даже до пятаго часа, и гласъ
возапіеть трижды, — станите, станете
со страхомъ, поспЂшите зЂпо спЂшно,
въ десныхъ странахъ мужа обрящете добля,
чудна и сильна, сего имЂйте владыку:
другъ бо мой есть, и того вземше,
волю мою исполняйте.
Лей иконописец
От великого алтаря на левую руку, идя посолонь, против столпа Васильева, столп от красного камени мрамора, медью окованный, Григория — отца отцов, тут и мощи его и образ, и за всякой службой народу теснота толкучая: болящие трутся о столп на исцеление. А от столпа Григорьева у царских входных дверей на возвышении образ Спасов велик написан, и только одного перста у правой руки не написано, а скован серебрян и позлащен.
Я спросил вожа моего:
— Что есть перст ненаписанный, а скован серебрян и позлащен?
И поведал мне вож мой чудо страшно и великое.
Жил в Цареграде Лей иконописец, муж доброго нрава и благочестивый, и уж так горазд иконам, такую напишет — золотую, и горят краски по золотому полю, как горит на вечернем закате Мраморное море; Анфемию, строителю великой церкви, друг был.
И когда царь Иустиниан приступил к созданию великой церкви, Анфемий задал другу задачу: написать у царских входных дверей образ Спасов.
Некогда, при земной жизни Христа, Авгарь, князь едес–ский, томим много лет от синей проказы, послал Ананию, иконного писца своего, в Иерусалим написать образ лица Христова. И Анания встретил Христа, но сколько ни трудился, не мог списать Божественный образ: то выходил Христос очень молод, то очень стар и совсем непохож, пока сам Христос не совершил чуда — умыв пречистое Свое и Божественное лицо водою, утерся убрусом, и на убрусе вообразился лик Его.
В царских палатах в церкви Пресвятой Богородицы Маячной и хранился этот убрус Авгарев — Нерукотво–ренный образ Господа нашего Иисуса Христа.
И с самого того дня, как заложен был первый камень великой церкви, Лей иконописец проводил дни у Богородицы в дворцовой церкви перед Нерукотворенным образом Спаса, ночами же неустанно молился, прося благословить непостижимое Божественное Слово постигнуть — написать лик Христов.
И, много молившись, приступил к работе.
Проходили годы в труде и воздержании. И был немутен ум его и сердце чисто.
В праздничные дни в царских палатах за царской трапезой в кругу мастеров сидел Лей иконописец молчаливо, а работу свою держал в большой тайности, даже и от друга своего Анфемия.
И царь Иустиниан, любивший беседовать с мастерами, видя старание и скрытность Лееву, не докучал ему вопросами.
Уж давно вернулись с Родоса мастера цареградские — Троил, Василий и Колоквинт, наблюдавшие за изготовлением кирпичей для купола, и был возведен необыкновенный купол — великий терем великой церкви, и весь он горел в золоте, а стены, покрытые мрамором, расписаны, и повешены были паникадила на толстых серебряных цепях толщиною в руку, и из золота и драгоценных камней, разбитых и сплавленных с золотом, положена была доска на престол, и за святым престолом водружен великий крест золотой, меры боле двух человек от земли, а перед ним повешен другой крест с тремя лампадами вдоль трех ветвей. Убирали драгоценными камнями сребростолпную надпре–стольную сень, — пятый год подходил к концу, а Лей иконописец все еще не давал отчета о своем труде.
Чем ближе подходила работа к концу, тем сильнее охватывало его необоримое чувство и жгучее нетерпение какое–то, — все ему хотелось все сразу и одной чертой. И это чувство было так остро, дух захватывало, — руки дрожали.
И, бывало, ничего не прибавив и не убавив, садился он на лавку и сидел с закрытыми глазами, горя весь мечтою о своем завершенном деле.
И острота этих чувств — и нетерпение, и огненная мечта — пронизывала всю его душу, и наступало затем утомление: равнодушный ко всему на свете, а главное, к первому своему — к работе своей, выходил он на улицу и шел за городовую стену в поле так, ни о чем не думая и ничего не желая.
На совете царском назначен был день освящения великой церкви.
Лей иконописец был на этом последнем соборище мастеров. И для всех, кто его видел тогда, не осталось не заметным его необыкновенно странное поведение: он не только что не говорил ни слова, он сидел, не подымая глаз.
И царь, опрашивая мастеров и смекая о сроке окончания работ, царь не решился обратиться с вопросом к Лею.
Впрочем, и спрашивать нечего было, — не мог, ведь, Лей не исполнить к сроку своей работы! И, на самом деле, образ Спасов был весь написан, и оставалось всего на правой руке написать мизинец.
И вот после совета царского поздним вечером Лей прошел из царских палат царским ходом прямо в великую церковь, твердо решившись в ночь все закончить.
Последние работы в великой церкви совершались и ночью: церковь была освещена, и свету было, как днем.
Написать мизинец — дело простое. Лей это сам хорошо знал, но тут произошло то, что уже бывало с ним за последнее время: то самое чувство нетерпения и огненной мечты охватило его. И вместо того, чтобы дописать не–дописанное, он вышел из палатки и позвал друга своего Анфемия посмотреть на работу.
И они стояли перед Спасовым образом.
Анфемий, не скрывая восхищения своего, громко хвалил друга. И, наглядевшись на образ, не мог утерпеть, пошел к царю. И привел царя. И уж с царем наперерыв оба выражали свое восхищение.
А Лей стоял поодаль и ничего не слыхал, и не заметил, как к царю выходил Анфемий и вернулся с царем, и как царь и Анфемий ушли из церкви, и он опять остался один.
Лей, не сводя глаз с образа Спасова, весь в одной был думе.
И эта дума его была громка, как царские похвалы и похвала его друга, строителя великой церкви, одна и нераздельно врастала она в его сердце, заполняла всю душу, — дума о том, что вот он, Лей иконописец, завершил великое дело: постигнул непостижимое Божественное Слово — написал лик Христов.
И вот дошла она, эта дума его, до краев своей страсти и, огненная, как та мечта огненная, восторгом всколыхнула все его чувства, и он воскликнул к Спасову образу, как к живому:
— Господи, видишь, я изобразил лик Твой, каким Ты был на земле!
И внезапно столп огнен стал вверху над образом, и был тихий глас:
— А ты когда меня видел?
В утренний час царь с Анфемием и с прочими мастерами, обходя великую церковь, вошли в палатку у царских входных дверей, желая еще раз полюбоваться на Лееву работу и показать другим.
И каково было изумление, когда увидели они Лея: он свдел на полу — левой рукой на лавку, правая же висела, как неживая.
И перед царем не поднялся и на вопросы не отвечал, ибо был нем.
Все ему было трудно: смотреть, дышать, шевелиться, — и уж кое–как уцелевшей рукой нацарапал он царю, что случилось с ним в ночь.
И дивились все бывшему чуду.
Повелел царь Иустиниан никому более не касаться Спасова образа, а на недописанный перст выковать серебряный — людям на страх и на уведение.
И тот перст у Спаса не писан, а скован серебрян и позлащен.
1915 г.
Отрок Финогенов
На мощах мучеников утверждены столпы софийские.
Много угодников покоится во святой великой церкви.
Есть глава Пантелеймона, глава Кондрата апостола, глава Ермолы и Стратоника, глава Кира и Иоанна, рука Германова — ею ставятся патриархи, лежит Аверкий святой и Григорий Великой Армении, и Селивестр папа Римский, а за крестом мерным — колико был Христос возвышен плотию на земли — вдовица Анна лежит, давшая безмездно свой двор святой Софии, а в приделе Петра и Кодина — святая Феофанида, ключи державшая от святой Софии.
Гроб же один стоит малый и нет больше гробов в великой церкви.
А в том гробе — отрок Финогенов.
Поп Финоген был поп софийский.
А было в великой церкви у святой Софии три тысячи попов: пятьсот ругу емлют — на содержании церковном, а прочие — крестцовые — от алтаря питались. И когда кто умирал от пятисот ружных, то первый в очереди крестцовый входил на его место.
Поп Финоген был поп крестцовый.
А очередь его была самая последняя, и попасть ему в пятую сотню удачных — дело очень мудреное и, скажу, безнадежное: две тысячи четыреста девяносто девять вожделеющих стояли впереди его!
Ружные попы жили в городе у церкви, и был им почет и от царя и от патриарха — все до единого митрофорные. А крестцовые — дело совсем другое, уж кому где Бог укажет, там и селились: подоходней который — поближе, а что поплоше — ног не соберешь.
Поп Финоген жил вне Золотых Ворот у Живоносного Источника в приходе Николы–Проби–Лоб.
К бедности, из которой не вылезал Финоген, пришло ему в жизни большое горе: умерла матушка. И остался поп один, да с ним Сергунька. И если было еще на свете, чем жить попу и ради чего терпеть, так этот самый Сергунька.
Думал Финоген, глядя на сына, — дай подрастет мальчонка, определит он его в ихнее Заиконоспасское, потом поступит Сергунька в семинарию, в Вифанскую, кончит семинарию, а там еще куда, а там, благословит Бог, архиереем будет.
«Будешь во времени, меня помяни!» — гладил поп по головке Сергуньку, архиерея своего, владыку грозного и милостивого, перед которым вострепещут сами ружные попы софийские, гладил белесые, как пушок, волоски его по концам с завитками, осклабляся и добро — добрый был батюшка отец Финоген — и с удовольствием — не легко ему доставалась копейка, да и гнуться приходилось, нехорошо!
А Сергунька такой тоненький, как былиночка, весь в мать покойницу, и глаза, как у матери, такие чего–то пугливые. И как станет, бывало, за службой — с ослопной ли свечой, с благовонным ли кадилом — в стихарике своем, в серебряном, ну, такой чудесный, и жалко чего–то.
Последнее время все чаще, глядя на Сергуньку и гадая о судьбе его завидной, а с ней и о себе, о своем одиноком, загнанном и последнем, поп в разгар чаяний и упований своих вдруг сжимался весь, от этой вот жалости.
— Сергунюшка, ты бы хоть молоко пил! Хочешь козьего? Я тебе, Сергунька, козу куплю.
А Сергунька такой тоненький, как былиночка, и ни кровинки, только глядит на отца, все понимает — какую! ну, откуда им козу купить?
Сергунька первый был отцу помощник: и читал и пел и раздувал кадило. Поп Финоген без Сергуньки ни шагу.
— Будешь во времени, меня помяни! — бормотал поп от любви своей и надежды, и видя и невидя, и удивляясь и больно жалея.
ъ.
В одном из трехсот шестидесяти пяти приделов великой церкви поп Финоген готовился служить заупокойную обедню. За последнее время это был редкий случай, приходилось ему больше отправлять молебны и панихиды. И ведь, как все вышло неисповедимо: какая–то старушка подошла сама к Финогену и из всех стоящих попов выбрала Финогена. Батюшка ли ей понравился, или Сергунька взял ее старое сердце, — может, и у нее когда–то такой же вот внучонок был, тоже Сергунька?
В приделе Петра и Кодина, где Петровых вериг железо вковано в золотую икону, облачившись, начал поп Финоген обедню.
Сергунька читал часы.
И вот на проскомидии, раздробив Агнца и положив Его на святом дискосе за жизнь всего мира, когда отец Финоген взял копие и, прободая копием Агнца, проговорил во свидетельство истины — «един от воин копием ребра Ему прободе и абие изыде кровь и вода…» — белый свет сверкнул на копии.
Финоген поднял глаза и увидел: одесную перед престолом предстоял ангел, и светом неизреченным светился лик его.
— Се мя Бог послал по душу детища твоего, да ю восприиму! — сказал ангел.
И, как тот свет белый, сверкнувший внезапно на копии, одна сверкнувшая мысль рассекла благоговейные мысли Финогена — последняя его надежда отнималась! — и сердце озябло и руки задрожали.
Минуту стоял он немой, глаза открыты, весь в свете, исходящем от лика и крыл ангельских.
— Возьмешь у меня сына, — спохватился Финоген, — нет, лучше уж я… — и подумал: «…как же так Сергунька, ведь, он же такой слабый, один останется?» — и вдруг раздумался, — не знаю я, для чего душа его и ты не знаешь, для чего душа его Тому, Кто послал тебя, Богу моему и твоему, — и принял судьбу свою, принял горькую по суду Божьему, — Он один знает! И я прославлю Его, пославшего тебя, пославшего Сына Своего на очищение грехов и на спасение душ наших. Подожди, дай окончу святую службу.
И, взяв вино и воду в святой потир, благословил:
— Дух, кровь и вода — трие воедино!
И по смирению его послушал его ангел Господен: видимый только ему одному, служащему у престола, остался ангел Господен ждать у престола, пока не окончит поп святую службу.
Неизреченный свет исходил из алтаря от престола.
И первая увидела этот ангелов свет старушонка, заказавшая обедню, а за ней странники, калики перехожие, пришедшие издалека поклониться Петровым веригам во святую великую церковь Софию Премудрость. И быстро пронеслась молва по церкви о свете, воссиявшем у престола в приделе Петра и Кодина.
Хлынул народ со всей церкви. Дали знать в царские палаты. И на полатах в великой церкви в сонме белых диаконисс увидели царицу.
Поп Финоген служил обедню. Сергунька прислуживал, раздувал кадило, и на бледном личике его, будто две розы горели, да поблескивали мелкие росинки на лбу, такие ясные, как хрусталик хрустального софийского амвона.
Ангел Господен предстоял у престола, никому не зримый, кроме Финогена, свет же, сиявший от лика его и крыльев был каждому виден, и все дивились неизреченному свету.
Сергунька в своем стихарике серебряном, весь захлопотавшись за делом, только один Сергунька не замечал никакого света.
Когда кончилась обедня, вышел из алтаря Финоген с крестом, ангел стал за крестом и от света лика и крыльев золотой загорелся крест в руках у попа, и никто не решался подойти ко кресту.
И один Сергунька, отслуживший всю службу, видя замешательство в народе, первым подошел ко кресту, первый приложился к кресту и вдруг увидел… ангела увидел — и от света в глазах у него зарябило, и как былинка болотная пошатнулся и — на колени, нагнул голову — до самой земли.
И тогда ангел Господен вынул из него душу.
И свет померк.
И от того, что свет был не сего света, стало внезапно, как в грозу, в великой церкви, и только у Петровых вериг красные теплились серебряные лампады, да на кануне старухина свечка тоненьким язычком угасала.
Бездыханного Сергуньку своего — надежду ненадеян–ную, радость необрадованную, свет очей и жизнь — Сергунюшку взял отец на руки и, закрыв ему померкшие глаза, благословил на жизнь на то–светную.
— Мир ти!
И обращаясь к народу, рассказал Финоген о ангеле Господни, пришедшем по душу детища его.
Чей ум и чья душа, слыша о таковом чуде, не помянула о царстве небесном и жизни бесконечной и не поревновала о смирении перед волей Божьей!
И по таковому смирению и чистоты ради души детской один стоит гроб в великой церкви, и нет другого гроба, кроме того.
А в том гробе — отрок Финогенов.
1915 г.
Мария Египетская
Есть в великой церкви чудный образ Богородицы — как войдешь в великие двери по правую руку, у малого алтаря стоит — и шли слезы от очей Богородицы на очи Христа.
Там и воду дают от алтаря на помазание недугующим и страждущим, на кого наложил Бог руку Свою. И стоит народ — какое отчаяние — одни глаза! — это те, кому нет от людей больше веры, отверженные.
А принесен тот чудный образ в великую церковь из Иерусалима — Иерусалимская Божия Матерь, Марии Египетской небесная поручница.
Дал Бог человеку великую радость — красоту плотскую. И благословил ее на брачном пиру, где была и Матерь Его. Создавый воду, превратил воду в вино на брачном пиру.
Тайна сия велика.
Дар Божий — красота плотская — благословенная! Великая идет от нее в мире радость. И был этот дар Божий на Марии Египетской и благословение
Мария Египетская была блудница.
Тайна сия велика.
Как–то перед Воздвижением снарядился корабль плыть из Александрии в Иерусалим на праздник. Богомольцев собралось немало: всем хотелось побывать в Иерусалиме в этот великий праздник. С богомольцами поехала Мария: не поклониться Кресту она ехала, привлекало ее совсем другое — много было на корабле богомольцев, еще больше будет в Иерусалиме!
Ехала Мария на корабле так, денег у нее не водилось — зачем ей деньги? — а нашлись люди, за нее заплатили. Ну, как не заплатить за такую? И, скажу, путь был веселый. Дорога морем опасна, а тут .не заметили, как и доехали. Еще бы, с такою разве заметишь? И в Иерусалиме нашлось ей место — ей ли не найти приют? И весело прошла ночь и день на святой земле.
Когда же настал вечер, ударили ко всенощной, богомольцы поспешили в церковь, и Мария за ними в церковь.
Мария была такая, ну, как дома, в Александрии, как там, на корабле, и как эту ночь и день. А те самые люди, — вчера еще из–за нее не заметили они и трудного пути и весело провели с ней ночь и день на святой земле, — эти люди были теперь совсем не такие: как–то само собой, не сговариваясь, обходили они ее, словно боясь коснуться, как чего–то нечистого. И сколько раз пыталась она переступить порог церкви, и всякий раз ее оттесняли. Уж не люди, какая–то сила не допускала ее на порог церкви.
«Или она хуже других?»
Она отошла от дверей. Стала в притворе.
Горкнуло сердце:
«Чем же ты хуже других, горькое сердце?»
И стояла в притворе одна.
Был ей от Бога великий дар — красота, и вот нет ей пути!
И вдруг она поняла: те люди шли ко Кресту, а она так… и всегда, всю свою жизнь все только так, — в первый раз поняла она и твердо решила к прежнему никогда не вернуться.
Горьмя горело горькое сердце.
Кто ей поверит?
«Кто же поверит тебе, горькое сердце?»
И подняла глаза — на белой стене против стоял образ — Божия Матерь: и шли слезы от очей Богородицы на очи Христа.
И смотрела…
— Мне б не обозрить белого света, правду я говорю! — смотрела она к великому сердцу.
И упала слеза от очей Богородицы в горькое сердце и, как свеча, затеплилась в сердце.
Твердо ступила Мария. Переступила порог. Как свеча, слеза теплилась в сердце. Народ перед ней расступался.
о, преславное чудо,
широта креста и долгота небеси равна есть!
На горнем месте, видимо всем, воздвигнут был Крест. И шел народ поклониться Честному Кресту. И Мария с народом поклонилась Честному Кресту.
о, лествица, ею же восходим на небеса!
живоносный сад — крест пресвятой.
В притворе перед образом Матери Божией — благодарила Мария Божию Матерь.
Был ей от Бога великий дар — красота, и стал для нее дар Божий погибелью.
«Как же ей быть? Где найти отдых горькому сердцу?»
И смотрела… и смотрела к великому сердцу.
И вот издалека голосом милым милой сестры донесло весть:
— Перейдешь Иордан, там тебе отдых!
Всю ночь до белой зари проходила Мария по городу.
Там за церковным порогом осталась вся ее прежняя жизнь, и уж назад не вернется. Странный голос, как оклик весенний, наполнял ее душу.
По утру у городских ворот подал ей какой–то семитку.
В первый раз она приняла Христа ради, купила на базаре три хлебца — будет ей на дорогу.
Зазвонили у Иоанна Предтечи к ранней обедне. Зашла помолиться. Постояла у Иоанна Предтечи. Странный голос, как оклик весенний, наполнял ее душу.
— А что там, за Иорданом?
— За Иорданом? Там и лютому зверю житье не барышно, летают пустынные птицы.
— А как туда перебраться?
И долго искали человека. Нашелся один старичок: он перевезет.
— Там и бывалому пропад.
Умылась Мария Иорданской водою, перекрестилась, села в лодку: три хлебца в руках.
— Ну, и с Богом!
«Перейдешь Иордан, там тебе отдых!»
Сорок лет и семь лет прожила Мария за Иорданом в пустыне.
Был ей от Бога великий дар — красота, и вот Богу вернула она Его дар — красоту: очи — цветам, уста — зорям, тайные помыслы — облаку, страсть свою — солнцу и ветру, зной свой — пустыне.
И духом Божьим наполнилось чистое сердце.
Видел Марию старец Зосима: молилась Мария, не попирая земли — над землею. И не зная, узнала Мария Зосиму. Видел Марию старец Зозима: переходила Мария Иордан–реку: шла по воде, как посуху.
А когда померла она, лев–зверь пришел к сухому ручью и вырыл когтями могилу.
А померла она в страстные дни — в великий четверг у сухого ручья за Иорданом в пустыне.
И видел старец Зосима в час ее кончины, когда ее душа расставалась, видел в церковном притворе на белой стене образ Матери Божией: и шли слезы от очей Богородицы на очи Христа.
Кто знает жалость и скорбь Матери Света, Скорбящей Заступницы нашей! Восхотела из светлого рая вольно во тьму — в ад идти к нам, к грешным и шатким, вольно с нами остаться нашу трудную бедовать беду — «Не надо мне раю прекрасного, хочу мучиться с грешными!» — и шли слезы от очей Богородицы на очи Христа.
И стоит тот чудный образ Богородицы, поручницы всех несчастных, последнее прибежище — кому нет от людей больше веры — отверженных, в великой церкви во святой Софии, Премудрости Божией.
1915 г.
Милыи братец
Тучи, сестрицы, куда вы плывете?
Отвечали тучи:
— Мы плывем дружиной, милый братец, белые — на Белое море во святой Соловец остров, синие — на запад ко святой Софии Премудрости Божией.
На Сокольей горе на бугрине сидел Прокопий блаженный, благословлял на тихую поплынь воздушных сестер.
Унывали синие сумерки, — там, за лесом уж осень катила золотым кольцом по опутинам, синие вечерние, расстилались они, синие, по приволью — зеленым лугам.
Он пришел к нам в дальний Гледень от святой Софии, от старца Варлаама с Хутыни.
Был богат казною и за его казну шла ему слава. Разделил свое богатство и была ему честь за его милость. И стало ему стыдно перед всем миром; вот слывет он хорошим и добрым и все его хвалят. И разве не тяжко совестному сердцу ходить среди грешного мира в белой и чистой славе? И тогда взял он на себя великий подвиг Христа ради и принял всю горечь мира…
Он, как свой, среди отверженных, как брат среди пропащих.
И соблазнились о нем люди.
Он пришел в суровый дальний Гледень от святой Софии.
«Бродяга, похаб безумный!» — так его привечали.
Оборванный, злою стужей постучался он в сторожку к нищим, — нищие его прогнали. Думал согреться теплом собачьим, полез в собачью конурку, — с воем выскочила шавка, только зря потревожил! — убежала собака. Окоченелый поплелся он на холодную паперть.
Кто его, бесприютного, примет, последнего человека?
Честнейшая, не пожелавшая в раю быть… не Она ли, пречистая, пожелавшая вольно мучиться с грешными, великая совесть мира, Матерь Света?
И вот на простуженной паперти ровно теплом повеяло — И с той поры дом его — папертный угол в доме Пресвятой Богородицы.
Шла гроза на русскую землю.
Никто ее не ждал и жили беспечно.
Он один ее чуял, принявший всю горечь мира: с плачем ходил он по городу, перестать умолял от худых дел, раскрыть сердце друга для.
Суета и забота, — кому его слушать? Ой, били его и ругали.
И вот показалось: раскаленные красные камни плыли по черному небу, и было, как ночью, в пожар, и был стук в небесах, даже слов не расслышать.
Ошалели от страха.
«Господи, помилуй! Спаси нас!»
А он перед образом Благовещением бился о камни, кричал через гром: не погубить просил, пощадить жизнь народу, родной земле.
. И гроза повернула, каменная мимо прошла туча.
Там разразилась, там раскололась, за лесом устюжским и далеко засыпала камнем до Студеного моря.
Он пришел в суровый Гледень от святой Софии.
И кровом был ему дом Пресвятой Бого.родицы.
А когда настал его последний час, шел он вечером в церковь к Михайле архангелу.
Поджидала его смерть на Михайловом мосту.
«Милый братец, ты прощайся с белым светом!» — и ударила его косой.
И он упал на мосту.
И вот тучи–сестры принесли ему белый покров. В летней ночи закуделила крещенская метель — высокий намело сугроб.
И лежал он под сугробом серебряную ночь.
♦
В синем сумраке тихо плыли синие и белые тучи и, как тучи, плыли реки — синяя Сухона и белая Двина.
Зацветала река цветами — последние корабли уплывали: одни в Белое море на святой Соловец остров, другие ко святой Софии в Новгород Великий.
На Сокольей горе на бугрине сидел Прокопий блаженный.
— Милый братец, помоли о нас, даруй тихое плавание!
— Милый братец, благослови русский народ мудростью святой Софии, совестью Пречистой, духом Михайлы архангела!
1914 г.
Авраам
Когда настал срок жизни Авраама, сказал Господь архистратигу сил небесных, вятшему от ангел, Михаилу:
«Иди к Аврааму, другу моему, скажи Аврааму: отойти он должен от мира сего, да распорядится о доме своем прежде конца».
И стал архистратиг на пути к дому Авраама.
И нашел архистратиг Авраама, сидящего на поле. А был Авраам в больших годах. И поклонился архистратиг Аврааму.
И не знал АвргСам, кто это.
— Откуда ты?
— Путник я.
— Путник, присядь со мной, — сказал Авраам, — я велю привести коня и мы поедем домой. Уж вечер, отдохнешь, а назавтра в путь.
— А как имя твое? — спросил Михаил.
— Звали меня Аврам, но Господь переменил имя мое, и зовусь я не Аврам, а Авраам.
Авраам позвал отрока, чтобы отрок привел коня ехать домой.
— Не надо, — сказал Михаил, — мы и так дойдем.
И они пошли, архистратиг и Авраам.
И когда проходили они мимо дуба — многоветвистый дуб стоял при дороге — от ветвей слышен был глас:
«Возвести, к кому послан!»
Слышал архистратиг, слышал и Авраам.
И затаил Авраам в сердце таемное слово.
И когда пришли они в дом, призвал Авраам рабов своих.
— Идите в стадо, выберите лучшего барашка и приготовьте нам вкусных кушаний на ужин.
И пошли рабы исполнять волю господина своего.
Сказал Авраам сыну Исааку:
— Налей воды, Исаак, и принеси умывальницу, омоем ноги гостю. Чую, в последний раз я омою ноги гостю.
Загрустил Исаак, слыша слова отца, пошел, принес воды и умывальницу.
— Что это, — заплакал Исаак, — сказал ты: «в последний раз омою ноги гостю!»
И Авраам заплакал.
И архистратиг, видя плачущих Авраама и Исаака, начал плакать с ними, и слезы архистратига падали, как камень.
Вошла Сарра, жена Авраама.
— Что такое? О чем плачете?
— Ничего, Сарра, — сказал Авраам, — будем пить и есть с нашим гостем.
Когда солнце погрузилось в море и на востоке взошла луна и загорелись звезды, оставил архистратиг Авраама, поднялся на небеса — с заходом солнца приходят все чины ангельские на поклонение к Богу, Михаил же среди них первый.
«Послал Ты меня, Господи, к Аврааму возвестить исход его телесный, не мог я исполнить, друг он Твой и праведен, странных приемлет. Господи, пошли к нему память смертную, да сам уразумеет о своем часе, а не от меня слышит горестное слово».
И сказал Господь Михаилу:
«Иди, будь в доме Авраама, увидишь ядущего его, ешь и пей с ним. Я вложу память смертную в сне Исааку на сердце ему».
Архистратиг вернулся к Аврааму и нашел великое пиршество.
И ел архистратиг и пил с Авраамом.
И когда окончилась вечеря, велел Авраам Исааку приготовить постель гостю. И возжег светильник и повел на покой гостя.
И вот когда после полночи, потрясшей вселенную великим священным ужасом, наступил час покоя всего живущего, встрепенулся Исаак от сна и с криком бросился к Аврааму.
— Отопри мне, отец! Ты жив еще? Еще не отняли тебя!
Авраам отпер дверь.
Исаак припал с плачем к отцу.
Заплакал и Авраам.
И архистратиг, видя плачущих Авраама и Исаака, начал плакать с ними, и падали слезы его, как огонь.
Вошла Сарра.
— Что такое? Дурные вести или Лот помер?
— Нет, Сарра, — сказал архистратиг, — я не принес дурных вестей о Лоте: Лот жив.
И поняла Сарра, не похожа речь архистратига.
И сказала Сарра Аврааму:
— Перестань плакать, или не разумеешь о госте? Зачем слезы, или не видишь, какой светит свет в нашем доме?
— Откуда ты знаешь, что этот человек от Бога?
Отвечала Сарра:
— Он один от тех трех, что отдыхали у нас под дубом, ты им заклал тельца.
— Правда, и я, омывая ноги, подумал: «Эти ноги я омывал тогда под дубом!»
И Авраам и Сарра смотрели на своего гостя.
И сказал Авраам архистратигу:
— Кто ты?
Архистратиг стал перед Авраамом.
— Я сын света, архистратиг сил небесных, Михаил.
И было видение тела его, как сапфир, а взор лица его, как хризолит, а волоса на голове его, как снег, и кидарь на голове его, как облак, и одеяние риз его, как багор, и жезл золот в руке его.
Авраам смотрел на гостя, дивился свету.
— Открой же, зачем ты пришел к нам?
— Пусть тебе скажет сын твой.
И сказал Исаак:
— О, что приснилось мне! Я видел столп посреди двора — солнце и месяц, как венец, на голове сияли моей. И вот велик муж сошел с небес, светящийся, как сам свет, взял солнце с головы моей, а лучи оставил у меня. Заплакал я: «Господи, не отнимай от меня света моего!» И сказал мне Господь: «Не плачь, я взял свет дому твоему, он пойдет от труда на покой, от низа вверх, от тесноты на простор, к свету от горькой тьмы». «Господи, бери и лучи с ним!» И сказал мне Господь: «Я возьму лучи, когда скончает семь тысяч лет, а тогда воскреснет всякая плоть!»
— Воистину, — стал архистратиг, — солнце, Исаак, отец твой, возьмется на небеса дух его, а тело останется на земле. Авраам, распорядись о доме своем, час грядет.
И сказал Авраам Михаилу:
— Если исход мой близок, хотелось бы еще в жизни сей прежде смерти взойти на небеса и видеть дела все, какие сотворил Господь на небеси и на земле.
Отвечал Михаил:
— Сам не могу я исполнить желания твоего. Я скажу Владыке, Богу всемогущему, и да будет воля его.
И взошел архистратиг на небеса.
И повелел Господь архистратигу:
«Вознеси Авраама и покажи ему все, и чего ни попросит, исполни, друг он мне».
Силою духа поднял архистратиг облако и на облаке понес Авраама за твердь на Окиан–реку.
И увидел Авраам двое врат: малые и великие, а между вратами на престоле мужа в сонме ангелов, то плачущего, то смеющегося.
— Кто это велик муж на престоле, ангелы окрест его, плачет и смеется, и плач его в семькрат больше смеха?
И сказал Михаил:
— Ты видишь тесные врата и другие врата широкие: тесные врата ведут в жизнь вечную, а широкие в пагубу, муж же, сидящий на престоле, Адам, первый человек. Богом ему назначено созерцать души, исходящие из телес. Когда видишь его смеющегося, разумей, видит он души, ведомые в рай, а когда видишь плачущим, разумей, видит он души, ведомые в пагубу, а что плач его заглушает смех, разумей, в семькрат больше душ идет в пагубу.
— И не может никто широкими вратами пройти в рай?
— Никто.
И воскликнул Авраам:
— Горе мне! Не пройти мне через тесные врата: телом велик я, а в такие разве дети пройдут?
— Не тужи, ты и все подобные тебе, вы войдете в них.
Смотрел Авраам и дивился.
И вот показалось: ангел Господен провожал семь тем душ и одну душу держал на руках. И вогнал ангел семь тем душ в широкие врата.
— Неужто все в пагубу? — удивился Авраам.
— Пойди и испытай, — сказал Михаил, — если найдешь достойную, выведи.
И повел архистратиг Авраама к широким вратам к душам погибельным.
Пытал Авраам о делах их и ни одной не нашел достойной.
А та душа, что держал ангел Господен в руках — грех ее был равен добродетели ее и не было ей места ни в раю, ни в пагубе — осталась душа обоюдная стоять между врат до последнего суда.
— Ангел Господен, провожавший семь тем душ, он и душу вынимает из тела? — спросил Авраам.
— Нет, смерть ведет душу на судное место.
— Покажи мне судное место, хочу видеть все.
И повел архистратиг Авраама к месту, где творили суд.
И слышно было, как чья–то душа вопияла в муках:
— Помилуй, помилуй меня!
Сказал судия:
— Как мне тебя помиловать? Ты сестру свою грешную, не помиловала.
— Я не при чем, меня оклеветали, — брыкалась жестокая .
Сказал судия:
— Принесите записи.
И херувим принес книги — две книги.
А был там муж велик, имея на голове три венца — венец на венце, держал он в руке златую трость, а призвали его свидетельствовать.
Сказал судия:
— Обличи грехи сей жестокой души.
И разгнув книги и поискав грехи души той, отвечал:
— О, жестокая, говоришь, оклеветали тебя? Не ты ли во лжи и лести прожила жизнь свою? Где милости, сотворенные тобой? Кого ты утешила? С кем радовалась, с кем ты печалилась? Никого не пожалела — ни единого от несчастных в горьком мире сем.
И грех за грехом стал обличать, какие совершила душа, и в какой час.
— Горе, горе мне! — вопияла жестокая, — вижу, ничего не забывается.
А два гневных демона, слуги судные, взяли душу и мучили.
— Кто судия и кто свидетельствует?
— Судия — Авель, а свидетельствует Енох, учитель небесный и книгочий праведный. Поставил его Господь записывать беззакония и правду каждому.
— А может ли Енох по жалости душу выгородить?
— Невозможное! Не от себя Енох свидетельствует, Господь свидетельствует. Взмолился Енох к Богу: «Не могу душам свидетельствовать, да никому не буду в тягость!» И сказал Господь: «Повелеваю тебе, пиши грехи в книги и да обличится всякая душа делами своими и получит по делам своим!»
И облак понес Авраама с места судного на твердь.
Посмотрел Авраам на землю и как ясно ему скрытое там от глаз человеческих и какая ложь, и какое предательство, и какой обман, какая низость душевная, нищета духа и бессовестье, все увидел он по всем земным концам.
Он увидел обманщика: клялся человек человеку, чтобы обольстив сердце клятвою, зло надругаться над сердцем уверенным.
— Да снидет огнь, — воскликнул Авраам, — и изожжет его!
И сошел огнь.
И увидел Авраам клеветника: хотел человек выгородить подлость свою и валил вину на невиновного.
— Да разверзнется земля, — воскликнул Авраам, — и поглотит его!
И потряслась земля.
И увидел Авраам человека лукавого, вышедшего на торжище обольщать словом души малых сих.
— Зверь пустынный, — воскликнул Авраам, — приди, растерзай его!
И прибежал зверь пустынный и растерзал обольстителя.
И другие беззакония и первое — бессовестность, не–думанье, безжалостность, черствость сердца, подлость человеческую Авраам нещадно карал.
И видя Господь, что, мало видя, погубил Авраам в гневе немало из живущего на земле в горестном веке сем, воззвал к архистратигу:
«Верни Авраама на землю, погубит он живую тварь. Не он создал, не ему и карать. Аз долготерпелив, щажу создание мое и воздаю всякому по судьбе его».
И по слову Господню вернул архистратиг Авраама на трудную землю.
И когда наступил последний час, последние минуты жизни, сказал Господь архистратигу:
«Укрась смерть беспощадную, пошли ее прекрасной к другу моему, да не устрашит его, а будет нежна, как мать!
И исполнил архистратиг поведенное: цветом моря и вечерней зари нарядил Михаил разлучницу, вдохнул в ее гробную грудь свежесть росных полей, пролил липовый мед в ее гиблый яд.
И она, горестная, она в неземной красе, в венке из пестрых цветов полей родных, стала перед другом Божиим, нежна, как мать.
Авраам поднялся в тревоге.
— Кто ты?
И смутился дух в нем.
— Я не для всех прихожу такая, — сказала смерть.
— Откуда венок у тебя — поля мои родимые!
— Нет никого изгнилее меня! — шептала смерть.
Она все ближе подходила к другу Божию.
Все ближе подходила последняя земная минута жизни Авраама.
— Открой же, кто ты?
— Аз есмь гроб, аз есмь плач, аз есмь пагуба.
— Имя твое?
Авраам опустился на землю.
Последние силы жизни покидали его.
— А перед другими какая ты? —’спросил Авраам, он с болью раскрыл глаза и смотрел в лицо смерти: больно было смотреть глазам.
— Му–у–у–ча–аю! — ощерилась разлучница и венок полевой упал к ногам.
Авраам простер руки — А смерть, как пустынный вихрь, столбом закрутилась над ним.
— Дела человека сплетают венец мне, в том венце я и явлюсь.
И цвет моря и заря вечерняя развеялись.
И зашипела голова змеевая.
— Я, как змея, я жалю и душу, пока не за–а–му–ча–аю!
И вдруг ножи сверкнули на месте головы.
— Я режу, терзаю, пока не за–аму–ча–аю!
И пламя выпыхнуло из оскаленного рта и языками, как венец, оплело пустую кость.
— Я палю, я жгу, пока не за–аму–ча–аю!
Авраам на один миг открыл глаза: венок из пестрых цветов — поля родимые! лежал на голове разлучницы. И нежные руки закрыли ему усталые его глаза.
— Из всей твари, созданной Богом, я не нашла подобного тебе ни в ангелах, ни в архангелах, ни в началах, ни во властях, ни в престолах. И во всех живущих на земле и в водах нет подобного тебе. А когда ты появился на Божий свет, воссияла на востоке звезда и поглотила четыре звезды на четырех небесных концах, и волхвы сказали царю, что родился человек и будет этот человек отцом народов. И царь давал за тебя отцу твоему Фарре золота и серебра, полон дом насыпешь, но твоя мать Эдна не выдала тебя царю, сохранила тебя и три года вы тайно жили в пещере. И Господь благословил тебя, назвал тебя другом своим. И сделалось имя твое велико по всей земле.
И стала она на колени, злая разлучница, смерть прекрасная, и пучком полевых любимых цветов — поля мои родимые! — осеняя с головы до ног друга Божия, шептала напутствие заветным словом Божиим:
— И благословлю тебя и возвеличу имя твое, и будешь ты в благословение. Я благословляю благословляющих тебя, и проклинающих тебя прокляну, и благословятся в тебе все племена земные. Я щит твой. И награда твоя велика.
И Авраам, как во сне, предал дух свой.
И ангелы понесли душу его на вечный покой.
А тело похоронил Исаак в пещере Махпеле на поле Ефрона, славя Бога всевышнего.
1915 г.
Аполлон Тирский
Антиох, владетельный и многославутый царь сирийский, из всех царей храбр и красен, повоевал множество царств и создал город во славу имени своего — Антиохию. Но выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была у Антиоха дочь — во всей поднебесной не найти по красоте равной — царевна Ликраса.
И когда померла царица, и остался царь с царевной, вошла царю в сердце мысль о красоте царевны: выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была красота царевны Ликрасы.
И царь не мог утаить своей мысли.
Царевна хотела бежать от отца. Но как убежишь: днем и ночью стерегла ее царская стража.
Изумелый и неключимый смотрел царь, забыл царь, что царевна ему дочь.
— Лапландские волхвы предсказали… так оно, значит, выходит… — оправдываясь, путался царь.
— Ты победил народы и не можешь справиться с страстью! Истинное мужество не города покорять, а мысли и чувства. Пойдет о тебе злая слава…
— Пустяки, — обрадовался царь, — слава! Сначала–то, конечно, будут болтать и то, и се, а помаленьку все сгладится. Человек ко всему привыкает.
Был у царя Антиоха страж первый, человек лисавый: и так, и сяк закрутить может и себя не забудет, — Лук Малоубийский. И велел царь этому Луке лисавому накупить в Рядах золотых ковров и всяких шелковых персидских и китайских поставов и, как запрут купцы лавки, чтобы скрытно от сторожей устлать от ворот и до площади всю Ильинку: пускай царевна воочию убедится, до чего пуста всякая слава, а человек ко всему привычен.
Лук все исполнил по царскому слову.
Настало утро, потянулись со всех концов купцы на Ильинку, кто на коне, кто на своих, и все, как всегда, а как увидели, что за мостовые, и уже не то, что на коне или идти, а по стенке всяк норовил до лавки добраться, чтобы как сапогом не запачкать. И весь день только и было разговора, что о невидали и неслыханном деле: таким добром устлать мостовую! Весть разнеслась по городу, и побежал народ, хотя издали поглазеть, и такая была давка, как на крестном ходу. Прошла ночь, ковры не убирают, ковры как лежали, так и лежат, и уже на следующее утро кое–кто впопыхах, по меняльному делу, и ногами наступил, а тот, смотри, сапожищем прошелся. А разговор, хотя все еще о коврах, но куда потише. Много еще и любопытных, но опять же с вчерашним не сравняться и не та торопь: ковры на месте, успеется, все увидят. Прошла еще ночь, настал третий день, ковры на месте, а уже никто не смотрит, — не замечают! — кто на коне, кто на своих по коврам.
— Ты прав.
— Я ж говорил: человек новому дивится, а потом привыкает.
— Да, но твоя воля будет памятна в тысяча тысяч родов. Лучше умру я.
Изумелый и неключимый смотрел царь, — забыл царь, что царевна ему дочь.
В воскресенье Ликраса шла от обедни. Солнечный луч играл на ее лице. Царь увидел, и страсть, как пламя, пыхнула в нем, и он упал на землю. А вечером в тот день пришел он к царевне — не убеждал, не упрашивал — изумелый, взял ее силой.
И с той поры, как с царицей, жил царь тайно с дочерью своей царевной.
Выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была красота царевны Ликрасы. И не могла красота такая укрыться от глаз, как никуда не скроешь солнца, месяца и звезд.
И вот, со всех царств и земель цари и короли стали к царю Антиоху сватов засылать по дочь его царевну Ликрасу.
Антиоху же такое совсем не по сердцу: выдать царевну замуж — лишиться царевны, а без царевны ему ни царства, ни жизни не надо.
Отстал царь от еды и питья, не знает, что и делать. Опять же, коли и отказать, надо не как–нибудь, а по–царски. А тут сам царь Обезьяний князей своих обезьяньих с дарами прислал — сам Обезьяний царь навязывается в зятья. А это уж совсем не шутка.
И нашелся–таки Антиох, на то и Антиох он, царь многославутый, — старался и Лук Малоубийский, друг его лисавый, — нашел Антиох лазейку: он и царевну не упустит, и отказ будет соблюден с честью.
— Чтобы было и другим неповадно! — лисил перед царем Лук лисавый.
Вышел царский извет: дочери своей царь никому не отдаст в жены, только тому, кто его загадку отгадает, а в чем загадка, от царя — самолично, кто ж не разгадает, тому смерть.
Вот какой извет, не калач, не больно заманит.
Да охота пуще неволи — пошли цари да короли к Антиоху.
И который явится, царь ему загадку. А как ее такую разгадаешь, другой, и не дурак, смекнет, да в голову–то не приходит про такое — загадку–το царь про себя да про дочь свою царевну загадывал! — ну, и мнется несчастный, не знает. Не знаешь? Готово — и голова долой.
Сколько этих самых голов знатных царских да королевских несчастных торчало на страх и острастку, счет потеряешь. Лук Малоубийский в угоду царю и для пущей торжественности никого не допускал, сам собственноручно головы насаживал.
Угодила голова и обезьянья, на дворцовых воротах у всех на виду торчала обезьянья. Только царь Обезьяний Асыка очень осторожный, не сам, а вместо себя послал своего обезьяньего князя, ну, тот и попался.
Хорошо еще зауряд–князь, не настоящий!
Сущее горе, вот и задумай жениться после такого.
Тогда Аполлон, тирский царь, слыша о красоте Ликрасы и неразгаданной загадке Антиоха, о царских и королевских головах посеченных, раздумался: самому не испытав, как разберешь? — и решил идти к царю Антиоху, видеть царевну, слышать царскую загадку.
Был же Аполлон, тирский царь, премудр и прекрасен, и в рыцарских науках мужествен и храбр.
Ближние отговаривали Аполлона: загадка неразгаданная — сам Обезьяний царь попался на удочку, стоит ли? Смерть неминучая.
Аполлон не послушал и выступил из Тира с своим любимым войском в Антиохию.
Приветливо встретил Антиох гостя: отец Аполлона был его старый друг.
— Добро жаловать, тирский царь!
— Я пришел слышать премудрость твою, — Аполлон поклонился царю, — а будет изволение твое, найду я любовь в тебе, как сын, которому дочь свою, прекрасную царевну, дашь в жены.
Царь потемнел.
— Тебе известен наш царский извет?
— Знаю. Не мало повинных царских голов торчит у заставы! Я пришел к тебе слышать твою загадку.
— Щажу твою юность ради отца твоего. Иди, ищи себе жену, где хочешь.
— Хочу знать твою загадку! — стоял Аполлон.
Царю стало жалко: так юн и прекрасен был тирский царь, да и отца его вспомнил, старого царя Лавра, давно это было, менялись крестами, побратимы.
— Я ничего не слышал, ничего не знаю, у меня нет никакой загадки, иди, не спрашивай!
Аполлон не уходил.
И окостенел царь.
Аполлон ждал.
Окостенел царь.
— Тело мое ем, — залузел его голос, как железная ржавь, — кровь мою пью, сам есмь себе зять, отца дочь жадает, видеть не улучает, жена мужа не видит и муж жене быть не может.
Аполлон в ужасе схватился за голову и увидел царевну: ровно темь кругом, а она, как звезда. Тихим голосом спросил Аполлон:
— Как повелишь отвечать: тайно или вьяве?
— Говори, как знаешь.
И наступила в царских палатах такая тишь, и только слышно, только чутко, как стук сердца, гул кольчужный.
— Тело свое ешь и кровь свою пьешь, ты взял себе женою родную дочь: ищет она мужа и не находит, — ты ей отец и муж; ищет она отца и не находит, — ты ей отец. Кровь на кровь.
На царском месте высоко трон костян. На костяном троне сидит царь костян, подпершись костылем костяным: шляпа на голове его костяна, рукавицы на руках его костяны, сапоги на ногах его костяны. Сам царь костян, и все семьдесят и две жилы его костяны, и становая жила — кость.
— Ты лжец! — взъярился царь, и лицо его стало кроваво: так кроваво восхожее солнце в пожар, кровавая грибная шляпка!
А обок белая голубь поблекала денницей царевна.
Царь удалился, за ним Лук лисавый.
В притворе глаз–на–глаз.
— Что ж мне сказать?
— А скажем: загадку не отгадал. И крышка.
— Разве так можно?
— Чего не можно! Для сволочи законы, а не для нас.
— Он царской крови…
— Отложи до завтра, и пускай завтра придумает новую разгадку. Понимаешь? Его никто не звал, сам на рожон прет.
Царские палаты. Царь, за ним Лук. Царь оправился. Зорко и отчетливо:
— Ты разгадал нашу загадку, да по–своему. Настоящая разгадка совсем не та. Погубил ты свою голову.
— Праведный царь, все слышали. Прав твой суд, я готов.
И красный палач, как видение, поднялся у трона, и на красном синий топор открыл провал.
Аполлон стоял перед царем тонок, как стебель, глаза закачены.
— За красоту, ради отца твоего, — царь поднялся, — даю тебе сроку до утра: не отгадаешь, велю тебе голову отсечь, а тело псам.
И пошел царь, за царем Лук, за Лукой вся свита.
Аполлон вышел на волю. На душе его до страсти тосменно. Смерть неизбежна. Какую ни скажешь разгадку, для царя она будет не та. Смерть неизбежна. Есть один только выход.
И положил Аполлон бежать от царя.
В первый сумрак сел Аполлон на корабль и тайно с войском отплыл в свой родной Тир.
Прошла ночь, а никому и в голову не придет. Поутру ждать–пождать, Аполлона нет.
Донесли царю:
— Аполлон, тирский царь, сбежал!
Распалился царь. А уж поздно: упустили.
— Он обесчестил наше царское имя.
— И всего народа! — ввернул Лук лисавый.
— Смерть ему! — топал в гневе царь.
И вышел царский извет: тому, кто доставит живьем Аполлона, пять тысяч, а тому, кто принесет его голову, сто тысяч — тирский царь обесчестил царя, а с царем и народ!
И как прочитали царский извет, вся–το гадость наша, мурье и заиграло в душах человечьих, и не только враги Аполлона — смешно от· врага другого чего и ждать! — а и друзья — эх, други, в черный день за ломаный грош друзья предадут! — все, кому только не лень, пустились на выдумки, как бы так изловчиться изловить Аполлона и за то принять от царя честь и дары.
Аполлон невредим вернулся в Тир. Собрал ближних и старейшин и поведал им гнев Антиоха.
— Не хочу ради себя губить вас, — сказал Аполлон, — я лучше уйду.
И был тверд, — силы не равны, царь в отместку не оставит от Тира камня на камне, — не хотел Аполлон из–за своей ссоры с царем губить народ и сейчас же снарядил корабль, полон хлеба, золота и серебра, и отплыл из родного Тира в безвестность.
А дня не прошло, пожаловал в Тир сам Лук Мало–убийский. Притворился лисавый другом Аполлона, тужил, что не застал царя дома, расспрашивал, куда поехал и долго ль проездит?
Но ничего ему никто не мог сказать, — сами не знали.
Тогда клевещавый сбросил с себя личину дружбы и объявил царский извет великого царя Антиоха.
— Тому, кто доставит живьем Аполлона, пять тысяч, а тому, кто принесет его голову, сто тысяч!
И золотой яд вошел и в тирские души.
Аполлон же отплыл в безвестность, пристал к Тарсу, в Тарсе и остановился.
А был в той земле голод: куль хлеба ценою в восемь рублей продавали за тридцать восемь. Кто побогаче, еще не так чувствовал, а нашему брату плохо приходилось.
Видя такую беду, Аполлон открыл свой корабль и велел за бесценок продавать хлеб. А когда повыбрали до последнего зерна, велел возвратить деньги, чтобы не называли купцом.
И все дивились щедрости Аполлона.
И, в благодарность за такой царский дар, ваятель Даил высек из белого камня истукана — образ Аполлонов, и поставили этого истукана на Марсовом поле, месте игрищ и веселья.
Аполлон шел по берегу моря.
Вот достиг он первенства в Тарсе, царь и народ боготворят его. Но ему ничего не надо. И лучше быть ему последним человеком, только бы вернуться в Тир. Родной Тир, город его детства, колыбель его желаний, там все — земля, речь и от дворца до лачуги, от собора до часовенки все за него. И никогда не вернуться!
Аполлон шел по берегу моря один в жальбе.
По морю с родной стороны плыл корабль. Аполлон ничего не видел, погруженный в свою жальбу. А с корабля видели его — Елавк, старейшина тирский, первый увидел Аполлона, вышел на берег, окликнул.
Аполлон глазам не верил. Нет, не ошибся: перед ним стоял Елавк.
— Ты в большой беде, царь!
— Какая же беда! Елавк, с тобой весь мой верный город.
— Верный город… — Елавк поник.
— Что случилось?
Елавк рассказал о царском после, о извете царя Антиоха.
— Живьем пять тысяч, за голову сто тысяч.
— Я так и думал.
— Да, но твой верный город отравлен: золото наострило и самый мирный меч. Как уберечься от соблазна? Сто тысяч! Мне раз приснилось…
— Я тебе дам эти сто тысяч!
— Нет, нет! Скорей беги отсюда. Теперь все узнают. Больше нет о тебе тайны.
Елавк вернулся на корабль.
Корабль уплыл.
На берегу Аполлон один. Жальба острей. Верный город! Нет у него дома, нет родины — круг смертный. И голова его, как факел. Куда бежать, где скрыться?
Наутро Аполлон сел на корабль и тайно отплыл из Тарса.
Десять дней плыл корабль плывно. И вот, восстал с полночи ветер, взбил волны и взбурилось море.
Кораблем играли волны, как мячом.
Волна за волной — сестры волны — за сестрами мать. Пришла большая волна, подняла корабль. Водным хлывом разорвало корабль.
И все, кто был на корабле, — ко дну.
И золото, и серебро, все погибло.
Аполлон ухватился за доску и плыл. С волны на волну. Три дня и три ночи, куда волна. И прибило его волной к Кипрской земле.
Рыбак слышит, кто–то кричит. Вышел посмотреть. И опять — человечий голос. Рыбак в лодку. И выловил Аполлона. Повел к себе в избушку. Напоил, накормил. Время к ночи — спать.
Переночевал Аполлон у рыбака. Наутро говорит рыбак:
— Я тебя от смерти спас, ты мне теперь раб.
Так и обратил с» Аполлон из тирского царя в рыбакова раба.
Нарядился Аполлон–раб в рыбакову рвань. Славу Богу, хоть и такое нашлось — больно уж беден рыбак! — ждет Аполлон, чего велят: у раба своей воли нет.
— Отправляйся–ка, милый человек, в город, — сказал рыбак, — постреляй, авось, на хлеб наберешь. А полюбишься кому, с Богом! А не приглянешься, возвращайся назад. Как–нибудь проживем.
Поклонился Аполлон–раб рыбаку и пошел со двора — сущий босяк голодран.
Трудно непривычному–то руку Христа ради протягивать. Все утро бродил Аполлон по улицам, много было случаев, да язык не поворачивался. Так и ходил голодом.
По обеде вышел Аполлон на царскую площадь. На площади народ глазеет. Стал протискиваться и втерся.
Царь кипрский Голифор любил после обеда для разминания членов играть в разные игры: соберет на площадь своих пажей и тешится до чаю.
Аполлон сам большой любитель, а по ловкости первые призы брал. Игра занимала его, забыл и голод.
Царь Голифор пустил меч. Аполлон на лету подхватил меч и поднес его царю Голифору.
Обратили внимание. Царь приказал узнать о нем. Но как узнаешь? Кто–то сказал, что видели, как поутру шел какой–то голоштан в город от рыбака. От какого рыбака? От Лукича. Сейчас за Лукичем. Привели старика.
— Кто такой?
— Утоплый.
И больше ничего.
Донесли царю Голифору: утоплый.
Ну, не все ли равно, не в этом дело, полюбился Аполлон за ловкость царю Голифору, и велел царь нарядить его в дорогую одежду, а вечером, чтобы явиться во дворец к царскому столу.
— Вот, видишь, как повезло!
— Спасибо тебе, Лукич, век не забуду.
— А и забудешь, я привык! Ну, счастливо.
Лукич забрал свою рвань и пошел из города к морю по своей рыбной части, а Аполлон, нарядный, в дорогом платье, на вечер во дворец.
У царя Голифора был такой обычай: за ужином царевна танцевала перед царем.
И такая она была нежная, Тахия царевна, как начнет свои танцы нежные, заглядишься и о еде забудешь, все бы только и глядел.
И этот вечер залюбовались гости на царевну — нетронутые блюда уносили со стола царские лакеи, обжирались на кухне до отвалу, поминали царевну, — и один сидел недовольный, один новый гость.
— Вот это танец! — толкнул сосед Аполлона.
Аполлон ничего не ответил. Да если бы и сказал что, никто бы ничего не услышал. Все смотрели на царевну, ничего не замечали. Заметила одна царевна и перестала танцевать.
— Что такое? Голова закружилась? — забеспокоился царь Голифор.
— Гость твой надо мною смеется! — царевна показала на Аполлона.
Царь к Аполлону:
— Что нашел ты смешного в царевне?
— Царевна прекрасна! Я не смеялся. Но я сам танцую и ничего особенного не вижу в танцах царевны.
Царь к царевне:
— Не печалься, гость над тобой не смеялся. Давай–ка заставим его показать свое искусство!
Царевна успокоилась.
И по воле царя, звяцая на гуслях, стал Аполлон.
И все дивились игре. А когда Аполлон, оставив гусли, завел свой аполлонов танец, все поднялись с своих мест.
— Такого мы в жизнь не видали!
Хвалит царь Голифор, не нахвалится, а царевна пуще.
— Аполлон победил царевну!
И приступила царевна к царю, да повелит Аполлону учить ее своим танцам. Царь не перечил. А Аполлон рад все исполнить и для царя, и для царевны.
По царскому повелению построен был танцевальный дворец, в этом дворце и жил Аполлон, уча танцам царевну.
С этого все и пошло.
И с год живет Аполлон в танцевальном дворце у царя Голифора — все дни и вечера с царем и царевной.
Переимчивая, живо переняла царевна аполлонову мудрость. Аполлон полюбился царю, еще больше царевне.
Царевна Тахия невеста. Время сватать. Понаезжало к царю Голифору всяких царей, королей да князей.
Царь Голифор:
— Без воли царевны ни за кого не отдам. Пускай сама решает.
А царевна одно:
— За Аполлона.
Как услышала царица и напустилась:
— За Аполлона? За утопленника морского? Ни под каким видом. Лучше уж за обезьяньего князя, все–таки князь.
А царевна:
— Если не за Аполлона, то ни за кого.
И больше ни слова.
Покричала царица, покричала, а ничего не поделаешь, помаленьку и сдалась. Отпустили царей, королей да князей восвояси. Да за веселую свадьбу.
Так женил царь Голифор Аполлона на царевне Тахии. И пошла у них жизнь развеселая.
Аполлон шел по берегу моря.
Каким отдаленным казалось ему то время, когда попал он на Кипр к рыбаку. Лукич был прав. И как это случилось, только теперь в первый раз он вспомнил о Лукиче, а с ним вспомнился Тир так ярко, как никогда еще. Второй год подходит к концу. На Кипре он свой человек. Скоро у Тахии родится ребенок. А о нем все–таки никто ничего не знает. А там, вспоминают ли? И неужели не суждено ему вернуться в родной Тир?
Вдруг затомило: все отдаст, только бы вернуться! И пусть смерть, за один день, за один час, за минуту.
По морю плыл корабль. Чем ближе подплывал корабль, тем чаще билось сердце. И вот, тирское знамя ударило в глаза.
Закричал Аполлон.
Ответили на корабле.
Слышал Аполлон свое имя — величали тирского царя! — и больше ничего не слышал. И когда очнулся — перед ним стояли тирские послы: старейшина Елавк извещал Аполлона, что опасность миновала, нет больше Антиоха, и он, Елавк, и другие старейшины со всем народом зовут его в Тир принять власть.
С Аполлоном отправились послы к царю Голифору. Тут–то все и открылось. И много дивились тирскому царю Аполлону. Царь на радостях дал пир в честь зятя и послов. Три дня пировали.
Всех занимала смерть Антиоха и судьба Антиохии Великой.
Поистине, кара Божия постигла грешного царя: на одном из торжественных приемов Антиох упал с трона и угодил подбородком о косяк. Разболелось, и начала гнил, челюсть, — с каждым днем больней и больней, отпало мясо с бороды, выгнили зубы, до кости прогнило, и обнажилась гортань. Страшно видеть, невозможно было смотреть. Ничего не ел, только воды и то немного. Изнемогал царь — второй Иов — горько стражда и кляня страсть, великий и многославутый царь сирийский Антиох. По смерти же царя лисавый друг его, Лук Малоубийский, заточил несчастную царевну Лик–расу, женился на обезьяньей княжне Хлывне, дочери великого мечника и князя обезьяньего, Микитова, от ворота до голенища поверх сирийских золотых медалей весь извесился цветными обезьяньими знаками, отвалил народу гору золота, насулил ворам, шпыням и безыменникам господских вотчин, поместий и должностей и под именем царя Епиха сел на престол царствовать в Антиохии Великой.
Аполлон решил немедля ехать в Тир. Но как быть с царицей? Море немилостиво — путь опасен.
— Дай мне свой перстень, — сказал Аполлон Тахии, — я пришлю за тобой, ты по этому перстню узнаешь моих послов, с ними и поедешь в Тир.
Тахия слышать не хотела. И, сколько ни уговаривал царь и царица, настояла ехать непременно с Аполлоном.
Снарядили царский корабль.
Простился Аполлон с царем Голифором и с царицей крикуньей, простилась Тахия с отцом и матерью. Поплакали. Много было слез, а весело с большими дарами, приданым Тахии, отплыли с Кипра, держа путь к любимому Тиру.
В пути на корабле, чего так боялся Аполлон, от морской ли качки или ветра морского наступило царице Тахии время, и в страшных муках родила она дочь Па–лагею.
И лежала Тахия, как мертвая, и было сердце ее, как неживое.
Поднялся вопль, и откликом на вопль, как лев, вос–свирепело море.
Поняли так, что море требует жертвы, и приступили к Аполлону, требуя извергнуть с корабля мертвеца.
— Если не выбросим, все погибнем.
Аполлон просил переждать: он все еще надеялся. И как он винил себя, простить не мог, что согласился везти с собой царицу. Аполлон убеждал не трогать царицу.
— Буря утихнет.
А буря ярилась, — люди ожесточались.
Люди стали, как змеи.
И Аполлон уступил.
Положили в лодку царицу Тахию, с ней под голову золото, в руки — рукописание: золото на погребение и в награду тому, кто ее похоронит. И поплыла царица Тахия по морю жертвою моря.
От волны к волне, как от сестры к сестре, быстрой птицей летела лодка по морю, и на третий день принесла волна ее к Ефесу.
Был в Ефесе доктор старичок, именем Ефиоп. Бродил старичок по берегу, собирал морские лекарственные травы и заприметил странную лодку. Ефиопа очень все любили, и на клич собрался народ. Выловили лодку и понесли в дом Ефиопов.
Пожалел старичок Тахию, только ничего не поделать, — мертвая лежала царица. И, взяв из–под головы ее золото, пошел старик к гробовщику: на все золото похоронит он несчастную царицу.
Любимый ученик Ефиопов, сириец Агафон, многие годы искавший в щитовидной железе все подборие естественной жизни человеческой, пришел в дом своего учителя обедать и узнал от служителей о мертвой царице. Глазам не веря, так прекрасна была царица живая и неживая, начал над ней Агафон сириец свои щитовидные опыты.
Тахия чихнула и открыла глаза.
— Не прикасайся ко мне! — сказала Тахия.
Тут от гробовщика вернулся Ефиоп.
— О, учитель, — встретил его Агафон, — ты готовил царице гроб, а она живая!
Убедившись, что царица Тахия подлинно живая, учитель поклонился ученику.
— Превзошел ты меня, Агафон, в учености своей. Отдаю тебе все мое дело. Ты лечил бедноту, теперь позовут тебя сильные и знатные. Помни: к знатным и сильным всякий пойдет для славы и чести, бедные же побоятся звать тебя, не оставляй их.
И положил Ефиоп перед Агафоном золото царицы в награду ему.
И была большая радость в Ефиоповом доме.
Тахия, оправившись, благодарила старика Ефиопа, что не бросил ее, благодарила Агафона, что к жизни вывел, и все рассказала о себе, о своем несчастном муже, тирском царе Аполлоне, и просила Ефиопа приютить ее у себя в доме.
Ефиоп с радостью принял царицу, как за родной дочерью ухаживал за ней. А Агафон захотел на ней жениться.
— Прекрасная царица Тахия, без тебя мне жизнь не красна.
И много докучал ей, угождая.
Тахия жалела его.
— Не пойду я за тебя замуж, Агафон. У меня и на уме такого нет. И ни за кого не пойду. Буду до смерти ждать тирского царя.
Прожив с год у Ефиопа, укрепившись щитовидным агафоновым врачеванием, переселилась царица Тахия к Скорбящей. Там черничкой при часовне и проводила свои дни, служа Скорбящей, в тоске тоскущей по муже: будет она до смерти черничкой ждать тирского царя Аполлона.
Темнее моря плыл Аполлон.
Во всем он винил только себя, не мог простить, что загубил жизнь человеческую — из–за него погибла Тахия.
И когда прояснилось на небе, волна устоялась, была на душе его буря и темь пучинная.
Нет, ему нет пути на родину! Бежал от смерти. Смерть миновала. Но теперь ему горше смерти. И ничто его не обрадует.
У Тарса, где когда–то за щедрость он почтен был от народа и на Марсовом поле ваятелем Даилом высечен из камня стоял его образ, велел Аполлон пристать кораблю.
Аполлон остановился у старых своих хозяев — у тирского купца Черилы и жены его Гайки, и просил их приютить у себя дочь Палагею. В няньки взял ей старуху Егоровну. И оставил много золота и серебра на воспитание. Черила и Гайка, в бытность его в Тарсе, много ему добра сделали и не оставят его дочь, а нянька Егоровна будет ей вместо матери.
Пристроив дочь в верные руки, Аполлон нанял корабль, выделил часть тирской дружины и велел плыть в Тир, передать от него Елавку и старейшинам власть над Тиром. Сам же вернулся на тирский корабль и с оставшейся дружиной поплыл в безвестность.
Был он тирский царь, пошел искать счастья, бежал от смерти, жил безымянным, смерть миновала. И нет у него дома, нет ему пристанища — море, беспристанное плавание, вот его безвестный путь виновного.
В Тарсе у Черилы и Гайки жила Палагея. Стала подрастать, стала в гимназию ходить, — в мать свою нежная и переимчивая.
Растет царевна и ничего–то про себя не знает, и кто отец ее, и кто мать, ничего не знает. В старший класс перешла, много всяких мудростей постигла, и историю, и географию, а в танцах первая, в папашу.
Не нахвалятся, не налюбуются учителя, и, вот, еще немножко и столько глаз будет зариться: невеста из невест первая.
Как–то в Великий пост вернулась Палагея из гимназии, а Егоровна, нянька, с постной ли грибной пищи либо от поклонов чуть дышит старуха, — смерть пришла. И уже на смертном одре рассказала Егоровна Палагее о матери ее царице Тахии и отце ее царе тирском Аполлоне.
— А Черила и Гайка?
— Нет, деточка, ты у них приемыш. Царь–то, как пуститься ему в безвестность, тебя им и оставил на сбережение.
И померла старуха.
Похоронили Егоровну на берегу моря. Просила старуха, как уж быть ей при последнем издыхании: «Потрудись, деточка, похорони меня близ синего моря, там мне упокоение на красном бережку!» Палагея настояла, и исполнили нянькину волю. И всякий день, как идти из гимназии, заходила она на могилку.
Ни Черила, ни Гайка ни о чем не догадывались — им ни словом не обмолвилась Палагея. А какие думы она думала о матери! Куда ее принесла волна и жива ли, — верила, жива, где–то на острове ждет ее. И про отца думала, как плавает он по морю в безвестности, кличет мать, а все нет от нее голоса.
Вот подождите, дайте кончит она гимназию, через весь свет пройдет, а отыщет мать и отца. А как они обрадуются, она узнает их.
— Мама, мамочка, где ты?
Присядет Палагея у могилки Егоровны и думы эти свои думает и горькие и такие, как сама весна–красна. Только на могиле старухиной, няньки своей, и подумать ей, а дома чужая, одна, бездумная.
Не нахвалятся, не налюбуются на нее учителя, еще, еще немножко и столько глаз будет зариться: невеста из невест первая.
А была у Черилы и Гайки родная дочка Марсютка, с Палагеей погодки. Гайке и стало завидно: приемыша хвалят, а ее родное, хоть и не хаят, да против Палагеи ни во что.
И задумала Гайка извести Палагею.
А тут как–то шли подруги от обедни, народ смотрит — разговоры. Гайке все слышно.
— Хороша, — говорят, — у Гайки Марсютка, а Палагее в подметки не годится.
А другие за ними:
— И красно одета, да против Палагеи и смотреть не на что.
Задело за сердце, и в тот же день положила Гайка порешить с Палагеей, не откладывая дела.
Был у них ночной сторож Гаврила, забитый нуждой человек, робкий, многосемейный — двенадцать ртов в сторожке голодных, да сам с Матреной, четырнадцать душ на круг. Призвала Гайка этого несчастного Гаврилу.
— Ты, — говорит, — Гаврила что такое на уме имеешь? Ты чего против барина замышляешь? Все известно. Хочешь обокрасть нас? Ну, за это ответишь, голубчик.
Гаврила в ноги: ни сном, ни духом, знать ничего не знает, и куда ему замышлять такое?
— Оклеветали злые люди.
— Оклеветали, не оклеветали, а вся подноготная дознана и без наказания не оставим. Ответишь! И притом у тебя фамилия персидская.
А была о ту пору война с персами, и все тарские персы, страха ради и сокрытия, переделывали свои фамилии из персидских на тарские. Гаврилы же фамилия Прокопов.
— Матушка, какая же такая персидская?
— Все равно, что персидская, изменник! А хочешь избавиться от наказания и по–старому служить нам, изволь, только за это ты должен убить Палагею. Знаешь?
— Знаю.
— Убить надо девчонку. Всякий день из гимназии заходит она к няньке на могилу, там и покончи.
Что делать бедняге? Не согласишься — пропадешь, а согласишься — грех на душу. Лучше уж грех, — грех замолить можно. А то куда ребятам–то без отца — двенадцать душ, с голода подохнут. Лучше согласиться.
Улучил Гаврила подходящее время, залег на берегу моря за нянькиной могилой, и когда явилась Палагея, присела на могилку тайные думы свои думать, выскочил он из–за своей засады да пикой на нее.
Она на колени:
— Не губи, — говорит, — Гаврила. Что тебе я сделала?
— А, вот, сыму тебе голову, тогда и узнаешь! — а сам дрожмя дрожит.
Она тихим голосом:
— Ты, Гаврила, верно, обознался. Я — Палагея. Ни в чем я перед тобой не виновата.
— Знаю, — сказал Гаврила, — я и сам ни в чем невиновен. Оклеветали! Двенадцать ртов голодных, на круг четырнадцать. Ребят жалко! — а сам так смотрит, — и тебя мне жалко. Да ничего не могу поделать. Твоя мать Гайка приказала убить тебя. Не убью, мне крышка.
— Дай мне хоть с белым светом проститься! — заплакала Палагея няньке своей Егоровне, — не встанет старуха из могилы, не образумит Гаврилу, — няньке своей покойной жалобу предсмертную на свою злую долю выплакивала царевна.
И когда она так плакала, прощаясь с белым светом, случилось, плыли по морю разбойники, вышли на берег поживиться и, видя Гаврилу с пикой над царевной, окликнули. Гаврила с перепугу пику наземь да драла. А разбойники к Палагее, ухватили да на корабль.
Очумелый прибежал Гаврила к Гайке.
— Готово: покончил!
И проверять нечего, конечно покончил: такой был Гаврила очумелый, как от ханжи самой злой, гольем выпитой.
И весь вечер до глубокой ночи, сидя под сторожкой, чумел Гаврила, сам себя допрашивая, с.ам же себе отвечая в растери и расстройстве.
— Ты кто?
— Я.
— А где ты живешь?
— Кто?
— Я.
— Да кто ты?
— Я.
Едва, едва уходился, конечно, неспроста, дело ясно.
И успокоилась Гайка. И все золото и серебро Палагеино отложила дочке своей Марсютке — вот будет невеста, всякому на зависть, хоть за царя теперь, хоть за кораля, и никто не посмеет хаить.
А разбойники приплыли на остров Родос и там, под видом купцов месопотамских, выгрузили с награбленными товарами и Палагею.
Торчать на пристани, мерзнуть под ветром не пришлось Палагее — живой товар ходкий — через блудничного скупщика Поддувалу в тот же самый день попала она к блудничной хозяйке, к знаменитой на всем острове Анне Дементьевне в дом.
Анна Дементьевна ни в каком политехническом институте не обучалась и никакой химии не проходила, а приготовляла ханжу, что твою белоголовую водку: через отварной картофель пропускала она денатурат так ловко, ни запаху, ни привкусу не оставалось. И на сладкую фиалку и розочку дом ее от гостей ломился, а притом же и развлечения к услугам.
Очутившись у Анны Дементьевны, все поняла Папагея и горько заплакала: лучше бы ей тогда Гаврила с плеч голову снес!
Разбойники продали Палагею Поддувале за пятьдесят золотых. Поддувала уступил ее Анне Дементьевне за сто, а Анна Дементьевна метила получить не больше, не меньше, как все двести.
Посадила Анна Дементьевна Палагею в блудилище среди самых первых блудниц, а сама кликнула клич по богатым и охотникам, что в ее де доме объявилась новенькая красоты непомерной.
Услышал Антагор, великий князь родосский, и, как стемнело, шмыг тайно в блудилище по знакомой дорожке. Его–то Анна Дементьевна и поджидала: тут не двести, а и полтысячи взять можно, да, кроме того, и подарок. Она сама ввела Палагею в особую комнату и оставила их вдвоем.
Как перед Гаврилой сторожем там у нянькиной могилы, стала Папагея перед Антагором, все ему рассказала и о матери своей царице Тахии, — как на море волной унесена, и об отце, царе тирском Аполлоне, — как в безвестности плавает по морю, кличет царицу безотклично, и о себе рассказала, — как безвинно убить замыслили, и вот разбойники ее схватили, и попала она сюда.
Жалостливый был князь Антагор, и хоть мало чему поверил, — за свою многолетнюю практику сколько он от всяких новеньких этих самых царских да разбойничьих повестей наслушался, рассказанных для пущего завлечения и цены ради, — и все–таки пожалел Палагею.
— Чего же ты хочешь?
Тут–то обычно и начинался торг. Но Папагея об одном просила — ей ничего не надо, будет жить она в лишениях и нищете…
— Ну, ладно, коли уж так, вот отдай хозяйке, это за тебя плата. Я сам еще поговорю, что–нибудь сделаю.
И, отпустив Палагею, дал Анне Дементьевне сто золотых: он берет за себя Палагею, но чтобы не только что касаться к ней, а и видеть ее никто не смеет!
Анна Дементьевна с княжеским кушем, да и палагеина плата оказалась целою тысячью, Анна Дементьевна была очень довольна. И с того вечера пошла о Палагее слава, как о хозяйской любимице, и все с самой хозяйки до вышибалы Степана величали Палагею княгиней.
Аполлон плыл по морю безвестный.
Там где–то стоял его родной Тир, — вспоминали ли о нем, а, может, и забыли? И где–то жила одиноко, дожидаясь его, царица Тахия, а, может, и не ждала уже?
От острова к острову, от города к городу, от пристани к пристани плыл Аполлон безвестно.
И, вот, почувствовал он, наступил срок — он может увидеть свою дочь Палагею, и пусть решит она: пропадать ему или вернуться в Тир и принять власть?
С полным чувством, решившись повернуть свою судьбу, с сердцем, затаившимся перед часом свидания, робко, как привыкший к ударам, и уверенно, как выдержавший искус, верно направил Аполлон корабль к Тарсу.
Вечером на закате Аполлон достиг Тарса.
С палубы ему видно было Марсово поле и белый, камень, розовый при закате, работа Даила, увековечивший его имя. Завтра, утром, когда зазвонят к поздней обедне, пойдет он через Марсово поле знакомой дорогой к красному дому, постучит в калитку. Сердце у него замирает — не дождаться ему утра.
А Черила и Гайка, прослышав от людей о тирском корабле, нарядились во все черное, сделали кислые физиономии, да на корабль. Так и есть, не ошиблись, корабль Аполлона.
А, вот, и сам он: какой испуганный и оробевший.
— Жива ли моя дочь?
Еще больше окислились.
— Дочь твоя давно умерла.
— Увы–увы, мне, дочь моя!
Кто же решит теперь его судьбу?
Бежал он от смерти, не тронула. Но она по пятам идет — взяла царицу, взяла царевну. Царицу он сам отдал морю, царевну — чужим людям. Или все, что он делает, не так надо? И пусть лучше бы сам он бросился тогда в море и умилостивил море, или нет, мертвую царицу все равно не оставили бы на корабле, нет, он с мертвой поплыл бы живой на лодке по волнам. А куда же дочь–то? Оставил бы на корабле. Чужим людям? Или так, он плавал бы на корабле и с ним его дочь, сам бы ее и воспитывал. Зачем он поверил, разве можно было отдавать ее за золото чужим людям? Вот и не уберегли: не свое. Но он знал их, хорошие люди. Может, и хорошие, да разве кто может уберечь от смерти, если смерть захочет? Нет, в чем–то еще он виновен и за то ему кара? Он должен все принять и все снести и тогда будет свободен.
Аполлон дал зарок плавать еще десять лет, не выходя из корабля на землю. И просил дружину свою, не искушать его: что бы ни случилось, под страхом наказания, запретил он вызывать себя из темной каюты на волю.
И поплыл весь черный корабль — плыл Аполлон, куда глаза глядят.
— Увы–увы, мне, дочь моя!
И много плутал его черный корабль.
Неверное море, то оно ласково — плыл бы и земли не надо, а то проклинаешь минуту, когда вверился его вероломной власти.
И опять, как когда–то, море вскипело и носило корабль, как щепку.
В ночь прибило куда–то волной. Поутру смотрят, Родос.
В тот день на Родосе большой был праздник, и на пристани, как стая птиц, алели праздничные корабли, к ним и подплыл печальный аполлонов корабль.
Аполлон велел дружине выйти на берег, закупить в городе угощения — пусть потешатся после гроз и испытаний! — а сам остался в своей темной каюте.
Слышны были веселые песни и музыка.
«Сойди же на берег! Посмотри, как хорошо на земле, какая трава, потрогай, вдохни!» — во все уши нашептывало ему в темной и душной каюте.
Аполлон твердо стоял на своем вольном столпе.
А музыка тише, а песни унывней.
После парадного обеда Антагор, князь родосский, вышел к народу. Потянуло на волю и, провожаемый кликами, шел он по улицам к пристани, — за веселость и добрую душу любили Антагора.
— Чей это печальный корабль и почему на нем траур?
Но никто ничего не мог ответить: должно быть, ночной бурей прибило к берегу корабль.
Антагор захотел сам разузнать.
Дружина аполлонова пировала на берегу.
— Чей это корабль и почему так печален?
— Наш князь в большой печали, потому и корабль печален.
— Нынче мои именины, подите, попросите вашего князя ко мне. Я даю большой пир, будем веселы все!
Но никого не нашлось, кто бы осмелился нарушить завет.
— Под страхом наказания наш князь запретил вызывать его из каюты. И мы поклялись.
— Дело ваше, — сказал Антагор, — вы клялись, я же свободен от клятвы! — и пошел на корабль.
И увидел Аполлона, и понял, какая темная печаль легла на его душу. И жалко ему стало Аполлона.
— Я князь родосский Антагор. Нынче мои именины. Сделай милость, не откажи, пойдем со мной. Я вижу печаль твою и хочу тебя развлечь.
Аполлон покачал головой: развлечь! — если бы это было возможно?
— А ты скажи, что же тебя печалит?
— Все равно не поможешь, а рассказывать, только растравлять.
И вернулся Антагор один с корабля во дворец. Там гости, музыка. Веселы все. А его не веселит: не может забыть. Жалостливый был Антагор, доброй души и совестливой.
С того вечера, как откупил он на месяц Палагею, он все чаще и чаще бывал у Анны Дементьевны. И вскоре за особую плату Анна Дементьевна отпускала к нему Палагею. Без нее он жить не мог. И теперь вспомнил и послал за ней.
Палагея жила у Анны Дементьевны княгиней: Антагора боялись, а главное, золото, золото оберегало ее не только от прикосновения, но и от любопытных глаз. И чем больше привязывался к ней Антагор, тем больше сама она радовалась его посещениям.
На зов Антагора Палагея, не замедля, явилась.
Антагор рассказал ей о печальном корабле и о таинственном хозяине корабля.
— Я не успокоюсь, пока не узнаю и не рассею его темных дум. Ты одна это можешь. Пойди к нему. Вернешься не одна, все отдам, освобожу тебя.
Да она готова все исполнить, только будет ли толк?
Дружина пропустила Палагею на корабль.
Тихо вошла Палагея в каюту.
— Чего тебе надо? — удивился Аполлон.
А и вправду, такой печали она никогда не видала.
— Хочу, чтобы твоя печаль отошла от тебя. Если ты мудрый, укрепи свое сердце. От уныния гибель.
— Мудрый? — усмехнулся Аполлон, — поговорил бы с тобой, да молода еще, — и, отвернувшись, вынул он кошелек с золотом, — вот, возьми себе и прощай.
— Я не за этим пришла.
Аполлон поднял глаза.
И они смотрели друг на друга.
— Чего тебе надо? — забеспокоился Аполлон: что–то удивительно знакомое показалось ему в ее лице.
— Да, я молода еще… ты думаешь, горя не видала?
— Откуда ты?
Палагея закрыла лицо: ей трудно было выговорить, — и дрожала вся.
— Что с тобой? — поднялся Аполлон, — тебя обидели?
Путаясь, рассказала Палагея, как уже третий месяц живет она в доме и как князь Антагор обещал освободить ее.
— Если не одна вернусь.
Аполлон вынул еще золота, много золота.
— Все тебе! Это и без меня освободит тебя.
И оба молчали.
Там на берегу музыка — вечерние пляски.
— Иди, иди же на землю, посмотри, как хорошо, какая трава! Для чего тебе мучиться, зачем горевать? Все неверно. Одна верна — мечта. Иди, иди же на волю, на землю!
И в тосках его сердце билось.
«Золото! — так вот что вызывают ее горькие слова и другого нет для нее у людей».
Палагея упала на колени.
— Злая судьба моя, за что так крепко держишь меня? — причитала она от оскорбленного неповинного сердца, — ты, мать моя, зачем родила меня на белый свет? Зачем не взяла в море с собой? Царь Аполлон, где плаваешь, где тоскуешь? И нет такого голоса, кто бы подал родную весть тебе? Твоя дочь покинута! Твоя дочь в злой судьбе! И нет ей защиты. Злая судьба моя, не могу я больше, и почему сразу не поразишь меня?
Аполлон в ужасе схватился за голову, и глаза его, как тогда перед царем Антиохом, когда разгадал он загадку, глаза его — закачены.
Там музыка, пляска и крики.
Или это ему снится? Или он помешался от тоски?
Палагея стояла перед ним на коленях.
— Я — тирский царь Аполлон!
К удивлению дружины, Аполлон, вопреки зароку, вышел из каюты. Дружине объявил он первой о своей нечаемой находке — о дочери царевне.
Восторженные клики, перебивавшие музыку, услышал Антагор и поспешил на пристань. И когда увидел Палагею не одну, счастье его было безмерно.
В тот же вечер Антагор обручился с Палагеей.
И был пир на весь мир.
Веселье омрачилось было одним событием, но, в конце концов, все разрешилось к общему удовольствию.
Поддувало, блудничный поставщик Анны Дементьевны, разузнав о Палагее, кто она такая, со страху на глазах у всех бросился в море. Схватились да ему спасательный круг в воду, Поддувало уцепился за круг и выплыл. Но ни за что не хотел выходить на берег, а плавал, как очумелый. Покричали, покричали, видят, ничем дурака не взять, да силком его из воды, да с кругом вместе и потащили к Антагору.
— Что велишь с ним делать? — спросил Антагор царевну.
Посмотрела Палагея: жалкий, весь–то до ниточки измокший, какой–то слипшийся весь, жалко смотреть.
— Пусть идет себе!
А Поддувало от радости не знает, что и делать. Поддувало оказался хорошим фокусником и потехи ради, чтобы чем–нибудь угодить царевне, пустился на всякие фокусы и так завензелил руками и ногами, что со смеху животы надорвали.
Свадьбу решено было играть в Тире: с Аполлоном, и Палагеей поедет в Тир и Антагор. Всех счастливей в этот памятный день был Антагор, жених Палагеи.
И на следующий же день на изукрашенном корабле полным ходом поплыли — Путь в Тир через Таре.
Благополучно достигнув Тарса, Аполлон с Палагеей, не извещая, прямо пошли в дом Черилы и Гайки.
Не ждали ни Черила, ни Гайка. Мечта их давно осуществилась: с палагеиным золотом пристроили они дочку, выдали свою Марсютку за богатого тарского вельможу и жили теперь спокойно, благодарили Бога. Нет, и думать не думали они о таких гостях.
И когда увидели на пороге дома Аполлона и Палагею, затряслись, обезъязычив.
— Мало вас казнить, мерзавцев! — кричал Аполлон.
А они стояли оба, старик да старуха, безъязычные, трясли головой.
— Да я бы вам, окаянным, ну, скажи только, засыпал бы вашу Марсютку золотом. Мерзавцы.
Тут вошел Гаврила сторож и в ноги:
— Прости, царевна, согрешил. Не погуби.
— Что с ними делать? — показал Аполлон на старика и старуху.
А на них смотреть жалко.
— Прости им!
И не тронул Аполлон стариков, а Гавриле дал шапку золота да корзинку с гостинцами ребятишкам.
Как очумелый, бежал по берегу Гаврила за кораблем.
— Кто ты?
— Кто?
— Я.
— Куда бежишь?
— Кто?
— я.
И когда скрылся корабль, грохнулся Гаврила о песок и лежал очумелый, пока морской ветер не охладил его.
Оттого ли, что стояло ненастье, или от душевных волнений перехватило у Аполлона горло, и весь он расхворался. Решено было остановиться в первом попутном городе.
И судьба привела в Ефес.
— Кто у вас самый первый доктор?
— Есть у нас сириец Агафон, самый первый, только его никак не дозовешься.
— Захворал тирский царь Аполлон.
— А! это дело другое. К царям да вельможам кто не поедет!
Послали за доктором. И вправду, не успел посланный на корабль вернуться, явился сам доктор.
Болезнь оказалась пустяковская, ничего опасного. Но будь и самой опасной, забыл бы Аполлон и самую лютую боль: от сирийца Агафона узнал Аполлон о царице Тахии.
Позвал Аполлон Палагею:
— Твоя мать нашлась, а вот кто ее спас!
И снова все рассказал Агафон о царице Тахии, помянул и учителя своего Ефиопа и только в одном не признался, что хотел жениться на царице.
Решено было сейчас же идти к царице.
— Вон на том холмике часовня Скорбящей! — показал доктор и предложил подвезти.
Но они отказались.
— Я понесу ей серебряный венок, а ты зеленую ветку!
Палагея не могла слова сказать от радости: сейчас, вот сейчас, наконец–то, она увидит свою мать!
С большими дарами отпустил Аполлон доктора, а Палагея за мать поцеловала его в его, как звезды, глаза.
И они пошли: Аполлон с серебряным венком, Палагея с зеленою веткой.
Тахия сидела у часовни, бесчастная, переговаривала тихо с тихими птицами о счастье.
— Что такое, милые други, счастье на земле в сем горьком свете?
Птицы ей отвечали:
— Солнышко светит и светится море. Корму у нас, слава Богу, и все наши милые птицы сыты. Вот и есть наше счастье. Только никогда так не скажешь: всегда с тобою тревога — вон облачко, гроза будет, вон летит коршун, в скрыти ли дети? И лишь потом, как начнешь вспоминать, тут и помянешь, тут и скажешь: какое это было счастливое время, какое у нас было счастье! Счастье всегда потом.
— То же й это, ведь, счастье, други, когда начинаешь думать, как это станет, наконец, то, чего так хочешь.
— Верно, верно! Счастье и потом, счастье и затем, счастье — мечта и память. А сию минуту — тревога.
— А вы знаете, в чем мое счастье?
— Нет, мы не знаем, — признались птицы: это наш брат и не знает, а скажет, а что пичушки, что зайцы, зверье вообще, они никогда.
— Вот, если бы настал такой день, такой час, такая минута и пришел бы сюда тирский царь Аполлон!
Птицы зачирикали: не то между собой, не то так, слов они не знали, какие сказать, про царя Аполлона они ничего не слыхали, а так ничего не ответить тоже нехорошо, вот и чирикали, словно жалели.
— А я уж часто думаю: не дождаться мне.
— Дождешься! — сказала какая–то птичка: она только, только что с моря, села у часовни.
— Вот мое счастье!
Тахия подняла глаза и остановилась, — не шелохнется.
— Дождешься, идут.
По зеленой тропке подымался Аполлон с серебряным венком, а с ним Палагея. И не узнала, не почуяла Тахия, что не жена, а дочь ее идет об руку с Аполлоном.
«Так вот оно как, а я–то ждала!»
И кольнуло ей в сердце — дышать нечем.
— Други, птицы, — вскочила Тахия и просит, как дети: — пустите меня!
И вдруг словно пробудилась.
Две белые птицы и она, как птица, летит над землею.
«Неразумная, ты посмотри, это, ведь, дочь твоя!»
И увидела Тахия: там на коленях перед ней, перед ее маленьким телом, Аполлон и та.
— Это моя дочь?
— Палагея.
И запечалилась Тахия, затужила и увидела Таре, красный дом Черилы и Гайки, Палагею гимназисткой, Егоровну няньку и могилку нянькину, и как стоит Палагея на коленях, а над ней с пикой Гаврила сторож, морских разбойников, Поддувалу.
Она летит куда–то, а столько видит и то, что было, и то, что есть, так ясно видит, близко, будто совсем рядом над ее маленьким телом Аполлон и Палагея. И так ей хочется обнять свою дочь — она ни разу в жизни не прикоснулась к ней. Подошел доктор. Это Агафон сириец, он спас ее когда–то. Нет, тут и он бессилен. И его щитовидный опыт непобедимое не победит.
И заплакала Палагея, и Агафон сириец заплакал.
А она все летит и с ней две белые птицы. Тоска подкатывает к сердцу и так бы плакать ей, как заплакала дочь, а слез нет — жжет.
И увидела она Антиохию Великую — она раньше никогда не видела великий город Антиоха, — и среди города башню, а в башне, как звезда из ночи, светит царевна Ликраса.
«Какая несчастная!»
И увидела Аполлона, он стоял в звездном свете печальный.
И от тоски ее всю скрутило, дух зашел, и в то же мгновение, как молонья, пронзило ее, и вновь, как пробужденная, точно выскочила она из тисков тугущих и было уже легко ей. Спутников своих она не узнала, это были другие. И с ними легкая она летела, благословляя землю, мир и судьбу.
На холмике у часовни Скорбящей похоронили царицу Тахию: ее сердце, обнадеженное, вдруг испуганное, не вынесло.
Аполлон роздал много золота на помин души ее и поплыл из Ефеса на Кипр.
Жив был старый царь Голифор и царица крикунья.
Поплакали, погоревали старики о дочери своей бесчаст–ной, а утешились внучкой. Вот не чаяли, не гадали! И на радостях отдал царь Голифор Аполлону свою кипрскую землю, только обязательно, чтобы внучка осталась при них.
Аполлон обещал.
— Да ты забудешь! — пристали старики.
— Ну, вот еще, сказал, не забуду, и не забуду.
Конечно, старикам никакого и царства не надо, была бы с ними внучка.
Был дан пир. Большое веселье. Развеселился и Аполлон. И вдруг вспомнил о рыбаке — до ясности все представилось ему: его первое утро на Кипре и рыбак Лукич. «Я тебя от смерти спас, ты мне теперь раб!» И как тогда в первый же день повезло ему и, прощаясь с Лукичем, он обещался не забыть. «А и забудешь, я привык!» — вспомнились и слова Лукича, привыкшего к судьбе немилостивой и изменчивости нашей. И как Лукич оказался прав: ведь, забыл! И всего–то раз вспомнил, да и то в такую минуту — пришла весть о свободе, до того ли было, сейчас же и забыл.
Аполлон послал разыскать рыбака.
И нашли, явился старый старик.
— Лукич!
— Лукич давно помер. Я Никон Лопух.
И рассказал Никон Лопух, как часто поминал Лукич о тирском царе, как царь ему в рабы достался, много чудесного.
— А мы мало чему веры–то давали, думаем себе, сказкой тешится. А оно, стало быть, так все и оказалось. Лукич был прав.
— Лукич был прав.
Наградил за Лукича Аполлон Лопуха, простился со стариками, еще и еще раз пообещал отдать им дочь, да на корабль в путь–дорогу, в свой родной Тир.
Еще с Кипра был послан вестник в Тир. И на пристани встретил Аполлона Елавк с старейшинами. И при ликовании всего народа передал Елавк Аполлону власть над Тиром.
Живо сыграли свадьбу. И на пиру всех счастливей был князь Антагор, зятъ Аполлона. И проводил Аполлон зятя и дочь на Кипр царствовать у стариков на Кипрской земле.
И опять остался один тирский царь Аполлон.
Услышали в Антиохии Великой о возвращении Аполлона, и долго терпевший народ восстал против царя Епиха, лисавого Луки Малоубийского, и прогнал его с его обезьяньей царицей Хлывной вон из Антиохии. Заперли город и снарядили послов в Тир: быть сирийским царем в Антиохии Великой тирскому царю Аполлону.
Старейшины уговорили Аполлона.
И выступил Аполлон с большим войском в Антиохию. Народ отворил перед ним городские ворота и с великою честью передал царство.
Аполлон вошел в башню, где томилась царевна Ликраса. Звездой из башенной тьмы сияла Ликраса.
— Здравствуй, царевна!
Царевна с отчаянием посмотрела: она, ведь, давно ко всему готова.
— Или не узнаешь? Я тирский царь Аполлон.
С горечью ответила царевна:
— Делай скорей, что задумал, я молила о смерти.
— Не смерть, я жизнь тебе дам.
Аполлон протянул к ней руки.
А царевна, как мертвая, — какая ей жизнь!
— Ты отгрудила свой грех, а меня разрешила дочь. Будем жить вместе, царевна.
Царевна смотрела молебно: это правда, она отгрудила? И стоял Аполлон в звездном свете печальный.
В Тир Аполлон не вернулся. Он женился на царевне Ликрасе и остался с ней в Антиохии Великой. А Тир передал своему другу Елавку за его верность.
И благословил народ мудрого царя Аполлона. И было то время счастливой порой и расцветом Антиохии Великой.
23—27.11.1917
Царь Аггей
В граде Фелуане царствовал царь именем Аггей, единый подсолнечный прегордый царь.
От моря и до моря, от рек и до конца вселенной было великое царство его и много народа всякого — и молодых, и стариков, и детей, и жен жили под его волей.
Стоял царь за обедней и слышит, дьякон читает: «Богатые обнищают, а нищие обогатятся».
В первый раз царь услышал и поражен был:
«Богатые обнищают, а нищие обогатятся!»
— Ложь! — крикнул царь, — я царь — я обнищаю? — и в гневе поднялся к аналою и вырвал лист из евангелия с неправыми словами.
Большое было смятение в церкви, но никто не посмел поднять голоса — царю как перечить?
Царь Аггей в тот день особенно был в духе — на душе ему было весело и он все повторял, смеясь:
— Я, царь Аггей, — обнищаю!
И окружавшие его прихвостни, подхалимя, поддакивали. А те, кто знал неправду царскую, и хотели бы сказать, да как царю скажешь? — страшна немилость.
По обеде затеяли охоту.
И было царю весело в поле. Сердце его насыщалось гордостью.
— Я, царь Аггей, — смеялся царь, — обнищаю! Необыкновенной красоты бежал олень полем. И все помчались за ним. А олень, как на крыльях, — никак не догонишь.
— Стойте, — крикнул царь, — я один его поймаю! И поскакал один за оленем. Вот–вот догонит. На пути речка — олень в воду. Царь с коня, привязал коня, скинул платье и сам в воду, да вплавь — за оленем. Вот–вот догонит.
А когда плыл царь за оленем, ангел принял образ царя Аггея и в одежде его царской на его царском коне вернулся к свите.
— Олень пропал! Поедемте домой.
И весело промчались охотники лесом.
Аггей переплыл реку — оленя нет: пропал олень. Постоял Аггей на берегу, послушал.
Нет, пропал олень. Вот досада!
И поплыл назад.
А как выплыл, хвать, — ни одежды, ни коня. Вот беда–то!
Стал кликать, — не отзываются. Что за напасть! И пошел. Прошел немного, опять покликал, — нет никого. Вот горе–то.
А уже ночь. Хоть в лесу ночуй. Кое–как стал пробираться. Иззяб, истосковался весь. А уж как солнышка–то ждал!
Со светом выбрался Аггей из леса.
Слава Богу, пастухи!
— Пастухи, вы не видали моего коня и платья?
— А ты кто такой? недоверчиво глядели пастухи: еще бы, из лесу голыш!
— Аз есмь царь ваш Аггей.
— Давеча царь со свитой с охоты проехал, — сказал старый пастух.
— Я царь Аггей! — нетерпеливо воскликнул Аггей.
Пастухи повскакали.
— Негодяй! — да кнутом его.
Пустился от них Аггей, — в первый раз зарыдал от обиды и боли. Едва дух переводит. Пастухи вернулись к стаду. А он избитый поплелся по дороге.
Едут купцы:
— Ты чего нагишом?
А Аггей сказать о себе боится: опять поколотят.
— Разбойники! Ограбили! — и голосу своего не узнал Аггей: сколько унижения и жалобы!
Сжалились купцы, — а и вправду, вышел грех, не врет! — кинули с возу тряпья. А уж как рад–то он был и грязному тряпью, — ой, не хорошо у нас в жестоком мире! — в первый раз так обрадовался, и не знает, как и благодарить купцов.
Голодранцем день шел Аггей, еле жив.
Поздним вечером вошел он в свой Фелуан–город.
Там постучит — не пускают, тут попросится — гонят. Боятся: пусти такого, еще стащит. И одна нашлась добрая душа, старушонка какая–то: если и вор, украсть–то у нее нечего, а видно несчастный! — приняла его, накормила.
Никогда так Аггей не ел вкусно — пустые щи показались ему объеденьем. Присел он к печке, обогрелся, — ой, не хорошо у нас в жестоком мире! — отдышался, все молчком, боится слова сказать, а тут отошел.
— А кто у вас, бабушка, царь? — робко спросил старуху.
— Вот чудак! Или ты не нашей земли? Царь у нас Аггей.
— А давно царствует царь Аггей?
— Тридцать лет.
Ничего не понимает Аггей: ведь, он же царь Аггей, он царствовал тридцать лет! И вот сидит оборванный в конуре у старухи. И никто не признает его за царя, и сам он ничем не может доказать, что он царь. Кто–то, видно, ловко подстроил, назвался его именем и все его ближние поверили. Написать царице письмо, помянуть то их тайное, что известно только ей и ему, — вот последняя и единственная надежда! — по письму царица поймет и обман рассеется.
Аггей написал царице письмо. Переночевал и другую ночь у старухи. Ну, до царицы–то письмо не дошло. Нагрянули к старухе полунощные гости и, как пастухи, жестоко избили Агтея — выскочил, забыл поблагодарить старуху.
И бежал ночь без оглядки. А вышел на дорогу — кругом один, нет никого.
«Я, царь Аггей, — обнищаю!»
Вспомнил все и горько заплакал.
Был он царем, был богатый — теперь последний человек. Никогда не думал о таком, и представить себе не мог и вот знает: что такое последний человек!
Ангел, приняв образ царя Аггея, не смутил ни ближних царя, ни царицу: он был, как есть, царь Аггей, не отличишь. Только одно забеспокоило царицу: уединенность царя.
— Есть у меня на душе большая дума, я один ее передумаю и тогда будем жить по–старому! — сказал царь царице.
Успокоил царицу.
И никто не знал, что за царь правит царством, и где скитается по миру царь их Аггей.
А ему надо же как–нибудь жизнь–то свою прожить! Походил он, походил по жестоким дорогам голодом–холодом последним человеком, зашел на деревню и нанялся батраком у крестьянина лето работать. А крестьянское дело тяжелое, — непривычному не справиться. Побился, побился, — плохо. Видит хозяин, плохой работник, и отказал.
И опять очутился Аггей на проезжей дороге, кругом один. И уж не знает, за что и браться. И идет так дорогой, куда глаза глядят.
Встречу странники.
— Други, нет мне места на земле!
— А пойдем с нами!
И дали ему странники нести суму.
И он пошел за ними.
Вечером вошли они в Фелуан–город. Остановились на ночлег и велели Аггею топить и носить воду. До глубокой ночи Аггей ухаживал за ними. А когда все заснули, стал на молитву и в первый раз молитва его была ясна.
Вот он узнал, что такое жизнь на земле в сем жестоком мире, но и его, последнего человека, Бог не оставил и ему, последнему человеку, нашлось на земле место, он и будет всю свою жизнь до последней минуты с убогими, странными и несчастными, помогать им будет. И благодарит он Бога за судьбу свою. И ничего ему теперь не страшно — не один он в жестоком сем мире.
И когда так молился Аггей в тесноте около нар, там, в царском дворце, вышел ангел в образе царя Аггея из затвора своего к царице, и светел был его лик.
— Я думу передумал мою. Будет завтра пир у нас.
И велел кликать наутро со всех концов странных и убогих на царев пир.
И набралось нищеты полон царский двор. Пришли и те странники, которым служил Аггей. И Аггей пришел с ними на царский двор.
И поил, и кормил их царь.
А как кончился пир и стали прощаться, всех отпустил царь и одного велел задержать — мехоношу.
И остался Аггей и с ним Ангел в образе царя Аггея.
— Я знаю тебя, — сказал Ангел.
Аггей смотрел на него и было чудно ему видеть так близко свой царский образ.
— Ты царь Аггей, — сказал Ангел, — вот корона тебе и твоя царская одежда, теперь царствуй! — и вдруг переменился.
И понял Аггей, что это — Ангел Господен.
Нет, ему не надо царской короны, ни царства: он до смерти будет в жестоком мире среди беды и горя, стражда и алча со всем миром.
И, слыша голос человеческого сердца, осенил его Ангел и с царской короной поднялся над землей.
И пошел Аггей из дворца на волю к своим странным братьям.
И когда проходил он по темным улицам к заставе, разбойники, зарясь на его мешок, убили его. Искали золота — и ничего не нашли. А душа его ясна, как золото, пройдя жестокий мир, поднялась над землей к Богу.
Дар рыси
В лесу в келейке жил старец. Уединился старец в лесную келью, чтобы, очистив помыслы свои от суеты и сердце от вожделений, делать Божье дело.
В миру страсти ослепляют человека и как часто, думая, что делаешь для мира, на самом же деле лишь угождаешь своей страсти, и оттого не только какая людям помога, а еще большая смута бывает, а в смуте, сами знаете, и у первого приятеля вашего за рукавом нож спрятан.
Жил старец в лесу, трудясь над собой, и достиг большой чистоты и душевности, так что от советов его и дел многое бывало облегчение людям в их мудреной жизни и, скажу, в сей горький век несносной.
Старец редко выходил к людям, чаще к нему в лес приходили, и тут перебывали у него всякие — и смущенные, и покаранные совестью, и больные телесно, заболевшие оттого ли, что для совершенства душевного надо было испытать большую боль, или оттого, что потрясенная душа расстраивала и телесную жизнь. Старец по глазам и слову, обращенному к нему, угадывал силою своего духа недуги приходящих и отпускал от себя с миром.
Раз сидит старец в келейке своей, беседуя с Богом устами своего ясного сердца, и слышит, кто–то стучит. Окликнул. Не отвечают.
Или ему это почудилось?
И уж задумался старец о горести и обольщении чувств и всей неверности мира.
И опять — Нет, ясно: кто–то стучал под дверью.
— Да кто же там?
И пошел, отворил старец дверь, а там — рысь и с ней детеныш ее: рысь детеныша подталкивала перед собой, а сама лапкой показывала на него.
— Слепенький, мол, рысенок у меня, исцели!
К старцу приходили люди всякие — и душой изболевшие и от изболевшей души телом расстроенные, а бывали и ниже зверя, ниже гада, ниже червя ползучего, звери же ни разу еще не приходили к нему.
Но и появление зверя — рыси с детенышем не смутило старца, потому что, и разве еще не прозрели человеколюбцы, как часто человек–то, гордость и венец земной твари, зарождается на свет Божий духом куда там ниже зверя, гада, червя ползучего!
Сотворив молитву, старец плюнул в слепые глаза рысенку, и к великому счастью матери, рысенок вдруг стал озираться.
Путь до лесной келейки был неблизкий, рысенок проголодался и мать, первым делом, прилегла тут же у порога и накормила детеныша, а накормив, поднялась и, покивав старцу, — «спасибо, мол, спасибо, тебе!» — побежала домой, махая хвостом от счастья, и с ней рысенок ее, не слепыш, быстрый.
«Какая понятливая!» — подумал старец.
И, благословив отходящий день чудесный, стал на вечернюю молитву.
Мы считаем дни, и дни наши проходят в заботах, мы боимся случайности и горчайшей из всех случайностей — смерти, мы скоро забываем добро, какое оказывают нам люди, и долго помним все дурное и злое, мы обольщаемся счастьем, которое, думаем мы, достижимо в сем веке победой над внешним, и обольщаем других, суля мир и покой в беспокойном и враждующем строе самой жизни нашей, мы лжем себе, чтобы забыться, и лжем другим, чтобы отвлечь их от страшной и невыносимой правды жизни, потому что жизнь наша и всей твари, от былинки–до невидимых духов, волнующих нас и теснимых нами, ни больше, ни меньше, как постоянное насилие, явное или скрытое, каждого над каждым — слепцы, вопиющие против войны и убийства, как будто бы в мире не то же убийство и война постоянно! — и у кого есть еще глаза и уши и чувства, тот это ясно видит и слышит и чувствует.
Старец увидел и услышал и почувствовал страшную правду жизни и, отрекшись от этой жизни, не считал уж дней, и ничего не боялся, старец жил в воле Божьей, не обольщаясь ни счастьем, ни покоем в юдоли труда и неизбежных, ничем не отвратимых напастей, старец не помнил ни добра, ни зла на людях и забыл о рыси и о ее слепом рысенке, прозревшем по его молитве.
И опять сидит старец в своей келье, беседуя с Богом, и слышит — стучат. Окликнул, но никто не ответил.
И на этот раз пошел старец, отворил дверь и увидел рысь одну, уж без рысенка: приподнявшись на задние лапы, положила рысь к ногам старца овечью цпедэу.
— Вот тебе за рысенка!
Старец изумился, он никак такого не ожидал от рыси, и с благодарностью смотрел в небо, для которого создан человек и всякая тварь на земле, но, опустив глаза, был изумлен не меньше: он увидел тут же возле шкуры ободранную овцу — «Господи, за что мне такая мука?» — говорили ее закаченные глаза и весь ужасный ободранный вид, а рядом с овцой стояла старуха Ефремовна и трясущейся головой жаловалась бессловесно: — «Господи, куда я пойду теперь, последнюю у меня овечку отняли!»
Старец замахал на рысь:
— Не надо мне твоей шкуры, ты погубила овцу, последнее отняла у старухи, не возьму!
Рысь не видела ни овцы, ни старухи и только почуяла, что сделала что–то не так, и лапкой показывала старцу:
— Не знала, мол, и не думала, я только хотела отблагодарить за детеныша!
И стояла так и глаза ее рысьи неплаканные наливались слезами:
— Не знала я!
И старцу жаль стало зверя.
— Ну, ладно, да вперед, смотри, не делай так!
И опять счастливая — не сердится старец! — подала ему рысь лапку на прощанье. Подержал ее старец за колючую лапку — ну, не сержусь, не сержусь! — и побежала рысь, махая хвостом от счастья.
«Какая неразумная!» — подумал старец.
И благословив отходящий день чудесный, стал на вечернюю молитву.
Много приносили старцу всяких даров в благодарность за его помощь: дети приносили игрушки, матери и отцы — рукоделье и хлеб, — и все он отдал тем, у кого была нужда, но шкуру овечью он никому не отдал, шкура так и осталась лежать в его келье — дар рыси.
То, что могут уразуметь люди, рыси не дано и, принося благодарность, она действовала звериным разумом своим, человеку же дано знать глубины, но свершение глубин и человеку не дано, а только искание и скорбь.
И рысьи слезы были как скорбь человеческая, а скорбь человеческая есть единый свет жизни.
1917 г.
Царица Майдона
В последние дни и лета будет царствовать на земле царица Майдона.
Четыре лета злому ее царству, — четыре лета великой беды и горя.
За наши дела и мысли попустит Бог злому царству, ибо дале, дале размножится зло в людях, неправда, ненависть и ложь: отец на сына, сын на отца, брат на брата, сосед на соседа, — во дворах, в домах, по улицам, по дорогам и на распутиях крестных.
увы, мне, миру ничтожный!
От старца до отрока прикоснулись к единой чаше, — злоба, лукавство, неправда. Увы, мне, злобный мире! Увы, горе! Увы, беда! Так полно неправды. Увы, мне, темный Вавилоне! Кто исчерпает твою беду или кто до конца расскажет о твоем грехе!
увы, мне, свет темный!
В последние дни и лета будет царствовать на земле царица Майдона.
Четыре лета злому ее царству, — четыре лета великой беды и горя.
Бесстудная, она осквернит алтари святые, будет ругаться святым иконам и крест Христов наречет виселицей. Силой красоты своей царской обольстит она сердца человеком, царица назовет себя богиней и будет злоречить и хулить небесного Бога.
На лобном месте станет она перед лицом народа, будет в небо грозить.
— Ну, что же Ты? — воскликнет она к небесному Богу, — Ты живешь на небесах, а ни я, ни мои люди не хотят знать Тебя. Что измыслишь, что поделаешь, да Ты слышишь ли? Я церковь Твою разрушила, я закон Твой попрала, я веру Твою искоренила. Сама на моей земле я дала свою заповедь, по своей воле, и свой закон, как сама захотела. Что же сделаешь мне Своим божеством, чем ответишь на мою силу? И к единому волосу на моей голове Ты не посмеешь прикоснуться, — вот моя сила, вот моя воля, вот моя власть. Моя слава одолела и затмила всю Твою славу! Ну, что же Ты?
о, Боже, долготерпеливый…
Не стерпел дерзких слов великий воевода силы небесной, среди ангелов верховный, гневный, гневной звездой ринулся архангел с небес на землю.
И там, на лобном месте, где перед лицом народа грозила небесному Богу царица, поднял ее архангел видимо всем людям с лобного места. И понес. И нес ее, видимо всем людям, над морем, над пропастями. И вот, подрезав серпом, ударил ее скипетром в грудь, и с шумом полетела царица–богиня в царство тьмы на вечные муки.
И шумела гроза, рвал ветер, и от страха сердце рвалось.
О, Боже, милосердный…
Как дети, восплакались люди, принялись каяться и молиться.
— О горе нам, братие, теперь погибаем!
Так кончилось царство безбожной царицы, — первое горе.
1914 г.
Город обреченный
Тайкий, как постень, напрасный, он приполз в пусто–полье под город — кто же его чуял и чье это сердце в тосках заныло? — он приполз в пустополье, обогнул белую стену — на башнях огни погасли и не били всполох — обогнул он белую стену и белые башни, выглохтал до капли воду в подземных колодцах и, стонотный, туго стянулся кольцом, скрестив голову–хвост.
Очи его — озерина, шкура, как нетина–зелень, тяжки волной пошевелки.
Обреченный, в западях у змия, стоял обложенный город, а еще долго никто ничего не знает и не чует беды — люди пили и ели, женились и выходили замуж.
И когда пришел час, забили в набат, а уже никуда не уйти.
Я помню, забыть не могу, $ак дети голодные в ямах плачут, спрятались от страха в ямы, босые, дрожат, боятся, голодные и так жалобно плачут, а я ничем не мог им помочь, и помню еще, как полуживой в груде мертвых смотрел на меня и рукою звал, — и ему я не мог помочь, и еще помню, как полз ко мне с перебитыми ногами и просил пить… я помню раненую лошадь, как стояла она и плакала, как человек, и потом упала и плакала крупными слезами и тихо стонала, как человек, и помню собаку, душу надрывала она своей тоской, я ее звал, давал есть, а она даже и не смотрела на еду, она сидела на своем дворе, где все сожжено.
Горюч песок в пустополье. Смертоносно дыхание. Шума ветра не слышно и лишь от зноя хрястают камни.
Горе тебе, обреченный! Ты ли виною или терпишь за чужую вину — горе тебе, обреченный!
Очи его — озерина, шкура, как нетина–зелень, тяжки волной пошевелки.
И от очей его больно, и холод на сердце, и нет нигде скрыти.
Знаю, много неправды…
Знаю, много греха вопиет на небо. Надо грех очистить, грех отгрудить.
И ты благослови меня в последнюю минуту ради чистоты земли моей родимой принять кротко мою обреченную долю.
Три брата
Три брата родные, царские сыны, будут царствовать на потрясенной земле.
Старший брат сядет царем в Иерусалиме, середний брат сядет царем в Риме и третий, меньшой брат, сядет царем в Царьграде.
И будет меж ними мир и любовь, и злая память о царице Майдоне погибнет.
Три лета братского царства — три лета мир на земле.
По третьему лету завраждуют братья, и настанет на земле второе великое горе.
Старший брат соберет свое войско от всего полудня и востока и пойдет из Иерусалима на Рим, и будет ждать своих врагов. Середний брат соберет свое войско от запада и затворится в Рим, и будет ждать своих врагов. Третий брат соберет свое войско от всей полунощной, без числа, от детей до старцев, и пойдет из Царьграда на Рим, и будет ждать своих врагов.
Так сойдутся братья у железных врат Рима на последнюю встречу.
— Радуйся, Рим, славный великий город! Твои железные стены тверды, твои камни священны, где же твой царь?
Но никто не ответит, и будет тихо за римскими железными вратами, как перед лютою грозой.
И воскликнут братья к брату:
— Выходи, выходи, брат, час твой пришел!
И вот растворятся железные вороты и, как саранча, выступит войско, и тяжко тогда будет земле.
И скажет брат братьям:
— Слышите, братья, послушайте меня, зачем нам губить людей наших, вернее нам, царям, сразиться друг с другом, и кто осилит, тому и быть царем всего света.
Братья одобрили царское слово.
Перед войсками на конях съехались братья, ударили мечом и бились сильно, и пали все трое мертвы.
Видя смерть царей–братьев, замешались люди, отчаяние напало на них, и ни одно войско не захотело уступить другому.
— Цари наши пали, пускай же падем и мы за них.
И станут биться. И будет крик, голка, сечь — такая война, какой не бывало от начала мира и не будет. От людского крика, страха, труб и стрельбы, от конского бега, пороху, гула и дыма свет померкнет и земля потрясется.
И падут все три войска мертвы, и ни один от них не останется жив. Будет без числа трупов, кровь потечет, как реки. В крови потонут кони. Трупы с кровью поплывут в море. На версты и версты замешается море с кровью.
Горе тогда оставшимся на земле людям, — не будет дома без вдовы, будут сем жен искать одного мужа и не найдут.
И вот, в то злое время, почуяв беду земную, набегут из–за гор одноглазые незнаемы люди и возьмут под свою власть землю, разрушат храмы, поработят живущих, и сядет в Царьграде вождь их — Сатурнин безбожный править землею и мучить в тяжкой работе.
Как подбитые звери, восплачутся люди, не словами, горьким сердцем взмолятся к Богу в неизбывном горе.
1917 г.
Дела человеческие
Стоят и вопиют люди, видя падение могучего города, и сетуют горько, видя гибель его, и напрасно озираются, не найдут ли его на ином месте таким же цветущим и крепким.
Что вы плачете, что стенаете, люди неразумные?
Могуч был Вавилон, богаты и горды цари его, и, казалось, веку не будет его пышной жизни. Сильнее всех была Ниневия… Где они? Где Ур халдейский, где Шир–пурла? Знают о них летучие пески пустыни, да степные орлы.
Все, что руками человеческими построено, руками же человеческими и будет разрушено. Таковы дела человеческие. Гибель и тлен — удел их.
Перестаньте плакать! Ничего! Не скорбите, не сетуйте!
Пока бьется сердце и горит в вас желание — жив дух в душе, не перестанет жизнь. Новый город вы построите, и будет он краше и поваднее всех городов, новый город, окликанный.
Последний царь
После тяжких годов неволи наступят добрые лета, радостные и тихие, — пошлет Бог царя на землю.
Божьим повелением от востока придет на землю последний царь Михаил. Разбегутся, рассеются за горы перед лицом царевым лихие люди в места пустые.
Сядет царь Михаил в Иерусалиме и будет царствовать на земле тридцать лет, самодержец, царь всей подсолнечной.
Богобожный и кроткий, утвердит царь правую веру, от моря и до моря на все четыре стороны света понастроит церквей Божьих. И в тихие годы умирится земля и откроется сердце человеческое друг для друга, перекуют мечи на рало и плуги, отворят скрытые сокровищницы: золото, серебро, жемчуга, драгоценные камни, — все люди обогатятся, каждому будет всего вдоволь, и не будет завидящего, ни просящего, ни разбойников, будет едино стадо и един пастырь.
Так минет двенадцать кротких лет царства царя Михаила, и в тринадцатый год повелением Божьим придет на землю Антихрист.
Он родится в Капернауме, первые годы проведет в Зипе, первую власть получит в Вифсаиде.
«Горе тебе, Капернаум, горе тебе, Зип, горе тебе, Хо–разан, до облак вознесешься и падешь до ада!»
Он придет послужить к царю Михаилу: царь его знать будет, и он будет знать царя. И сделает его царь Михаил своим старшим слугою.
Несказанно прекрасный в золотой ризе, блещущей лучами, как солнце, будет он всеми любим и от всякого будет почет ему и желание, и никто не узнает, что он есть сын погибели — Антихрист.
И когда подойдут к концу дни и лета и времена царству царя Михаила, изменится слуга его первый, и начнет ходить по своей воле, знаменуя делом своим грядущее беспощадное царство. И точно взбесятся люди, канет чистота и правда, и вера в мир и снова сердце человеческое глухо замкнется. Будет царь Михаил совестить народ свой, остерегать, поминая гнев Божий, но совести не станет в людях, царя перестанут слушать, и не поймут простых его слов.
Так исполнятся тридцать лет, и придет последний день царства последнего царя. И в свой последний день соберет царь Михаил своих верных, взойдет с ними на гору Голгофу и, став там на месте крестном, начнет со слезами упрашивать верных до конца стоять крепко в вере, не поддаваться, не слушать врага, и, поминая грядущую кару и гнев Божий, возвестит им кончину света.
Обернувшись на восток солнца, начнет царь последнюю свою молитву и будет горячо молиться о всем мире, за всех людей, и будет горячо молиться кровавыми слезами, да смилуется Господь, утвердит и укрепит мир в правой вере, в единомыслии.
И, встав от молитвы, царь возденет трикраты руки свои горе, — и вот снидет к нему с неба крест Христов и станет перед ним.
Тогда снимет с себя царь корону и венец златой царский, и положит на крест, и, пав перед ним, трикраты поклонится и поцелует крест. И пойдет крест Христов с короной и с золотым царским венцом на небо к Богу.
И ужаснутся люди, видя, как пойдет крест Христов с короной и со златым царским венцом на небо к Богу.
Царь Михаил снова обратится к верным своим, до земли им поклонится и, со слезами совершив последнее прощение, обернется на восток солнца, трикраты поклонится и возденет руки свои к Богу, предавая дух свой в руки Божии.
И невидимая сила восхитит его от очей людских и вознесет туда, откуда по повелению Бога пришел он на землю.
Так кончится царство кроткого последнего царя, самодержца, царя всей подсолнечной.
О, как горько восплачутся верные, и, охватившись друг с другом, горько зарыдают:
— Горе нам! Горе! Было у нас полуденное солнце ясное, светило тридцать лет, и вот мрак и тоска. Горе! Горе! С чего начнем и как теперь жить?
От моря и до моря, пожаром охватывая землю, как молонья, станет беспощадная власть антихристова, и наступит третья беда, — горчайшее горе и последнее.
Царство ангелов
Есть в Божьем мире пресветлый рай — пречистое царство ангелов.
Весь озарен светом Божиим стоит град избранных.
А страж его — великий ангел: как свет, одежда светлая и распростерты белые крылья, копье в руках.
Там с праведными сирины вкушают золотые яблоки, поют песни песневые, утешая святых угодников.
Там ни печали, ни воздыхания.
Там жизнь бесконечная.
Долог труден путь протягливый до рая пресветлого.
Много было великих подвижников, много спасалось смиренных отшельников и благочестивых пустынников, много было званных на пир в пресветлый рай, и не увидели они света Божьего, неизбранные, не дошли они до рубежного камня, где сторожит великий ангел: как свет, одежда светлая и распростерты белые крылья, копье в руках.
Кому же открыты врата райские?
И кто избранный из позванных?
Чистое сердце кипенное, творящее волю Божию, — от Бога избрано,
— сердце, в туге измаявшееся, — от Бога избрано,
— сердце раненое — от Бога избрано,
— сердце открытое к людской беде и горестям — от Бога избрано,
— сердце обрадованное, благословящее, — от Бога избрано,
— сердце униженное — от Бога избрано,
— сердце, от обиды изнывшее, — от Бога избрано,
— сердце, пламенное правды ради, — от Бога избрано,
— сердце, измучившееся о неправде нашей, — от Бога избрано,
— сердце кроткое — от Бога избрано,
— сердце, готовое принять и последний грех ради света Божьего, ради чистоты на сем жестоком свете на трудной земле — от Бога избрано,
— сердце великое Матери Света, восхотевшей с нами мыкаться, с нами горевать и мучиться, с нами, последними, с нами, обреченными, — вот сердце от Бога избранное, вот кому открыты врата райские.
1915 г.
На земле мир
Зорко старцу Амуну на его дикой недоступной скале.
Кто его видит? Кто его слышит?
Там, где когда–то гнездился пещерный орел, пещера старца.
А видит его только небо, только солнце, только звезды — пробежит ветер, шелестя горько, и другой, черный, что подымает беду, вестник напасти, шуршит, кукует и дальше и третий весенний, осыпая пещеру бело–алым цветом, как его брат белый, пороша снегом, поет безумные песни.
Да еще видят его дикие звери: по ночам приходят звери к пещере и старец их поит.
Зорко старцу Амуну и ясно.
Обрезано сердце его.
Его подвиг велик и труды неподъемны: под дождем и ветром, резче ветра и хлестче дождя его терновый бич.
Трижды в год опускает старец глаза в долину на те трубы и башни, на черепицу — на дымящийся, с синей адовой пастью в темные ночи, тесный город, что повис над морем.
И трижды в год осеняет старец крестом город и море.
Море плещется, размывает скалу.
И с гудом и гулом волн — звон долины.
На звон выходит старец из пещеры на молитву.
Небо над ним и звезды.
Никто не помнит, когда взошел он на гору и поселился в дикой пустыне.
Раз в году с дарами крестной тропой подымается старик священник приобщать старца. И в сумерках вечера, когда спускается старик назад в долину, видно с горы сияние чаши — белый небесный свет.
Зорко старцу Амуну и ясно.
Обрезано сердце его и уши отверсты.
В который час, в какую напасть вот вереницей, как упорный змей, тянутся на гору жены, дети и старики. Кусками и кольцами ползут по острым камням, о камни — на коленях, глаза туда и руки простерты.
— Помолись за наших мужей и сынов, они пошли на войну. Жестокий Антиох объявил нашему королю Аспиду войну. Помоги одолеть врага. Дай Боже вернуться им целым! Помолись! Попроси!
Выглянул старец:
— Горемыки! Не могу я молиться за проливающих кровь.
И скрылся в пещере.
И крестная тропа, как от снега под вешним солнцем, шумно опросталась от горемычных.
Сердце ходило.
Проклятия вышептывали поблекшие осиротелые губы и другие запекшиеся, как земля под зноем.
— Жестокий, он не любил никого.
— Черствое сердце, оно не рвалось от тоски.
— Забыл он отца и мать! Нам ничего не надо, не для себя и живем, только бы сына нам сохранить! Заглохло его сердце.
— О, если бы знал он дни и ночи, память мою! Не мил мне свет и звездная ночь постыла. Тоска выела сердце. Глаза мои гаснут от слез.
— Лицемер! Поить зверей, а мы?
— Нет, он никого не любил, не думал ни о ком, мертвец проклятый!
Проклятие и жалоба, как море в погоду, взвывало и взвивалось по опустелой долине, — из городских ворот выходили вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и семью.
Да, какое это резкое слово открытому сердцу, в страхе и тревоге за близких, оно как сухой песок в просящие глаза.
Или и вправду старец забыл отца и мать?
Или, не любя никого, его сердце, как окаменевшая в море нежная когда–то ветвь.
Так выговаривало сердце и слепло от горя.
Вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и отрываясь от любимой семьи, шли умирать за короля и землю — не пощадит жестокий Антиох родную их землю.
И кричало сердце ожесточаясь:
— Как? Проливающие кровь? Кто же нас защитит? И нет молитвы за них? Путь к Богу закрыт? Видит Бог, проклинаю я час, в который зачала меня мать, проклинаю день, в который увидела белый свет, проклинаю звезды и ночь моей первой любви, не надо мне жизни! Мужа верни мне!
Железная крыша повисла над долиной — городом, выбрасывающим в небо из своих красных труб сине–адово пламя, и, как отбитые, опускались руки.
— Мертвец проклятый!
Нет, жива душа у старца Амуна.
И сердце его не было глухо: он прозревал свет небесный, слышал плач сердца человеческого, и вопль звериный не был закрыт от него.
Одни живут, как звери, имея только шкуру, мясо, кости, кишки. Другие мятутся и чают. Третьи предстоят Богу.
Старец, идя по пути чистоты и духа, отрешившись от страстей — ими движется жестокая жизнь наша! — и освободившись от гнета хотения и воли, творя волю Божию, пил чашу живой воды и были руки его чисты и чистое сердце мудро.
Люди, живущие звериным обычаем, а таких полмира, люди с душой закрытой проходят кровавый круг жизни и пролитие крови для них закон. Но в царстве духа кровь безвластна.
Нет, не мог старец молиться за проливающих кровь.
И знал он то, что было скрыто от наших смертных глаз: он прозревал судьбы мира, судьбу человеческую, обрекавшую человека и даже целый народ по его делам прошлым на жизнь либо смерть.
И о своем народе знал он правду.
И прозревая судьбы мира и провидя судьбу в глазах приходящих к нему, как далек он был от мысли, что он выше других, и знает и дано ему больше. Он совсем не полагался на себя и в душе его не рождалась беспечность.
С бодростью вставал он от сна, прилежно стоял на молитве и много трудился.
И за долгий свой подвиг он достиг почти бестелесной жизни, все желание свое устремив к Богу в ожидании часа, когда воззван будет от мира сего на отдых от муки жизни.
Труды, молитва и созерцание — так проводил старец свои дни.
И тело его не слабело, душа не теряла бодрости, и свободный дух его раскрылялся.
Божьим светом озарена была его душа.
Отпустив пришедших к нему на гору с мольбой горемычной, стал он на молитву и всю ночь молился о чающей твари.
По немалом времени опять приходят на гору скорбные.
Лиц их не видно — одни испуганные и воспаленные глаза: глаза устремлены к пещере.
И сквозь стон едва слышен голос.
Вышел из пещеры старец.
— Отец! — и руки тянутся к последней защите, — война разгорается. Наши мужья и отцы ушли. Их призвал король против Псаммия. Жестокий полководец Псаммий пристал к Антиоху. Мы воюем со многими властителями. Кровь заливает наши поля.
И скорбные не хотят уходить, моля о пощаде и о победе над врагом.
А там на полях, обагряемых кровью, рядом с воинами Аспида умирали воины Антиоха и Псаммия.
И в Сирии стенали, как в Александрии.
Матери говорили:
«Нам ничего не надо, не для себя и живем мы, нам только бы сохранить нашего сына!»
Отцы с горестью вспоминали свои надежды, больше не веря в возвращение сыновей.
Жены рвали на себе волосы в тоске по мужьям.
И как в Александрии, так и в Сирии, слово в слово одна подымалась к небу молитва о пощаде и о победе над врагом.
А небо было одно.
И сердце человеческое одно — и горюющее и стенящее.
И этого не видели и никак не могли понять люди, живя звериным обычаем своим во власти крови.
Старец ничего не сказал и скрылся в пещере.
И восстонала гора.
Скорбны, не проклиная — все слова давно перегорели в горечи напрасных ожиданий и дум беспокойных — поползли убито со скалы в долину в пустые дома оплакивать злую долю.
— Нет, безбожное творится в мире, гневен старец!
А старец стал на молитву и всю ночь молился за своих братьев, достигших свободы духа.
Люди приходят в мир не по желанию своему и душа их несет в себе ту меру сил, какая досталась им от прошлой их жизни. И участь каждого по делам его.
У одних кожаный покров покрывает душу. Их глаза устремлены в землю, — кожа, мясо, кости, кишки — и обычай их жизни звериный. И таких больше полмира.
Другие — они еще не узрели неба, им оно грезится в снах — о кликанные. И душа их, странница, нежна, как цвет.
И третьи — сыны духа. Им отверсто небо.
Рожденные в кожаной одежде не могут стать чающими.
И чающим никогда въявь не откроется небо.
Но трудами и жертвою каждый может дойти до своей грани: и восплакавшие звери восстанут к новой жизни чающими, и чающие — сынами духа.
Сыны же духа раскрыляются в меру своего подвига.
Старец Амун родился, как и все родятся, от матери.
— не оскорбляйте жен, берегите нашу землю–мать! —
И избранный среди позванных еще в юности услышал он в своем сердце голос.
Он рос и учился, как его сверстники, и родители его гадали о его будущем, желая ему чести, славы и покоя.
А голос, звучавший в сердце, не сулил ему никакого покоя: все, к чему стремится душа в зверином обычае живущих — богатство, власть, слава, все это отвращало его душу.
И затосковал он по какой–то другой жизни, не этой с богатством, властью и славой. И решил по голосу сердца. Оставил он дом, пошел искать свою родину.
И так скитаясь по свету и терпя большую нужду и скорби, он пришел в пустыню, и привела его тропа к пещере египетского подвижника–духоносца
— не гоните странных, берегите больших братьев своих! —
В пустыне он и остался.
Он прошел долгий искус под началом своего учителя и, укрепив дух свой, взошел на дикую гору и поселился один в пещере, чтобы испытать искушение от демонов.
И живя в борьбе с демонами, он покорил их.
И дана ему была власть, как над низшими, так и над начальными, ибо был он высок в вере и смиренен сердцем.
В Намосе жизнь замирала.
Война все расстроила: и хозяйство и самый строй жизни. Не хватало работников — война требовала живой силы и вот людей искусных отрывали от их прямого полезного дела и угоняли на охоту за человеком — не стало кому и пахать, не было и лучников, и шакалы, не стесняясь, подступали к самому городу.
Там на полях, обагряемых кровью, умирали от ран и заразы, а тут за стеною — и жрать нечего и одеться не во что — голодная, холодная смерть.
В Петровки подошли кочевники к городской стене и примкнули шатры свои к лачугам пригорода, и некому было отогнать их. А на Ильин день пришли посланные от короля Аспида и забрали дедов и отроков, способных наляцать лук, а за одно прихватили и здоровых кочевников.
Вой и проклятия диких разрывали душу.
И в городе остались теперь лишь немощные да слабые.
Все, что можно, все повыбрали, и двух последних попов увели с собой посланные короля.
Остался Евагрий, старик разбитый ногами, давно живший на покое, к нему и приступили скорбные.
— Погодите, то ли еще будет, — сказал Евагрий, — придут нечестивые воины Антиоха и истребят всякую тварь и настанет конец.
И был глухой плач, как собачий вой.
А из плача, как из колодца, вопль:
— Спросите старца Амуна, долго ли нам терпеть такую муку?
Но Евагрий отвечал:
— Старец пребывает в святости во все дни, не будет он разбирать проклятые наши дела.
Известия одно другого страшнее приходили с войны.
Говорили, что королевское войско погибло у песчаной скалы, а другие, будто в болоте. Говорили также, что сами в плен сдались, а кто уперся, все равно не сдобровать, все погибнут.
А тут увидели ополчение диких стрелков: шли они по улицам с дубинами и луками, шли на помощь королевскому войску. Они никого не обидели, только попросили горсть фиников на обед. Но внезапность появления их и дикий облик ужаснули.
— Спросите у старца! — просили те, кто уж больше не мог подняться.
По ночам среди бледных Спасовых туманов какие–то птицы шарахали о землю крылом. И вдруг подымались вихри и сносили верхи башен и кресты церквей. Являлись два месяца. Показались три солнца.
— Спросите у старца! — просили обреченные в свои последние минуты.
И вот вереницей по крестным камням поползли на коленях жены и доживающие останные дни старики, и лица их были — темь и зелень, а глаза, как отцветший цвет.
— О мире! О мире! — шептали они, как тени.
И шепот их сливался в скреб.
— Не могу я молить о мире, — сказал старец, — ибо взявший меч, мечом и погибнет.
— О мире! О мире! ради малюток, не обагрявших кровью рук.
— О мире! О мире! ради полей, обагряемых кровью.
И шепот сливался в скреб.
— Нет, — сказал старец, — но и до седьмого колена отмщается грех.
Когда удалились скорбные, раздумался старец: дети, не обагрившие рук и поля, обагряемые кровью, стали у него в глазах.
Живые, измученные — голодные дети со своим плачем ужасным и словами не нашими, поля, где погибали затоптанные цветы, — вошли в его душу.
И скреб от стона и плача стоял в ушах.
И он не мог победить жалости и отвлечь ум свой, чтобы с чистым сердцем приступить с молитвою к Богу.
И вдруг в теми пещерной явился светильник и ярким светом озарил пещеру. И старец увидел себя, провел по щеке, мокрой от слез, и тоска залила его душу.
Он сидел, согнувшийся над начатой плетушкой. И какой ненужной показалась ему вся его работа.
Ненужные валялись на земле прутья.
И уныние впилось в его душу.
И ум выговорил всеми словами ясно о ненужности труда его жизни.
Он сидел, опустившись весь, немощный. И веки, истомленные слезами и светом, тяжелели.
И на минуту он забылся.
И вдруг как от сильного толчка весь вздрогнул. Открыл глаза. И осенил себя крестом.
И тогда светильник тотчас исчез.
И понял старец, что это дьявол.
И, положив клятву, твердо вышел из пещеры.
Звездная ночь была — звезды большие крылили.
— Господи, прости мир! — шептал старец.
И, ступив на острие камня, начал он молитву, прося за мир слепой и страждущий, за поля, обагряемые кровью, за детей, не обагривших рук, за цветы полевые, за землю, за зверей, за камни.
— Господи, прости мир!
И сердце его наливалось любовью, как полунощные звезды светом.
Звезды большие, разгораясь, крылили, вознося в небеса молитву.
— Господи, прости мир!
И вот на заре солнца донесся до вершины звон.
Звонил Евагрий.
И понял старец, что исполнились сроки — чудом показал Бог свою милость — и мир прощен.
И увидел старец над морем: лик Его был, как луч, одежда, как снег, по белому звезды, алая чаша на груди, в руке опущенный меч, закалающий зверя, а из крови зверя злак, а вокруг, как змей, водные волны.
И исполненный духа, воскликнул старец:
— Слава Тебе, показавшему нам свет!
И шелестом трав донесся голос его в долину.
И те, кто бодрствовал, посмотрели на небо — небо было ясно.
И те, кто спал, пробудились от сна, и свет наполнил их душу.
Чего–то ждали, надеялись.
Говорили о чуде: старик Евагрий, столько лет проживший недвижим с разбитыми ногами, теперь поднялся и ходил, как безумный, возвещая о мире.
И верили и боялись верить.
А сердце играло.
Дух занимался.
Собирались на площадях, взбирались на холмы и смотрели туда —
И глаза оживали, цветились, как политые цветы.
В полдень, подымая пыль по дороге, показались вестники короля: они несли желанную весть.
И заглохший Намос огласился песней.
По зову Евагрия все, кто только мог, пошли на скалу к пещере.
И крестный путь не был им труден: не резали камни, не колола колючка.
Легко подымались на гору, славословя подателя света и мира.
Пещера была раскрыта.
А у дверей пещеры на острие камня стоял, как поддерживаемый крыльями, старец Амун.
И кровь ручейками бежала из его ног, уходя в трудную землю —
Слава в вышних Богу и на земле мир.
1917 г. IV.
Примечания
1. Для Царьградских сказаний пользовался я следующими трудами: «Сказание о создании церкви св. Софии». С предисловием К. Герца и Ф. Буслаева, Летописи Рус. Лиг. и Древн. М. 1859 г., ка 3; «Сказание о Софийском храме Цареграда в 5QI по двум спискам», Свед. и замет, о мапошвесг. и неизв. пам. И. И. Срезневского. Сбор. От. Рус. яз. и Словес. Имп. Акад. Наук, СПб. 1874 г., т. XII, № 1, гл. LX; Путешествие новгородского архиепископа Антония в Царьград в конце 12–го столетия. С предисловием и примечаниями Павла Савваитова. Изд. Археограф. Комисс., СПб, 1872; Путешествие русских людей: Стефана Новгородца, Диакона Игнатия, Дьяка Александра — в Царьград, Иеродиакона Зосимы — в Иерусалим. Сказание рус. народа, собр. И. Сахаровым, СПб. 1849 г., т. II, кн. 8; Ф. И. Успенский. История Визаншйской империи. Изд. Брокгауза и Ефрона, СПб. 1914 г., т. I; Н. В. Покровский. Памятники иконографии и искусства, СПб. 1900 г.; Н. П. Кондаков. Иконография Богоматери. Изд. Высочайш. учрежден, комит. попечительства о рус. иконописи, СПб. 1911 г. и его же Археологическое путешествие по Сирии и Палестине. Изд. Имп. Акад. Наук, СПб. 1904; Великие Минеи четии, собранные Всероссийским митрополитом Макарием. Памят. славяно–рус. письмен. Изд. Имп. Археограф. Комис. М., 1910 г., тег. I. Апрель; Иеромон. Алексий (Кузнецов). Юродство и столпничество. Изд. Типограф. В. Д Смирнова, СПб. 1913; Повести о царе Соломоне. Летописи Рус. Лиг. и Древн. М. 1862 г., т. IV; История о разорении последнего святого ірада Иерусалима и о взятии Константинополя столичного града греческой монархии из разных авторов собранные. Против 1–го тиснения четвертым тиснением напечатана В Санюпетербурге 1765 года.
Стр. 99—-100. — Великий терем — купол; воздушные уболы — воздушные улицы, галереи; трапеза — престол; полаты, полати — верхние галереи; бобие–вые — фиалковые; трояндофиловый цвет — цвет розы; градарь — садовник; пославил — нарек и объявил; чадь — сотрудники, помощники; витание — пристанище; алойный — алой — смолистое дерево для курения на жертвенниках.
Стр. 105. — Калуфони — красногласно.
Стр. 108. — Прономии — проливы.
Стр. ИЗ. — Ослопы — палка. Ослопная свеча — длинная, высокая.
Стр. 120—122. — Прокопий, Христа ради юродивый Устюжский t 1303 г. Из Сгарграда «от немец» пришел. Новгород к Софии Премудрости, а из Новгорода в Гледень (в Великий Устюг). В 1290 г. отвратил от города каменную тучу, молясь перед образом Божией Матери — Благовещением. Этот образ царь Иван в 1567 г. взял из Устюга на Москву в Московский Большой Успенский собор, где и теперь он находится: как войдешь в главные двери, смотри от царских врат направо — первый будет Спаситель Цареградский (взят на Москву Иоанном III в 1476 г. от Софии Новогородской), за Спасителем — Успение, св. Петр митрополит писал, а за Успением — Благовещение Устюжское. Вот это и есть та самая икона.
Стр. 166—172. — «Царица Маидона», «Три брата», «Последний царь» — тексты по рукописи библиотеки Оссолинских во Львове, напеч. в ст. В. Маку шина, Журн. Мин. Народ. Просвещ. СПб. 1881, кн. IX.
Стр. 130—158. — «Аполлон Тирский» — Летописи Рус. лит. и древн., изд. Н. Тихонравовым, т. I. М. 1859 г.
Стр. 122—129. — «Авраам» — Памятники Рус. Лит., изд. Н. Тихонравовым, т. I. СПб. 1863 г., Н. С. Тихонравов, Апокрифические сказания. Сборник Отдел. Рус. яз. и слов. Имп. Акад. Наук, т. LVIII, № 4. СПб. 1894 г. Рукописный сборник Торжественник «Громовник призренского протопопа» XIV в. на пергамине из собрания М. И. Терещенко.
Стр. 158—162. — «Царь Аггей» — А. Н. Афанасьев. Народн. рус. легенды, № 24, «Соврем, проблемы». М. 1914.
Год | Год | |||||||||||
напис. | напеч. | |||||||||||
Авраам | 1916 | 1918 | Ежемес. журн. | 1 | ||||||||
Аполлон Тирский | 1917 | 1917 | Аргус | 5 | ||||||||
Городобреченный | 1915 | 1916 | Кн. о Рерихе | — | ||||||||
Дар рыси | 1917 | 1916 | Во имя свободы | — | ||||||||
Дела человеческие | 1915 | 1916 | Кн. о Рерихе | — | ||||||||
Имя и страж | 1915 | 1916 | Лукоморье | 15–16 | ||||||||
Лей иконописец | 1915 | 1915 | Лукоморье | 32 | ||||||||
Литеры пропрочественные | 1915 | 1916 | Лукоморье | 15–16 | ||||||||
Мария | 1915 | 1916 | Лукоморье | 8 | ||||||||
Египетская | ||||||||||||
Милый братец | 1914 | 1915 | Отечество | 1 | ||||||||
На земле мир | 1917 | 1917 | Знамя труда | 105 | ||||||||
1918 | Скифы | 2 | ||||||||||
Огневица | 1917 | 1917 | Дело народа | 187, 241 | ||||||||
Отрок Финогенов | 1915 | 1916 | Лукоморье | 4 | ||||||||
Последний царь | 1914 | 1914 | Бирж, ведом. | 14498 | ||||||||
Святейш. Вел. | 1915 | 1916 | Лукоморье | 15–16 | ||||||||
Бож. церк. | ||||||||||||
Слово о погибели рус. земли | 1917 | 1917 | Воля нар. | 1 | (Рос. в слове) | 1918 | Скифы | 2 | ||||
Три брата | 1914 | 1914 | Бирж, ведом. | 14498 | ||||||||
Царица Майдона | 1914 | 1914 | Бирж, ведом. | 14498 | ||||||||
Царство ангелов | 1915 | 1916 | Кн. о Рерихе | — | ||||||||
Царь Аггей | 1917 | 1917 | Наш век | 26 | ||||||||
Царь Соломон | 1916 | 1916 | Речь | 355 |
л. 4. Расск., вошедшие в книгу «Трава–мурава» (1914— 1918) напечатаны были в газетах, журналах и в сборнике.
I. Газеты: «Биржевые Ведомости», Прг.; «Во имя свободы», Прг.; «Воля народа», Прг.; «Дело народа», Прг.; «Знамя труда», Пб.; «Наш век», Прг.; «Речь», Прг.
II. Журналы: «Аргус», Прг.; «Ежемесячный журнал», Прг.; «Лукоморье», Прг.; «Отечество», Прг.; «Скифы», Прг.
III. Книга о Рерихе. Сборник статей, изд. «Свободное Искусство», Прг., 1916.
Николины притчи
— А що буде, як Бог помре? А Микола Святый на що?
У всякой бабы свой сказ про Николу.
Никола Угодник
Чудна некая вещь, явился Николе верхом на коне с серпами в руках ангел Господен.
— Время жатвы пришло, пробудись, стань и иди на свою землю.
В страхе проснулся Никола, поклонился гробу Господню, где неустанно молился за род христианский, и, по морю ходящий яко по суху, отошел на Русскую землю.
Не узнал Никола свою Русскую землю. Вырублена, выжжена, развоевана, стоит она пуста–пустехонька, и лишь ветры веют по глухим степям, и не найти на ней правды.
Уязвился сердцем Святитель, поднял посох и, скорый на помощь, пошел по Руси из города в город, из деревни в деревню, с Волги–реки на Москва–реку, с Днепра на Поморье, заушал нечестивцев–ариев — беззаконных правителей, забывших слово Божие, карал лежебок–тунеядцев и расточителей, не радеющих о своей родине, освобождал невинно–заключенных в темнице, останавливал меч, занесенный над головою напрасно осужденных на казнь, воскресил двух разрубленных отроков, одарил нищих–детей погремушками, обошел полевые межи, вывел к солнцу буйное жито, поправил яровые зеленые всходы, покрыл травой обогретую землю. И, где вымокло, там подсушил, и где высохло, там дождем полил. Надоело коням стоять во дворе — выгнал в поле, в ночное, — городи городьбу!
А осень настала, загнал Угодник с поля коней и пошел под дождем по трудным дорогам: там телега увязнет, там лошадь не вытащишь: на все надо помощь.
Без него, как без рук, — не поднять мужику полевые работы. Все, что сиро и слепо, одному ему видно. Попро-
си, — выручит, все скажет Спасу, самого Илью умилостивит: не поляжет от града рожь наземь — живи, не тужи!
В лапотках, седенький, с посохом и ходил так Угодник Божий по Русской земле с вешнего Николы, всю весну, лето и осень до самой Николыцины.
Отстоял Никола вечерню у Печерской в Киеве, второй звон звонят — пришел к Софии в Новгород, третий звон звонят — идет в Питер к Казанской, а к великому славословию в Успенский на Москву поспел.
И, подняв со всех ветров густой большой иней, серебром покрыл он от края до края всю Русскую землю и благословил ее — свою горькую, свою голодную, свою бесшабашную, свою пьяную, чтобы сумела она мудро устроиться, не грешила б ротозейством, самомнением, глупостью, не выставляла б себя на посмешище, не попрекали б ее в лености.
И, трижды благословив ее великим благословением, пошел помаленьку вверх по облакам на небеса к райским вратам справлять Николыцину.
Перед вратами рая, под райским деревом, за золотым столом сидели угодники Божии.
Все святые собрались на Николыцину.
Петр–полукорм, Афанасий–ломонос, Тимофей–полузим–ник, Аксинья–полухлебница, Власий–сшиби–рог–с–зимы, Василий–капельник, Евдокия–плюшниха и Герасим–грачев-. ник, Алексей–с–гор–вода, Дарья–загрязни–проруби, Федул–губы–надул, Родион–ледолом, Руфа–земля–рухнет, Антип–водопол, Василий–выверни–оглобли и Егор–скотопас, Сте–пан–ранопашец, Ярема–запрягалыцик, Борис и Глеб — барыш–хлеб, Ирина–рассадница, Иов–горошник, Мокий–мокрый и Лукерья–комарница, Сидор–сивирян и Алена–льносейка, Леонтий–огуречник, Федосья–колосяница, Ере–мей–распрягальник, Петр–поворот, Акулина–гречушница — задери–хвосты, Иван–купал, Аграфена–купальница, Пуд и Трифон — бессонники, Пантелеймон–паликоп, Евдокия–малинуха, Наталья–овсянница, Анна–скирдница и Семен–летопроводец, Никита–репорез, Фекла–заревница, Пятница–Праскева, Кузьма–Демьян с гвоздем и Матрена зимняя, Федор студит, Спиридон–поворот, три отрока, сорок мучеников, Иван Поститель, Илья Пророк, Михайло Архангел, да милостивая жена Аллилуева милосердая.
Одного только не было — самого Николы Угодника.
И не раз посылал Илья отроковицу Милостыню, и возвращалась отроковица одна.
В девятом часу явился Никола.
В лапотках, седенький, с своим посохом пришел Никола к райским вратам, — райское платье его поиздергалось, заплатка на заплатке, дырявое.
— Что, Никола, что запоздал так? — спросил Илья, — или и для праздника переправляешь души человеческие с земли в рай?
— Все с своими мучился, — отвечал Никола, присаживаясь к святым за веселый золотой стол, — пропащий народ: вор на воре, разбойник на разбойнике, грабят, жгут, убивают, брат на брата, сын на отца, отец на сына! Да и все хороши, друг дружку поедом едят.
— Я нашлю гром–молнию, попалю, выжгу землю! — воскликнул громовный Илья.
— Я росы им не дам! — поднялся Егорий.
— А я мор пущу, чуму, изомрут, как псы! — крикнул Касьян; известно, Касьян вгорячах Златоусту усы спалил.
— Смерть на них! — стал Михайло Архангел с мечом.
— Велел мне ангел Господен истребить весь русский народ, да простил я им, — отвечал наш Никола Милостивый, — больно уж мучаются.
И, восстав, поднял чашу во славу Бога Христа, создавшего небо и землю, море и реки, и китов, и всех птиц, и человека по образу своему и по подобию.
И вдруг выпала чаша из рук.
Упала чаша на стол, — не разбилась, а, как была, осталась с краями полна.
Притихнули угодники, все святые, весь райский пир.
Спит Угодник, закрыты глаза.
Раз окликнул Илья, — не слышит Никола, и в другой окликнул, — не просыпается. Кричит Илья в третий раз — и поднял Никола голову.
Стали тут святые пытать у Николы, стал Угодник святым рассказывать:
— Пустился по Студеному морю с хлебом купеческий корабль, плыли на том корабле триста старцев соловецких, везли старцы воск и мед, спешили на Николыцину в Миры Ликийские. И застигла буря корабль. Ударили волны — вспелешилось море. Шипело. Бурная, над ветром и волнами, угрожала Велеша, требовала жертвы, и, скача на белом хрустальноногом коне, резала море, разрывала когтями корабль. В твердой вере и крепко надеясь, в голос крикнули старцы: Помилуй нас, Боже и святой Никола, где бы Ты ни был, явись к нам! Тогда нашла на меня Божья воля, подняло меня святым Духом, я пошел к ним на море и избавил их из глуби морской. Велеша угомонилась. И спокойно плывут корабли. Вот почему задремал я, и выронил чашу.
— Помилуй нас, Боже и святой Никола, где бы Ты ни был, явись к нам! — воскликнули святые.
Пили святые питие новое райское, ели высокий пирог с кашей, с горохом, с капустою.
И пировал с ними Никола, сильный Богом, всем святым помощник — редкий их гость, нищелюбец, странноприимец, вечный странник, вечный труженик, чудотворец, заступник за Русскую землю.
Помилуй нас, Боже и святой Никола, где бы Ты ни был, явись к нам!
Николин завет
За Онегой — гремучим морем жил один богатый мужик сильный, да своих не трогал и от народа честь ему шла, Филиппом звали. Была у него семья большая — и всех сыновей на войну погнали воевать, и остался он со старухой, да невестки с ними.
И случилось на Николу, лежит Филипп ночью, раздумывает — и праздник пришел, престол в их селе, а от сыновей ни слуху! — и стало ему смутно, не до сна, и жалко. И слышит — среди ночи звон. Прислушался — или ветер? — нет, звонили в колокол. Встал Филипп и пошел из двора, разбудил стариков.
— Слышали, — говорит, — что?
— Да, — говорят, — в колокол ударили.
Пошли в церковь. А ночь была крепкая, да такая светлая — звезды, как птицы, плыли из конца в конец, белые над белой землей. Подошли к колокольне, смотрят — на колокольне нет никого, а звонит… раз пять ударило в колокол.
Вызвался Филипп, дай самому разведать. Поднялся на колокольню и видит — стоит под колоколом старик, так нищий старик, ни руками, ни ногами не двигает, а колокол звонит.».
— Ты кто? — спрашивает нищий старик.
— Я Филипп с Николиной тропы, а ты кто?
А старик только смотрит, да добро так, милостиво: «Филиппушко, мол, аль не признаешь?»
У Филиппа дух захватило, сложил Филипп руки крестом.
— Прости, — говорит, — ты меня, Никола Угодник Божий… и зачем ты звонишь ночью?
— А звоню я, — говорит Угодник, да стал такой грозный, — я звоню, потому что крещеные грешат, часа не помнят, землю свою забывают. За землю всякому пострадать надо. А им бы только чаю, кофею попить. Ступай и скажи, пусть все знают, а не то я на них наказание пошлю.
— Не поверят, коли словами скажу, — сказал Филипп, он стоял перед Угодником, руки крестом сложены.
— Поверят! — сказал Угодник Божий и благословил милостивый Никола идти Филиппу к народу по земле родимой, — за землю всякому пострадать надо.
Филипп хотел протянуть руку, а рук не разжать.
Крестом сложены руки, — так сошел с колокольни и рассказал, что видел и слышал и что с ним стало: крестом сложены руки.
А наутро по обедне Филипп простился с домом, со старухой. Всем миром проводили Филиппа. И пошел он из родного погоста мимо изб осиротелых по дальним широким страдным дорогам, укрепляя народную думу, силу и веру — пострадать за родимую землю.
Николин дар
Жил один бедняк, Иваном звали, не велико у него было хозяйство, земли немного, и жизнь нелегкая, один, как перст, без; семьи остался, да не возроптал, принял Божье, и все, бывало, песни поет, такой уж.
Раз пашет Иван поле, пшеницу сеет. Рассеял, пашет, за собой борону возит, сам песни поет, и уперся концом в дорогу. А по дороге два путника: седенький один с посохом, другой не стар, не млад, грозный.
Илья говорит Николе:
— Что это, Никола, человек–то больно веселый, поет?
— Да, видно, кони у него, слава Богу, ходят, нужды не знает, вот и поет.
Поровнялись путники.
— Бог помощь тебе, Иванушка! — сказал Никола.
— Добро пожаловать, старички любезные! — снял Иван шапку.
А Илья и говорит:
— Что больно весел?
— Что мне не веселиться! Лошадки ходят ничего, а мне больше ничего и не надо, только бы батюшка Никола Угодник пшенички зародил.
Пошли странники своей дорогой. Шли, святые, по полям, по раздолью весеннему.
Говорит Илья Николе:
— Что этот сказал? Разве пшеницу ты родишь? Ведь, не ты? Эту я премудрость творю.
— Как его судить, — заступился Никола, — человек простой, где ему знать про такое!
— Ну, ладно ж, я ему урожу пшеницу, по колена будет, и градом прибью!
И уродил грозный Илья великий такую пшеницу: посмотришь, душа не нарадуется.
«Вот урожай! Вот Бог счастье послал, Никола Угодник» помиловал, хлеба–то будет, девать некуда».
Вечером вышел Иван, стал за околицей, песни поет. И видит: по вечернему полю идет старичок седенький с посохом.
— Добро жаловать, дедушка.
Жаль Николе беднягу: все, ведь, прахом пойдет.
— Слушай, Иванушка, — ты пшеницу продай!
— Как же так, — оторопел Иван, — такую хорошую! Да и что за такую просить?
— Проси, сколько хочешь, все дадут. Смотри же, продай! — и пошел.
Иван послушал и продал пшеницу: сладил ее богатый сосед за сто рублей.
И не кончился день, как возмыло тучу большую, как ударит, с громом прошла гроза, градом побило пшеницу — как ножом, весь хлеб срезало.
По разоренному полю идет Никола, а навстречу Илья.
— Посмотри, что я сказал, то и сделал, вот оно, поле Иваново!
— Нет, не Иваново, — сказал Никола, — пшеницу он продал, это поле Гундяево. Правого ты разорил, то–то, чай, плачет.
— Ну, так поправлю я ниву, — поправил Илья, — он от этой громобойной пшеницы двадцать сот нажнет с десятины.
К ночи приходит Никола под окно к Ивану: жалко ему беднягу, не к рукам добро достанется.
А Иван Угоднику молится, что того старичка надоумил такой совет подать. И как увидел, обрадовался, просит на ночлег остаться.
Нет, Николе не время, — путь ему дальний.
— Купи назад пшеницу–то.
— Да, ведь, она, дедушка, больно побита.
— Ничего, купи. Скажи, что на корм скосить годится. В убытке не будешь.
Поблагодарил Иван старичка и чуть свет к соседу откупать назад пшеницу. А тот, несчастный, рад–радехо–нек, — бери хоть даром! — да за полцены и отдал. Отдал и прогадал, несчастный.
Откуда что взялось, пшеница пошла и пошла, и такой уродился хлеб высокий, да частый, а колос полный, так и гнется, так к земле и гнется — золотая нива, благодать!
И в страду много Иван нажал снопов и выжал всю, двадцать сот нажал.
В поле встретил Никола Илью: грозный, весело смотрит.
— Вот у кого я градом убил, тому и уродил, он ее и выжал совсем.
— Да, тот, кто посеял, тот и пожал! Ведь пшеницу–то Иван назад купил.
— Как так купил…
— Так и купил! — и рассказал Илье Никола, как богатый сосед Гундяев в несчастье за пол цены Ивану громобойное поле отдал.
— Так я ж ему умолоту не дам!
И пошел — гроза! — как гроза.
Не оставил Никола беднягу, в ночи пришел под окно. Куда сон, — не знает Иван, как отблагодарить гостя.
— Молотить будешь, — учил старичок, — сади на овин, да не помногу, по пяти снопов: в углы по снопу поставь, пятым окошко заткни.
Как сказано, так и сделано. Долго Иван молотил и все обмолотил: со снопа по пудовке сошло.
Со снопа по пудовке! — Да такого умолоту сроду не бывало.
По закромам, по клетям, по набитым амбарам дознался Илья и не дай Бог! — еще слава Богу, что Николыцина близко.
— Ладно, повезет на мельницу, я ему примолу не дам!
И не дал. Повез Иван на мельницу три пудовки молоть, смолол, а осталось две. Куда третья? А не знает, что Илья взял.
Раздумывал бедняга и придумать ничего не мог.
В ночи старичок постучал под окном. Обрадовался Иван и все ему рассказал про напасть.
— Вот что, Иванушка, испеки ты из этой муки пшеничной два пирога, да с молитвой посади. И ступай с ними к обедне: один положи себе на голову — то Илье великому, а другой под правую пазуху — то Николе Угоднику.
Вот на Николу, ранним утром, когда еще звезды не все погаснули, вышел Иван по морозцу в церковь к обедне. По дороге странник ему навстречу — не стар, не млад, грозный.
— Куда пирожки–то несешь?
— На голове — батюшке Илье великому, а под правой пазухой — Николе Угоднику! — сказал Иван.
И как услышал Илья ответ мудрый, умирился и перестал грозить.
И с той поры зажил Иван без опаски, две пудовки весь год брал и не убывало — Николин дар милостивый.
Николина сумка
Шел солдат с войны домой. Дошел до часовни, вспомнил, — завещана у него была Николе свечка, поставил свечку, и денег у него уж ни копейки.
Идет перелеском, есть захотелось сильно, а жилья близ нету. И так ему горько: изойдет он голодом, не дойти и до дому на свою землю.
И вдруг едет конь вороной, на коне детина, ест пирог с яйцами и говядиной — пирог теплый, только парок идет. Поравнялись.
— Дай пирожка закусить! — просит солдат.
— Давай три копейки, половину отломлю.
— Денег у меня нет, а солдату не грех и так дать.
А тот дернул лошадь и поехал, сам подъедает пирог вкусно.
И пошел солдат ни с чем, где грибок сломает, где корочку сдерет, сочку поскоблит руками. Так и шел и вышел на дорогу, а от сырья все нутро переворачивает.
«Экий бессовестный, не дал мне пирога!» — пенял солдат.
И так ему горько, вот упадет, не дойти и до дому на свою землю.
И видит, из–за кривуля идет старичок. Поравнялись. Поклонился солдат старику и старик солдату. И разошлись.
Доходит солдат до кривуля, лежит сумочка. Поднял сумку:
«Видно, старичок потерял!» — да с сумкой назад.
Сумку потерял! — кричит, — сумку потерял!
А уж старичка не видно нигде.
Ну, не бросать же добро, и взял себе солдат сумку.
Идет солдат дорогою, в нутре сверлит, есть хочется.
«Что–то в сумке, дай посмотрю, не хлеб ли?».
Развязал сумку — хлеба два куска лежат. Вынул хлеб, позаправился.
«Кваску бы испить!».
Пошарил в сумке — бутылка. Вынул бутылку — квас. Вот так сумка! Попил кваску всласть и весело пошел: теперь–то дойдет на свою землю.
Доходит солдат до усадьбы. Поставлен новый дом — большое здание, а рамы все переломаны, на крыше вороньё.
«Какое здание, и пустует!» — загляделся солдат и в толк не возьмет.
Постоял и пошел. Навстречу староста.
— Чей это дом, дедушка?
— Нашего барина дом.
— Что же в нем не живут?
— А работали мастера с барином, сам барин старался, и ни весть с чего полон дом насажали чертей, оттого и не живут.
— А что бы их оттуда проводить из дома?
— Возьмешься, барин спасибо скажет.
Попробую. И не такое гоняли!
Староста побежал к барину.
— Берется солдат вывести чертей из дому.
— Слава Богу, коли берется! Возьми его к себе и, что ему нужно, то и дай.
Вернулся староста от барина и повел к себе солдата.
Сели обедать. И до самого вечера все сидели, рассказывал староста о доме да о чертях домашних.
Надо солдату идти в дом чертей выгонять. А староста и проводить отказывается.
— У нас, — говорит, — о эту пору не то, что к дому, а и около никто не ходит. Игнашка, внучонок, взялся воронье спугнуть: подставил лестницу, а они его оттуда как шуркнут, что душа вон. Игнашка и до сей поры у чертей там.
Ну, что поделаешь! Наказал солдат старосте, чтобы как можно горячее кузнецы грели горна, а сам взял солому, ключи и для случая топор, зажег фонарик и пошел один.
И в доме там отпер дверь и поднялся по лестнице.
Ходит солдат по комнатам и все поахивает.
— Проклятая сила, какое здание завладела!
Вошел в самую заднюю комнату, затворил за собою плотно двери, разостлал солому, окрестился, сумочку под голову, лег и задремал.
И слышит, по дому пошел шум, стон.
Вот какой–то подбежал к дверям, кричит:
«Ребята, — кричит, — это кто–то есть».
И набежало много, скребутся.
«Ой, — запищал один, — солдатишко!»
«Не солдатишко, а солдат, Иван Силантьевич Тарасов, <— прикрикнул солдат, — воевал за Россию, слышите, черти! Убирайтесь вон, пока целы!»
Отвалились от двери и в доме все затихло.
И снится солдату, как бы держит он бутылку и наливает стакан вина и только сказать «Господи благослови» и пить, хвать, а вместо стакана топор у него в руках. И идет, в котором полку он служил, генерал и с ним мать и отец его, старики.
«Ты, Тарасов, что ж это сбежал?»
Мать и отец просят:
«Ступай, Ванюшка, послужи!»
«Нет, ему не жаль вас, — говорит генерал, — эй, вздуйте их хорошенько!»
И откуда ни взялись три кривых бесенка и ну ломать и рвать стариков.
Заплакали старые и опять просят:
«Вернись!»
«Да у меня руки нет и грудь прострелена!» — отвечает солдат и глазам не верит: рука на месте и дышать легко.
А те рассмеялись и побежали прочь.
Солдат раскрыл глаза: своды у дома раздвинулись и, как паук, спускается на него тот самый детина, что пирога ему не дал, спускается пауком, путает и уж дышать стало трудно. И пало в уме солдату, сгреб он сумку, да паука и толкнул.
Паук обернулся кошкой. Он ее за хвост, да в сумку. И с сумкой бежать.
Прибежал солдат в кузницу, положил сумку на наковальню. А в горне до того горит, что страсть. Да как лопнул, кувалда вылетела. Схватил другую.
— Аминь, — говорит, и давай шлеять: что кокнет, то аминь.
Исколотил всего черта, вышел из кузницы, вытряхнул из сумки пепелок один только.
— Ну, теперь можешь идти, кузнец, спать и я пойду.
И вернулся в дом в самую заднюю комнату и на те же три обмолотка лег и спал до утра, ничего не слышал.
Наутро пришел солдат к старосте.
— Ступай–ка, дедушка, смотри–ка, в доме все изломано.
— Мы это знаем уж.
— Скажи барину, что чертей я выгнал.
Обрадовался барин и сейчас же с солдатом в дом, прошли по всем комнатам, нашли костье Игнашкино, а чертей и в помине нет — все ушли.
На радостях не хочет барин отпускать солдата.
— Сколько хочешь, бери, оставайся!
А солдату домой хочется, к старикам, на родную землю. Дал ему барин денег, запряг тройку, и поехал солдат домой на тройке. И там живет хорошо, слава Богу.
Николин огонь
Ходил по Божьему свету Никола Угодник. Много прошел, весь свет исходил и осталось всего ничего — три деревни. Зашел он в первую деревушку. Окружило ребятье.
— Тальянец, — кричат, — пришел, на шарманке заиграет. Выскочили мужики и бабы, обступили.
— Эй, старичок, где у тебя машина: камаринского нам бы сыграл, а мы б поплясали! — ржут, что жеребцы стоялые.
Обидно стало Угоднику, и пошел он в другую деревню. А там не слаще: никуда его не пускают. А уж на дворе вечер.
В одной избе боятся, — чертей напустит, в другой — стянет, в третьей — цыган переодетый, а в четвертой — мужик за колья принялся.
Идет Никола в третью деревню.
Идет по деревне, а на него пальцем.
А в одном доме совсем было пустили.
— Крест–то на тебе есть?
— Есть.
— А ну–ка, перекрестись.
Перекрестился.
— А прочитай «Да воскреснет Бог».
Прочитал.
— А прочитай «Верую».
Прочитал «Верую».
— А «изжени от меня всякого лукавого» знаешь? Старичок–то и запамятовал.
— Нет, — говорит хозяин, — вон уходи: «Верую» не речисто читал и «изжени» совсем не знаешь. И не проси. Молитвы не твердо знаешь, я таких не люблю.
А на дворе уж ночь — глаз выколешь. Ветер воет. Забрел Угодник в последнюю избу. Бобыль один жил. Покормил старичка бобыль, принес соломки и шубу дал. И легли спать.
Ранним–ранешенько поднялся бобыль рожь молотить. Встал и Никола, помогать пошел бобылю за хлеб, за соль. Махали, махали цепом, уморились.
— Вот что, добрый человек, делай–ка ты по–моему! — взял Никола спичку и поджег скирды.
Запылали скирды, горят — белый огонь, — а не сгорают: соломинка к соломинке ложится, зернышко к зернышку.
И через какой час все скирды сами обмолотились, — зерно чистое, крупное и веять не надо.
Распростился с бобылем Угодник и отправился в свою путь–дорожку.
А на завтра рассказал бобыль соседям о своем госте — о старичке чудном, как он хлеб молотил.
— Попробуем и мы этак помолотить! — решили мужики.
И подожгли скирды.
Запылали скирды, а от них избы.
И от всей деревни остались одни столбы.
Николин умолот
Гнев Ильин или так тому от Бога быть положено для опамятования людям и разуму, большая была засуха и сгорела рожь и овсы.
Кто побогаче, возили воду и поливали, и у тех на ниве еще кое–что уцелело, а у бедняков ничего — чисто поле.
Сидят мужики на кулишках, о своей беде гуторят.
А шел с поля старичок–странник. Приостановился.
— Что это вы, добрые люди, пригорюнились?
— А видел, чай, на полях–то что деется! Неоткуда нам и помощи ждать.
Посмотрел старичок, головой покивал: пожалел видно.
— А давайте, детушки, мне ржи горстку! — сказал старик.
А те и не знают, зачем ему рожь? Уж не подшутить ли задумал над ними старик: народ–то нынче всякий — и над чужой бедой посмеяться радость себе найдет.
А другие говорят:
— Принесите ржи, может, наговор какой сделает.
И согласились. Кликнули ребят. Полное лукошко принесли.
Взял себе старичок ржи горстку.
— Проведите, — говорит, — меня ко всякому дому, мне посмотреть надобно.
Пошли, повели старика.
И ни одну избу не обошел старик и везде на загнетках у запечья по зерну клал. А к ночи ушел. Хватились покормить старика, а его уж нет нигде.
Так и легли спать.
Так и прошла ночь.
А когда наутро проснулись и проснулась с ними горькая дума, — что за чудеса! — глазам не верят: рожь во все устья вызрела и в каждом доме, где положил старик зернышко, колос из трубы выглядывает и на божницах лампадки горят перед Николою, а на поле посмотришь, залюбуешься, — колос к колосу.
Бог помиловал, уродил хлеб. И умолот был, не запомнят: по полтысячи мер всякий набил. Поминали странника старичка, Николу Милостивого.
Никол ина порука
На яром яру высоко жил–был богач Антип. Скупой и расчетливый, сколачивал Антип деньгу и даром, хоть помирай, не даст, под работу не даст.
А был бедняк Сергей, и до того дошел голодом, хоть помирай. Вот думал он, думал, как из беды выкарабкаться, и говорит жене:
— Я, Марья, пойду к Антипу.
— Глупый, да ведь он же так никому не дает.
— Даст. Я придумал.
И пошел.
Пошел Сергей к богачу просить денег.
— Антип, батюшка! Не дай помереть с голоду.
— Нет, брат, я денег никому не даю, никогда.
— А ежели я тебе приведу поруку?
— А кто такой?
— Никола. Есть у меня, на божнице стоит образ, Никола. Он за меня и будет порукой.
Антип погладил бороду, прямо–то отказать не смеет: набожный был человек Антип, в божественном твердый.
— Ты ужотко приходи вечерком, я подумаю.
— Хорошо, приду, — согласился Сергей.
И пошел.
Пошел Сергей домой: будут у них ужотко деньги, поправятся, не помрут с голоду.
— Антип–то мне поддался: велел прийти вечером! — думал Сергей жену обрадовать.
— Что же ты сказал ему?
— А поручился Николой.
— Ой, что ты наделал!
— Глупая, кому, кому, а ему все видно: Никола не выдаст.
Вечер настал. Снял Сергей образ с божницы.
— Марья, оденься потеплее, да иди за мной, стань там у избы под окном, и слушай, и когда услышишь: «Батюшка, Никола Чудотворец, скажу, поручись за меня!», ты там и отвечай толстым голосом, погромче, «поручаюсь», мол.
Закуталась Марья в теплый платок, а сама дрожмя дрожит.
— Да ты не бойся! Кому, кому, а ему все видно: Никола не выдаст.
И пошли.
Пошел Сергей с образом, с Николою, за ним Марья.
Темно было на улице. Мело, крутила метель.
Осталась Марья стоять на улице, Сергей с образом к Антипу в дом вошел.
— До вашей милости.
— Ну, а поруку привел?
Сергей поставил образ на божницу. Тут хозяйка Антипова вошла в горницу. Помолился Сергей.
— Батюшка Никола Чудотворец, поручись за меня!
Поднялся и Антип на ноги, глядит на икону: поручится ль Угодник?
— Поручаюсь! — услышали голос, тихим голосом сказал там кто–то, а внятно, все его услышали: и Сергей, и Антип, и Антипова хозяйка.
Оробел Антип.
— Жена, слышала?
— Слышу.
— А много ль тебе, Сергей, надо?
— Много, — оробел и Сергей: что–то не узнал он Марьина голоса, — много: сотню!
— Дай ему две, — сказала хозяйка Антипова.
Антип отпер сундук и вынул две сотенных.
— Сроку время на сколько?
— До нового года, — сказал Сергей.
И с деньгами вышел на улицу.
Темно было на улице. Мело, крутила метель. '
— Пойдем домой, Маша! — тихим голосом сказал Сергей жене.
А Марья дрожмя дрожит.
На другой же день накупили они всего себе — с деньгами все можно достать — и сахару, и муки, и круп всяких, и дров купили, — то–то огонек в печи заиграет весело! — и стали жить, да поживать.
Прошло Рождество, подходит Новый год, надо долг платить, а платить нечем. Рассчитывал Сергей, вот поправится, заработает, — кое–что и выручил, да такую уйму где же достать: целых две сотни!
И настал Новый год, не несет Сергей долгу.
Подождал Антип день, и еще день, досадно ему: гак, ведь, поверил и такой обман вышел!
На третий день Антип взял образ Николы и понес на базар. И весь день ходил по базару, и никто не купил образа. И досадовал Антип, пенял Николе:
«Как же так, лично говорил, ручался за бродягу, и такой обман!».
И уж не надо ему никаких денег, только бы сердце успокоить: как, ведь, поверил и такой обман вышел!
Поздним вечером идет Антип назад домой, несет икону, себя не помнит, а навстречу ему старичок.
— Ты куда, сынок?
— Продаю образ, — сказал Антип, как говорил весь день.
— А сколько возьмешь?
— Ничего мне не надо.
Старичок взял икону, вынул две сотенных, подал Антипу.
— Ну, иди с Богом, сынок.
Пробирался Антип по реке к дому, совсем уж темно было, крепко держал в кулаке деньги. Запорошило у берега, — тонкий лед, скользко, — поскользнулся Антип, присел, а подняться не может. И так и сяк, не может. И ну кричать. На крик сбежались, узнали, и понесли его на руках домой.
И с той поры обезножил Антип и никакие деньги не подымут. Так и остался сиднем страдать.
Николино стремя
Жил–был бедный мужичонка, Моргуном прозвали. Бился, старался Моргун до кровавого поту, а ни в чем счастья нет.
Городит Моргун огород у дороги, едет Никола Угодник.
— Бог помочь, мужичок!
— Милости просим! Куда едешь, Угодник?
— К Спасу.
— Милостивый Никола, спроси у Спаса, есть ли мне в чем счастье?
— Хорошо, спрошу.
— Да ты позабудешь.
— Не позабуду.
А видел мужичонка: стремена в седле у Николы золотые.
— Милостивый Никола, отвяжи стремено, да оставь мне! Станешь у Спаса на коня садиться, а стремена нет, ты обо мне и вспомнишь.
Послушал Угодник, отвязал стремя, отдал мужичонке, и об одном стремени поехал к Спасу.
И приехал Угодник к Спасу, и пора ему назад возвращаться, и забыл он спросить про счастье–то. А стал на коня садиться, и вспомнил.
— Спас Пречистый, Истинный! Мужичонка Моргун мне наказывал про счастье спросить, несчастный, есть ли ему счастье?
— Есть, есть счастье.
— Какое же ему счастье?
— А ему счастье — воровать и божиться.
Городит Моргун огород у дороги, ждет Николу: Никола Угодник скажет про счастье, — отощал совсем мужичонка.
А Никола Угодник и едет, подъехал к мужичонке.
— Спросил, милостивый Никола, у Спаса о счастье?
— Спросил, спросил. Есть тебе счастье.
— Какое же мне счастье?
— А счастье твое — воровать и божиться. Давай же стремено–то?
А Моргун стоит, ровно оглох.
— Давай, говорю, стремено!
— Какое стремено? Я, вот те Христос, знать не знаю. Стремено!
Так об одном стремени и поехал Никола, поехал по земле русской, по бездолью нужду выведывать, скорый помощник и милостивый.
Мужичонка вывесил на кол золотое стремя — как солнце, засияло стремя — сам принялся за городьбу.
А ехал по дороге из Питера барин на тройке, — позванивал колокольчик. Издалека увидел он стремя и прямо направил на мужика.
Остановил коней у кола.
— Ты, мужик, украл стремя?
— Ваше благородие, вот те Христос, стремено мое.
— Врешь, я тебя в суд поведу.
А Моргун стоит на своем, клянется, божится:
— Я и в суд пойду, стремено мое.
Снял барин стремя с кола, мужичонке велел садиться к кучеру, и поехали в суд.
Дорогой пригляделся барин к мужику.
— Ой, — говорит, — и рвань же на тебе! Стыдно и на суде с таким ехать. На, вот, мое пальто, надень.
И нарядил мужика, и шляпу и сапоги из чемодана ему вынул, все честь честью, и не узнать.
Барином приехал Моргун в суд. И доказывает на него барин, что не иначе, как украл он золотое стремя.
— Вот те Христос, мое стремено! — стоит на своем мужичонка.
И все верят.
Поглядел Моргун на барина.
— Ты скажешь, что у меня и пальто твое?
— Мое и есть.
— И тройка твоя?
— Да, конечно, моя!
— А вот те Христос, и пальто и тройка мои!
И все верят.
Поверили мужичонке и присудили ему: и золотое стремя, и барскую тройку.
Эво! обогател мужик — нашел свое счастье и позабыл про всякое горе.
Николино письмо
Был Аника купец богатый;ехал он раз путем–дорогой домой с барышами. Едет он селом, а там на бане надпись надписана:
«Рожаница лежала Авдотья Муравьева, мальчика родила — быть этому мальчику солдатом».
Проехал Аника, ничего не подумал. Въезжает в другое село, опять надпись:
«Рожаница лежала Палагея Архипова, мальчика родила — этому мальчику быть хозяином».
Едет Аника дальше, думает о доле: рядит судьба человеку долю, судьбы конем не объедешь.
В третье село въезжает Аника, и туг баня, и туг надпись:
«Рожаница лежала Наталья Котова, родила мальчика — этому мальчику Аникиным добром и казной владеть».
Анике это не показалось.
— Как так, Котову моим добром и казной владеть! Не согласен.
Все село поднял Аника. Указали ему Котову Наталью: на краю села, муж–то пропал, одна с ребятишками билась, — очень худо жила Наталья.
Аника ей денег дает: отдай ему мальчика. Поплакала Наталья и отдала: все едино, Бог приберет!
С Ванюшкой Котовым поехал Аника домой. Едет лесом. Стоит осиновая дупля. Приостановился, да Ванюшку в дупло и спустил.
— Ну, слава Богу, — перекрестился Аника, — избыл беду!
И ходчее поехал.
А случилось о ту пору, соседский поп поехал в лес за дровами, наехал на осину, видит, из дупла парок идет, колонул, а там Ванюшка плачет. Ну, сейчас же вытащил его из дупла, завернул в тулуп и домой.
— Что, отец, приехал порожнем? — встречает попадья.
— Молчи, мать! Я себе сына нашел.
А они бездетные были, поп с попадьей.
И остался Ванюшка у попа жить. Воспитали его, обучили. Десять лет прошло, и выровнялся мальчишка на славу, дельный.
Позабыл богач Аника о Ванюшке, живет, богатеет.
Пуще прежнего валит ему счастье и удача.
Вот она, судьба–то!
Заехал Аника по делам в то село, где поп жил. Знал попа Аника сколько лет, остановился у него ночевать.
— Откуда это, отец, сына взял, ровно бы и не было у вас?
— А вот Бог сына дал: в дупле нашли! — и рассказал поп, как поехал в лес по дрова, наткнулся на дупло.
Аника так и замер.
Вот она, судьба–то!
Да спохватился, просит у попа мальчишку. Смутил попа. За полтысячи сторговались. И поутру увез Аника Ванюшку.
Куда его девать? Где схоронить, чтобы уж дочиста — концы в воду?
Едет Аника большой деревней. Большой колодезь. Вылез. И Ванюшка за ним — воды напиться. Ванюшка нагнулся, а Аника сзади как пхнет. И угодил Ванюшка в колодезь.
— Ну, слава Богу, ушел от беды! — перекрестился Аника, да скорее домой.
И надо ж такому быть — пожар. Запылала деревня. Набат. Всполошились крещёные, кто с чем, и прямо к колодцу. И как опустили первую бадью, так и вытянули Ванюшку. Глядь, а огня как и не было, чуть только курится.
— Это, — говорят старики, — для него и пожар появился. Станем–ка мы, крещёные, кормить его миром!
И остался Ванюшка жить в деревне. Из дома в дом — в каждой избе ему дом. Поили, кормили. Двадцать лет прожил Ванюшка — этакий молодец вышел.
Тридцать лет Ванюшке. Не признать его и родной матери, не узнал бы и поп с попадьей, а Аника и подавно.
Позабыл Аника, был или не был на свете Ванюшка. Была судьба Ванюшке владеть его добром и казной. Аника судьбу обошел.
Старый стал Аника, а счастья с годами не убывало, — богатый купец Аника.
Едет Аника с товаром на ярмарку в ту самую деревню. Остановился у старосты. Разговор о том, о сем.
А Ванюшка о ту пору у старосты прислуживал.
— Экий молодец–то у тебя! — залюбовался Аника на Ванюшку.
А староста и говорит:
Не простой он у нас, колодезный, из колодца вынули! — и рассказал Анике про пожар.
Вот она, судьба–то!
Ударило больно Анику, он к старосте: отдай да отдай молодца.
Ну, старосте чего, — бери. Дал Аника отступного тысячу, да с Ванюшкой и покатил домой.
Приехал Аника домой, привез Ванюшку, сам со своей старухой раздумался, чего бы такое сделать, отделаться от Ванюшки.
— В монастырь бы его определить! — советует старуха.
Айв самом деле, чего лучше.
И на следующий день повез Аника Ванюшку в монастырь. Знакомые были монахи, уважали Анику. Так в монастыре Ванюшку и оставил: пускай за душу молит.
Полюбился Ванюшка в монастыре, — хороший работник. Два года прожил, на братию трудился.
Два года прошло, сбыл Аника Ванюшку, кажется, теперь чего ему бояться? А сердце непокойно: ест ли, пьет, Ванюшка из памяти не выходит, так и видится ему баня, на бане надпись:
«Рожаница лежала Наталья Котова, родила мальчика — этому мальчику Аникиным добром и казной владеть».
И во сне Ванюшка снится. Ой, как страшно: стоит перед ним, как живой, ничего не скажет, только смотрит неотступно, как судьба безотступна.
«Рядит судьба человеку долю, судьбы конем не объедешь!».
— Вот что, старуха, поеду–ка я в монастырь проведать, не убег ли Ванюшка?
Собрался Аника и поехал, повез монахам угощенье.
— Ну, что, как Иван?
— Жив, живет хорошо, в монахи постригаем.
— Что вы говорите: в монахи? — у Аники от радости дух захватило.
Тут подскочили к Анике, высаживать его пустились из коляски.
— Ах, — говорит Аника, — беда какая: деньги–то я дома забыл. Отпустите Ивана с письмом, пусть он сходит домой, а я у вас погощу.
Ну, монахи, что угодно, известно: для богатого да щедрого на голове пойдешь, — притащили и бумаги и конвертов.
И написал Аника старухе: как будет Иван домой, послала б его в лес, а след за ним Шалапуту, чтобы там его и кончил.
Запечатал письмо, подал Ивану.
— Снеси старухе, передай в руки, никому не показывай!
С письмом Аникиным пошел из монастыря Иван. Идет леском. Задумался. Роботко что–то. Глядь, старичок навстречу.
Ласково посмотрел старичок.
— А, здорово, Аникин приемыш!
— Какой я Аникин приемыш, я — монах.
— А покажи, что несешь?
— Письмо.
— Дай, покажи.
— Да как я покажу? Аника не велел.
— Да дай же, говорю тебе.
Да так строго и праведно смотрит — это Никола был Угодник, печальник о всех гонимых.
Иван письмо ему и подал.
Разорвал старик письмо.
— Вот, не давал, а тут бы тебе смерть была! — сам отошел в сторону, стал у сосны.
Иван уж и смотреть боится.
— На тебе письмо, иди с Богом.
И пошел Иван, понес старухе письмо не Аникино, а Николино.
Пришел в дом Аникин, подал старухе письмо. А в письме будто пишет Аника, чтобы, не дожидаясь света, шла б к попу да просила б попа обвенчать дочку с Иваном до света.
Схватилась старуха, вывела дочку, благословила Ивана с Софьей.
А сама к попу. Поп было уперся: так скоро! Ну, она ему волю Аникину сказала, поп и размякнул.
Известно, для богатого да щедрого все можно, — до света Ивана с Софьей обвенчали.
И живут молодые день и другой и третий, полюбили друг друга, дней не замечают.
А Анике не терпится, хоть бы узнать поскорей, прикончил ли Шалапут Ивана? Прожил Аника в монастыре три дня, отблагодарил монахов — деньги–то при нем были — и домой поехал.
Весел Аника: теперь уж окончательно развязался — лежит Иван где под кустом в лесу, мертвого едят его звери.
Смешно Анике, смеется, — вот она, судьба–то!
— Я — Аника!
Доехал до ворот, да к дверям.
— Я — Аника!
Распахнул дверь, а на пороге Иван с Софьей под руку, а за ними старуха.
У Аники в глазах помутилось: как стоял, так и остался.
Вот она, судьба–то!
Едва отошел, присел на лавку.
— Что ты наделала, старуха!
— Твоя воля, Аника.
— Да я ж его велел в лес завести Шалапуте.
Старуха — письмо: «обвенчать дочку с Иваном до света».
Его рука, сам и писал, сам и подписывал.
Ничего понять не может Аника. Уж не снится ль ему, или он ума решился?
— Я — Аника! — вскочил Аника, да опять на лавку и повалился.
А когда очнулся, призвал. Ивана. И рассказал ему Иван о старике чудном.
— Никто, как Никола Угодник.
Не может Аника помириться, нет, сам он спросит Николу, так это или обманывают его? И посылает Ивана: пусть идет, отыщет Николу и попросит для него письмо — хочет Аника видеть Угодника.
Помолился Иван Николе.
Ранним утром простился с женою и отправился в путь: пусть Никола будет ему водитель.
Шел Иван путем–дорогой — близко ли, далеко ли', низко ли, высоко ли, доходит до речки. На речке перевоз: сидит в лодке девица, почернела вся под ветром, сидит, держит весла.
— Перевези меня, красавица! — крикнул Иван.
— А куда пошел, Аникин приемыш?
— А иду я к Николе. Не знаю, найду ли?
— Найдешь, найдешь, Ванюша, перевезу тебя на тот берег, пойдешь берегом, выйдешь в лесок и будет направо избушка, тут и увидишь.
Сел Иван в лодку. Перевезла его девица.
— Послушай, Ванюша, как будешь ты у Николы, спроси, сделай милость, долго ли мне перевозить еще, ой, устала! ни стать мне и рук не разомкну.
Пообещал Иван — он не забудет, спросит Угодника о сроке, — и пошел, как указала девица. И по тропочке дошел до избушки, а там сидит старичок тот самый, что в лесу стрелся.
— Далеко ль ты, Аникин приемыш, пошел?
— Николу Угодника ищу.
— Самый я и есть Никола. Что тебе, Ванюша, нужно?
— Аника послал к тебе: просит письмо от себя, хочет спросить у тебя. Мне не верит.
— Ну, что ж, напишу, да чтобы скорее сам приходил.
И написал Угодник письмо Анике.
Взял Иван письмо, стал прощаться.
— Да вот еще что: перевозила меня девица, почернела под ветром, заказала спросить у тебя, долго ли ей перевозить еще, устала она, ни стать ей и рук не разожмет.
— А скажи ей Ванюша: как придет Аника, и станет она со скамейки и руки отстанут от весел. Да скажи ей, будет перевозить Анику, чтобы сказала: Аника, мол, богатый, погреби сам, я отдохну малость.
Попрощался Иван с Николой, тропочкой вышел к берегу, а там уж девица ждет. Сел Иван в лодку.
— Ну, что, Ванюша, когда мне срок?
Он ей все, — все слова Николины.
— Скоро будешь свободна.
Поблагодарила девица — черна от ветра.
— Спасибо тебе, Ванюша, дай тебе Бог счастья.
Вернулся Иван домой, подает письмо Анике.
Обрадел Аника: сам Никола Угодник письмо ему написал, велит к себе ехать.
— Я — Аника! — кричал Аника, — старуха, пеки пироги, суши сухарьки! Меня сам Никола Угодник приказывает.
Рассказал Иван Анике путь–дорогу до Николы, и пошел Аника, понес мешок с пирогами да с сухарьками. Дошел до речки. На речке перевоз. Он в лодку.
— Аника богатый, погреби сам, я отдохну малость! — сказала девица и тотчас поднялась со скамейки и руки отошли от весел.
Аника сел на ее место. И как сел, точно влип, и руки приросли к веслам.
Доехали до берега. Встала девица, да на берег.
А Аника хочет подняться, и не может.
— Ты куда, девка?
— Я тридцать лет перевозила, устала, теперь ты перевози свой век, мне будет.
И пошла, не оглянулась.
Аника порвался, порвался, нет, не может стать, и рук не оторвешь от весел. И остался свой век тут жить.
А Иван с Софьей зажили богато: все добро, вся казна Аникина перешла Ивану — нареченная доля.
Никола–ночлежник
Нищего накормит, напоит, а ночевать не просись, нипочем не пустит, — богатый мужик Егорычев. Всех ко вдове отправлял беднеющей, к Адриановне.
А приходит в вечеру гость незванный — Никола Угодник. Стучит к богачу. Пустили нищего. Поужинал старичок, да на лежанку.
— Нет, брат, погоди, — говорит хозяин, — у нас этак не водится! Иди к Адриановне, там тебе ночлег.
А старичок забрался на лежанку.
— Мне, — говорит, — и тут хорошо.
И заснул.
И, как ни будили, ничего не поделают. Ну, хоть силком стаскивай. Так и отступились.
Поутру поднялся старичок и пошел. И весь день проходил, а к вечеру опять стучится.
Пустили. Поужинал и опять к лежанке.
— Нет, уж! — забранилась старуха, — моду нашел! Сказано: иди к Адриановне, там ночлег.
А старичок и ухом не ведет, забрался на лежанку.
— Мне, — говорит, — и тут хорошо.
Да только и слышали, — спит.
Обозлилась старуха: расквилил ее нищий.
— Уж погоди, явишься ужотка, полетишь за дверь!
Проспал старичок ночь, вышел, день по дворам околачивался, а ввечеру к Егорычеву — гость незванный.
Отказать совестно. Уломал хозяин старуху. Пустили. Только старуха не дура, стала у лежанки: подступись–ка!
Поужинал старичок, да к лежанке, на старуху и наперся.
— Иди к Адриановне, — заорала старуха, — говорю тебе: у нее ночлег.
А старичок изловчился, да через старуху и махнул на лежанку.
— Мне и тут хорошо!
Заснул старичок.
И уж глодала ж старуха хозяина всю–το ночь.
— Нипочем не пущу. И не проси. Или сама сбегу. Попомнишь тогда. Нашел приятеля.
Поутру поднялся старичок.
— Ну, — говорит, — Зиновей Григорьич, я у тебя загостился. Приходи же ты ко мне в гости.
А старуха усмехается.
— Мало, — говорит, — к нищему ходят в гости.
— Ну, что ты, Никифоровна, чем богат, тем и рад. Может, я попотчую и хорошохонько.
Попрощался старичок и пошел.
День за днем успокоил старуху. И позабыли б о нищем старичке: мало ли их всяких у Егорычева кормится. И вдруг прибегает конь под окно, на седле письмо. Распечатал хозяин, диву дался.
— От кого это тебе?
— А помнишь, старуха, ночлежник–то нищий старичок, в гости зовет!
— Что ж, поезжай, погости! — усмехнулась старуха, — долго–то больно не загостись! — усмехается.
Конь ждет под окном. Хозяин сел на коня и поехал.
И привез его конь к дому, — большой дом, богатый.
Встречает тот нищий старичок.
— А, — говорит, — Григорьич, пожаловал!
И стал его угощать: от роду такого кушанья не едал Егорычев. А после угощения на отдых: завел старичок в комнату, да на ключ, одного и оставил.
А в комнате ни стула, ни постели, пусто. И такой холодина, всю ночь продрожал несчастный.
— Околею я тут без покаяния!
Показалась ему ночь за год.
Наутро выпустил его старичок и опять в тепло, и опять за угощенье — пей, ешь, чего душенька взнимет, всего довольно. И ничего–то не убывает.
Настала ночь, пора спать.
И завел его старичок в комнату, еще хуже той: темь и холодно, душит — места не найти.
— Пропаду я совсем.
Показалась ему ночь за десять лет.
Едва утра дождался.
Стало светать, явился старичок. Слава Богу, освободил. И опять попал несчастный в тепло. И прямо за сгол.
И опять потчевал старичок, лучше еще.
А к ночи спать.
Встал из–за стола, идет за старичком.
«Господи, — думает несчастный, — неужто и опять на муку ведут?»
А старичок в другое место ведет, и оставил его одного в комнате. И до чего хорошо в этой комнате: тепло, манный дух, и постелька–то мягкая, все бы и лежал.
И утро настало, пришел старичок, а уходить неохота.
— Каково спать–то было?
— Больно хорошо, дедушка.
— А по те–то ночи как?
— — А больно худо.
— Первая ночка — тебе место, а другая–то ночка — твоей старухе, а эту ночку спал — Адриановне. Отправляйся теперь с Богом домой!
Попрощался Егорычев со старичком, вышел из дому. Конь у окна. Сел на коня и домой. И до самых ворот донес его конь. А как слез, и конь убежал.
Вошел Егорычев в дом. А его и живым не окладывали.
Обрадовалась старуха: не три дня, три года пропадал без вести.
— Поди–ка, старуха, наливай самоварчик, да зови Адриановну в гости.
Поставила старуха самовар, побежала к соседке.
Удивилась Адриановна: никогда еще не бывало такого. Принарядилась, пошла к соседям.
Сели чай пить.
— Что это случилось, потчуете меня?
— А вот что, Адриановна, давай домами меняться.
— Куда мне: мой–то домишко худой.
— Да уж говорю, давай меняться: я — в твой дом, а ты здесь живи.
И уговорил Адриановну, — осталась она у Егорычевых в доме богато жить.
А Зиновей Григорьич со старухой в ее келейке поселился.
Ворчит старуха:
— Чего ты наделал, ума ты рехнулся!
— Не понимаешь ты ничего, старуха. Место у нее хорошее, а у нас худое. Нам не измотать нашего добра своими руками, а она расточит, она опять заслужит себе место.
И все про старичка, про те три ночи, — про какие ночи! — рассказал старухе.
И остались покорно жить в нищете и бедности.
Никола верный
Жили–были два брата. Был один брат богатый, другой — голый. У бедного нечего есть, а ребят много. Приходит бедный к богатому.
— Дай мне на пудик, дети голодом сидят.
Тот ему не дал.
Дома хозяйка ждет, ребятишки.
— Ну, что?
— Нет, брат не дал. Ложитесь, детушки, голодом. Плохо бедному, и не с голода, с тоски нездоров сделался, полежал немного времени и помер.
Приходит жена его к богатому.
— Помер братец твой. Дай мне на похороны рублика полтора! — со слезами просит.
А хозяйка богатого брата услышала.
— Дай, дай, — говорит, — ты беден не будешь, похорони брата.
Тот не дает.
И опять просит со слезами.
— Дай, пожалуйста, вот Никола Угодник свидетель! — на икону показывает.
Тот поверил, дал на похороны.
Везти покойника на кладбище было мимо города. Едет богатый брат, лошаденку подхлестывает: раз хлестнет да Николе Угоднику пеняет:
— Ты, вот, ручаешься за этих людей, а чего я с них возьму?
Сидел в лавке молодой купеческий сын, слышит, и жалко ему, выскочил из лавки.
— Постой, — говорит, — дай проститься с покойником.
Простился, стал расспрашивать у богатого, чего он такой, что думает?
— Да, вот, я дал на похороны, и деньги мои, видно, пропащие, а поручился Никола Угодник за них.
Купеческий сын вынул деньги, рассчитал его.
— Не считай за братом долгу! — и просит отдать ему икону Николы Угодника.
А тому, почему не отдать!
Взял купеческий сын икону и поставил к себе в лавку — Николу Угодника. А как стал вечер, запер лавку и домой.
Дома встречает мать.
— Что, каково сегодня поторговал, дитятко?
— А хорошо, маменька, я поторговал. Я икону купил, маменька.
— А какую .ты, дитятко, икону купил?
— Купил я Николу Угодника.
— А где ты купил?
— А везли покойника, выбежал я проститься и купил.
— Дорого ли?
— Да за похороны отдал.
— Ну, дитятко, это добро дело. Слава тебе, Господи, хорошо поторговал.
Легли спать. И видится матери сон.
«Возьмите, вы, — говорит, — приказчика, у тебя сын не в полных летах, он его наставит в торговле. Вы выйдите на улицу, кто попадет первый человек навстречу, тот и будет приказчиком. Вы будете счастливы!».
Утром мать рассказала сыну. Помолился он Богу и вышел на улицу. И никто не попался ему навстречу. От дома отошел порядочно, и вдруг идет.
— Здорово, дедушка!
— Здорово, милый вьюныш.
— Дедушка, не можешь ли мне послужить?
— Где, сынок?
— Да вот по торговой части. Я еще глупый, ты меня наставь.
— Старичок послушал, вернулись они в дом, заходят в избу.
Увидала мать.
— Слава Богу, нашел себе товарища! Дедушка, я тебе помолюсь, как Богу, наставь моего сына уму–разуму.
— Я взяться возьмусь, только меня слушай: что я велю, то и делай.
Мать на все согласна. И остался старичок с ними жить в доме.
Поутру чуть свет будит старичок Ивана.
— Вставай, сынок, пора идти в лавку торговать. Торговые люди долго не спят. Ишь разоспался!
Поднялся Иван и пошли. Осмотрел старичок лавку.
— У вас благодать какая, можно торговать. Подпишите под меня все теперь — я полный хозяин.
Иван подписал. И день торговали хорошо.
Вернулись вечером домой. Собрала мать ужин. Сидят втроем, ужинают. И вдруг приходит большой ее брат.
— Зачем пришел, братец?
— Да вот в Заморье король требует.
— Зачем же он вас требует?
— А потому, что он нам должен. Мы вместе жили, сколько кораблей товару продавали ему.
— А когда думаешь отправляться? — спросил старичок.
— А у меня все готово и корабль готовый, только отправляться!
Простился с сестрою, простился с племянником и со старичком, приказчиком их.
Остались одни, Иван и говорит:
— А мы когда, дедушка?
— Поспеем.
— И легли спать.
Поутру чуть свет будит старичок Ивана:
— Вставай, сынок, нам надо идти на корабельную пристань, корабль выбирать.
Поднялся Иван, пошли они на корабельную пристань, долго ходили и выбрали корабль: сколько лет стоял этот корабль, не ломался.
— Нам такой в самый раз: мне, старику, и сынку молодому.
И сейчас на корабль заходят.
— Дедушка, как мы поедем, нельзя пробраться!
— Проберемся.
Заволновалась корабельная пристань и сделался им ход. Удивились корабельщики.
— Что это у нас, живучи, никогда не бывало! Привалили они к бережку, оприколили корабль.
— Молись, сынок, Богу, счастливы будем.
— Наш дядюшка теперь далеко идет!
— Молись Богу и мы выйдем.
К ночи вернулись они домой. Встречает их мать.
— Что, купили кораблик?
— Купили.
— Слава Богу, — взмолилась она к Богу, — нашли!
— Когда же, дедушка, будем отправляться?
— А будем отправляться завтра.
Дождались они дня и на пристань, сели на корабль, простились с матерью.
— Господа корабельщики, дайте ход!
— Ступай с Богом, дедушка, дорога готова.
И выехали они на море и пошли морем.
Шел корабль честно. Едут они сутки и другие, и третьи.
— Погляди, сынок, в подзорную трубку, что не видать ли?
Посмотрел Иван и увидел: чернеет. Проехали еще и опять посмотрел.
— Дедушка, дядюшка наш идет!
— Ну, теперь поедем вместе.
А и на корабле у дяди увидели корабль.
— Едет племянник и флаг их развевается! — узнал дядя.
И догнали и поехали вместе.
Вот им изладилось ехать мимо города недалеко.
— Дедушка, нам надо заехать в город, купить кое–что, королю подарки, — говорит дядя.
— Ладно.
— Мы без этого никогда не являемся, всегда подарки покупаем.
Остановились у города. Накупил дядя подарков, упаси Боже сколько.
— Дедушка, а мы что повезем?
— Чего повезем? Что повезем, то и ладно.
— А как же мы поедем, купить надо что.
— Ну, да ладно, и так доедем, — и велел дяде впереди плыть.
Отъехал дядя и они за ним следом. Подъехали к горе, взял старичок железную тростку.
— На, сынок, рой, в горе.
Иван ткнул — и повалились каменья в корабль.
— Теперь сынок будет с нас.
И опять поехали. И скоро достигли королевского города. Поглядел Иван в подзорную трубку.
— Вот и дядюшкин корабль, а нам нету места, негде стать.
— Ну, да станем.
И раздвинулась корабельная пристань.
— Потихоньку, потихоньку! — закликали корабельщики.
Так и вошли и стали рядом с кораблем дяди.
Пора было заявить, что такие–то купцы явились, пора было идти к королю с подарками. Дядя забрал свои подарки и пошел.
— Дедушка, а мы–το с чем пойдем?
— А поди, сынок, купи две чашки хлебные, что хлебы валяют.
Иван пошел на базар, купил две чашки.
— Ладны ли, дедушка?
— Ладны, ладны, умел выбрать!
И набрал камушков чашку, другой закрыл.
— На, сынок, понеси королю подарки.
— Что ты, дедушка, какие это королю подарки? — и стыдно–то ему с этими–то чашками и каменьем, да и ослушаться не смеет, и пошел.
Приходит к королевскому дворцу.
— Чего ты несешь?
— Подарки королю.
— А что ты, какие это подарки королю! Он тебя выгонит.
— Не ваше дело.
И пропустили его, доложили королю.
Король выходит, на него смотрит.
— Извольте от меня принять подарки! — и подает королю чашки.
Принял король подарки и, как раскрыл чашку, так в горнице и осияло. Очень обрадовался король и королева обрадела. И в назначенное число рассчитал король Ивана и его дядю и отпустил на корабль с миром.
А была у короля дочь — сколько годов в расслаблении лежала! — и была перенесена она в церковь, как неживая.
И объявляет король:
— Кто будет ночью мою дочь караулить, я того человека награжу. А выздоровеет, отдам в замужество за того человека.
Услышал Иван и говорит:
— Дедушка, я пойду караулить.
— Ой, ты, ну, куда лезешь!
— Нет, дедушка, пойду.
— Ну, ладно, Бог помилует, на уголек, очертись, очерти и ее, да купи куль груши и возьми с собою в церковь! — и еще дал старичок книгу: читать святырь до последнего слова, и, что бы ни было, не давать ответу.
Купил Иван куль груши и к ночи отправился в церковь, рассыпал по церкви грушу, очертился, очертил королевну, и стал читать святырь.
В самую полночь вдруг выходит…
«От нашего короля обед сегодня нам!»
И слышит Иван, начали собирать грушу, хряпают. И скоро всю подобрали. И увидел Иван огоньки, ровно свечи, по всей церкви, и сделался шум, вереск, кричат:
«Ой, есть нечего, давайте съедим их!»
И увидел Иван не огоньки, а сам все читает. Буквы, как огоньки, мелькали, а он все читает. И дошел до последнего слова.
— Аллилуя, аллилуя, слава Тебе, Боже! — и закрыл книгу.
Тут петушки спели и их не стало.
— Ну, теперь, королевна, вставай! — поднял ее за руки, поставил, и стали оба Богу молиться.
Ключи забрякали, двери отпирают, сторожа пришли. Сторожа пришли и видят — живы, стоят, оба Богу молятся.
— Идите, скажите королю: дочь здорова, на ногах стоит.
Бегут сторожа к королю.
— Дочь здорова, на ногах стоит!
Обрадовался король и королева обрадела: велел король запрягать коней самых лучших, везти дочь во дворец да Ивана.
И привезли их. Вошли они в горницу, Богу помолились.
— Ну, теперь, — говорит король, — ты ее освободил, я позволяю на ней жениться. И ты уж не Иван, купеческий сын, а королевич!
И повенчался Иван–королевич на королевне и стали пир пировать. Тут только и вспомнил.
— Ой, у меня на корабле есть дедушка — доверенный приказчик и дядя!
Ну, сейчас же поехали за ними, подхватили под ручки, в карету посадили и привезли во дворец — за гостей почитать будут.
— Эх, Иван–королевич, позабыл ты дедушку! Повенчался на королевне! — пенял старичок Ивану.
Да, делать нечего, не воротишь.
Трое суток пировали.
— Иван–королевич, хорошо гостить, да время отправляться?
— Когда, будем, дедушка, отправляться?
— Да на завтрашний день.
И на завтра велел король сказать на корабельной пристани, чтобы простору им было.
Удивляются корабельщики.
— Был Иван, купеческий сын, а стал Иван–королевич!
Вышли они на белы дворы, сели в кареты. Музыка впереди и войско. Приехали на пристань, вошли на корабль. Простились с тестем. Дядю вперед отправили. Сел старичок на руль, Иван–королевич стал на нос и поехали.
Шел корабль честно. На корабле войско и музыка.
— Иван–королевич, посмотри в подзорную трубу.
Посмотрел Иван–королевич.
— Дедушка, недалеко что–то чернеет. Дедушка, остров!
— Ну, слава Богу, можно погулять и войско покормить.
Пристали они к острову и пировали.
Приказал старичок войску наносить дров и приказал дрова сжечь. Разгорелись дрова на мелкий уголек — жар сильный стал. Взял старик королевну, в огонь бросил и сжег. И не стало королевны.
Один остался Иван–королевич.
— Что же ты, Иван–королевич, запечалился?
— Да как же, дедушка!
— Не печалься, подождем немного! — сам дунул в пепел и на две грудки он сделался, — можешь ли ты отгадать, какой пепел от дров, какой от человека?
Иван–королевич посмотрел и узнал.
— Вот этот.
— Ну молодец!
Взял старичок пепел в руку, кинул его в воду. Пепел расплылся по воде и здрава выскочила королевна из воды.
— Что, королевна, чувствуешь ли теперь что?
— Да ничего, дедушка, я жива и здорова.
— Вот, Иван–королевич, теперь она жива и здорова. Молитесь Богу, ты — королевич, ты — королевна.
И благословил их старичок. Сели на корабль и дальше в путь.
Корабль бежит и сердце радуется.
— Иван–королевич, посмотри в подзорную трубку, не увидишь ли что?
Посмотрел Иван–королевич:
— Мне, дедушка, показывается что–то, чернеет что–то.
Вот ближе и ближе.
— Ой, дедушка, наш город!
— Ну, и слава Богу, домой попали.
Вышел воинский начальник встречать их с войском, с музыкой.
Сошли с корабля. Королевич и королевна, старичок, а за ними войско.
— Иван–королевич, спросите, что мать ваша жива ли? Дом цел ли?
И сейчас распознали: старуха жива, а там все крапива и дома нет!
И выстроили новый дом–дворец, жить, да поживать.
Простился старичок, благословил и пошел, Никола Угодник верный.
А они и теперь живут.
Никола милостивый
Шел Христос с Николою. Много прошли они сёл, городов, много видели беды на земле. А там, по раздолью — полям весенним такие цветы цвели, красовали Божий мир.
Шел Христос с Николою по нашей земле.
Из дома в дом заходили странники, и не мало труда поднял Никола, — всякому поможет, никому не отказывал, — и оборвался весь, нищ.
Нищими странники постучались в избу на ночлег.
Тесно в убогой избе, жила в ней солдатка с ребятишками, и хлеба у них не было, была краюшка одна да с горстку муки, а в хозяйстве корова–белуха, да и та без молока.
— У меня и покормить–то вас нечем, и молока нет, все жду, вот, отелится белуха.
— Не кручинься, — сказал Христос, — все будем сыты.
Сели за стол, подала хозяйка последнюю краюшку.
И одна краюшка всех насытила.
— Вот, говорила, нечем будет накормить, гляди–ка, все сыты, да еще и осталось! — радовался Никола больше матери и ребятишек сытых.
Уложила мать ребятишек. Улеглись и странники. А сама пошла в закрома: не соберет ли муки на блины — угостить поутру странников? И откуда что взялось: было с горстку в ларе, а тут этакую махотку принесла. Сделала она раствор. И наутро испекла блинов.
— Вот видишь, и мука есть! — радовался Никола.
А уж как ребятишки–то блинам рады!
Попрощались странники и пошли себе дальше в путь.
Шел Христос с Николою зеленями, молодым полем зеленым. Как хорошо на земле в Божьем мире. Гадал Никола о урожае.
Уморились странники и задумали передохнуть малость. А стояло у дороги большое хозяйство, там же и мельница. Они на мельницу.
Увидал хозяин, видит, побиралыцики, да и ну гнать со двора.
— Лодыри, бродяги, стащут еще чего! — ворчал вдогонку, грозил собаками.
Так и пошли.
Так и пошли, куда повела дорога.
Шел Христос с Николою по нашей земле.
К вечеру привела их дорога в лес. На лесной полянке прилегли странники. И ночь со звездами такими колыбельными покрыла их.
По звездам — от звезды к звезде — гадал Никола о земле нашей, думал думу невеселую.
И вот среди ночи прибежал на полянку серый волк, поклонился Христу и просит есть: третий день ходит голодом.
— Господи, я есть хочу! Господи, я есть хочу!
— Поди, волк, к солдатке, — сказал Христос, — изба ее с краю при дороге, есть у нее корова–белуха, ту корову ты и съешь.
— Господи милостивый, — вступился Никола, — за что же так? Ведь, последнее отнимаешь, а ребятишки–то как там заплачут! Господи, Ты вели лучше у мельника попользоваться: и прогнал он нас, и добра у него девать некуда.
— Нет, нельзя так, — сказал Христос, — нет ей талана на сем свете, пусть бедует до времени.
А волк, как услышал повеление, да со всех волчьих ног бежать за едой.
И Никола поднялся. Пошел посбирать хворосту, костер разложить: что–то зябко ему. Зашел старик за деревья, да по следам волчиным бегом за волком. Обогнал волка, — волк–то куда еще: с голодухи не очень–то прытко побегаешь! И поспел. Взял Никола белуху солдаткину, вымазал всю грязью и опять поставил. А сам назад. Там набрал хворосту. Да только не надо разводить огня и так тепло. Экая ночка–то теплая! И задремал старик.
И вот будит Христос:
— Вставай, Никола, в дорогу пора.
Не заставил ждать, легко поднялся Никола и на сердце ему, как заря горит: слава Богу, ни с чем уйдет волк, и мать не заплачет.
А волк–то и бежит, серый, кланяется.
— Господи, нет у солдатки белухи, а есть черная.
— Так бери черную, — сказал Христос.
Шел Христос с Николою по заре утренней. Пробуждались цветы полевые и цветики малые, красовали Божий мир.
А там на селе, серый волк добрался до черной белухи, зарезал и ел свою долю. И когда хватилась солдатка, от ее белухи только рожки да ножки остались.
— «Бог дал, Бог и взял, Его воля!» — приняла несчастная свою горькую долю.
Шли странники в гору. Шли молча. Трудно было Николе после краткой ночи. Вела дорога все в гору.
И когда поднялось солнце и красным огнем ударило в полмира, увидел Никола: катится им навстречу бочка, а в бочке — золото.
— Господи, куда это такое богатство?
— Мельнику, — сказал Христос, — ему это золото.
— Господи, удели хоть горстку той несчастной: без белухи осталась, ребят больно жалко.
— Нет, нельзя, — сказал Христос, — мельнику талан даден на сем свете и пусть ему будет довольно до время. Так и быть должно.
Прокатилась бочка: как жар горит по дороге.
Посторонились странники и дальше пошли.
А бочка катилась все под гору и так до самой мельницы. Сгреб мельник золото — золото к золоту и не заметишь! — нет, ему мало бочки.
«Кабы десять бочек!» — думал мельник и старая забота давила плечи.
Шел Христос с Николою.
Труден путь: чем дальше, тем круче гора. И хоть бы передохнут часок! А идут и идут.
На заре вечерней поднялись они высоко, к самой вершине.
— Господи, я пить хочу! — взмолился Никола.
— Ступай по той тропинке, там колодец, напейся! — сказал Христос.
И пошел Никола, как указал Христос, — едва уж ноги идут. И отыскал Никола колодец, заглянул, чтобы воды достать, а там змеи кишат. И отшатнулся. И увидел: тот самый мельник, мельник стоял у колодца — весь изодрался о камни и руки в крови.
— Жажду! — просил несчастный.
И ничем ему не мог помочь Никола.
Вернулся ко Христу Никола.
— Нет, Господи, там нечистый колодец.
Христос ничего не ответил.
И опять пошли. Еще выше, еще круче — на еще большую гору.
Шли они по горе высоко над землею, поднялись они до звезд высоко, и звезды такие близкие и такие грозные разрезали путь.
— Господи, Господи, я пить хочу! — взмолился Никола.
— Ступай по этой тропинке, там тебе будет колодец, — сказал Христос.
И пошел Никола, как указал Христос, — падает уж из последних. И добрался, отыскал колодец, зачерпнул. А вода такая свежая, да чистая.
И не узнал Никола места: где камни? и нет пропастей! И до того хорошо кругом и свет такой светлый — такой сад, как рай. Стал и стоял, любуясь. И увидел: мать стоит у колодца, та солдатка, и такая, как сам он, любуясь. И до того хорошо кругом и такой свет светлый — такой сад, как рай.
И вдруг услышал голос.
— Никола, — звал Христос, — что же ты так долго стоишь?
— Господи, как долго? Три минуточки!
— Не три минуты, три года, — сказал Христос.
И они пошли с горы опять на нашу землю.
Никола — судия
Жил–был Савелий–богатый, богатый человек. Жил он с женою ладно. И состарились оба. И до того они были добры и жалостливы к людям — всех бедных, нищих кормили и поили, и в долг давали, и назад долгу не требовали. А казна их не убывала. И жили они спокойно.
Савелий и говорит старухе:
— Ну, старуха, пригрешили мы у Господа Бога. Кто бьется да старается, у того нет ничего, а мы сиднем–сидим и нам все, ровно с неба валится.
И просит старик старуху напечь пирожков да насушить сухариков: пойдет он Николу Угодника разыскивать, пускай Никола рассудит, спросит у Спаса, что им за этот грех выйдет.
Напекла старуха пирожков, насушила сухариков, истолкла сухарики в мучку, насыпала мешочек. Простился Савелий со старухой и пошел искать Николу.
Мало ли, много ли шел Савелий. Идет, раздумывает о своей богатой доле, и попадает ему навстречу разбойник.
— Что, старик, где это Савелий–богатый живет?
— А тебе что в нем? — спросил Савелий.
— А иду я, обокрасть хочу богача.
— Я самый и есть! — обрадовался Савелий, вынул ключи, — вот тебе ключи, ступай, сколько хочешь бери, только старуху не тронь.
Взял разбойник ключи.
— Ты–το сам куда пошел?
— Николу ищу, пусть рассудит — спросит у Спаса, что нам за грех наш выйдет: кто мучается, бьется, и у того нет ничего, а нам, и раздаем мы казну нашу, а все, ровно с неба валится.
Усмехнулся разбойник: — «Рехнулся, мол, старик с сытости!»
И разошлись.
Отошел немного разбойник, раздумался.
«Господи, ведь и мне тоже не только на сем свете жить, а и на том свете!»
И все припомнил, сколько он душ погубил, и как ему все было мало.
Догнал разбойник Савелия.
— Возьмите ключи–то назад!
— Что же не пошел? — опечалился Савелий.
— Возьмите меня с собой! — сказал разбойник.
И пошли они вдвоем искать Николу: Савелий–богатый да разбойник.
Дошли до деревни. Ночь настигает. Надо ночевать. Постучались в избу. В избе одна хозяйка.
— Пусти нас, хозяюшка, ночевать!
— Милости просим, ночуйте, только кормить нечем.
— Нам ничего не надо. У нас свое есть. Дай только чашку да ложку, да влей водички.
Хозяйка подала чашку и ложку, влила в чашку воды, поставила на стол.
Взял Савелий мешочек, насыпал сухариков в чашку, помешал–помешал — чашка полная села, разбухли сухари. Поел Савелий, передал разбойнику. Наелся разбойник. А чаша не убывает.
Идет хозяин. Как ступил на порог, затопал ногами и стал жену крошить.
— Это у тебя что за гости? Самим есть нечего, а эти расселись, кормишь.
— Не ругайся, хозяин, это у нас все свое! — и предложил Савелий хозяину отведать кушанье.
Присел хозяин к столу, поел. И хозяйка наелась.
— Мы такого и ввек не едали, — благодарят.
Ну, и разговорились: откуда и куда странники идут?
Савелий и говорит:
— Вышел я Николу искать, пусть рассудит — спросит у Спаса, что нам за грех наш будет: кто мучается, бьется, и у того нет ничего, а нам, и раздаем мы казну нашу, а все, ровно с неба валится.
А разбойник говорит:
— А я вот на свете столько душ погубил, иду спросить, что мне за это будет? Не на сем только свете жить мне, а и на том свете.
Переночевали ночь, наутро поднялись в дорогу.
— Возьмите и меня с собой, — просит хозяин, — и мне не на сем только свете жить, а и на том свете. Я во всю мою жизнь никого не напоил, не покормил: все боялся, что самим не хватит.
И пошли втроем: Савелий–богатый, да разбойник, да хозяин.
Идут и идут. От часу дорога лучше, и шире, и глаже, что карта.
Стоит дом. Подошли к дому. Нигде ему конца нет — такой большой. Поднялись по лесенке и попали в коридор. И стоит там старичок седенький, древний старичок.
— Не ты ли, батюшка, Никола Милостивый?
— Я, — говорит, — я. Что вам нужно?
— Спроси у Спаса, что нам за грех наш выйдет: кто мучается, бьется, и у того нет ничего, а нам, и раздаем мы казну нашу, а все, ровно с неба валится!
— А я — разбойник. На этом свете сколько душ загубил. Спроси у Спаса, что мне за это будет?
— А я вот живу на свете и никого не напоил, не накормил. Спроси у Спаса, что мне за это будет?
Никола Угодник и говорит:
— Ночуйте, странники, тут вам будет покой.
И отворил дверь по правую руку и впустил туда Савелия. И отворил другую дверь и впустил туда разбойника. И отворил третью дверь и впустил туда хозяина.
Вошел Савелий в комнату. И до того эта комната убрана: большая, чистая, кровать высокая, подушки пуховые.
Ходит Савелий по комнате.
«Господи, это как царство небесное!»
Походил, походил, да и прилег на кровать. А по стене у кровати как забор, а в заборе щелка. Он в эту щелку и смотрит: а там комната еще лучше убрана.
Вошел разбойник в свою комнату. Пусто, одни голые стены и две доски вместо кровати. Походил, походил, да на дощечки–то и лег. И как повалились на него с потолка сабли, тесаки, пистолеты, ружья, топоры, ножи. Все на него валится и колет. Всю ночь продрожал.
Вошел хозяин в свою комнату. У него, как у разбойника, голо. Лег он на доски. И напала на него жажда и такой голод, — попадись какое животное, сырьем съел бы. Вскочил он. Бегает, да стены грызет зубами. Тошно.
Наутро выпустил Никола Савелия.
— Каково тебе, Савельюшка, было спать?
— Ох, Никола Милостивый! Как царство небесное.
— Это вечное место твое, а рядом — старухе твоей. Ступай с Богом. Будет тебе покой.
Выпустил Никола разбойника.
— Каково тебе было спать?
— Хорошо, Никола Милостивый, мне было спать. Всю ночь продрожал.
— Как от тебя невинные души тряслись, и умаливали тебя и упрашивали, а ты их бил, колол, давил. Теперь твой черед. Это место твое.
Выпустил Никола хозяина.
— Каково тебе было спать?
— Хорошо, Никола Милостивый, мне было спать. Всю стену прогрыз.
— Это за жадность твою: как те, кому ты отказывал, сам будешь мучиться голодом и жаждать. Это место твое.
И отпустил их Никола.
Пошел разбойник свой грех замаливать. Не забыть и хозяину голодной ночи, пошел он к своей хозяйке — не поскупится, поделится с несчастным.
Вернулся Савелий домой.
И зажили по–прежнему старики: поят и кормят бедноту, взаймы дают и долгу назад не требуют. По–прежнему идет народ к Савелию. Но уж что отдаст, того нет и нет.
Все раздали, и хлеб раздали, скота всего раздали, всю казну раздали. И ничего в доме боле нет. Осталась только краюшка на столе, — только укусить маленько тому и другому.
Перекрестился старик:
— Слава тебе, Господи, у нас ничего теперь нет.
Перекрестилась старуха:
— Слава Тебе, Господи! Давай, старик, закусим краюшечкой, да и пойдем в мир.
Закусили краюшкой, попрощались с домом и пошли.
Идут старики мимо своего окошка и слышат в доме плач.
— Ой, кто же это там?
Заглянули в окно.
А там мертвые два тела лежат. Это души их, значит, пошли! Оба тела лежат рядышком: Савелий да старуха его. А над ними беднота, горемыки.
Никола чудотворец
Жили–были три брата — купцы Ломтевы. Большую торговлю вели с заморскими королями. Три каменные дома Ломтевых славились на весь город. А старшого брата дом всех богаче. И был у него один сын Василий.
Стали братья собираться на ярмарку. И говорит старшой брат братьям:
— Возьмите моего сына с собой не для торговли, а для науки.
Братья согласились.
Нагрузил ему отец шесть кораблей драгоценного камню, и благословил в путь для науки.
Приезжают они в королевскую землю, привалили на пристань, пошли себе место откупать, а Василий остался на пристани, знай, посматривает.
Вот идет старичище, королевский карла.
— Что, молодец, привез?
— Дяди привезли красного товару, а я драгоценного камню шесть кораблей.
— А еще дома есть?
— Есть.
— Предоставь мне еще шесть кораблей. Деньги получишь враз.
Крикнул Василий рабочих, выгрузили товар. Написал карла расписку. Тут вернулись на пристань дяди и хвалят, что хорошо товар запродал, цену хорошую взял.
Стала ярмарка закрываться, поехали они домой.
Отец встречает Василия.
— Что, милой, с накладом или с барышом?
— Не знаю, что выйдет. Предоставь еще, тятенька, шесть кораблей, деньги получишь враз.
И отец его за то похвалил.
И когда подошла пора, нагрузил ему отец еще шесть кораблей драгоценного камню. И поехал Василий в королевскую землю.
Привалили на пристань, дяди пошли место себе выторговывать, а Василий остался поджидать покупателя.
Вот идет старичище, королевский карла.
— Что, молодец, исполнил договоренное?
Исполнил.
Карла поглядел: шесть кораблей — товар тот же.
Крикнул Василий рабочих, выгрузили товары. Велит ему карла явиться за деньгами.
Вернулись дяди на пристань. Рассказал им Василий о продаже.
— Нате расписку, сходите в такой–то дом, получите.
У меня толку не хватит рассчитаться.
Взяли они расписку и пошли за расчетом.
Вышел к ним старичище.
— Идите, молодцы, за мной. Чем вы желаете получит: медными деньгами, или серебром, или золотом, или есть у меня еще про вас, коли хотите?
Сидит девица и так хороша, — не столь зарились они на деньги, сколь смотрели на эту девицу. Да так от греха поскорей и ушли на пристань.
— Ступай, Вася, бери что знаешь сам.
Пошел Василий.
— Что, молодец, какими деньгами желаешь: медью, золотом, или серебром, или есть у меня еще про тебя, коли хочешь?
Василий посмотрел на девицу и долго не думал, — вот, что ему надо за двенадцать кораблей!
— Имущества с ней немного пойдет, только одна шкатулка, — сказал карла.
— Ничего, у нас казны довольно с отцом.
Попрощался Василий с карлой. Взяла девица шкатулку и пошла за ним. Вышла она на волю, помолилась, — она, как в аду, тут была, сызмлада выкраденная, не простого роду.
Как увидели дяди, что ведет Василий девицу на пристань, голову потеряли: хороша–то, хороша, да не похвалит отец, навечно его разорил.
Окончилась ярмарка. Приехали они домой. Встречает отец Василия.
— Что, милой, с накладом или с барышом?
— Не знаю, тятенька, видно, с накладом: я купил себе жену за двенадцать кораблей.
Отец и ну его таскать.
— Сгинь, — кричит, — с моих глаз, и не ходи ко мне никогда в дом: куда знаешь, туда и ступай!
И остался Василий на улице с молодой женой.
Ночь переночевали на постоялом дворе. Наутро жена вынула из шкатулки три златницы.
— Ступай, Василий, купи себе дом.
Василий взял деньги и пошел по городу. И не долго искал купца, нашелся такой. Повел купец Василия дом смотреть: дом трехэтажный, каменный.
— Много ль возьмешь?
— А что дашь?
— У меня три златницы.
— Одной довольно, — сказал купец.
— Ну, бери две, — мой дом!
Рассчитался Василий по–царски с купцом, да скорей за женой — будет им где жить! А на последнюю златницу купил он вина, выкатил бочку к воротам: а кто бы ни прошел, ни проехал, всех на влазины зовет к себе — справлять новоселье. Потом пошел к дяде, — посулился дядя. Пошел к. другому, и другой не отказал. Пошел к отцу, и пал перед ним на колени. Да слышать ничего не хочет отец, да за волосья, да вон его и выбил на улицу.
Вернулся Василий в свой новый дом — полон дом народа.
— Что не весел, хозяин? — обступили гости.
А какое ему веселье? Рассказал он про отца, как отец его встретил.
Всем народом пошли к старику за сына просить. И уломали старика. Пришел отец — первое место ему, первую чару.
Подарил отец молодым козла, старшой дядя — лошадку, младший дядя — корову. И много набросали им серебра — много денег собрал Василий с женой.
Отец простил сына и уж домой не вернулся, а велел запечатать свой дом, сам остался с сыном да с невесткой. И зажили втроем дружно.
Говорят дяди Василию.
— Вот, племянничек, едем мы на три ярмарки, поедем с нами!
— Да не с чем мне ехать–то.
А жена и говорит:
— Поезжай, Василий, богаче их приедешь.
Василий и согласился.
Тут жена открыла шкатулку, вынула еще златницу и посылает его на рынок купить ей разных шелков. Пошел Василий на рынок, купил жене разных шелков. В трое суток вышила она три ширинки, законвертила их вроде кирпичиков, подписала подписи.
— В первое королевство приедешь, там крестная моя — королева, подай этот конверт. А в другое королевство приедешь, вот этот конверт подай, там мой крестный — король. А в полунощное царство приедешь, там мой отец и моя мать!
Взял Василий конверты, простился с женой.
— Прощай, царевна!
И без денег поехал с дядиными кораблями.
Приезжают в первое королевство.
Приходят к королю с гостинцами: дяди свое — всякие материи подносят, а Василий царевнин конверт. Развернул король ширинку, а на ширинке подпись к крестной.
Обрадовались король с королевой.
— Где ты нашел ее, нашу крестницу?
— Очень она мне дорого стала: дал за нее я двенадцать кораблей драгоценного камню.
А король и королева на радостях все бы отдали.
— Жертвуем тебе три корабля на отдарки.
Нагрузили Василию три корабля драгоценного камню, кончилась ярмарка, и поехали они в другое королевство.
Приходят к королю с гостинцами: дяди — свое, а Василий царевнин конверт — с ширинкою. А на ширинке подпись к крестному.
— Где ты нашел мою крестницу? — удивился король.
— Очень она мне дорого стала: дал за нее я двенадцать кораблей драгоценного камню.
И крестный пожертвовал на радостях три корабля на отдарки.
Нагрузили Василию три корабля драгоценного камню. Кончилась ярмарка, и поехали они в полунощное царство.
Приходят они к царю с гостинцами: дяди свое — материи всякие, Василий — царевнин конверт.
И как вывернули конверт, — ширинка. А на ширинке подписана подпись царю.
Обрадовался царь.
— Где ты нашел мою милую дочь?
Рассказал Василий о королевском карле: как в аду жила там царевна.
— Очень она мне дорого стала: дал за нее я двенадцать кораблей драгоценного камню.
— Эка, дорого! Жертвую тебе на отдарок шесть кораблей.
Нагрузили Василию шесть кораблей драгоценного камню, и стало у него всех двенадцать, как было.
Раздумался царь: да вправду ли Василий нашел его дочь? — и говорит приближенным:
— Как бы так проверить? Нельзя ли мою дочь предоставить сюда?
— Поздно ты хватился, надо бы пораньше! — говорят царю приближенные.
А один выискался Кот–и–Лев: море ему по колено и на догадку горазд.
Через его именной перстень можно ее скоро достать.
А уж ярмарка кончилась, собрались корабли плыть домой. Царь Котылева послушал, да на пристань, зовет Василия, просит остаться еще на денек.
— Милой зять, попируй со мной суточки, я тебя отправлю потом.
Поплыли домой корабли дядей, а Василий остался у царя пировать. На пиру ему подлили сонные капли: как выпил и уснул крепко. С сонного сняли с него именной перстень, с этим перстнем и поехал царский посланный в Ломтев–город за царской дочерью.
Много ль спал Василий, проснулся, и скорее на свои корабли догонять дядей.
А посланный приехал в их город, разыскал старика Ломтева и прямо к царевне.
Узнала царевна мужнин перстень, поверила и сейчас же отправилась с посланным в полунощное царство к отцу.
Нагнал Василий корабли дядей. И приехали вместе. На пристани встречает отец Василия.
— Что, сынок, с накладом или с барышом?
— Вот тебе, тятенька, радость: получил я двенадцать кораблей драгоценного камню, бери их себе.
Обрадовался отец: все двенадцать кораблей вернул ему сын!
— А где же жена? — спрашивает Василий.
— Да, ведь, ты же ее по своему перстню вызвал к отцу!
Тут хватился Василий, а перстня–то нет. Затужил он, заплакал, не пошел и домой, пошел он на край моря, куда глаза глядят.
Идет Василий на край моря и день, и другой, и третий — не три дня, три года. И показался ему старичок.
— Что, Василий, идешь и плачешь, о чем больно тужишь?
Посмотрел Василий на старика.
— Ах, Никола Милостивый, как не тужить мне: жену потерял… Мне на нее хоть глазком поглядеть!
— Увидишь, — сказал Никола.
Подал Никола ему топор, велел рубить дуб.
Срубил Василий дуб. Изладил Никола из листьев и веток ковер–самолет, из верхушки сделал самогудную скрипку. Дал скрипку Василию в руки. Оба стали на ковер–самолет.
— Играй на верхние лады! — сказал Никола.
Заиграл Василий на верхних ладах, — н они полетели.
Высоко летели над морем.
— Дедушка, не шире бараньей кожуры мне кажется море! — удивился Василий.
— Ну, играй теперь на нижние лады.
Заиграл Василий на нижних ладах, — сел ковер–самолет у царского сада.
— Слушай, Василий, — сказал Никола, — жена твоя выходит замуж за королевского сына… Последние минуты… Выйдет она сейчас в сад, веди ее сюда. Только знай: тут есть беседка, в беседке скамейка, не садись на скамейку, уснешь, не увидишь.
Василий ходил, ходил по саду, а ее все нет. Вошел в беседку, забылся и сел на скамейку. И уснул.
Вот вышла царевна на прогулку, заглянула в беседку — что за человек? — подошла поближе и узнала. Вспомнила царевна старопрежнее, любовь свою, обрадовалась. Но сколько его ни будила, никак не могла разбудить. Так ушла.
Проснулся Василий, да скорей из беседки.
— Дедушка родимый, что я наделал!
— Долго время она тебя будила, — сказал Никола, — еще раз она выйдет на прогулку, карауль, не проспи!
И опять Василий ходит по саду, а ее все нет. И вот ровно как ветром придернуло его к беседке, — зашел в беседку, сел на скамейку. И уснул.
И опять вышла царевна в сад и прямо в беседку. И долго будила. И будит, и плачет.
— Ты больше меня никогда не увидишь.
А он спит.
Поплакала царевна и ушла домой.
Проснулся Василий, хватился, да поздно.
— Ну, дедушка, я сам пойду за ней.
Никола дал ему ковер–самолет и самогудную скрипку.
— Попросись у царя поиграть, — сказал Никола.
С дарами Николы вошел Василий в царские палаты. Там пир, свадьбу играют — выдают царевну за королевского сына. Поздоровался Василий с царем — не узнал его царь — просит Василий поиграть в свою музыку. Царь дозволил.
Разостлал Василий ковер–самолет, взял в руки скрипку, стал на ковер.
— Ваше царское величество, велите отворить окна и двери: моя музыка громко играет.
Растворили окна и двери.
И заиграл Василий в самогудную скрипку — всплакали самогудные струны.
Подбежала к нему царевна — захотелось ей поцеловать его — подбежала царевна, стала на ковер–самолет.
— Держись за меня крепче! — шепнул ей Василий.
И заиграл высоко на верхних ладах.
Тогда поднялся на воздух ковер и, все равно как метлячок полевой, вылетел на волю.
Забили тревогу: кто из ружья, кто из пушки — метятся, целят, палят. Гром гремит от пальбы, а достигнуть не могут — высоко!
Залетел Василий с царевной высотою высоко — море под ними не шире бараньей кожуры.
«Кабы нам сюда родного дедушку!» — вспомнил Василий.
— Играй теперь на нижние лады! — услышал Василий.
А Никола–то с ними: он и на пиру у царя с ним невидимо был.
Заиграл Василий на нижних ладах — стали спускаться на землю.
— Ступайте теперь домой, — сказал Никола и дал Василию тайно кремень и огниво: — чиркни трижды и будет помощь, да смотри, про кремень и плашку никому не сказывай!
Попрощался Василий с Николой, повел царевну домой.
Обрадовался отец сыну, а пуще того, что с женою вернулся.
А там у царя все разладилось. Королевский сын, делать нечего, уехал в свое королевство. Опять потерял царь любимую дочь.
И собрал царь своих приближенных, говорит им:
— Не Василий ли хитник, не он ли увез царевну?
Говорят царю приближенные:
— Должно, что он, Василий Ломтев, некому больше.
Тут выискался опять Кот–и–Лев и надоумил царя: самому ехать немедля в Ломтев–город и испытать дело.
Послушал царь Котылева и на семи кораблях поплыл за царевной.
Побежал народ на пристань встречать царя. А Василий запряг карету, встретил тестя, и привез его в свой дом.
Обрадовался царь, что нашлась дочь, и пировал царь у зятя. А после пира зовет его к себе на житье.
Согласился Василий, попрощался с отцом.
— В живности меня не будет, отпусти ты мою скотину на волю: моего козла, коня и корову.
Пообещал отец исполнить волю, проводил сына.
И вернулся царь в полунощное царство, а с ним царевна и Василий, и завел царь пир на весь мир.
Узнал королевич, что невеста его за Ломтевым, обидно стало: собрал он большую силу и пошел войной на полунощное царство с царем воевать.
У царя силы тоже не мало, да снарядов нету: какие были пули, все тогда расстреляли по ковру–самолету.
Выехал царь с Василием в луга — застлала королевская сила луга.
Говорит царь Василию:
— Что, милой сын, на чего нам надеяться?
— Я на Бога надеюсь, на Николу Милостивого! — сказал Василий.
Вынул Василий кремень и огниво, чиркнул раз и два — до трех раз, и выскочили три ухореза.
— Что нас покликал, на какие работы?
— Секите силу безостаточно! — приказал Василий.
И не больше часу дело продлилось, ничего не осталось от королевской силы.
— Ну, зять, стоишь ты звания! — похвалил царь Василия.
Вернулись они во дворец. Истопила царевна баню.
— Мила ладушка, чем ты орудуешь? — стала она пытать у Василия.
— Я на Бога надеюсь, на Николу Милостивого, — отвечал ей Василий.
Ночь прошла. Наутро смотрит царь в окно: черно, все луга застланы — еще большую силу за ночь пригнал королевич.
И опять выехал царь с Василием в луга.
— Что, милой сын, на чего нам надеяться?
— Я на Бога надеюсь, на Николу Милостивого! — сказал Василий.
Вынул Василий кремень и огниво, чиркнул раз и два — до трех раз, и выскочили три ухореза.
— Что нас покликал, на какие работы?
— Секите силу безостаточно! — приказал Василий.
И решили силу за два часа.
Вернулся царь во дворец с Василием. Истопила царевна баню.
— Мила ладушка, чем ты орудуешь? — стала снова пытать у Василия.
— Я на Бога надеюсь, на Николу Милостивого, — отвечал ей Василий.
А царевна ну ластиться:
— Скажи, да скажи про ухорезов, откуда такие, ухорезы?
Василий ей все и сказал.
— Есть у меня кремень и плашка, я ими и действую, — открыл тайну Василий своей ладушке.
После ласковой бани сладко спится, — крепко заснул Василий.
Осталась царевна одна и раздумалась: жалко ей королевича, погубил Василий его силу, и его самого погубит! Да долго не думая, и вытащила из кармана у Василия кремень и огниво, и приказала взять в лавке такой же кремень и огниво, те спрятала, а эти положила на место.
А Василий спит, ничего–то не знает.
Наутро смотрит царь в окно: есть в лугах королевская сила, да не такая уж, больше старые да малые.
И в третий раз поехал царь в луга с Василием.
И говорит Василий царю:
— У королевича силы не больно много. Хоть и немного, да сердце у меня сегодня слышит, едва ли мне сегодня живу быть.
И вынул Василий кремень и огниво, чиркнул раз и два — до трех раз, а нет никого.
Нет никого, нет ухорезов.
— Ну, батюшка, поезжай домой, а мне конец! — сказал Василий.
Тогда подбежала королевская сила, старые и малые, и иссекли его на мелкие куски, собралй куски, зарыли и столб поставили.
А королевич вошел во дворец, взял царевну и увез ее в свое королевство.
Заревела скотина Васильева: козел, конь и корова. И не может отец ее никаким кормом уважить: все ревет.
И догадался старик:
«Неужели сына нет в живности!»
И выпустил их на волю.
И пустились они, кто как мог, и прямо на побоище к столбу кровавому.
Говорит буренушка:
— Козел Козлович, вырывайте, и ты, лошадка, вырывайте, а я помчусь за живой водой!
Трое суток трудились козел и конь, отрыли все куски и кусочки, и собрали все вместе, как есть человек.
Примчалась буренушка, фырскнула из левой ноздри, — и куски срослись, фырскнула из правой ноздри — и Василий стал.
Помянул он отца, что не забыл обещания, и скотине спасибо сказал.
— Ну, родимая скотинушка, ты ступай к моему родителю, а мне идти некуда!
Побежала на радостях скотина домой: козел, конь и корова. А он край моря пошел, куда глаза глядят.
Идет Василий край моря и день, и другой, и третий — не три дня, три года. И показался ему старичок.
— Что, Василий, победствовал?
— Ах, Никола Милостивый, мне теперь ее вовек не видать!
— Увидишь, — сказал Никола и дал ему ягоду, — на чего тебе подумается, тем ты и сделаешься!
Василий съел ягоду, подумал на воробья, воробьем и сделался. Воробьем и полетел. И прямо полетел в королевство заморское к королевичу.
Там ударился о землю и сделался опять молодцом.
Идет Василий по городу мимо дворца королевского, мимо окошка царевны. Царевна в окне сидит. Признала Василия, схоронилась в окне.
И пошел Василий от дворца на край города.
Там жила старуха, на краю города, нищая. К ней и зашел Василий.
— Откудова? Какой молодец ты! — поздоровалась старуха.
— Очень, бабушка, я дальний, — осмотрелся Василий, — а бедно же ты живешь!
— По миру хожу.
— Я тебя сделаю богатой. Сослужи мне службу. Пойдем вместе на улицу, там я обернусь жеребцом, а ты меня веди на базар продавать и возьми за меня сто рублей. Сам королевич меня купит. Только уздечку не продавай, себе оставь. Купит меня королевич, заколет меня. И когда меня будут колоть, возьми ведра, стань с ведрами под гортанью — хлынет кровь прямо в ведра, и посей эту кровь перед дворцом — вырастет сад. А когда станут рубить этот сад, возьми с земли первую щепку и кинь ее в море…
Вышел Василий со старухой на улицу и стал жеребцом. И повела старуха жеребца на базар.
Едет королевич.
— Стой, старуха, продай жеребца.
Старуха продала жеребца, получила сто рублей и богатая, пошла домой.
А царевна все знает, догадалась, что за жеребец.
— Если ты его не заколешь, ты меня не увидишь! — говорит королевичу.
И как ни жаль королевичу, велел заколоть жеребца.
Вывели жеребца на площадь перед дворцом, свалили колоть.
Услыхала старуха, вспомнила, и пошла с ведрами на площадь, поставила ведра коню под горло.
— Что вы делаете, жеребца такого колоть? — жалко стало старухе коня.
— Хозяева приказали, так что нам! — отвечали работники, да как резанут его по горлу, кровь так и хлынула, и прямо в ведра.
Старуха набрала полны ведра и рассеяла кровь перед дворцом.
Поутру смотрит королевич, а около дворца — сад.
А царевна все знает, догадалась, какой это сад.
— Сад если ты не вырубишь, меня не увидишь! — сказала она королевичу.
— Коня мне жалко, а сада еще жальче, сад больно хорош! — говорит королевич.
А она стоит на своем:
— Если не вырубишь, меня не увидишь!
И покорился ей королевич, велел вырубить сад.
Услыхала старуха, вспомнила, потащилась на рубку.
— Что вы тут с топорами пришли, — говорит работникам, — такой чудесный сад рубить?
—Хозяева приказали, так что нам?
И как стали рубить, из первого дерева вылетела щепа наодаль, старуха подняла щепу и кинула ее в море.
И стал из щепы селезень — всякое перышко в золоте.
Плавал селезень по морю. Выходил народ к берегу, смотрел на диковинку. А царевна все знает, догадалась, что за селезень.
— Застрели, — кричит королевичу, — застрели селезня, а не то не увидишь меня никогда!
Вот и вышел королевич на море и увидел селезня. А селезень к краю плывет, покрякивает. И захотелось королевичу так поймать, живьем. Снял он с себя все, вошел в воду и ну селезня руками ловить.
А селезень нырнет от него — и к нему: манит в глубь.
Королевич и стал тонуть.
Селезень тогда вспорхнул на берег и сделался молодцом.
Вынул Василий из королевского платья кремень и огниво, чиркнул раз и два — до трех раз, и выскочили три ухореза.
— Что нас покликал, на какие работы?
— Сожгите весь город, только оставьте дворец да избушку старухину! — приказал Василий.
И подожгли ухорезы, — у! как загорелось!
С берега смотрел Василий на огненное царство.
И показался ему старичок: шел старичок к огню, вел царевну через огонь.
— Ах, Никола Милостивый! — взмолился Василий.
А старичок подвел к нему царевну.
И огонь погас.
И благословил их Никола Милостивый Чудотворец на новую жизнь жить верно в любви.
Василий с царевной вернулся в полунощное царство и стали они жить и быть. И по смерти царя наступил Василий Ломтев в полунощном царстве царем.
Свеча воровская
Жил–был один человек, а время было трудное, вот он и задумал себе промыслить добра да недобрым делом: что у кого плохо лежит — не обойдет, припрячет, а то накупит дряни какой, выйдет купцом на базар и так заговорит ловко, так выкрутит, совсем тебя с толку собьет и втридорога сбудет, — одно слово, вор.
И всякий раз, дело свое обделав, Николе свечку несет.
Понаставил он свечей, только его свечи и видно.
И пошла молва про Ипата, что по усердию своему первый он человек и в делах его Никола ему помощник. Да и сам Ипат–то уверился, что никто, как Никола.
И однажды хапнул он у соседа, да скорей наутек для безопаски. А там, как на грех, хватились, да по следам за ним вдогонку.
Бежал Ипат, бежал, выбежал за село, бежит по дороге — вот–вот настигнут, — и попадает ему навстречу старичок, так, нищий старичок, побиралыцик.
— Куда бежишь, Ипат?
— Ой, дедушка, выручи, не дай пропасть, схорони: настигнут, живу не бывать!
— А ложись, — говорит старичок, вона в ту канавку.
Ипат — в канаву, а там лошадь дохлая. Он под лошадь, в брюхо–то ей и закопался.
Бегут по дороге люди и прямо по воровскому следу, а никому и невдомек, да и мудрено догадаться: канавка хоть и не больно глубока, да дохлятину–то разнесло, что гора.
Так и пробежали.
Ипат и вышел.
А старичок тут же на дороге стоит.
— Что, Ипат, хорошо тебе в скрыти–то лежать?
— Ой, дедушка, хорошо, — чуть не задохнулся!
— Ну, вот, видишь, задохнулся! — сказал старичок, и стал такой строгий, — а мне, как думаешь, от твоих свечей слаще? Да свечи· твои, слышишь, мне, как эта падаль! — и пошел такой строгий.
Каленые червонцы
Шел мужик лошадь продавать и хвалился:
— Кого хошь обдую, и умника и простого и святого, кого хошь!
И только это сказал он, а ему старичок навстречу:
— Продай лошадку–то!
Посмотрел на него Кузьма, — так, старик не из годящих и разговаривать–то с таким — время терять.
— Купи.
— А сколько?
— Сто рублей.
— Да что ты, креста на тебе что ли нет? Конь–то твой был конь, да съезжен, десятки не стоит.
— Ну, и проваливай, — огрызнулся Кузьма, — не по тебе цена, не для тебя и конь! — и пошел.
И старичок пошел, ничего не сказал, да остановился, что–то подумал и уж догоняет.
— Уступи!
А тот молчит.
— Уступи, хоть сколько, — просит старик, не отстает.
И вот–вот двинет его Кузьма: надоело.
— Ну, ладно, коли уж так надо, бери сто! — сказал старик и высыпал ему на ладонь червонцы, а сам сел на лошадь и прощай.
У Кузьмы в глазах помутилось — червонцы!
И хотел он их в карман спрятать, а никак и не может с ладони ссыпать: пристали к ладони, не отлипают. Бился, бился, а ничем не отдерешь, и жжет.
От боли завертелся Кузьма и уж едва по дому добрался.
И дома места себе не находит — жгут червонцы. Извелся весь. Уж кается, да ничего не помогает: жгут червонцы, как угли каленые.
И вот совсем обессилел и заснул.
И приснился ему сон.
«Иди, — говорит, — той дорогой, по которой шел продавать лошадь, встретишь того старика, покупай назад лошадь. Сколько ни спросит старик, давай».
Очнулся Кузьма. Чуть свет вышел на дорогу, — на свет ему поднять глаза трудно, и жжет.
А старик–то и едет.
Поклонился он старику.
— Продай, дедушка, лошадь–то!
Смотрит старик, не признает.
— Лошадку–то продай, дедушка, мою! — едва слова выговаривает несчастный.
— Десять рублей, — сказал старик.
— Бери сто.
— Зачем сто? Десять, — и поехал.
Кузьма стоит на дороге, в пору волком завыть.
Старику–то, видно, жалко стало, и вернулся.
— Ну, давай уж сто.
Обрадовался Кузьма, и в ту же минуту отлипли червонцы, так и зазвенели, каленые, о холодный камень. Нагнулся, собрал в горсть, глядь, а перед ним старичок–то, как поп в ризах.
— Батюшка, Никола Угодник!
А старик стоит, и так смотрит: броватый такой, кротко.
— Прости, родненький!
— Ну, иди с Богом, да не обманывай! — сказал старик и как не было.
И червонцы пропали, только лошадь одна.
Ремез–птица
Был ремез не такой малый, был ремез больше всех птиц, а звонкая, звонче во всем бору не было птицы. Тучей подходил ремез к городу, громким громом ступал на свой широкий двор, и был он всех озорнее и всех обижал, и все его страсть как боялись.
Вот ехал раз в зимнюю пору Никола Угодник, едет себе лесом, поспешает на угодное дело. А в лесу шаловал ремез, да как вылетит на дорогу, да как свистнет — перепугался конь Николин, рванул: сани набок и прямо в снег.
Поднялся Никола, пошел к Господу Богу: большая была досада на птицу.
— Я, Никола, я Твой Угодник, — сказал милостивый Никола Господу Богу, — и на что попускаешь разбойнику этому: всех обижает, коня моего напугал, Сивку!
И просит у Бога управы на птицу.
И внял Бог, покарал шаловатую птицу — отнял от ремеза силу, а перья его роздал птицам на прибыль роста, и стал ремез такою малою птицей.
И нынче у всякой птички, у всякой пичужки есть перышко, хоть малое, от ремеза–птицы, и за то ее все любят, и за то она первая птица — ремез.
Задача
Жил–был поп благочестивый Наркис. Всякого в приходе своем Никольском знал поп в глаза и о всех имел заботу. И все шли к попу с своими горями и бедами, — любили попа.
А был поп Наркис вдовый и только что в заботах и находил себе покой в своей вдовой доле. Да была у него дочь Зинаида, в городе училась, в училище, и о ней поп когда говорил, то всем становилось весело.
Приедет на праздник к отцу Зинаида, тоненькая такая и голос тихий, а как начнет ввечеру догматики знаменным распевом петь на разные гласы, до слез проймет.
Слушает поп Наркис Зинаиду и сам петь примется.
И до того в доме у них хорошо да приветливо, зайдет ли кто посидеть, поговорить с попом по душе, и уйдет домой, как и горя не было.
Ну, а бесам это и неприятно: им непременно, что раз ты попом сделался, так изволь все наоборот, — и попивать, и буянить, и чтобы в карты и худыми делами всякими заниматься на соблазн людям и осуждение. И возненавидели бесы попа Наркиса и затеяли проучить его по–своему, чтобы был им поп слугою верным.
И вот на святках, в полночь, когда поп, окончив спальные молитвы, собирался укладываться, ворвались они к нему в дом и пошел по покоям и на кухне и стук и шум.
— Отдавай, — говорят, — дочь Зинаиду, а не то силой возьмем!
Перепал поп, не знает, что с ними и делать, и одно просит — потерпеть до следующей ночи, чтобы подумать.
Бесы согласились. Им пока и того довольно, что заробел поп: известно, с заробелым человеком что хочешь, сделать можно, на какую угодно гадость толкнуть заробелого–то можно, до петли довести и совсем без подпиха.
— Старайся, ребяты, — сказал бес главный бесам, — поп Наркис уж наполовину наш, а завтра будет наш с головкой!
И отошли бесы.
А поп, как очнулся, стал на молитву и молил у Бога, просил Николу вразумить его, оградить от бесов любимую дочь его Зинаиду. И до утра все молился, да так на молитве, стоя, и задремал.
И вложил ему в ум Никола Угодник:
«Явится к тебе дьявол, задай ему задачу, чего он справить не может, да петушка припаси на случай».
Поіиел поп в церковь, а сам все думает, какая такая задача бесу не под силу, думал, думал, да осмотрелся и надумал.
И когда в полночь они снова явились со стуком, громом и шумом:
— Отдавай нам свою дочь Зинаиду!
Поп Наркис им ответил:
— Если вы, бесы, можете до света состроить церковь, я вам отдам дочь.
Загреготали бесы:
«Эка, поп–то глупый! Они и не такое мигом сработают, а то церковь до света!»
А главный бес говорит Наркису:
— Покажите нам, батюшка, место.
Поп с ними вышел на улицу, указал, где строить, а сам в дом вернулся.
И закипела работа.
И куда еще до рассвета, а уж церковь до потолка поставлена и иконостас готов!
Бесы старались, работали, а поп с петушком ладил, чикутал ему под бородушкой его шелковой, чтобы очх–нулся петушок и запел.
И к свету ближе петух запел.
И рухнула церковь бескрестная и, кто куда, рассеялись бесы.
Так ничего и не взяли.
А поп Наркис еще тверже стал в своей жизни — в заботах, бесам на пущую досаду.
Заря перегорелая
Мало мы чего знаем и понятием, к чему что, не больно богаты, а помолчать, когда чего не знаем, на это нас нет.
Пахал Антон пашню, измаялся. И вечер стал, заря перегорела, а Антон все пашет. И попадается ему навстречу старичок: смотрит куда–то, будто о чем задумал.
— Скажи, — говорит, — Антон, к чему это заря перегорает?
— Да к ненастью, старинушка, — ответил Антон.
Старичок его за руку, да через оглоблю, перевел через оглоблю, оборотил конем и ну на нем землю пахать.
Перегорела заря, звезды небо усеяли, месяц вона где стал, когда кончил старичок пахать, — а это сам Никола был Угодник. И уж еле поплелся Антон с поля домой.
На другой день пашет Антон, и опять ему старичок навстречу.
— Ну, Антон, к чему заря перегорает?
А день стоит светлый да теплый.
Тут Антон — вчерашнее–το ему ой как засело! — и повинился, что не знает.
— То–то, не знаешь, а коли чего не знаешь, о том помолчи! — сказал старичок и пошел.
Пошел Угодник уму–разуму учить нас, на думу ленивых, гневный, — карать неправду, милостивый, — жалеть, и собирать нас, разбродных.
Глухая тропочка
Жили соседи, два охотника, и такие приятели, водой не разольешь, ходили за охотой, тем и жизнь свою про-
вождали.
Идут они раз лесом, глухой тропочкой, повстречался им старичок. И говорит им старичок:
— Не ходите этой тропочкой, охотники.
— А что, дедушка?
— Тут, други, через эту тропочку лежит змея превеликая, и нельзя ни пройти, ни проехать.
— Спасибо тебе, дедушка, что нас от смерти отвел. Старик пошел — не узнали, за простого человека сочли, а это был сам Никола Милостивый Угодник.
Постояли охотники, подумали.
— А что, — говорят, — нам какая вещь, — змея! Не с пустыми руками, эвона добра–то! Как не убить змею?
Не послушали старика, пошли по тропочке и зашли в чащу дремучую. А там привеликий бугор казны на тропочке.
И рассмехнулись приятели:
— Вон Он что, старый хрен, насказал! Кабы мы послушали его, он бы казну и забрал себе, а теперь нам ее не прожить!
Сели и думают, что делать: уж больно велика казна, на себе не дотащишь.
Один и говорит:
— Ступай–ка, товарищ, домой за лошадью, на телеге ее и повезем, а я покараулю. Да зайди, брат, к хозяйке к моёй, хлебца кусочек привези, есть что–то хочется.
Пошел товарищ домой, приходит домой, да к жене:
— Тут–то, жена, что нам Бог–то дал!
— Чего дал?
— Кучу казны превеликую: нам не прожить, да и детям–то будет и внучатам останется. Затопи–ка поживее печь, замеси лепешку на яде, на зелье. Надо: приятеля угощу.
Ну, баба смекнула, ждать себя не заставила: живо лепешка поспела на яде, на зелье. Завернула лепешку, положила ему в сумку. Запряг он лошадь и поехал.
А товарищ там, сидючи над золотой кучей, о своем раздумался, зарядил ружье и думает:
«Вот как приедет, я его и хлопну — все деньги–то мои и будут! А дома скажу, что не видел его!»
Подъезжает к нему приятель, тут он прицелил, да и хлоп его, а сам к телеге, да прямо в сумку, проголодался очень, — лепешечки поел и тоже свалился.
А казна так и осталась никому.
Заяц съел
Хорош был для миру кузнец: в кузнице работал, за работу ни с кого не брал, кто что даст только. За своего пошел кузнец среди бедных людей, все его очень любили: узнали и чужестранные, стали ездить на праведного кузнеца посмотреть. И жил кузнец хорошо и спокойно, ни в чем нужды не знал и всем был доволен.
Вот и приходит к нему раз старичок какой–то. Это сам Никола Угодник пришел испытать его.
— Что, говорит, кузнец, как ты работаешь, за какую работу что берешь?
— Кто что даст.
— Какая это твоя работа! Пойдем со мной, я лекарь. И брать ничего не будем, а денег больших добьемся.
Подумал кузнец, подумал, чего же не пойти, коли такое дело: и миру польза и душе не обида. И согласился.
И они пошли.
А взяли они с собой в дорогу один кошель с хлебом, а хлеба там всего–то по такому кусочку. Старик ходко идет, и хоть бы что, а кузнец едва уж ноги тащит: и устал, и есть захотел. Наконец–то старичок вздумал сесть отдохнуть.
Тут кузнец за кошель, развязал кошель, вынул по кусочку. Старичок и к хлебу не притронулся, в кошель назад положил, встал себе, да в сторонку, за хворостом, хворост посбирать. А кузнец весь хлеб свой съел — есть еще больше хочется, съел и стариков хлеб, да, чтобы концы в воду, кошель и закинул, лег и заснул.
Будит старичок:
— Где, говорит, кошель?
— Не знаю.
— Где хлеб?
— Гляди, заяц съел!
Заяц, так заяц, ничего не поделаешь.
Смотрит старичок. И хочется кузнецу правду сказать, да как сказать: ведь всего этакий кусочек съел!
— Ну, ладно, — сказал старичок, — пора за дело. Пойдем к морю, за морем царь живет, у царя дочь больна, вылечим царевну.
И дошли они до моря, а лодок нет. Айда по морю. Кузнец едва поспевает. Середь моря зашли, стал старичок.
— Кузнец, ты съел мою долю?
— Нет! — и стал кузнец по колено в воде.
— Не ты?
— Нет.
Старичок посмотрел. А у кузнеца сердце упало: признаться б, да как признаешься: ведь всего этакий кусочек!
— Ну, пойдем.
Вышли они на берег и сказались, что лекаря: нет ли больных где?
— У царя, — говорят, — три года царевна хворает, никто не мог вылечить.
Донесли царю. И сейчас же царь пришлых лекарей призвал.
— Можете вылечить дочь?
— Можем, — сказал старичок, — отведи нам особу комнату на ночь, да из трех колодцев принеси по ведру воды. Наутро за одну ночь здрава будет.
Отвел им царь комнату, сам и воды принес. И остались они с хворой царевной.
Старичок разрезал ее на четверо, разложил куски, перемыл водой, и опять сложил, водой спрыснул, — царевна здрава стала.
Кузнец глядит, глазами не верит.
Наутро стучит царь с царицей.
— Живы ли?
— Живы.
— Ну, слава Богу.
Взял царь лекарей в свою главную палату, угостил их и открыл перед ними сундуки с казной: один сундук с медью, другой с серебром, третий с золотом — бери, сколько хочешь!
— Что, — спрашивает старичок кузнеца, — доволен деньгами?
— Доволен, — говорит, — доволен.
— Ия доволен.
Попрощались с царем и пошли из дворца, понесли казну большую.
— Пойдем, — сказал старичок, — теперь к купцу, купцова дочка хворает, вылечим ее, еще больше денег дадут.
А купец уж идет, кланяется.
. — Вылечите, дочь больна!
— Вылечим, — сказал старичок, — отведи нам особу комнату на ночь, из трех колодцев принеси по ведру воды. Наутро за ночь здрава будет.
Натаскал купец воды, привел дочь, оставил с ними.
Старичок говорит кузнецу:
— Видел, как я делал?
— Видел.
— Ну, делай, как я.
Кузнец разрезал купцову дочь, а сложить не может. И до рассвета бился, ничего не выходит. Старичок видит, кузнецово дело плохо, взял, сложил куски, водой спрыснул — стала купцова дочка здрава.
Стучит отец.
— Живы ли?
— Живы.
— Ну, слава Богу.
И угостил их купец и денег дал. Старичок за деньги не брался, а брал кузнец и напихал полную пазуху бумажек, фунтов десять.
— Довольны?
— Довольны, хозяин.
Простились с купцом и пошли к Волге в кузнецово село.
Старичок и говорит:
— Давай, кузнец, деньги делить. Я от тебя уйду, а ты домой ступай.
И начал кузнец раскладывать казну на две кучки — тому кучка и другому кучка. Сам раскладывает, а самому так глаза и жжет, вот подвернется рука и себе переложит.
— Что, кузнец, разделил?
— Разделил.
— Поровну?
— Поровну.
— Ты у меня не украл ли?
— Нет.
— Бери себе все деньги, только скажи мне: это ты тогда съел кусочек или заяц?
— Я не ел твой кусочек! — и стал кузнец по колена в земле.
— Скажи, не ты ли? Деньги мне не надо, все твое.
— Нет! — и стал кузнец в земле по шейку.
— Когда ты неправду говоришь, так провались ты в преисподнюю от меня!
Кузнец и провалился, и деньги за ним пошли.
Сметана
Никанор только и гадал с попадьей, как бы дочь устроить, выбрать себе поладнее зятя, место передать и самим жить на покое.
Ходили в дом к попу женихи, и ни один не был нраву. Один был поповой дочке мил — попов работник, узнай о том поп, проклял бы дочь, да и мать не потакнула бы.
Тайно от отца, от матери они о своем гадали, как им по любви своей жизнь устроить.
Попова дочка работника всякий день сметаной прикармливала. Принесет ему в его каморку, поластится, пока от ест, и пойдет опять к себе.
До сметаны–то Федор большой был охотник. Дозналась попадья, что стала пропадать сметана, а куда девается, не знает: и на того думала и на другого, — нет, не знает наверно, и говорит попу:
— Чтой–то у нас, отец, сметана теряется!
— А ты, мать, накопи ведерко, я в церковь снесу на сохранение, там никто не съест.
Накопила попадья ведерко, снес поп сметану в церковь, поставил перед образом Николы Святителя, запер церковь и пошел домой.
А работник без сметаны–то и возроптал.
— Ах, — говорит, — любушка, что ты меня и сметанкои–то нынче не полакомишь!
— Да откуда я возьму! Папаша сметану в церковь снес, к Николе поставил на сохранение.
— А. достань мне хлеба да ключи, я сам там управлюсь. До сметаны–то Федор большой был охотник.
Ну, она ему и хлеба принесла и ключи, он и отправился в церковь. Наелся там всласть, все ведерко слопал, да чтобы концы схоронить, взял да у иконы Святителя на пике–το усы и вымазал, и на бороду накапал, и на грудь накапал. Запер церковь и пошел домой, сам облизывается: «Уж το–το сметана–то вкусная!».
Подошла суббота, пошел поп Никанор в церковь всенощную служить, да как взглянет на икону, а икона–то. вся в сметане, а ведро пусто.
— А. вот оно что! Грешил на того и другого, а эво кто сметану–то ест! — да икону об пол.
Икона и раскололась.
Поп схватил ведро и домой, забыл и про всенощную.
— Ну, мать, я Николу расколол, — сметану ест: только рот закрыть поспел, утереться не мог, весь в сметане.
— Не ладно ты сделал, отец, — испугалась попадья, — икону расколол, тебя расстригут! — и давай попа отчитывать.
Поп и опомнился и понял, что неладно он сделал, и уже ничем не поправишь.
— Испеки мне, мать, подорожников, я лучше сбегу.
И как ни уговаривала попадья, не послушал поп —
куда ему теперь, все равно расстригут! — стал на своем:
— Сбегу да сбегу.
И напекла ему попадья подорожников и пошел поп, куда глаза глядят.
Шел поп Никанор по дороге, — подорожники его прибрались, сам изодрался весь, изрванился, —шел поп, кричал к Богу:
— Пропал я, пропал совсем!
И увидел Никанор, идет ему навстречу старичок такой белый.
Поровнялся старичок с попом.
— Куда, поп, пошел?
А Никанор ему все и рассказал: и как с попадьей гадали дочь устроить, чтобы самим на покое жить, и как сметану поставил в церкви перед иконой, и как Никола сметану съел, и за то расколол он икону, и идет теперь, куда глаза глядят.
— Пропал я, пропал совсем!
Слушал его старичок ласково.
— Иди домой, поп, — сказал старичок, — икона–то цела, не расстригут тебя. Только не говори наперед, будто сметану я съел, сметану съел твой работник Федор. А ты придешь домой, работника–то не наказывай, а жени его на своей дочери, — это счастье их. Да знай, только в их счастье и себе покой найдешь, и старухе своей! — и благословил попа пропащего и пошел себе дорогою Милостивый Угодник наш.
Доля
Ехал казак к царю с вестями, вез царю три слова: первое слово — о помощи Божьей, второе — измена, третье — надежду.
Едет он ночью лесом. От дерева до дерева светят ему звезды. И видит: под елью что–то белеет. И конь почуял: непростое.
Подъехал казак поближе, смотрит: сидит старик под елью и вяжет лыко, старый–престарый такой.
— Что это ты тут, дедушка, делаешь? — остановился казак.
— Али ослеп? Лычко вяжу, — сказал старик.
— А для чего тебе лыко вязать?
— А вяжу я лычко, вяжу долю людскую.
— Лыко худое вяжешь с добрым…
— А такие люди на свете: одни добрые, другие худые. И надо соединить их, чтобы худые были с добрыми, а добрые с худыми.
— А зачем же так?
— А затем, чтобы шла жизнь на земле: соедини ты худых с худыми, и всякая жизнь прекратится, а соедини одних добрых, и Бога забудут.
— Дедушка, кто ты такой?
— Да я, сынок, Никола.
Казак слез с коня.
— Помолись за нас, Милостивый Никола!
И старичок поднялся.
— Ну, поезжай, казак, с миром.
И казак поехал.
Ехал казак всю–το ночь — по звездам, вез царю три слова, а четвертое слово — самое большое — милость Николы.
За родину
Три стороны тебе воля, — иди, куда хочешь, гуляй вовсю, а в четвертую — родную сторону ни πό–ногу, своих не трожь, за родину проклянет народ.
Гулял Степан, разбойничал — вострая сабля в руках, за плечами ружье, охотничал разбойничек: дикая птица, двуногая, с руками, с буйной головой добычей была. Ухачи, воры — товарищи. Где что попадалось, все тащил, зря не бросал и не проглядывал, что висло висело. И был у него большой дом — табор разбойный, и хлеба, и одежды и казны вдоволь, полны мешки серебра. Смолоду было — лизнул он камень завечный и все узнал, что на свете есть. И не знал уж страха, и не было на свете того, кто бы погубить его мог. И Саропский лес приклонился перед ним к земле.
Гулял Степан, разбойничал, Турецкое царство разбил; Азовское море и море Каспийское в грозе держал. И полюбил народ Разина за гульбу и вольность его: отместит разбойничек обвду народную!
Ночь ли темная, или напрасная кровь замутили вольную разбойную душу, нарушил Степан завет родителей, пошел на своих, своих стал обижать — не пройти, не проехать по Волге, замаял. И вышел у народа из веры.
Три стороны тебе воля, — иди, куда хочешь, гуляй вовсю, а в четвертую — родную сторону ни по–ногу, своих не трожь, за родину не простит, проклянет народ.
Вот он с разбою ехал по Волге. Никто его не встречает, один страх стоит по Волге. Мимо Болгар проезжал, про прежнюю вспомнил — про свою первую пощаженную встречу. Что–то скучно ему…
«Дай к ней зайду!»
Вышел Степан из лодки, завернул к Купцову полука–менному дому — было когда–то в доме веселье, знавал и разгулку.
Отворила дверь сама Маша. Смотрит, глазам не верит — Стенюшка ли это милый?
— Что, Егоровна, али стар уж стал? С Жегулиной горы гость к тебе.
Посидели молча. И вспоминать не надо.
— Что–то мне скучно, Маша.
А она только смотрит. Вспоминать не надо! И вспомнила, обиду вспомнила и простила, за себя простила, и другую вспомнила обиду — и не простила.
— Истопи мне, Машенька, баню, как бывало.
— Ладно! — и хотя бы глазом моргнула, как камень.
Истопила Марья баню, снарядила в последний раз дружка, а сама на село.
— Стенька парится в бане! — кричала на все село. Взбулчал старшина, нарядили народу — кто с дубиной, кто с топором, кто с косой, кто с ружьем.
Там гвал, туг гамят.
— Давай его сюда!
— Иди к нему!
— Чего глядишь–то!
— Тащи его!
А ни с места.
А проходил селом странник, старичок такой белый.
— Что у вас за сходка? — спрашивает старик.
— Хотим Стеньку изловить.
Посмотрел старик, покачал головой.
— Где вам, братцы, его пымать! Разве мне… Поумолкли.
Снял старик шапку, три раза перекрестился и пошел к купцову полукаменному дому, подошел к бане.
Тихим голосом сказал старик:
— Степан!
Громко ответил Стенька:
— Эх ты, старый хрен! Не дал ты мне помыться.
А уж значит судьба, делать нечего, стал собираться. И вышел Степан из бани. Поглядел на все стороны, перекрестился и пошел за стариком.
Тихим голосом сказал старик:
— Старшина, давай подводу!
Не галдел народ. Как стояли, так и замерли — кто с дубиной, кто с топором, кто с косой, кто с ружьем.
Посадил старик разбойника в телегу, сам впереди сел — и с Богом.
Так и привез в город.
— Нате вот вам разбойника Стеньку Разина в каземат. Сбежался народ. Топчутся, не знают, как и подступить. Исправник говорит:
— Надо в железо его сковать.
Побежали за кандалами. Принесли кандалы. Заковал его кузнец.
Стенька тряхнул ногой, и железы прочь полетели.
— Глупые, не поможет тут железо, дайте я его свяжу! Взял старик моченое лыко, ноги и руки лыком связал.
— Ну, готово, теперь ведите.
Степан поглядел на старика.
— Прости, дедушка!
А старик будто не слышит.
— Прости, дедушка!
Старик нахмурился.
— Прости меня! — в третий раз сказал Степан. Поднял посох старик…
— Не прощу!
И пошел такой строгий, не простой, белый странник, не оглянулся, пошел по дороге туда, где тихо поля родные расстилаются и лес нагрозился.
Милостивый наш Никола, где бы Ты ни был, явись к нам!
Скажи Спасу о нашей тяжкой страде, умири ильинский огонь, заступи, защити русскую землю!
Благослови русский народ великим благословением своим на новую грядущую жизнь.
Примечания
Николины притчи основаны на народных сказаниях, сказках, былинках о Николе Угоднике, для чего пользовался я сказками и легендами А. Н. Афанасьева, Русские народные сказки, под ред. А. Е. Грузинского. Изд. Т–ва И. Д. Сытина, М., 1914, Народные русские легенды. Изд. Соврем. Проблемы, М., 1914, духовным стихом о Николе из книги П. А. Бессонова, Калики перехожие, М. 1861, вып. 3, сочинением Е. В. Аничкова, Никола Угоднис и св. Николай, Зап. Неофнлологич. Общ., СПб., 1892, и сборниками — самарским, северным, пермским, белозерским: Д. Н. Садовников, Сказки и предания Самарского края, Зап. Имп. Рус. Географ. Общ. по отдел, этногр., XII т. 016., 1884, Η. Е. Ончуков, Северные сказки, Зап. Имп. Рус. Географ. Общ. по отдел, этногр., ХХХШ т. СПб., 1908, Д. К. Зеленин, Великорус, сказки Пермс. губ., Зап. Имп. Рус. Географ. Общ. по отдел, этногр. XLI т., II гр. 1914. Борис и Юрий Соколовы, Сказки и песни Белозерского края. Изд. Отдел. Рус. Яз. и Словесн. Имп. Акад. Н. 1915; псковскою легендою, запис. Н. Г. Козыревым, Живая Старина, II гр. 1912, вып. II—IV, рязанскими сказками с. Константинова, переданными мне поэтом С. А. Есениным, и устюжской сказкой г. Лальска, запис. двоюродным братом поэта А. А. Кондратьева.
Год | № | Год | № | |||
написания | напечатания | |||||
Глухая тропочка. | 1914 | Сад. 89. | 1915 | Нива. | 1 | |
Сок. 100. | ||||||
Доля. | 1915 | Аф. 172 (Сказ.). | 1915 | Речь. | 336 | |
За родину. | 1915 | Сад. 110. | 1915 | Бирж. Вед. | 14586 | |
Задача. | 1915 | Онч. 173. | 1915 | Речь. | 336 | |
Заря перегорелая. | 1914 | Сад. 90. | 1915 | Нива. | 1 | |
Заяц съел. | 1915 | Сад. 89. | 1915 | Нива. | 1 | |
Аф. 5. | ||||||
Каленые червонцы. | 1915 | Рязанс. г. | 1915 | День. | 336 | |
Никола верный. | 1915 | Сок. 38, 77. | 1915 | Аргус. | 11 | Онч. 281. |
Зелен. 29. | ||||||
Никола милостивый. | 1915 | Аф. 3 (Лег.). | 1916 | Приазов. Край. | 96 | |
Никола ночлежник. | 1916 | Сок. 117. | 1916 | Речь. | ||
Никола–судия. | 1915 | Сок. 8. | 1915 | Голос. | 1 | |
Никола Угодник. | 1907 | Бесс. 130. | 1907 | Голос Москвы. | 298 | |
Никола чудотворец. | 1915 | Зелен. 4. | 1906 | Страда. | 1 | |
Николин дар. | 1914 | Сад. 91. | 1914 | Бирж. Вед. | 14538 | |
Аф. 10 (Сказ.). |
Николин завет. | 1914 | Э. О. 1891. XI. | 1914 | Отечество. | 5 |
Николин огонь. | 1915 | Ж. С. 1912 ІІ–ІV № 8. | 1915 | Огонек. | 49 |
Николина порука. | 1915 | Зелен. 36. | 1915 | Бирж. Вед. | 15253 |
Николино письмо. | 1916 | Сок. 118. | 1915 | Бирж. Вед. | 16004 |
Николино стремя. | 1915 | Сок. 9, 116. | 1916 | Ежемесяч. журн. | 2 |
Николина сумка. | 1915 | Сок. 43. | 19Ϊ5 | Петроград. Газета. | 281 |
Николин умолот. | 1915 | Рязанс. г. | 1915 | Речь. | 336 |
Ремез–птица. | 1913 | Вологодск. Г. | 1914 | Гриф 1913 г. | |
Свеча воровка | 1915 | Рязанс. г. | 1915 | Речь. | 336 |
Аф. 246 (Сказ.). | |||||
Сметана | 1915 | Онч. 41. | 1916 | Ежемесяч. журн. | 2 |
I. Газеты: «Биржевые Ведомости», Пгр., «Голос», Пгр., «Голос Москвы», М., «День», Пгр., «Петроградская Газета», Пгр., «Приазовский край», Р. н. Д., «Речь», Пгр.
И. Журналы: «Аргус», Пгр., «Ежемесячный Журнал» (Виктора Сергеевича Миролюбова), Пгр., «Нива» (приложения), Пгр., «Огонек», Пгр.
III. Сборник: «Гриф» (юбилейный 1903—1913), М., «Страда», Пгр.
Повесть о двух зверях. Ихнелат
Пролог. Травка–бессмертник
Слышит персидский царь, мудрейший из царей и справедливый: есть в Индии, растет травка, пожуй и навсегда забыл «как ваше здоровье?», травка–бессмертник. И велит царь своему ученому врачу: «поезжай в Индию и возвращайся с травкой!»
Барзуй не мог ослушаться царя, в ночь уложил чемоданы и с восходом солнца в путь: ему и самому охота посмотреть на чудесную травку и любопытно, на что она похожа, бессмертник!
Два года прожил Барзуй в Индии. Где–где его нога ни прошла. Два года в розысках с расспросом.
Сколько лесов и пустынь, ям и ямин сквозь повыходил, искал на раменьях, на зимницах, на старых мшанниках, бортях, езях; облазил все огороды, прошел дороги, дорожки, тропки и стопинки.
«Помним, знаем исстари, говорят, есть такая травка, подает человеку бессмертие».
Но где она такая, толком указать никто не может.
Одни говорят: «у проклятой сосны с дву пырьи».
Другие: «взад от погиблого болота, а от обгиблого болота к паленому, там».
Третьи: «к колодливому озеру Верхних Куров под кре–коватой березой ищи».
Так закрутили, так запутали, не почасилось Барзую, хоть садись на муравьище и жди себе окончания!
Выкупался он в Ганге реке — вода, дна не достать, а все видно, — хорошенько с мылом вымыл себе шею — было б в петлю лезть, не стесняясь: известно, вернуться к царю с пустыми руками, какая еще награда.
И решил он повернуть оглобли, да как вышел за изгороду, а в глаза ему землянка.
И чудное дело: из землянки торчит прутина, на пруте лелех, на лелехе птичка — чего–то коготком показывает, не то пляшет.
«Зайду–ка, думает Барзуй, не спроста птичка резвится!»
И вошел в землянку.
А в землянке у стола, поднялся, не скажешь, старик, но по одежде, в такое не одна сотня лет назад наряжались брахманы.
И с первого слова о травке:
«Вижу царская печать в твоих глазах, сказал Барзуй, не знаешь ли, где и как достать травку–бессмертник?»
А брахман на него посмотрел, словно б на ладонь себе поставил — был это сам мудрейший Бидпай:
«Есть она, эта травка, сказал Бидпай, только глупые вы все вместе, ищете ее в земле, а она, вот она где».
И протянул руку, снял с полки книгу, — переплет, нынче таких не делают.
«Без года две сотни лет, сказал брахман, а составил я эту книгу по древней памяти для царя Дадшелима: «Пан–чатантра». Бери ее и вези к своему царю — вот она, ты нашел бессмертную травку».
Барзуй ухватил книгу: Панчатантра! — пятикнижие — мудрость о зверях и человеке. Да в свою Персию без оглядки.
То–то царя удивит. А какая еще награда — бессмертник в руках.
Повесть о двух зверях
Два друга: Стефанит и Ихнелат. «Увенчанный» и «Следящий». Такое было человеческое имя этой звериной породы, в Бестиариях не упоминаемой. Оба занимали высокое место при Льве: стоять у дверей царя. И носили двусмысленное звание: «почетные советники». Царь, после смерти царицы, в своем мрачном одиночестве запутанный в живой сети зверей, по преимуществу сплетающихся обезьян, не замечал своих избранных советников. «Первые мудрецы» и «почетные советники» — громкое имя, и это как писатели, сохраняющие в истории имена, но не читаемые за исключением ученых и чудаков: Мильтон, Данте, Ос–сиан, прибавлю Рабле. Делать они ничего не умели, они собирают мысли и складывают слова, и жизнь их была «лотерейная» или просто сказать, были они нищие: Стефанит и Ихнелат.
— Ты! первый мудрец! Стефанит! И ты поверил: одной ногой ты спускался в подвал.
«Но'разве ты не слышишь: воет сирена».
— Сирена! Протри глаза и открой уши: ревет бык.
«Да, конечно, бык».
— У тебя найдется огарок? Вот спички.
«Электричество вдруг погасло. Одному сидеть в потемках…»
— А что творится там, во дворце! Я остался один у дверей царя. Все разбежались: лисы и медведи, волки и обезьяны, кто куда. Слух страшлив: кому воет сирена, а кому сам черт. Наш гордый заносчивый Лев, умом не богат, — разве можно показать, что мы чего–нибудь боимся? — со страха он вскочил и оледенел, не смеет пошевельнуться: лев испугался быка.
Стефанит, зажигая свет: «Откуда взялся бык?»
— Случай самый обыкновенный. Ехал купец на паре быков. На дороге болото. Ему бы свернуть, а он прямо по зыби. Один бык и загруз. Много купец мучился, а вытащил — да быка–το замучил: ни рукой, ни ногой и не мычит. Возиться с таким кому охота, бросил купец быка подыхать на дороге и на одном дальше поехал. А бык отлежался, и видит места благодатные, травяные, ешь вволю. Смирный, а отъелся, быка узнать нельзя: копытом и рогами о землю бьет и этот его из утробы безудержный рев. А все одно, гибели не миновать: обреченному выхода нет — это я тебе, Стефанит, говорю: бык пропадет. А пока за его смертью послали, насмерть перепугал он Льва. Хорош царь! Стылая сосулька и ни на кого не бросается.
«Что тебе дался царь? Дурного от него ничего не видим. Наше почетное место у дверей царя, это не в очереди за молоком. Всякий день мы получаем от него бесплатный обед. Оставь царя в покое. Мы не челядь, не наше дело пересуживать ни его речей, ни его поступки».
— Власть влечет… А побеждает мудрость и бесстрашие. Разумный человек приближается к царю не ради куска хлеба, а желая власти и славы — иначе как осуществить свое и как возвеличить друга и обезвредить врага? А вся эта мелкота, поденная тварь, довольствуется очень малым: лишь бы сьпу быть. Пес нашел обглоданную кость и не жалуясь, грызет, и голодный человек, когда в дому ошарь — ничего не найти, с жадностью возьмется за вчерашние объедки. Разумный человек неровня этой мелочной середине — жалкие выкидыши, они все знают и обо всем судят, меря своей убогой мерой! — его сердце устремлено ввысь, его желания под стать его стремлениям. И кто только ни добивается подняться из низин на вершину! Лев, ухватя зайца и увидя верблюда, отшвырнет зайца и погонится за верблюдом. А пес, набросившись на добычу, ты заметил, вьет и вертит хвостом, пока своего не прикончит. Огромадина слон не взглянет и не притронется к еде без ласкового понуканья, или до завтра ему > нет дела, а долговечен. Так и одаренный, одаряющий других, если не долго живет, надолго остается в живой памяти людей. А нам, в тесноте и нищете, ни себе и ни дру-
гим, наш век краток, пускай доживем и до глубокой старости.
«Всякому свое. И не след отбрыкиваться от своей доли ни тому, кто почтен среди почетных, ни тому, обездоленному судьбой. Так и нам, Ихнелат. Примем с благодарностью нашу участь. Только в глазах безумца и сама большая честь не честна».
— Ты это про меня? Да, жизнь всем одна, но одного нет ни в чем. Камень легко катится вниз, а подымается с каким трудом, когда его тащут на гору. Предоставляю кому это удобно, я не камень. Нам надо искать высот, на это у нас есть сила, а не толочься на месте, ожидая помощи посторонних рук или быть довольну тем, что есть. Хочу воспользоваться замешательством Льва и поговорить с ним: уверен, кое–чего достигну и получу награду. Вижу его в крайнем испуге, расстроенный, и вся его лягавая дружина, поджав хвост, в растери и дрожит.
«Почему ты так уверен: лев обалдел?»
— Мои глаза и мое чутье. Можно проникнуть в мысли другого по его глазам и стати.
«На какую ты рассчитываешь награду? Что можешь сделать для Льва? Где у тебя сноровка говорить их языком?»
— Толковый найдется. Это дуралей напутает даже и там, где ему свое и голову ломать не надо.
«Ты гордый, Ихнелат. Ты богатый. А царям не за обычай считаться с большим, их глаз на ближайшего. Царь та же виноградная лоза, будет она разбирать: не глядя, приплетается к соседнему дереву. Как и чем ты обратишь на себя внимание Льва?»
— Начну путь нашей дружины — лис, медведей, волков, обезьян. Все они, хитря, поднялись из сырых низин или выдрались из колючих трущоб. У всех в памяти, как один честолюбивый незадачливый зверек, скрепя сердце и отбросив всякое самолюбие, всем покорный, всякому говоря только приятное и все и всем обещая, влез, наконец, своим обглоданным ничтожеством в глаза Льву. Так и я. Мне надо только приблизиться к нему, узнаю его нрав и повадку, я не дурак, услужу во всем. Мудрец, пользуясь истиной, создает вымысел: призрачная ложь живее и ярче самой истины. Или как ловкий журналист проводит свою мысль в газетной болтовне. Уверен, Лев выделит меня из своей своры.
«Тебе это не к лицу. Пусть делают другие, но не ты. Есть три вещи, стоит только коснуться и пропал: втягиваться в дурман, поверять тайну женам и дружба с царями. Царь! Я его вижу, он как обрывистая с трудным подъемом гора, изобилие плодов земных, но и логовище львов и тигров, подыматься на гору — еще подумай, а жить — опасно».
— Кого страшит опасность, никогда ничего не достигнет. Всего бояться честь не велика. Три вещи пугают малодушных: «морское плавание», как прежде говорилось, а теперь сказать — «ответственность», внезапное нападение на врага и придворная служба. Разумному как раз это только на руку. Как слону дикая пустыня, мне будет царский двор, сумею быть и троном для царя.
«А вот и электричество! — гася огарок: Что значит свет для моих глаз!»
— Передышка быку. Бык пошел на водопой: веселое бульканье воды, слышишь, отзывается в городе отбоем сирены. Очумелые от страха звери, разминаясь, повылезли из своих подвальных убежищ и выхвостясь, бросились занимать места. Мне пора.
«Верю. Поступай, как знаешь».
По освещенным улицам прямым путем от Стефанита прошел Ихнелат во дворец ко Льву. Пользуясь дурацким расположением — опасность миновала! — и уступчивой добротой напуганных зверей, он, не стесняясь, по ногам добрался к самому трону. Лев по–прежнему, вспружинясь, стоит, не шевелясь; остекленелые глаза и заострившиеся уши. Оживление и пестрота зверей развеят понемногу, все еще звучавший в его ушах, страшный рев неизвестного зверя. Размягчаясь, глаза упали на непохожего на других зверя.
Лев вдруг: «Ихнелат! Давно тебя не видно».
— Всякий день я неотступно при твоих царских дверях.
Меня никогда не покидает надежда понадобиться тебе и никогда не получал я от тебя никакого наказа. Без зова я явился к тебе. Бывают случаи, и простой человек нужен, и незаметный в трудном деле поможет. Поверженное дерево идет на зубочистки и уховертки, но может быть годно и на постройку.
Лев вельможам: «А не зря говорится: не распознаешь разумного и речистого, пока он не раскроет рот. Потайной огонь, выходя на свет, взблескивает в воздухе пламенем и виден бывает издалека».
— Раб царя должен открыто говорить царю все нужное для него и полезное и ждать награды по заслугам. Как различишь семена, скрытые в земле, — и человек познается по своим словам. Царю не след смешивать головной убор и украшение ног — венец и сапоги, не годится и драгоценный камень вделывать в олово. Князьям надлежит держаться воевод и воинов, им подчиненных, а царю — мудрых советников. Число их у царя не велико. Дело царя и князей ограждать страну от врага, но и в таких высоких делах никогда не помеха совет меньших: и мал–не–мал, коли оказывается полезен. Не подобает властителю чествовать только своих благородных, надо подумать и о меньших, не ограничивать свой круг любимцами, а призывать к себе издалека. Что может быть каждому ближе своего тела, а когда захворает человек, разыскивают самых отдаленных врачей и редкие целебные травы. Живут и мыши в царских дворцах, они всегда под рукой, но какая в них надобность? А сокол — его всюду ищут, и как принимают! даже и на царской руке сидит.
Лев вельможам: «А ведь во всем он прав. Конечно, как можно властелину пренебрегать разумными людьми? И когда они достойны чести, его долг оказывать им заслуженную честь. Хотя бы это и пришлось кому не по душе».
Ихнелат, решительно подступая: — Царь, мне надо поговорить с тобой наедине.
«Я слушаю».
Ихнелат в упор: — Что ты все стоишь, как шампанская пробка? Не ударишь лапой и хвост Ήβ действует?
Лев, костенея, заносчиво молчит.
— Или тебе кто откусил язык? И разве мне чета, ты понял, эти твои…
На водопое бык насытился — пол–озера как выплеснуло. По широким горячим губам течет ручей. Нам бы чего лучше: поел–попил и на боковую легкому сну в утеху. Бык сну не враг, да сила прет, распирает сквозь мясо и кости вон — бык снова завел свою расструями катящуюся песню. И на подхлестывавший вой его сирены, звери, чумея, кто–как–и–куда из дворца улепетывать.
Лев с визгом: «Мне страшно, этот страшный зверь, я боюсь этого зверя. Его тело по голосу, сила по телу, а по силе мощь. Пока целы, бежим — куда хочешь».
— Не тебе, и я не побегу — посмотри, ты остался один, все разбежались. Верь мне. Не боюсь я голоса этого зверя, не грозен мне и сам зверь. Его голос громок, но пуст. Помню, как голодная лисица, бродя по лесу, услышала тимпан — висел на дереве. Очень испугалась. И не то, что зацапать, боится близко подойти, на пяточках выплясывает труса. А с голодом шутки плохи, голод съест и страх. Лиса залезла–таки на дерево и принялась терзать заманчивое пугало. И увидя не мясо и жир, а пустышку, сказала: «Такое ничтожество, а гремит под гром». Хочешь пойду и посмотрю, какой это ревет тимпан? Да присядь и успокойся. Я сейчас.
По опустелым улицам спешил Ихнелат на разведки. Как давно не был он в поле — и только во сне ему снится: широкое поле, и дышится легко. С быком разговор короткий — многословие для обольщения, а бык простой человек. Дело наладится и скоро–и–споро. А впереди — и как подумаешь, в глазах рябит — награда: Лев не воробей, щедрый. В совете у Льва займет Ихнелат первое место: Ихнелат — освободитель Льва! Страх только и сравним с холодом, недаром и Лев в испуге, как оледенел.
Лев послушался Ихнелата: Лев сидит, припаян страхом.
доверяться тем, кого презираешь или у кого отнял богатство и унизил, а тем более беспокойному человеку и хитрому». Пусть Ихнелат показал себя мудрецом, но чего ждать от человека? Человек — вероломство. На этой петле висит все человеческое. Если Ихнелат найдет, что громогласный зверь сильнее меня, он немедля перекинется на его сторону и откроет ему мое малодушие. И тогда зверь голыми руками возьмет меня, скрутит и задавит, как муху. Я царь — я тимпан!»
Ихнелат, вернулся: — Царю, во век живи!
«Видел?»
— Громогласный тимпан… да ведь это бык.
«С рогами»?
— Двурогий и жвачка, ненасытный. Я осторожно подошел к нему и мы разговорились. Самый настоящий бык. Как видишь, я цел и невредим: пальцем меня не тронул.
«На тщедушного и горбатого чья ж подымется рука? Ты судишь по себе, я не такой. Буря мелких деревьев не ломит, а высокие вырывает с корнем».
— Так по–твоему бык сильнее льва? Хочешь, я приведу его? Поверь, он будет в твоей воле — предан и покорен до самой смерти, твой верный раб.
ему это не шло, книжнику, сорвавшему глаз на строчках и мелком примечании, широкое поле — песня. Он видел себя — голова запрокинута к солнцу, вейный ветер алым шарфом кутает шею — он видит себя необычным и не одергивался. Что–то цыганское звучало в его песне — и сердце зноем жжет.
Ихнелат: — Я по твою душу.
Бык: «Разве уж ночь?»
— Лев меня послал. Мне велено привести тебя. Подумай только, до сих пор ты к нему не являлся, как все мы, звери. Пойдешь, он ради простоты твоей простит тебя, а не пойдешь, будешь потом раскаиваться.
«Кто такой лев тебя послал? Где он живет?»
— Царь есть зверям лев, а живет тут со своими. Иди за мной, я тебе его покажу.
«Покажи. Иду».
— Да прекрати ты свою музыку, орало–мученик!
«Как ты говоришь: лев?»
— Лев–Лёва–Лов… царь всех зверей.
«А я бык».
— Ладно. Там разберут.
Львиное царство оглашается музыкой. Город иллюминован. Встреча Льва с Быком решает судьбу: Лев перебоялся и поладил с Быком. Мир сошел на землю. Начинается новая эра под знаком Быко–Льва.
больше не грозит беда! — Лев размяк. А Бык, лопоча, завел рассказ о своей беде, как на дороге его покинул купец на произвол судьбы; и как ничего хорошего себе не чая, готовился бык к смерти. Лев разжалобился. Да все равно, обреченному не миновать гибели. А кто позарится на власть и славу, тот все потеряет. Это я. Я освободил Льва от оков страха. Лев на седьмом небе, а я где? Я привел Быка ко Льву, Бык первый человек, Телец, а я кто?
«Что же ты думаешь делать?»
— Сначала–το, как все это произошло, я подумал: а не вернуться ли мне в мой опустелый дом? Ты в своей скважине живешь еще как–то по–человечески. Твоя стена — твои красочные серебряные конструкции, а над столом на веревке сушеные змеи, щучьи кости, кротиные лапы, талисманы. А у меня голая стена и пустые книжные полки — мне и домой–то возвращаться некуда. И все–таки решил: вернусь. А это значило: будь доволен тем — этим ненавистным мне, что. есть. И как все неожиданно произошло — мой пропад. Я следил. Я терпеливо ждал. И наконец, вижу: Лев обнимается с Быком, а ведь мне даже не кивнул. И незаметный я вышел. Я видел себя. Я следил мои подвертывающиеся шаги, и жалкая улыбка. И что же было доброго и что злое в моей затее? Мысленно прошел я все доброе и до конца все злое, и когда решил вернуться на старое место, я не нашел к нему пути. Теперь мне ничего не остается и только одно: Тельца я уничтожу. Это будет и мне полезно, но и Льву тоже.
«Какое зло ты видишь для себя в приближении Тельца ко Льву? И как и чем ты можешь повредить Тельцу в глазах Льва?»
— Лев во власти Тельца. И кроме Тельца для Льва никого. Подумать царю о ком–то другом, странно говорить. Хорош царь! А и на царей есть срок. Царь теряет свое достоинство и низлагается — помнишь, мы учили, говорю на память: «когда не предпринимает нужных мер и свирепствует или свирепеет там, где надо быть кротким и рассудительным, и когда не находит разумных и верных советников, а окружает себя сластолизами, когда запугивает своих приближенных, возбуждая их на крамолу или поддавшись страстям, впадает в ярость и в суде придает значение не существу дела, а случайным обстоятельствам».
Так из–за своего обознался, приняв быка за громогласного зверя, Лев создал себе Тельца. Телец всех нас затер.
«Да, многие в обиде. Но как ты можешь повредить Тельцу: он и сильнее тебя и за стеной подчиненных?»
— Ты судишь обо мне, как и о себе, — наше ничтожество в зверином мире! Я спрашивал себя, есть ли хоть самое малое, что зависит от меня? И ничего не нашел. Любая консьержка, сравнить с нами, да тот же царь. Но мощь и сила побеждаются разумом. В истории немало примеров, когда слабый одолевал сильного. Мудрость важнее силы.
«Но Телец еще по–своему и разумен».
— Пусть сильный и разумный — я его свалю. Это будет проба силы человеческого слова и чего стоит их звериная верность. Дерзаю и верю во всякие случайности: там, где и не ждешь, вылезет, подымет и выведет. Помнится, какой–то заяц обошел льва.
«Не помню, да ты и не заяц. Если ты, Ихнелат, находишь, что Телец вреден Льву и можешь отстранить Тельца, делай как хочешь. Но если ты не уверен, что можешь исполнить задуманное и только расстроишь Льва, не берись: дело это трудное и преступное».
Особенно за последние дни — посмотришь на Ихнелата, весь–то выкостился, измызганный и обдрыпанный. Красит любовь, красит по–своему гнев. А обида, что ревность, сушит и точит. «Почему какой–то дурак занимает в вашем доме первое место: ваш друг! а я, чего я вам только ни сделал, я у вас на задворках?» Так сказалось бы в нашем безответственном быту, а тут случай необыкновенный. Ихнелат не только не занял первое место при Льве, на что по праву рассчитывал, а невниманием Льва отшвырнут на годами простоенное место, казавшееся теперь унизительным.
Без зова и в час неурочный, корчась казанской сиротой, и без того неказистый, приволокся Ихнелат ко Льву. И смотрит, жалобя.
Лев: «Да на тебе лица нет. Что–нибудь случилось?»
— Приятного немного и для тебя и мне.
«Говори».
— Когда человек хочет сказать о чем–то и знает, оно будет неугодно, даже будь оно на пользу, язык не поворачивается. Другое дело, если знаешь, слова твои легко дойдут, и тогда несмотря ни на что, смелость развяжет язык. Тебе не занимать стать ни разума, ни мудрости, это и толкнуло меня заговорить с тобой, о которых вещах ты и слушать не пожелаешь. Тебе известна моя преданность. Хочу верить, слова мои, какие ты услышишь, и поймешь, не покажутся тебе ложью.
«Говори».
— Всей душой я верен тебе до смерти. Как же мне утаивать от тебя, что я считаю полезным. Сказано: «не годится рабу скрывать от своего господина выгоды его, как больному свою болезнь от врача, как убогому перед людьми свою нищету». Свидетельствую и говорю истинную правду: в прошлую пятницу твой друг Телец у себя на собрании завел разговор с твоими боярами, и сказал: «Я, говорит, дознался, что такое Лев, я раскусил все его показное мужество и хвастливый разум и нахожу его во всем негодным». Эти слова — да, теперь мне ясно все бесстыдство твоего друга, и твое заблуждение: ты превознес его над всеми, поставил в ряд с собой. Обманом он задумал тебя свергнуть и самому занять твое место: у него только и на уме, как ему осуществить свой замысел. Обычно злодеяния предупреждают: злоумышленников казнят — единственный способ оградиться. Иначе как можно быть спокойным? Злая мысль не палка, не расщепить и не согнешь, на мысль одна управа: или вытравить или выжечь. Разумный человек не полезет в пасть к зверю, а примет все меры обойти. Только недалекие и пугливые влезут с головой, хотя бы голову потеряли, лишь бы проскочить. А дурак втюрился и загрузнет — мышь в варенье.
«Не могу понять, с чего бы Тельцу лукавить? Дурного он ничего от меня не видел».
— Вот именно, потому что ты ему не сделал никакого зла, он и забрал себе в голову против тебя, такова его лукавая природа. Ни одна ступень его не отделяет от тебя, так высоко ты его поднял, стоит ему протянуть руку и тебе конец. Закон природы. Какой–нибудь облезлый хорек с человеческой повадкой наперед покажет все свое смердящее смирение, пока не достигнет звания, которого он вовсе не достоин, а как только пролез и уж рвачом лезет выше, и не успокоится, не схватя того, что еще выше. Песий хвост никогда не прямой, а вкривь, а попробуй свяжи и вытяни, и он выпрямится, но стоит развязать, и снова кривой мотается из стороны в сторону по своей природе. Ты хмуришься. Попомни, не принимай от своих приятелей слов только приятельных или будешь подобен тому больному, которому врач прописал лекарство, а больной не принимает, потому что горько. И не зря говорится: «лучше змеям по огню ходить, нежели смиренному со злыми жить».
Лев вдруг: «Ты говоришь, Телец мой враг. Хорошо, пусть враг. Но чем он может мне повредить? Ест траву, не мясо. Я кровоядец, я его могу съесть».
— Не опоздать бы! Если кто сделал тебе добро, не верь — надо еще убедиться в его верности. Если ты немедленно не примешь мер против Тельца, на тебя восстанут твои приближенные и расправятся с тобой по–свой–ски.
«Так что ж я должен сделать?»
— Больной зуб вырывают с корнем; отравившемуся дают рвотное.
«Постой, я придумал. Я ему скажу: пускай идет, куда хочет. Так от него и освободимся. Зачем оскорблять? И не надо, чтобы на сердце у него оставалась горечь. Никакого зла он от меня не увидит. В самом деле, его верная служба, его любовь ко мне, разве я могу пожаловаться?»
— Жалкие мысли. Стоит ему только понять твое нерасположение, и он не раздумывая выступит против тебя. Мудрые правители явно согрешающих и карают явно, и тайно карают тайно согрешающих. Говорю это из прописей: государственная самоочевидность.
«А это не та же ль самоочевидность: «если царь приговаривает к наказанию не по суду, а по навету, он подвергает самого себя бесчестию». Срамота пойдет среди людей и ненависть. — Вскоча: Что это, никак опять, ты слышишь? воет?
— Автомобиль гудит.
«А мне показалось… легок на помине».
— Когда он явится к тебе, будь наготове. Следи. И по его глазам ты прочтешь, какое это зло он держит на уме. Еще ты увидишь, замечай, как он меняется в лице, как все трепещет в нем, как его огромадная туша раскачивается и–туда–и–сюда, и рогами примеривает бодать. И ты поверишь. Я правду говорю.
«Когда увижу такое, я поверю твоим словам».
— Если позволишь, я сейчас же пойду к нему. По его первому слову мне будет ясно, как на ладони.
Торопясь, Ихнелат с трудом переводил дыхание. Как поднятый на волну, летит он, не глядя ни вперед, ни себе под ноги. Только б удержаться и раздумьем не погасить запал. Со Львом обошлось удачно, помазал ядом, и автомобиль помог. Малодушие, легковерие и страх — вот три силка на душу. С Тельцом будет проще: «невинное создание», не все принимает, косноязычный. А если б Лев сказал: «Хочу наперед сам поговорить с Тельцом!» — все б сорвалось. Надо спешить, пока Лев в горячке и его последний ум от него отлетел.
Дворец Тельца по богатству не отличишь от львиного. Но ни падали, ни обглоданных костей. Какой свежий воздух!
Ихнелат: — Принимаешь — или забыл?
Телец: «Как я рад. И тебе не грех: никогда–то не заглянешь. Отчего ты такой?»
— Случилось то, что было предопределено. А кто борется с судьбой? Плясать под дудку какого–то напыщенного самодура веселье небольшое.
«Тебя обидели?»
— Кто может избежать черной молвы! И чем больше уединяется человек, тем навязчивее всякому лезет в глаза. И кто из приближенных к царю избегнет его кары? Владыки — это те же публичные женщины, им что ни день, подавай другого. Или как дети, когда бегают они к учителю складам учиться — их встречи, как на толкуне, одни приходят, а другие уж домой, сегодня водись с одним, завтра с другим, все случайно и ничего нельзя предвидеть. Ты знаешь мою дружку и мою к тебе любовь, ты ведь и ко Льву попал через меня. Хочу поговорить с тобой по правде. Один верный человек сообщил мне под большим секретом. В прошлую пятницу у себя на собрании Лев разговаривал со своими боярами. «Хочу, говорит, съесть Тельца, раздобрел ни на какую стать и жиру на нем енотовая шуба». Я пришел предупредить тебя: подумай о себе и будь на все готов.
«Что же такое я сделал Льву? Или это все бояре его? Не иначе, как их замысел: они позавидовали мне и наговорили на меня Льву. Завистливые никогда доброго о другом не скажут. Я не виноват».
— Ни перед кем ты не виноват. И перед Львом чист, как весенняя белка. Любви у него нет, вот в чем дело. А нет любви, какая уж верность! Взбалмошная грива: спервоначала мед–медович, а впоследствии крысиный яд.
«Попробовал я сладкого его меду, ты прав, а теперь, видно, добрался и до горького яда. Я травоядец, не надо было путаться мне с этим кровоядцем. И все ненасытная моя природа, она и погубит меня. Ты говоришь, он съесть меня хочет? Тоже как пчелы: хорошо им летать по цветам в поле, а позарились, сели на кувшинки, а подняться и не думай — сожмутся листья и всех подавят; тоже и мухи: мало им было по деревьям летать, дай попробуем счастье! и тучей влетели в уши слону, и была всем одна пожива — слон дернул своим хлопуном, и все задохнулись».
Ихнелат, продолжая: — Нажравшаяся крыса, мало' ей поганого ведра, полезла мордой в помойку и захлебнулась… Брось ты свою словесность! К делу. Надо найти какой–то выход и избавиться от петли.
«У Льва одни добрые мысли, я не сомневаюсь. Это все наускивают его — их целая шайка: в одиночку тля, а скопом бурун. Лев меня учил: «капля, часто падающая, изваяет камень». Я готов сопротивляться».
— Запомни: «пренебрегать своим спасением высочайшее из преступлений». Надо приготовиться к отпору. Разумный человек не опустит рук, пока не справится с врагом. Я пришел к тебе, как друг, не зло несу, с добром, а кто не слушает друга, сам себя чернит.
«С чего же мне начать?»
— Когда увидишь Льва, его дикие налитые кровью глаза, его неудержимую стремительность, настороженные уши, раскрыта пасть, а хвост его часто будет бить о землю, — понимай! А теперь идем.
Какой нечеловеческий крик вдруг пронзил мирную суету мирного города — слышно было во всех концах. Ихнелат выскочил из дворца на улицу и побежал, подпрыгивая, и в воздухе крутясь Икаром. Улица, взрываясь, кипела: полицейские, конная стража, жандармы, затор автомобилей, гудки, лопающаяся шина, брязг стекла и свистящей саранчой обезьяны. И сквозь свистки с завивающимся воем ветер — летел ли ветер из суровой пустыни одинокий или это вдруг зазвучавший потаенный голос из преисподней. «Во дворце, средь бела дня, убит Телец!»
И как тогда, в запуганный сиреной вечер, спешил Ихнелат к знакомой «скважине» — к единственному другу.
Ихнелат: — Победа! Полная победа!
Стефанит: «Вот платок, утри лицо».
— На мне кровь? Постой: Лев убил Тельца. Чья это кровь?
«Обоих».
— Я его привел ко Льву. И как тогда, поставил глаза в глаза. Слежу. Еще дорогой он подпрыгивал обезьяной. Я подхлестнулся — так стоит Лев, так Телец — препятствие, известно, разжигает. У обоих вспыхнули глаза — горящий треугольник. И первого прорвало Тельца. «Жестокий властелин, заревел Телец, лучше в гнезде у змей!» и понурил рога. И в ответ земля напополам — так крепко Лев ударил хвостом, и прыгнул. Звери сшиблись. И Лев убил Тельца — обреченный смерти не избег гибели.
«Смотри, что сделала твоя горькая злоба. Лев обесчес–тен. Телец убит. И где теперь единомыслие нашей дружбы? Сердце разрывается на куски. Оба мы обреченные».
— Кто меня смеет судить?
«Леопард почуял кровь, вышел из пустыни, спешит по кровавым следам».
— Жалеть мне не о чем, я все исполнил.
«Победитель! Мудрый советник! Мудрые советники побуждают царя на борьбу с врагом, но если возможно уладить рознь, помогут восстановить дружбу. Ихнелат, давно я заметил, какой ты гордый и кому ты желал? и не желаешь — не сделаешь добро. Горе владыке, который слушает советы от таких, как ты. Ты гнилушка, твоя блестящая кора, а тронешь — пыль и труха».
— Я человек.
«По себе ты обнажил человеческую душу, свое черное сердце, и играешь словами».
— Слова — общие наши.
«В наших мыслях врозь, так и в словах другое. Слова красны строем и смыслом, а смысл правдой; а в правде тихость, кротость и милосердие — посмотреть любо и душу радует. Не той правдой звучат твои слова. Твоя правда ядовитое жало, жестокие черты и только насмешка».
— Горькая насмешка… умиляться нечем и некого славословить.
«Победитель»! Мудрый советник! Выше тебя нет теперь никого. Царь, у которого такие рабы, это то же прозрачное озеро, куда напущены крокодилы и всякие гады, и к такому озеру не осмелится приблизиться никакое животное и даже опаляемое жаждой. И тебя увидя, кто захочет подойти к царю и верно ему служить?»
— А ты думаешь есть бескорыстная служба?
«Хотя бы на миг, любил ли ты кого? Нет, ты только радовался гибели друзей. И что принесла тебе твоя преступная победа? Жить без желанного, только злобой, в глазах черно и человеку невыносимо, да и не к лицу. Я знаю, тяжки для тебя мои слова. Но все равно, живу тебе не быть».
— Еще посмотрим.
Леопард: «Убийца!»
Следы крови привели Леопарда к «скважине» Стефанита. Стоя у дверей, он все слышал. И поспешил к матери Льва — к Львице. После убийства Тельца вход во дворец закрыт. Только Львица может войти ко Льву: одна только мать может заговорить с сыном о его преступлении, и откроет глаза на лукавство Ихнелата.
Убийство Тельца ошеломило Льва. Однажды, ужаснувшись реву быка, Лев, вскоча, застыл на месте, а после убийства сидит, не шевельнется, весь скучный и головой поник.
Лев: «Он и говорить по–нашему не научился. Надо было мне поговорить с ним начистоту. Так все непохоже на него. Простой, открытый и никакого лукавства, травоядец. Хвостом махнет, только мухам перепуг, да и то не больно, пересядут на спину повыше. И не скажи он мне тогда про змей: «лучше в змеином гнезде жить»! Змея и ужалила меня, весь я был захвачен канатом гнева. Я увидел его шею и к ней потянулись мои руки. А когда опомнился, Телец лежал, уткнувшись в землю, а из спины течет кровь».
Львица: — Мучаешься раскаянием? По твоей печали я читаю: «что сделано, того не вернешь!» И за что ты убил Тельца? Ободрись! Уныние омрачает ум и сердце, а тебе надо сообразиться и принять решение. Да и где же это видано: не расспрося, не подумав, бросился, как хмельной. А говорят между вами была большая дружба?
«Всегда он был мне по душе, во всем верен, послушный. И от его советов кроме добра я ничего не видел. Вечерами он приходил ко мне коротать мою печаль и мы раскладывали пасьянс, слушаем радио. Тужу о его смерти. Для меня так ясно, он передо мной ни в чем не виновен. Я поддался злым словам».
— Ихнелат из зависти, домогаясь самому занять высокое место, оболгал перед тобою Тельца. Я знаю это от верного человека.
«Кто же это такой?»
— Не спрашивай: тайна. Кто не держит тайну, бесчестит друга и свою совесть чернит. «Лучше, говорится, с высокой голубятни наземь дряпнуться, нежели из–за языка на гладком месте кувыркнуться».
«Мой старый учитель Леопард мне говорил: «человек, умеющий держать язык за зубами, мастер на обман». Когда выплывает на свет темное дело и требует отмщения, нельзя прикрывать грех никакими тайнами. Под каждым свидетельством должна быть именная подпись. Не по слуху наказывают, а сначала исследуют, желая добиться истины. Боюсь, не каяться бы мне за Ихнелата, как мучаюсь о Тельце».
— Какое там каяться! Тебя испугали мои слова о Ихнелате?
«Истину хочу вывести на свет».
— Клянусь, я говорю тебе не с пуста.
«Я созову совет. Хочу поговорить и с Ихнелатом. И ты останься».
— На тебя жалко смотреть.
Пока еще только слух и пересуды. Толком никто ничего не знает. Да и откуда знать? Единственный свидетель убийства Тельца Ихнелат. Но молва уж идет, что преступление дело рук Ихнелата. Неспроста же в самом деле после убийства Тельца Ихнелат занял у Льва первое место: места не даются, а их занимают.
Ихнелат: — Разве случилось что особенное, всех нас собрали сюда? И что такое с нашим гордым Львом? Как постарел, согнулся. На его царственном челе такая человеческая скорбь. Темной печалью обведены его запалые глаза.
Львица: «О чем другом и печалиться царю, ты про это знаешь лучше всех. Только по его воле ты еще среди нас. Но он больше не в состоянии прикрывать твое зло, окаянный! Пронырством ты втерся в доверие к царю и обманом подстрекнул его убить Тельца».
— Кто стремится ко благу, всегда готов быть ошельмован. Разумные люди давно это поняли и ушли из мира, предпочитая пустыню, служить Богу, а не его твари. Из моей преданности царю я открыл ему о Тельце: я разоблачил злую мысль Тельца.
«Злодей!»
— Потаённый в камне огонь выводится на свет железом, а преступления розыском. Что же я, по–вашему, дурак: зная за собой вину, я торчал бы до сих пор среди вас, нет, я давно бы скрылся в надежном месте, куда не допихнется никакая ваша лапа и не просунется никакой ваш хвост. Я прошу царя поручить расследование моего дела одному из своих приближенных, кто не станет извращать истину и судить пристрастно обо мне по слуху от моих завистников. Врагов у меня довольно, мне это ясно. Не велика любовь и царя: на его глазах меня порочат, а он молчит.
Лев поднял голову и его глаза свинцом ударили в Ихнелата.
— И нет у меня другого прибежища, как одно только благоутробие Божие. Вот вы меня куда загнали! Оно одно не лицемерно испытывает и сердце и утробу. А смерти я не боюсь: ей вся тварь подвластна. Грядет час — попомни! — она вышла. И пусть клеветники, эта мелкая душонка, завистливая нищая мразь готовится к ее костяным мукам. И я клянусь моей верой в ваш пропад: владей я тьмами душ, я не пощадил бы ни единой в угоду царю.
Лев, опустя голову, отвел глаза.
Кабан: «Нечего тебе о угоде распространяться, изворачивайся в своем, что сам натворил, тоже угодник!»
— Тупорылая хрюшка! Или ты не знаешь, всякому живому существу его душа всего дороже. Если я о себе не скажу, кто за меня разинет рот? И знай: кто не огораживает себя, никогда не заступится за другого; что ему другой, когда он сам себя топчет: враг себе, враг и другим. Ты вылез и обнаружил всю свою исподнюю мерзость: ты хочешь подслужиться. Прочь!
Львица: «Удивляет меня твоя наглость, Ихнелат. Сам ты дерзнул на такое беззаконное дело, и смеешь позорить нас. И за что ты облаял безобидную свинью?»
— А ты — что ты на меня одним глазом смотришь? Мне кажется, у тебя их всегда было оба: левый и правый. Этак все извратить можно.
Львица: «Нахал! Посмотреть на такого: столько зла сделал, а еще и брешет. Наглостью и насмешкой хочет отвести глаза и всех нас запутать».
— Говорилось в старину: «жена мужа на удочку поймает и колдовством окрутит, губя и его и себя!» А какой это вздор: «и себя». Что такое ваша косматая порода? Ради собственного покоя вы пожертвуете всем и даже любовью, если вы способны как–то еще и любить. Из расчета, имея в виду всякие льготы и выгоды, готовы вы на все. За мужчину я могу поручиться — из тысячи за одного, а за вас — ив миллионе не уверен ни в одной. И ты свою бабью болтовню распускаешь в присутствии царя.
«А сам–το, ты плетешь свое пустословие, уж не думаешь ли ты увильнуть от наказания?»
— Кто пойдет по ложному пути, а этот путь у всех перед глазами, с правого сворачивает, и ни в слове, ни в деле не тверд.
«Значит, о Ихнелате все вранье? И он представляется невинным, если смеет так дерзко говорить в глаза царю и не встречает ни от кого отпор? Мудрыми сказано: «молчащий соглашается».
Лев: «На цепь! Надеть оковы и заключить в тюрьму».
Медведь–кузнец с кандалами, Пифик–подмастерье с наручниками. И принялись за работу.
Медведь, надевая кандалы на Ихнелата: «Весна пришла».
Пифик: — Сегодня прилетели птицы. Мне жалко Анку: она по–прежнему тоскует лес.
Медведь: «Анка — это тоже что кукушка?»
— По голосу похожа, а кукунят у нее нету, орлица.
«С чего ж это?»
— Жалея детей, хотела спасти от голодной смерти и заклевала.
«Как это возможно?»
— Очень просто: мать. Как–то достался детям на корм: лежит под деревом странник — не то глубоко спит, не то помер, откуда им знать? А это был сам Будда — ты помнишь, под деревом благословил нас всех зверей. И они слетелись на странника: один съел уши, другой глаза, третий сердце, четвертый язык, и когда насытились, пелена жизни упала с их глаз, и они увидели…
«Очень страшное?»
— Не могу сказать. Живым не дано видеть и только в минуту смерти открывается душе этот мир без пелены. Они увидели, что есть за весной, за деревьями, за каждым из нас, и за вечерним закатом и за утренней зарей. И когда они увидели, они отказались от корма и голодные стали чахнуть. Мать как уговаривала, а они не могут, с души воротит. Тогда она и принялась насильно их кормить, и заклевала.
Медведь Ихнелату: «Не дергай лапой, я не больно. — А знать, недаром я всегда говорил детям: «ешьте зверя не с головы, а с ног».
Пифик: — Глаза и уши, язык и сердце — ими живой мир цветет, от них и песня. — Ихнелату: Не верти головой.
Новая модель. Полюбуйся, какая американская игрушка с автоматическим замком! Так. Готово.
Львица: «Теперь я открою тебе тайну: мои слова о Ихнелате — слова твоего учителя Леопарда».
Лев: — Посмотрим, что он в тюрьме заговорит.
Ночью Стефанит тайком проник в тюрьму к Ихнелату.
Стефанит: «Какой страшный зверь».
Ихнелат: — Который?
«Я с ним столкнулся в коридоре».
— Мой сосед, смертник. Помнишь, я тебе рассказывал, откуда взялся бык. А это его хозяин — Меркулов. Купец дознался о судьбе своего брошенного на дороге быка и в каком бык почете, и обратился ко Льву, требуя выдачи своей собственности или соответствующее вознаграждение в золотых обезьяньих «лионах», — за дерзость приговорен Львом к смертной казни. Очень мучается без табаку.
«Я захватил папирос. Дай и ему».
— А что у тебя за книга?
«Книга Будасфа».
— По–русски «Иосаф, царевич индийский». Хочешь меня сделать святым? А хорошо им: кто может раздать свое богатство и кому есть от чего отречься. Отказывать–ся–то мне не от чего.
«А твоя злоба?
— Лучше скажи: душа. В моей злобе сила; злоба — мое жало, сверло в непроницаемое жизни. Без злобы меня и комар задавит.
«Тебя и без того задавят».
— На завтра назначено представление: будут судить. Председатель суда Леопард. Три раза таскали меня на допрос. Судья, помнишь, этот неподкупный Лис. Меня очень беспокоит, я уверен, тебя зацарапают, сначала свидетелем…
«Наша дружба прямая улика. Я об этом думал».
— Да, мы неразделимы, Стефанит.
«В последний раз: послушай меня, Ихнелат: не походи на слепого стрелка, признайся во всем, твое признание увенчает тебя».
— Ты плачешь?
«Эти цепи».
— Я всегда был цепной. Да и как иначе: человек среди зверей.
Стефанит вернется в свою «скважину» — на свою «цепь». Всю ночь в его окне будет виден свет. А чуть забрежжит, разбудят Ихнелата — в такое утро особенно хочется спать, и пробуждение полыснет ножом. Не собранного, весь он ободран и губы дрожат, поведут его на цепи во дворец на суд.
Леопард: — Воины и дружина, ипаты и мурзы! Царь удручен убийством своего друга Тельца. Царский почетный советник Ихнелат заподозрен в нечистой совести над ним тяготеет обвинение в клевете, последствием которой было убийство. Кто о нем знает, пусть скажет. Не хочет царь карать без суда.
Лис–судья: «Почетный советник Ихнелат обвиняется в убийстве Тельца. Кто что знает по существу дела, пусть выскажется. Когда злодея казнят смертью, зло устраняется и другим подражать будет не повадно».
Звериный общий вопль — тысяча катящихся перевернутых слов.
Ихнелат: — Помолчите! Кто знает подлинно обо мне, говори, я сумею ответить. Но пусть облыжно не говорит.
Кот — дворцовый повар: «Личность Ихнелата нам хорошо известна. Много лет всякий день этот льстец и лукавец со своим приятелем Стефанитом — два сапога пара — торчали у меня на царской кухне. Посмотрите на его милую рожу и вы без слов все поймете. Если вы увидите у кого левый глаз меньше правого, мутный и таращится, а сам идет с опущенной мордой, понимайте, перед вами клеветник. И этот клеветник — острое ухо, а грома не выносит, вздрагивает, а пронырливые глаза его щурятся от солнечного света».
Ихнелат: — Все мы под небом и никому не подняться выше. А этот почтенный протомагер хватает с неба звезды. Какая великая мудрость видеть в глазу у соседа сучок, а у себя не замечать бревно. Полюбуйтесь на ваши руки, каким живописным узором горит на них шпарь. И ты этими пальцами трогаешь царское кушанье. Чего прячешь? Карманы не тюрьма, в тюрьме есть надежда, а твои язвы не изводимы. Вон отсюда! Рой себе яму поглубже, шелудивая зараза!
Лис–судья: «Слово принадлежит воеводе».
Волк–воевода: — Из показаний Меркулова — твой сосед по камере, теперь помилованный смертник — дело твое, Ихнелат, вышло на чистую воду. Нечего запираться: о твоей клевете всем теперь известно. Не будь царь так великодушен, давно бы не ходить тебе среди нас живому.
Ихнелат: «Милостив царь, да не милует псарь. Твое проклятое сердце — твоя жажда крови! До моего осуждения ты приговорил меня к смерти, кровожадная волчья порода. Ты порочишь суд и оскорбляешь судью».
Лис–судья: — Не годится боярам на суде изобличать друг друга. Иначе, какой же это будет суд, если мы распояшемся? И я тебе, Ихнелат, вот что скажу: для своей же собственной выгоды признайся перед всеми — лучше пострадать в сем веке, чем зло мучиться в будущем.
Ихнелат: «Истину ты глаголешь: разумный предпочитает вечное временному. И чего вы тычете мне ваши истины, в чем убеждаете меня? В убийстве Тельца? — — Я никого не убил. И не мне вместе с вами приговаривать себя к смертной казни. Кто на других лжет, мерзок, а уж что сказать про того, кто сам на себя клевещет!»
Леопард:
Свидетель Стефанит.
Лис–судья: «За ним послали».
Львица: — Царь! Ты только вспомни все козни этого обманщика. И он еще хочет себя обелить. Если ты его не накажешь, все твои подданные возьмутся за злодеяния и будут совершать с легкостью, как обыкновенное дело, уверены, за преступление не взыщется.
Леопард: «Свидетель Стефанит».
Лис–судья не отвечает.
Ждут Стефанита. Всем любопытно: «первый мудрец», друг Ихнелата, знает все, что было и как задумано. И у всех одна подмысль: не угодить бы Стефаниту стоять рядом с Ихнелатом? Между тем в зале появляются какие–то не звери и не люди и заполняют все свободные места. С их появлением беспокойство проникает во всеобщее нетерпение. Наконец, возвращается пристав, но без Стефа–нита, молча подает судье бумагу. Весь зал затаился.
Лис–судья читает: «Сегодня ночью Стефанит тайком проник в тюрьму к Ихнелату. Пробыл с полчаса, не больше. Вышел расстроенный и не прямо, а кружа переулками, вернулся к себе. Стер пыль со стола, разложил рукописи в порядок: налево законченное, направо начатое. Посидел, подумал. Стало брежжить, погасил лампу. И принял яд».
Львица к Ихнелату: — Несчастный! ты плачешь.
«Мне больше жить нечем».
Лис–судья: — В последний раз: признайся!
«Признаваться мне не в чем. И разве я виновен, что вы родились, звери. Если бы человек сделал себе подушку из змей, а постель из огня, и все–таки сон был бы ему приятней того сна, когда заметишь, друг отходит от тебя.
Лев: — Повинен смерти! — И ударил хвостом.
Леопард: «Смотрите, вот перед вами лжец. Его душа соблазны геенской Бездны и Тьмы. Ты темное вавилонское семя, внук столпотворения».
Звери: — Казнь!
Леопард: «Какая есть на свете самая мучительная казнь: пусть холод изъест его до костей, а жажда ожогом воспалит нутро, и всеми забытый, голодный загрызет землю».
Волк–воевода: — На кол его!
Лис–судья: «Красная смерть!»
Звери вдруг присмирели. И зал закружился — это те, не звери и не люди: их подгрудные тяжкие голоса, не разобрать, и только нестерпимо слушать.
Медведь–кузнец и Пифик–подмастерье ‘ взялись расковывать Ихнелата перед казнью.
Медведь, снимая цепь с Ихнелата: — А что такое красная смерть?
Пифик: «Шибеница — виселица».
Медведь Ихнелату: «Да что ты, дура, куда лапу суешь?»
Пифик: «Смотри, он ослеп»!
История повести
«Каратака и Даманака» — «Калила и Димна» — «Стефанит и Ихнелат» имена кругосветные: Индия, Персия, Тибет, Сирия.
Первоисточник — Панчатантра, древнейшее санскритское Пятикнижие, память человека о тесной жизни со зверями, откуда и сказки о зверях.
С санскритского перевели на персидский (VI в.), с персидского на арабский (Абдаллах бен Альмокаффа, VIII в.), с арабского на еврейский, с еврейского на латинский (Жан де Капу, 1270), с латинского на все европейские.
Одновременно с арабской версией Панчатантры («Калила и Дим на». Предисловие И. Ю. Крачковского. Academia, M–JI. 1934), сделан перевод на сирийский, с сирийского на греческий (протовестиарий Симеон Сиф, 1080 г.), а с греческого на славянский (XIV в.).
«Повесть о двух зверях» (Стефанит и Ихнелат) любимая книга московской Руси XVI и XVII века. Сколько затейливых рук трудилось над перепиской, знаменуя киноварью: Лев и Телец, Стефанит и Ихнелат. Помянет Ихнелата и «Новая Повесть» 1610 г.
И что я заметил: каждый век — каждая редакция повести представляет себе Ихнелата по–своему и меняется обстановка: современность. От арабского «шакала» VIII в. в греческой версии XI века и звания нет, Ихнелат очеловечивается, а я его представляю человеком среди «шакалов», что куда ближе к древнейшему замыслу Панчатантры.
В XVIII в. вышел перевод с французского Бориса Волкова, Политические и нравоучительные басни Пильпая, философа индийского, СПб. 1762.
Карамзин, конечно, читал Волкова, но я не думаю, чтобы в кругу Пушкина знали о Ихнелате, да и в Летописи русской культуры XIX века (Н. Барсуков. Жизнь и труды Погодина) среди археологии и любителей древней письменности о Ихнелате не упоминается.
Ихнелагг ушел в староверческие скиты.
И не от Пыпина (Очерки литературной истории старинных повестей и сказок, СПб. 1856), не от Соболевского (Переводная литература Московской Руси XIV—XVII в., СПб. 1903), а услышал я впервые о Ихнелате в Устьсысольске изустно от Федора Ивановича Щеколдина, ссыльного с. — д.: вспоминая свое детство в старообрядческой семье и апокрифы, книги первого чтения, он вдруг, точно глотнув прохлаждающего пару, с каким–то особенным чувством, рассказал мне повесть о двух зверях.
Славянские тексты Повести (XV—XVII в., старший список 1478) напечатаны с предисловием Н. Булгакова в «Обществе любителей древней письменности», 1877—1878, кн. XVI, XXII и с предисловием А. Е. Викторова, 1881, кн. LXIV, LXVIII.
Бесноватые: Савва Грудцын и Соломония
История повести
Бесноватые: Савва Грудцын и Соломония — повесть XVII в. Повесть о Савве Грудцыне по записи Николы–в–Грачах попа Варнавы 1632 г. — «7122 (1613) в месяце мае совершилось…». Повесть о бесноватой Соломонии по записи успожского попа Якова 1671 г. — «7169 (1661) в феврале совершилось…». Сложены в Великом Устюге — город на разречье полноводных рек — Юг, Северная Двина; Вологда, Сухона, в одну сторону белый алебастровый берег, в другую дремучая алая ограда—дикий шиповник. Освящен чудесами Прокопия, юродивого Христа ради, и Иоанна, юродивого. В белые ночи пронизан и просуетен живою глушью скрывшихся и скрытых жизней, погружен на дно рек, а над домами, над белым шатровым собором, розовеет полуночной зарей Соколья гора.
Савва Грудцын из Смутного времени — революции, Соломония при тишайшем, при царе Алексее Михайловиче в кануны Петровской бури.
Два образа Смутного времени запечатлелись в душе русского народа; Скопин–Шуйский и Царевна Ксения, дочь царя Бориса: Скопин–Шуйский в песне, царевна в повести. И невольно видишь их при имени: Савва и Степанида.
В «Повести книги сея» 1620 г.: «Царевна Ксения, дщерь царя Бориса, зельною красотою лепа, бела вельми, ягодами румяна, червлена губами, очи — черно велики, светлостью блистаяся, бровми союзна, телом изобильна, млечною белостью облияна, возрастом ни высока, ни низка, власы — черны велики, аки трубы по плещам лежаху».
Как будет после честного стола пир на весело,
Марья, кума подкрестная, подносила чару куму подкрестному, била челом, здоровала.
И в той чаре уготовано питие смертное.
Князь Михайло Васильевич выпивает чару досуха, не ведает, что злое питие лютое смертное.
У князя Михайла во утробе возмутилося, не допировал пиру почестного, поехал к своей матушке.
Как всходит в свои хоромы княженецкие, очи у него ярко возмутилися, лицо у него кровию знаменуется, власы на голове, стоя, колеблются.
А для Соломонии исторического имени нет, она из сказок — сестрица Аленушка.
Обе повести демонологические, единственные в старинной русской литературе. Черт и бесы показаны, действующие лица. Обычно в житиях о них только упоминается и чаше в тех случаях, когда кажется проше всего весь «грех» свалить на бесов. Или как в житии Улиании Лазаревской с уличенным бесом расправляются, как с собакой.
Обе повести — исповеди вздыбленной души. У Саввы кровь, семенной пожар, раскаленная страсть и из чада и дыму ему является черный товарищ — «бес». Образ беса из легенды «о проданной черту душе» — последняя жертва любви. Грудцын, конечно, знал сказку «чудо о Теофиле».
Бесстрастная Соломония — блаженная — желанные глаза к живой земле, но всем существом безучастная в этой живой земле — тихий полевой цветок — брошенная в киль жизни. И ее закрутило. Бес — фалл — в образе Змия вошел в нее, ожег ее и в ее крови расчленился — раздробленные живчики «головастики» вцепились в нее безотступно.
Фаллические видения Соломонии из лицевого жития Василия Нового. Василий Новый — вождь своей духовной дочери Феодоры по загробным мукам, русская Феодора византийский источник «Божественной комедии».
И Савва и Соломония бесноватые — одержимые. Кровь — из крови и через кровь видения.
Все наполнено жизнью и нет в мире пустот. И то, что «умирает»,, живет, только в других не «живых» формах. И есть такое — живет и действует — о чем никак не догадаешься. Как и каждый о себе, о своих живых силах — человек гораздо богаче, чем о себе думает. Взвих души, потрясение, удар и вот силы, таившиеся в человеке подадут свой голос. А им на их голос будет отклик из «того мира» — отсюда же из этого воздуха, которым дышим. Одержимость и есть обнаружение и со внутри и со вне. Бесноватый тоже, что раскованный — усиленный ритм речи и движения в подхлестывающем танце под потусторонний или точнее иссторонний свист.
Ихнелат (Повесть о двух зверях) — имя в Смутное время попадается в подметных листах, как обиходное я узнал о Ихнелате в Устьсысольске, — далеко ж занесло Индию! О Савве Грудцыне и о Соломонии на их родине в Великом Устюге. Ради этих имен стоило и в ссылку попасть!
Изустный рассказ о зверях и о бесноватых меня поразил: я ровно б вспомнил о чем–то, чему был свидетель, а возможно, и действующее лицо. И стал искать в книгах и прежде всего среди «Памятников старинной русской литературы».
Соломонию, ее видения я сначала нарисовал, так мне легче было представить весь ее изворот. И по рисунку пишу.
«Бесноватых» знаю с детства: их «отчитывали» на обедни в Москве в Симоновом монастыре. Когда в революцию, в 1919 г. взорван был исторический Симонов монастырь, меня нисколько не удивило: да если бы не взорвали, стены сами б взорвались — ведь не год, а век из обедни в обедню в соборе творилось такое, воздух был насыщен электричеством и подстенные камни приняли форму чудовищ, богомольцы на них плевали, открещиваясь. И когда я писал Соломонию, я слышал подгрудные голоса, а им отвечал свист — это раскованные силы человека и силы, ими вызванные. Долго я не мог войти в жизнь, окончив повесть (1929 г.).
Раздумывая над судьбой Грудцына, я не нарисовал ни одной картинки, все началось со слова «кровь» и словами выговарилось до конца. Окончив повесть (1949 г.), долго я не мог выпростать голову из–под тяжелого, набухшего кровью, покрывала Соломония далась мне с болью, но легче, чем Савва: то ли сестрица Аленушка мне родная сестра, как те мои «Крестовые сестры» или женское моему зрению ближе. Уж очень я к Грудцыну не подхожу, хоть и перечитал все его книги; как никакой я Бова королевич, но неспроста же однажды в Москве нарисована была на меня карикатура: широкая морда с рыжей бородой! Или в закованных моих силах и Ихнелат и Грудцын?
Новейшие исследования о Грудцыне и о Соломонии:
1. М. О. Скрип иль, Савва Грудцын. Труды отдела древней русской литературы. Изд. Акад. Наук СССР. M–JI. 1947 г., V т.
И. М. О. Скрипнль, Повесть о Соломонии («Старинная русская повесть» Н. К. Гудзия).
Отец Саввы Фома Грудцын Великоустюжский гость, по своей предприимчивости и персидской торговой сметке, тоже что его современник Фока Афанасьевич Котов, о котором сохранилась память: «Сказание о хожении с Москвы в Персидское царство. И из Персиды в Турскую землю и в Ындию. И в Урмуз на Белое море, где немцы на кораблях приходят» (1623—1624).
Литературное отражение повести о Савве Грудцыне в рассказе «Уединенный домик на Васильевском» рассказ Пушкина по записи Титова (под псевдонимом Тит Космократов, «Северные цветы» на 1829 г.). А Соломония у Достоевского в «Идиоте» Настасья Филипповна Достоевский последний у кого выступает «черт» (Братья Карамазовы) и имя «бесы». После Достоевского все бесы описанные Гоголем разошлись по своим берлогам, посмеиваясь над кичливым жалким человеком, который все свои человеческие мерзости валил с больной головы на здоровую. В наше время человек действует за свой страх и сам за себя отвечает — веселая картинка! — ив литературе о бесах нет речи.
Савва Грудцын
Великий Устюг, в старину Гледень. Сосед его Соль–вычегодск. В Соли вычегодской Строгановы: у Строгановых Сибирь, глаз на Китай. В Устюге Грудцыны: у Груд–цыных Кама и Волга, глаз на Персию. Русские глаза за московский рубеж, имена громкие.
Великий Устюг город Прокопия, во Христе юродивого, на площади златоглавый собор Рождество Богородицы и белые палаты Фомы Грудцына Усовых. У Фомы сын Савва, о нем рассказ.
Савва единственный и желанный, любовь и надежда у' отца и матери. Товарищей у Саввы не было, да и где было такому сыскать ровню? И только книга. А книг у отца стена до стрехи: книги духовные и мирские.
«Великие Четьи минеи», с них Савва начал свою науку. А за подвигами и чудесами святых мучеников подвиги царей: «Александрия», деяния Двурогого царя; «Книга Синагрипа, царя Адоров Наливские страны» — притчи премудрого Акира; «Римские деи» — «великое зерцало жития человеческого», романо–византийские и восточные рассказы с нравоучениями, источник Шекспира; «История семи мудрецов» Синдбада Намэ, матерьял для Бокачио; «Сказания о премудром царе Соломоне»; «Повесть о Вар–лааме пустыннике и Иосифе царевиче индийском» («Книга Билаухара и Будасфа») и любимое «Стефанит и Ихнелат», о зверях; Хронограф и Физиолог — история и чудесное природы.
«И все, что он добыл глазами, воспринял слухом, удержало сердце, закрепила память, вобрав в ум и волю».
Так арабским словом «Капилы и Димны» сказывалось о Савве, а по–русски сказать: «научен книгой всос».
Савва, читая, пристрастился переписывать книги: трудное легче понимается и темное яснеет. И достиг большого совершенства в буквенном искусстве. На именины отца и матери подарок Саввино письмо в узорчатом оплете тонкими елочками и папоротниками устюжского мороза, на Фому и Елену.
А переписывая себе из книг, Савва буквы не держался, а все по–своему, и толк и в ладе: рано раскрылись его внешние и его внутренние глаза. «Мудрствует», говорили про него начетчики с Вологды и Костромы и ярославские. Ни отец, ни мать не останавливали, не пугали «Богоотступником и еретиком», а радовались и умилялись: единственный!
Время было опасное, смута взвихрила Русь: своя на свои, казаки и наброжий лях, бояры и смерд, все, кому не лень, мутили землю, разоряли города, и шаталась уложенная Стоглавом жизнь. Повсеместно обнаруживались «царевичи» и всякий вор зарился быть царем на Москве. Наступило лихолетье.
Не казна, а уберечь и спасти сына, вот зачем Фома оставил Устюг и со всей семьей перебрался в Казань: там будет тише. И покамест не укачается, пять лет прожил в Казани. А как по выгоне с Кремля поляков избрали царя, Михаил Федорович Романов, и под царем поднялась из пропада непропадная Русь, русская над «прямыми» и «кривыми», предав забвению попутный грех Смуты, мать Саввы Олена вернулась в Устюг, а Фома взялся за прерванное дело Грудцыных.
На стругах с товарами плывет Фома по Волге: путь ему до Астрахани, а из Астрахани в Шахову область. На душе заботно, а и весело: будет где развернуться — столько лет без дела сиднем в Казани, зачахнешь и ом–шеешь. А Савву нарядил Фома в Соликамск: Савве девятнадцать, пора навыкать торговле. А на будущее лето, даст Бог, вместе к кизильбашам: и людей посмотреть и себя показать; сам Фома не наглядится на сына, пусть будет и всем в глаза: «царевич»!
«Благословил Бог, не жалуюсь, этакий и Персию под Москву поставит!»
На отцовских судах Савва не доплыл до Соликамска, а стал у усольского города в Орле. Тут и товары выгрузил и склад нанял и торговлю открыл.
Обосновался он в гостинице у Колпакова. Гостинник знакомый Фомы принял его сына с почетом и в делах помогает: не легко было Савве от книг к торговым счетам переходить.
А жил в Орле богатый купец, по богатству в городе первый, старинный друг Фомы Божен Второй — имя знатное и за казну и за примерную жизнь: справедлив и крепок в вере, «прямой» и мозги не набекрень. А прослышал Божен, сын Фомы в их городе гость.
А какая дружба и много лет связывала его с отцом Саввы: вместе навыкли путь идти, выручали друг друга.
«Возьму–ка я Савву в дом к себе, порешил Божен, будет мне за сына».
И как Савва вышел со складу и идет к себе в гостиницу, а навстречу ему Божен. По отцу узнал его Божен:
«Грудцын!»
И как обрадовался. И за расспросы: отец, мать, Казань и Устюг, и как попал в Орел и надолго ль?
«И тебе не грех, с упреком сказал Божен, твой отец, крестами менялись, названный мне брат, чай слышал, Божен Второй? И ты до сей поры не зашел ко мне! Думать забудь, к Колпакову не отпущу, будешь у меня в доме заместо родной сын».
Обрадовался и Савва: в семье не гостиница.
И в тот же день, распростившись с Колпаковым, переехал Савва на житье к Божену.
Божен третьим браком, нынче после Святок играли свадьбу, пир в стать воеводе.
Божен по своему имени набожный, усерднее молельщика разве что Колпаков, строго посты держал, а и куда расчетливый, постороннему глазу веры не даст нипочем, верил в хозяйский. И жену он взял для хозяйства: в чистоте дом держать и чтобы все вовремя и не воровали б.
Степанида родственница Савве. Осталась она с матерью после смерти отца старшая сестра над сестрами и братьями, семья большая. И если удавалось доставать чего и кое–как уладить жизнь и была еще надежда, всегда и во всем выручала Степанида. На Степаниду любовались и всякий хотел угодить ей. Вот что правда, то правда: придет в мир человек мирить мир и радовать.
Божен нос не воробей, губа не дура, знал себе кого выбрать. А что ему шестнадцать Степаниде или двадцать, дело не в годах, другой Степаниды ни на Оке, ни на Каме, оплыви всю Волгу, не найдешь.
О ту пору сложена бойкая притча «О старом муже и молодой девице», не книжный сказ, а из жизни. Грамотные списывали и читали да не нд ухо, а в голос: «хорошо»! Неграмотные слушали и посмеивались: «правильно»!
И как сказывала притча, так все и было.
Мать Степаниды вздохнула: в доме ясные дни, светит солнце: старый зять не поскупился, озолотил за Степаниду.
На Пасхальной заутрене как христосоваться, мать вся в слезах от счастья — дождались–таки радостной Пасхи! — подошла к своей в золото окованной дочери. Нет, больше нет на земле и только ее Степанида, полевая она, сама весна–красна. И с какой сияющей верой мать похристосовалась. И потом вкрадчиво:
«Доня, дочушка, как вы живете?»
Степанида на мать посмотрела, сколько вспыха любви в этом карем бездонном взгляде! — горло ее горячо налилось, воркующий голубь! и со вздохом вырвалось:
«Воли хочу!»
Мать поняла, не сказала, как бы сказалось затверженное испоконь: «побойся Бога, вы ведь в церкви венчаны!» Мать поняла от своего простого сердца, что не церковью крепка и нерасторжима любовь, а любовью крепок весь мир и освещена земля. И прощаясь, она повторила свое, всепрощающее, любовь матери:
«Доня, дочушка моя!»
И вот Божен сам приводит в дом Савву, значит, судьба.
Как у разлученных встреча, вспыхнула любовь с первого глаза: его потянуло к ней и прикосновение пронзило его, а она приняла.
И в первую свою ночь у Божена в доме, Савва не завел глаз, «не могу привыкнуть к новому месту», так объяснялось, он думал о ней; и Степанида не спала всю ночь, «лампадка мешает», все ее мысли были о нем.
С первых дней полюбился Божену Савва. Божену казалось, тяжесть годов с его плеч упала, Фома не Савва, под его кровлей, и свежей молодостью веет. И чувствует Божен, как хорошо и как полно в доме и его молодая хозяйка еще краше, точно он ее в первый раз заметил.
Савва принес в их дом счастье!
Ночью, когда Божен спал: довольство принесло ему безмятежный сон, а Степанида притворилась спит: любовь бессонна, как и не зябка; в затихший настороженный час, легко поднялась она и прошла в комнату к Савве.
Савва у окна — в весеннюю ночь. О чем ему и думать, как не о ней, повторял ее слова, не намеренные, а прозвучавшие для него, и голос ее.
И вот она сама. С какой жадностью поцеловала она его всем ртом глубоко. И в этом поцелуе сказаны все слова.
Он поднялся и пошел за ней.
В его глазах ее влажные — раскрывшийся цветок — знойные губы и чувствует их в себе, не глядя. А единственное «люблю» бурно распахнуло стены. И стало в мире только двое, а чувство — одно. Его настойчивая воля и нерасторгающаяся ее — бескрылый ведовский полег с подступающей звенящей трелью и кукующей кукушкой.
Не проклятие, небесное благословение — запечатлевающий неразрывный поцелуй.
Божен спит и ему ничего не снится: мирный сон, как ласкающий шепот, не поймешь и ничего не запоминается. Утренняя молитва Степаниды будет крепко: «я счастлива!». И тоже «счастлив» выговорится у Саввы.
Вознесенье двунадесятый праздник, всенощная долгая, освещение хлеба, вина и елея.
Чего–то всегда грустно под Вознесенье, с детства чувствовал Савва: не поется больше «Христос воскресе», радость ушла на небо, весенний первоцвет покинул землю, жди на будущий год.
После всенощной Божен, не рассиживаясь, на боковую: завтра спозаранку подыматься в церковь. А Савва и не думал: он вспоминает о доме, о отце и матери, и как жили вместе — круглый год Пасха — а судьба, глянь по–своему, и развела: мать в Устюге, отец в Персии.
В эту ночь Степанида показалась ему особенная, да и сам он был не всегдашний, она, как цветы цветет, весенние переходили в летние, краска ярче, запах душистее.
Как всегда она поцеловала его, этот поцелуй назывался у них «жемчужиной», но он присел к ней кротко.
«Какой грустный праздник, Вознесенье, сказал он, продолжая свою память о неизбежном, давай лучше завтра!».
Она не ответила. Она сразу соскочила с кровати и, не прощаясь, вышла. И первое, что ему бросилось в глаза: на простыне кровь.
«Это вот от чего, подумал он, объясняя себе ее порыв, и успокоился, это скоро пройдет».
Божен едва добудился: звонят к заутрене. Не хотелось Савве вставать. На душе было затаенно радостно. «Это пройдет!» — повторял он и дорогой и в церкви под пение. И всякое надеянное божественное слово переводя на свои, везде только видя ее, слышал о ней. Если бы она знала, как крепка и неразрывна его любовь.
После обедни прикладывались к кресту и воевода пригласил к себе Божена. А узнав что Савка сын Фомы Грудцына, позвал и Савву, почетный гость: имя Грудцыных на Волге и Каме всякому вслух несчетной казной.
Завтрак у воеводы знатный, а главное честь. А ничто так не веселит душу, как признание. Довольный, самоуверенный вернулся от воеводы Божен. А Савва нетерпеливо: соскучился. Тот, кто любит, тот знает, что «разлука» — не часы, не минуты, а совсем незаметный разделяющий миг.
И праздник и такой удачный день, велел Божен Степаниде подать вино: «да покрепчае!» крикнул вдогонку. Он не может забыть и все вспоминает прием у воеводы: что воевода сказал и как воевода отличил его перед всеми, а по нем и Савву.
Степанида принесла вино и три чаши. И доверху наполнила ровно: первая мужа, вторую себе, третья гостя.
Божен выпил: доволен: куда там воеводе со своим ренским. Очередь Степаниды. Она взять взяла, но даже не пригубила. И по ее дольнему взгляду Божен понял и деловито заметил: «благоразумно». Третья чаша Савве.
Словами не скажешь, а только в песне про такое поется, с какой ревнивой любовью она посмотрела, подавая чашу Савве. И смотрит не отрываясь, сама вином вскипала, пока Савва не выпил до дна свою оковывающую на веки вечные чашу приворотной любви.
И горьким огнем ожгло его. Он почувствовал как на сердце, вдруг впыхнув, горит.
«Много всяких вин у моего отца, но такой крепости я никогда не пивывал».
Шибко вино, а похвала шибче вина: Божен, впадая в хмельное бахвальство, подтрунивал над Саввой: «мелкоплавающий склизок!». И сверх меры удовлетворенный, пошел довершить свое превосходство: «засну–ка!».
Вышла и Степанида по хозяйству.
В окно глядит закат — кровавая заря. В комнате тише чем ночь.
Савва прислушался: во всем доме он один. А она — где?
И вдруг чувствует, она вся в нем: ее черные вишни глаза, ее красная волчья ягода губы. И рука невольно коснулась ее. И видит, метелицей поднялась она, рот открыт, и шевелятся губы, дышит: «Поймешь ли?». И вьется: заманивает, удаляясь. Савва рванулся. И в ее в чуть внятном дыхе слышит: «Понимаешь ли?». Влажной рукой он снова коснулся ее. И она ему жарко в лицо: «Помнишь?».
Будь это хмель, но и всякое хмельное проходит, а не отпускало. И не отрава, никакой боли.
Он ощущал ее в себе, дотрагивался до нее, как к живой. И в то же самое время она в его глазах — она вьюнясь дышит, и ее шепот. И под ее «поймешь ли» и «понимаешь ли» он все старался понять, какой это огонь вошел в его кровь с вином? И все припоминая под ее «помнишь», вспоминал последнюю ночь: на простыне кровь.
Так всю ночь. И руку он себе мыл кипятком, не смывается: рука влажная и липкая.
Савва решил: сейчас же все ей расскажу. Он уверен, одно ее слово освободит его от вчерашнего горького хмеля.
Наутро Степанида не вышла.
Какой томительный день. Савве казалось, время остановилось, и никогда не дождаться вечера. Она одна заполняла его, врастая в нем. Слух мутился, в глазах рябит.
А когда все–таки вечер пришел, и Савва вернулся из города домой, его охватил ужас. И если поутру был выбит, теперь недорезан: Степаниды не было: уехала погостить к родственникам в деревню.
«Пускай себе развлечется, объяснял Божен, на травку запросилась, дитя еще, там у нее подруги».
А Савве без нее и дня не прожить. Думал ли кто когда о недорезанном, что он чувствует? Савва ждет ее в исступлении. Это как жажда, а воды нет. Черная жгучая тоска.
Божен заметил, еще бы:
«О доме тоскуешь?» И похвалил, почитание родителей на том свете зачтется.
Наконец, вернулась Степанида. А было б ей не возвращаться. В тот же самый день к Божену гости. И как во сне: одни прощаются, другие на пороге. Место не простывает.
День и вечер она с гостями, что было ей вовсе не в тягость, а развлечение. А ночь — какие это были ночи: до зари он ждет.
Неудобно? Или она его испытывала? Но разве не видит? Не верит? Больше любить, я не знаю, как еще любят: она вся в нем с костями, мясом и кровью и воздушная в глазах, трижды живая.
Чего не передумал Савва за эти ночи, А говорил с ней нетерпеливо и, как всегда бывает, не то и не о том. Его не узнать было: глухой, поддонный, не свой голос и правая рука совком и все ее прячет и все осматривается. Знать недоброе что–то на уме.
Божен позвал Савву в свою закутку, не отличишь от часовни. Не посадил и сам стоя. Долго смотрел на образа.
Вдруг круто повернулся. Таким его никогда не видел Савва: суровая лунь, глаза сверла.
«Савва, я думал, ты честный человек».
Савва, как проколотый, судорожно протянул руку, убеждая и обороняясь. Но вместо слов только прохрипел. Рука отдернулась и повисла.
«А ты подлец! — и голос у Божена хряснул, верный знак, жди по мордам, — жена мне на тебя жалуется, проходу, говорит, нет, пристаешь и на людях. Да чего ты все прячешь руку, нож что ли затаил?» Божен кричал: «Тебе в моем доме нет больше места!»
Поздний час да все равно, погнали, не задерживайся. Савва так и не простился.
Колпаков поражен: почему Савва покинул Божена?
«Голодно у них», сказал Савва.
Но и Колпаков заметил перемену: не от голода такое бывает. Расспрашивать не стал, да пускай себе живет, не с улицы, а Грудцын.
На новом месте, в гостинице, разлученный со Степанидой, Савва начинает свой страдный подвиг — огонь его горести неугасим и сердце тужит: нет ему места ни на земле, ни в днях.
Гостинник и гостинничиха, видя, пропадает человек, пожалели его, но как и чем помочь?
А был в городе Орле волхв: чарованием узнавал о причине скорби и скажет о человеке жить ему или смерть. Беззастенный, глаза насквозь.
Тайно от Саввы Колпаковы решили позвать Комара. И когда проходил Савва по двору, показали на него Комару. Колдун, взглянув на Савву, не раскрыл и свою черную книгу.
«Порченный и конец ему один, и вытянул из кармана веревку: петля. Спутался с женой Божена Степанидой. И подумав: ее кровь в нем играет, а кровь неизбытна».
Колпаковы не поверили: как это возможно, Савва примерный сын богатых родителей и польстился б на чужую жену. А Божен всякому в пример благочестием не мог допустить, жена б его позарилась на юношу и впала с ним в блудное смешение.
«Нет, Комарушка, ты зря это: Божен человек святой жизни».
Колдун даже не пожелал и сплюнуть. Колдун получил свое и прощевайте.
Надежда спасти чарованием Савву ушла из рук Кол-
паковых.
А по случаю предпраздничной уборки всякая веревка, и крепкая и струшивый обрывок, из Саввиной комнаты от соблазна прямо в помойную яму.
«Комар зря слова не скажет».
Завтра Новый год — день Семена Летопроводца, начало осени. А тепло на воле, не отличишь от Яблонового Спаса.
Никогда еще Савва не чувствовал себя кругом одиноко, как в этот новогодний вечер: в первый раз не дома встречает новый год один. Что–то ему судьба предскажет?
Он вышел на улицу и без дороги идет. И не заметил, как очутился за городом в поле.
Пасмурно без дождя, серый вечер переходит в ночь. Ни луны, ни звезд не видно. Черный лентой по небу тянулись птицы улетая.
А он скован: он, как во все дни и ночи, чувствовал всю ее в себе, ее живую теплую тяжесть, и этот ее взвей перед глазами — незаглушаемый, заманчивый, дразнящий шепот.
«Я отдам все и вся, буду до смерти раб, будь то человек или сам дьявол, только б раз еще побыть с ней!» — выкрикнулось из самых глубин его отчаявшегося сердца.
Ни впереди и за ним никого. Одно, оттрудившее летний день, мирное поле. И вдруг окликнул кто–то. Оглянулся Савва. И увидел: кто–то спешит к нему и так быстро, ровно на колесиках катит и машет рукой.
«Кому бы это в такой час в поле?» — подумал Савва. И когда окликавший подошел совсем близко, Савва сразу заметил, не вор, и как хорошо одет и как приветливо смотрит, а по возрасту сверстник.
«Брат Савва, наконец–то! воскликнул неизвестный. Давно тебя разыскиваю. Мы так похожи. Ты вышел в поле, видишь и я. Ты Грудцын из Устюга, я тоже из Устюга. Я Виктор Тайных, наверно, слышал. Хоть и дальние, а все–таки сродни. А попал я сюда, в эту дыру, для закупки лошадей, теперь такое время. Как и ты, живу один, ни с кем не вожусь. Здешние не по мне: один дурак набитый, другой просто дурак, вот и вся разница». И Виктор захохотал.
Савва смотрел с удивлением; что–то наглое послышалось ему в этом хохоте.
«Один дурак, как свойственно всем дуракам, продолжал Виктор, чтит себя гением, не меньше, другой просто дубина. Да ты их всех отлично знаешь. Мы с тобой одиноки. Будь мне друг, а я тебе с радостью буду во всем помогать».
Савва весь встрепенулся — не чаял встретить родственника, и как все понимает. В самом деле, этих «набитых» и просто «дубин» сколько сам он навидался у Божена.
И об руку они пошли в ночь.
«Брат Савва, вижу, кручинится. Мне известно, твои хозяева Колпаковы тайком от тебя, звали к себе Комара. Есть тут один ворожей. Комар пугал веревкой, следили б за тобой, не ровен час, удавишься. Да что их хваленый Комар может. А ты выкинь из головы петлю. Поверь мне, я в этих делах побольше чего знаю. Я тебе помогу, но' что ты мне дашь?»
Савва не сразу:
«А наперед отгадай мое несчастье, сказал он твердо, тогда я поверю, ты мне поможешь».
Виктор засмеялся:
«Тужишь сердцем по Степаниде. Все разлучила кровь. Могу кровью и соединить вас».
«Не я, она от меня отвернулась».
«Ты чересчур подозрительный: она тебя любит больше, чем ты думаешь».
«У меня много товару, сказал Савва, а у отца бессчетная казна. Все отдам, верни ее любовь».
«Да что мне казна, нетерпеливо возразил Виктор, я в тысячу раз богаче всяких Грудцыных и Строгановых вместе. А твои товары мне ни к чему. Мне надо твою подпись и больше ничего: так подписать свое имя, как ты подписываешь, ни один московский дьяк не сумеет. Мне твоя подпись и все будет в твоей воле».
«Какие пустяки, — подумал Савва: подписаться!». И вздохнул облегченно: ему было приятно, ни товары, ни казна от него не уйдут.
«Я готов, давай где, подпишу».
«Да мне все равно, вырви из своей записной».
Савва бережно выдрал листок из торговой книги. Нашлось у него и перо.
«Нет чернил».
«Пиши кровью. Вот тебе, Виктор подал нож, ткни себя в палец, нож острый».
Они присели у оврага.
Савва укрепил на переплете записной книги листок, и задумался: слова Виктора «пиши кровью» пробудили память: «кровь на простыне». И он почувствовал, как сам он весь налился кровью.
«Кровь покрывается кровью!» загадочно сказал Виктор.
Савва пырнул себя ножом в палец, надавил и поддел кровь на перо, приноравливаясь расчеркнуться.
«Стой, Виктор тронул его за руку, чай во Христа веруешь?»
«Мы русской веры, как же нам без Христа, истинного Бога!» — отозвался по–старинному Савва, следя за своим, кровью пузырящимся, пером.
«Но ее ты как любишь?».
«До смерти».
Виктор захохотал:
«Только–то, люди! не богато».
«Душу за нее отдам», отчетливо проговорил Савва.
«Так пиши: Ради моей любви»…
— Ради моей любви.
«Отрекаюсь от Христа…»
— От Христа отрекаюсь.
«Истинного Бога…»
— Бога истинного.
Савва писал, и кровь блестела у него на веках, так твердо выводил он букву за буквой. Освежил кровью перо и с завитками и завитьем расчеркнулся:
«Савва Грудцын руку приложил».
«Чудесно, царская подпись, — похвалил Виктор, любуясь, — не подделаешь! И сунул листок себе в карман. Верь мне, все твои желания исполнятся».
И в ответ глубоко вздохнул и улыбнулся Савва: счастье сияло в его улыбке.
«И будем братья, — сказал Виктор, — дай мне твой крест».
Савва покорно потянулся к вороту снять с шеи крестильный крест. А креста не было. «Забыл, знать, в бане!» — лениво подумалось.
«Ну идем, — сказал спокойно Виктор, — о мелочах не тужи!»
И они пошли в город, два брата.
А была глубокая ночь.
«А я не спросил тебя, Виктор, где ты живешь? Все дома мне известны, почему я тебя нигде не встречал?»
«Да нигде я не живу, — засмеялся Виктор, — а захочешь видеть меня, ищи на конской площади с цыганами, весь день я там околачиваюсь. Я ж тебе сказал; приехал сюда для покупки лошадей. Да я сам к тебе приду. А завтра смело отправляйся к Боженову дому. И как будет Божен по дороге домой возвращаться из церкви, ты увидишь, поверь мне, с какой радостью он встретит тебя».
И они простились. Виктор — «где придется, там и заночует», а Савва к себе в гостиницу.
И в первый раз за столько бессонных ночей в эту новогоднюю ночь Савва крепко заснул. И сон, колыхая, увел его к его мечте — к ней.
Савва вскочил: звонят к «Достойно», вот как заспался. С новым годом — с новым счастьем. И какой счастливый выдался день: солнце — все сияет. И чувствует Савва, как на его душе сияет, точно он обменялся с кем–то счастливым его счастливой душой: ни черноты, ни тревоги, легко.
А вот и Боженов дом. А вот и сам Божен: возвращается из церкви, какое умиление на его лице и весь сияет. Вдруг видит Савву, окликнул. Поздоровались. И каким благодушием прозвучали слова Божена и с отеческим упреком: и почему Савва забыл их и чего такого он, Божен, сделал, какого дурна, Савва покинул их.
«Савва, вернись к нам!»
А в окно Степанида. И как увидела, выбежала на улицу, обняла Савву, засыпала «жемчужинами» — глубоким поцелуем.
«Савва, вернись к нам!»
И так все было хорошо, да лучшего и не бывает: невозвратное вернулось!
Савва не может вспомнить, как он снова попал в гостиницу, как и не спросил себя, почему же он не остался у Божена? Помнит, лег и сейчас же заснул. И кажется, никогда бы не проснулся, если бы не такой зверский стук: ломится Колпаков: обедня отошла, все вернулись из церкви, обед подан.
«Трижды заходил твой земляк, — сказал Колпаков, — наведается попозже».
Весь день Савва ждет.
Ждать заманчиво, но и тяжко: нетерпение изведет и самое упорное «жду». И Савва изводился, ожидая: ему непременно хотелось сейчас же рассказать Виктору о своей встрече с Баженом: все так и вышло как было предсказано ночью: «Савва, вернись к нам!».
Заняться бы Савве на досуге делами — чего скрывать, давно заброшено отцовское, забыл он, кому должен, и кто у него в долгу, и в его торговой книге никаких записей.
На новый год пришло третье письмо от матери: мать умоляла Савву вернуться в Устюг; про отца ничего не знает, из Персии вести не скоры, и что она одна.
Савва не собирался отвечать, а о возвращении домой и мысли нет: Персия за морем, а Устюг, недаром и звался Гледень, на краю света. Письма матери были ему как с того света.
Поздно вечером, так и не дождавшись Виктора, Савва вышел на улицу. Заглянул на площадь: пусто: праздник. И пошел за город в поле.
Свежо и ясно. Осень обещала звездную ночь, а на рассвете холодной звездной пылью покроет поле. С каждым шагом становилось жарче, в пору ильинскому полдню. Или огонь — душа горит! — горячил, подгоняя ноги.
Показались звезды.
И Савва слышит знакомый оклик: это Виктор.
Виктора трудно было узнать, ничего от гостинного сына, не площадной лошадник: звезда ярче небесной се-
ребрилась, тая на его островерхой шапке. Он взял под руку Савву и они пошли в ночь.
В темном поле им светили дорогу звезды, не те верховые падающие, а перелетные.
«Знаю, Савва, как ты меня ждал. По ожиданию судят о любви. Ты меня любишь. Хочу и я тебе ответить моей любовью. О любви судят также и по откровенности. Я открою тебе тайну. Слушай: в Устюге я не бывал и ни в каком родстве с Грудцыными, я сын великого царя, я царевич. Идем, я покажу тебе славу и могущество моего отца».
«Значит, правда царевич, а не самозванец!», подумал Савва.
Они спустились в овраг и пройдя по дну, поднялись на холм.
«Смотри, сказал Виктор, ты видишь?»
И Савва видит — и то, что он увидел, его поразило: еще во сне было бы понятно, но среди звездной ночи и этими глазами…
Глубоко, как глядя в пропасть, на версты в ширь и без конца до края такое раздолье, а посреди город — золотом и маковым цветом купальского огня блестят стены, башни, мосты и переплеты воздушных лесенок и площадки.
«Вот стольный город моего отца, создание его искусства. Пойдем, я поставлю тебя к его руке».
Савва следовал за Виктором, голова кружилась. И ему не пришло на мысль спросить себя: как это возможно, вся земля принадлежит московскому государю и откуда же взяться городу — столица могущественного царя?
И когда они приблизились к городским воротам, их встретили серебряные с алыми поясами, это была юная стража, лунные лица. Виктору они отдавали царские почести, и кланяются Савве.
И во дворе почетная стража, но не серебряная, а все в золоте с красными поясами, а лица розовой луны.
А когда они вступили в царские палаты, золотая пронизь и прорядь стен ослепили глаза.
«Савва, сказал Виктор, подожди тут, я доложу. А когда царь позовет тебя, подай ему свою рукопись. Мой отец большой любитель затейливых почерков, твое ему будет по душе и ты будешь почтен великой честью. Ты, «Неволя“ (Савва), почувствуешь в себе такую волю, сам черт тебе не брат». И с тем же наглым смехом, памятном Савве, Виктор вынул из кармана кровью назнаменованную рукопись и сунул в руку Савве.
Свет от светящихся лиц заливает глаза.
Однажды в детстве Савва, купаясь, глубоко нырнул и не может выплыть. Так и тут. И когда Виктор вернулся и взял его за руки, Савва почувствовал, что не ногами идет, а плыл за ним под водой, и вот–вот вынырнет стать перед лицом могущественного царя — Князя Тьмы.
На изумрудном престоле, блистая царской одеждой, сидел он, царь над царями. А посторонь на меньших тронах, похожие на него, двурогие визири. А округ пестрый подол крылатая свита: синие, багряные, лиловые, зелень меди и смола черные («Многие языки служат моему отцу, как потом объяснял Виктор, персы, индеи, Китай, эфиопы»). Все было ярко и преувеличенно огромно: лицо царя, как с монумента, мерить не человеческой мерой, а на дальнем расстоянии было б всем наглядно воочию.
Савва стал на колени и низко до земли поклонился. И услышал голос, звучал над ним как многотрубный четырехкопытный медный клич: это двурогие визири в голос за царем повторяют слова царя:
«Откуда пришел и в чем твое дело?»
Тут поземные бесенята, рыльце летучей мыши, лапы жигалка, сползшись, окружили Савву, щекоча под мышки и скорябая, дуют в уши.
Савва живо поднялся и, в змеей протянувшуюся длань царя, кладет свое кровавое рукописание.
«Я, Савва Грудцын из Великого Устюга, слышит Савва свой голос и не узнает, пустой издалека, я пришел послужить тебе твой раб до смерти (подсказывает Виктор) и после смерти».
Близко к глазам поднес себе царь Саввин листок и внимательно рассматривает. И все двурогие визири тянутся взглянуть: какой небывалый закорюсчатый заплет в единственном начертании: «Савва Грудцын руку приложил».
«Я приму этого юношу, говорит царь визирям, большой искусник, а будет ли он крепок мне?»
«Дай срок, ввертывается Виктор, он себя покажет. А подкрепиться не мешает».
И туг воздушные бесенята, рыльце поплавок, стрекот–ные лапы, хлопая в замшевые ладошки закружились, хвостя над Саввой. Савва нырнул и плывет.
«Куда мы?»
«Царь велел накормить и напоить тебя, говорит Виктор, не стесняйся!».
Савву выплеснуло и он попал в столовую. И с ним никаких ни поземных, ни воздушных.
Это была царская столовая и в то же время царская поварня. Резали, кололи, потрошили и свежевали. Лилась кровь, и перо летит. Шум невообразимый, толкотня невозможная. Все смешалось: люди, звери, птицы и бесы.
Черные бесхвостые обезьяны с приколытыми сзади розами прыгали и перепрыгивали по резаному, колотому и размозженному. В алых колпачках и алых от огня молочных халатах повара и поварята суетились у пышащей плиты, посвистывали, шептали и лязгали. И у всех, как у бесхвостых обезьян, приколоты были сзади на алое, но не алая, а желтая роза.
В глазах у Саввы, яичась, кровенилось.
«Раковый суп! — по–заправски возгласил Виктор, Груд–цын, насыщайся!».
Савва, чувствуя волчий голод, навалился на миску: там в желтом плавали красные рачьи голово–груди, начиненные густым белым мясом личинок навозных жуков. Виктор то и дело наполнял порожнюю погорячее. Миска и Савва дымились.
На второе подали порядочную баранью заднюю ногу с рисом и навалили блюдо жареной картошки. И Савва съел три ноги, рис и всю картошку. А ему б все еще и еще, не может насытиться.
Тоже и пил он без счета и без разбору, мешал белое с красным и не мог утолить жажду ни квасом, ни брагой, ни медом. Остервенение и жадность напали на него.
«Много вин у моего отца, но такого я никогда не пивывал, и до чего все легко и вкусно!».
«Скажи, призрачно!», смеялся Виктор.
Савва протянул руку к гранату. Это был гранат невиданных размеров, с человечью голову. Ковырнул ножом содрать кожу — и брызнувший малиновый сок едко ударил ему в глаза. А в ушах застрял сверлящий взвизг — над ним пошептались: «дурак!». Зеленые круги пошли в глазах, мутя.
Савва крепко зажмурился: «провалиться б!». И провалился. И видит кругом пустое поле.
Они идут полем. Над ними звезды, а впереди непроглядная ночь.
«Теперь ты все знаешь, говорит Виктор, но, по–прежнему зови меня братом. Я царевич, а буду тебе за меньшого брата: чего бы ты захотел, все сделаю для тебя. Только будь мне во всем послушен».
«Обещаюсь!», с легким сердцем сказал Савва, вспомнив вчерашнюю ночь, предсказанную встречу со Степанидой.
И когда пришли они в город, из глаз Саввы вдруг пропал его меньший брат царевич. Савва окликнул — никто не отозвался.
«А мне он своего креста так и не дал! — Савва опустил руку в карман и вздрогнув, отдернул, т— какой острый нож!»
И ему чего–то страшно, в глазах жгучая мгла, и весело.
Савва уверенно вошел в их спальню.
Жаркая лампада. Колдующая тишина.
Божен спал. Спала ли Степанида? На шаги она встрепенулась, приподнялась. И с ужасом поглядела на спящего мужа.
Савва вынул нож и поднял руку:
«На–ка!»
Резкий блеск ножа или сверкнувшая угроза — Божен, не просыпаясь, повернулся лицом к стене.
«В последний раз. Пришел проститься, — сказал Савва и не пряча ножа, обнял ее, в последний раз дай мне твою жемчужину!». И поцеловал ее.
Она не сопротивлялась. Ее губы дрожали.
Гордо сказал он:
«Любовь меряется: как ждешь и откровенностью. Я дождался и открою тебе тайну: я сын великого царя, я царевич. Й люблю тебя по–царски».
И смотрел на нее и не оторваться, с тоской.
«Как же ты без меня?» спросил он, но совсем по–другому, как бы в чем–то виня себя и раскаиваясь.
«Первого трудно, сказала она, а потом…».
Она не договорила, она там договорит. Он осталѳл весь, только сердце заныло, и ударил ее ножом в живот.
Чувство удара было так переполнено, точно он сам себя полыснул, и его вывернуло. Он увидел себя, как он сует в карман окровавленный нож и никак не может попасть. И уж без расчета воткнул себе в ногу. И пошел.
Он идет, не чувствуя боли, и никакого любопытства что там. В дверях нагнулся, знает, низкий потолок. И по коридору к окну.
Звездная ночь.
Но когда выпрыгнул из окна и очутился на улице, звезды пропали. Ему показалось, кто–то еще следом за ним спрыгнул. Над головой свирепо крутила метель.
«Метель, подумал он, это метель крестит и хлещет!»
Дороги не видно, а идет.
Он ли это или тот другой шел по полю с ножом. «Сам воткнул в себя, вынь!» — говорит. И он вынимает. И в карман сунул нож: «Ее кровь смешалась с моей!» Ц услышал знакомый призрачный шепот. Да никакая метель, это она неслась перед ним: навалилась горячим телом и всем ртом, обжигая, целовала его.
Савва очнулся на оклик.
«Что ты ни на какую стать, как дикий конь. Кричу, а ему и горя мало. Весь окровенился».
Савва вдруг почувствовал острую боль в ноге.
«Ничего, пройдет!» Виктор нагнулся.
И от его горячего прикосновения разлилось тепло; и никакой боли.
«В городе тревога, сказал Виктор, ты не знаешь, что случилось у Божена: Степаниду зарезали».
«Кто зарезал?»
«Разбойники».
Савва только вытянул по–гусиному шею, его стиснули сзади с боков два кулака и с такой силой, хребет переломится.
«Чего мы тут торчим в этом захолустье, беспечно сказал Виктор, тут со скуки умереть можно. Пойдем куда–нибудь в другое место. Погуляем, а захочешь, вернемся».
Савва на все согласен.
Он чувствовал, словно все у него вынуто и он пустой, окоченелый, без воли и ничего не хочется.
«Куда хочешь, я готов, сказал он, только как с деньгами? Пойдем в гостиницу, я заберу что еще у меня осталось».
«Брось, перебил Виктор, ты знаешь могущество моего отца, повсюду его поместья, и куда бы не пришли мы, деньги у нас будут. Идем!».
Виктор свистнул. И крепко, как крылом, ударил по плечу Савву, инда екнуло сердце так крепко.
И вмиг они очутились на Волге за две тысячи верст от соликамского Орла в Козмодемьянске.
Закормленный до отвалу, с утра до ночи в послеобеденной дреме, не скажешь, что город очень бойкий, волжская пристань и цвет благочестия и пример домостроя, Козмодемьянск.
И в это–то рыбное добротолюбие, как снег на голову, ни на кого не похожие, ни речь и наряд не наш, два молодца, писаные царевичи, и уж богаты! И пошел дым коромыслом. В Смуту такого не запомнят.
Воистину, «нечистый пребывает, еже хощет».
Савва и Виктор в гульбе — гуляют вовсю без очнутья, и удержу нет. Сыплется золото, льется вино, без умолку песни.
Какой соблазн для закупоренных, а живых человеческих чувств!
Где бы и в какой бы час ни появились’приятели, Клим царевич да Пров царевич, так их величали, к ним тянутся, мухи на сладкую бумагу, и пойдет разгул. А на утро: у кого шея набок, у кого глаз подбит, поступай в фонарщики, а третий родителей не узнает или языка лишился, мычит коровой, чего доброго отелится. За молодежью, пример заразительный, пустились и старики, люди семейные, потерянные годы наверстывать. А за мирскими и духовные.
Одной едой и молитвой человеку сьггу быть невозможно, неспроста и не выдумано: «воли хочу!».
Первые восстали черные попы, про белых не слышно: храмы Божие пусты стоят, к обедни хоть не «благовести, зря, ни старого, ни малого не добудишься; дьякона в «Архипы“ записались, певчие козлогласуют. За черными попами Губной староста: дня не проходит, чтобы ни жаловались на погром и увечье. За Губным старостой грозит Воевода: «доберусь до мошенников, у меня живо!». Да разве угроза помога: всех воров не переловишь, а пьяную глотку не заткнешь.
Никаких дел не водилось ни за Виктором, ни за Саввой: без них ничего не начинается, но всегда сухи выходят: на сплюй и в мордобое руки не мараны, — глядят, да потешаются, Клим царевич да Пров царевич.
В кабаке было пьяно и чадно.
Виктор стравил двух дураков — дурака с дураком, а сам вышел, будто по лошадиному делу. И какой–то из дураков стал бахвалиться и задирать. И ясно было, «набитый» и в спор лезть, мараться, слово за слово, задохнулся, да как саданет по уху. Вернулся Виктор, а «набитый дурак» на полу, не то чего ищет, не то отыскал и успокоился, и голоса не подает, значит, мертвое тело. И все видели, гогочут: «&й да, Клим царевич, вот это по–царски, хлопнул и душа вон!».
Виктор подозвал Савву на два слова — по «лошадиному делу». Да из кабака вон.
«Надоело», говорит Виктор.
«А мне постыло».
Только Савва и успел сказать, как услышал знакомый посвист. Зажмурился: страшно.
Виктор крепко взял Савву за руку и вмиг очутились они на Оке, от Козмодемьянска не ближний конец, в Павловом перевозе.
В тот день на селе был торг. Хмельные, невыспавшиеся они без цели бродили от телеги к телеге, от балагана к кабаку.
У самого громкого, где пропивалась выручка и подпаивали простодушие провести и околпачить, бросился в глаза Савве: стоит у дверей, босой, без шапки, в руке посох, а на нищего не похож, и не старый, а как Савва, и только не в одной, а во многих водах купан, белый — прозрачный, и плачет.
И это были не голодные и нищие слезы, это были голубые, такой голубиной чистоты его небесных глаз. И Савву потянуло и он «подошел к страннику узнать: о чем это так горько плачет?
Виктор по привычке играя в лошадника, пропал в толпе цыган.
«Брат Савва, услышал Савва голос, я плачу, мои слезы по твоей душе. Савва, кого ты называешь братом, и ты думаешь это человек? В пропасть ведет тебя. На тебе кровь».
«Кто ты?»
«Я Семен Летопроводец, ты помнишь? нет–нет, ты все забыл. Я юродивый Христа ради и Пречистые Девы Матери».
И блестя голубыми слезами, закуковал он, переводя кукованье в заупокой:
«Упокой, Боже, рабу твою, убиенную Степаниду, в месте светлом, месте прохладном, месте покойном, иде же все праведные упокоиваются!»
И с последним протяжным кукующим словом Савва почувствовал, как там у него где–то в пустом его сердце вдруг открылся и ключом бьет прозрачный источник и всеми каплями до капелыси подымается единым рыданием. Пусть и душа продана и руки в крови, но эта зарыдавшая боль осветила и опамятовала призрачную пустоту сердца, отравленного любовью.
Савва вздрогнул: сквозь небесное голубое вдруг кольнуло его и бьющий источник погас: Савва встретился глазами с Виктором. Виктор был далеко, но глаза его горели и были тут, перед Саввой — в них полыхал жгучий гнев.
Савва поспешно отошел.
Но все равно, никуда не спрячешься и ничего не скроешь. Видя только сверлящие, тянущие к себе глаза, Савва, как крючком поддетый, вытянут был из толпы. И догнал Виктора.
Виктор с остервенением набросился на Савву:
«Хорош гусь, связался с оборванцем! Этот слезоточивый прощелыга, знаю я их, не мало пустил честных людей по миру. Видит на тебе богатую одежду, только этого и надо, небось, ничего не остановит! Они зорки, знают, где поживиться. Разжалобит тебя, а потом удавом удавит. Их припев: «мать пустыня», — доведет он тебя до пустыни.
И ты думаешь, он человек? И это человек Христа ради юродивый? Да что ему Христос, он сам Христос. Пришел в мир разрушить лепоту мира и создать свой: «прекрасная пустыня» — грязь, нищета, жалоба, отчаяние, свету не видишь».
Савва, как онемел.
«Нет, тебя нельзя одного оставлять».
И Савва почувствовал, как пальцы когтями впились в него, а в ушах сверлящий холодный свист.
И уж не в Павловом перевозе на торгу, они стоят на площади в Шуе.
И видит Савва: высоко у дверей Собора Степанида. Она в дымчатом сером и, как из облака, спускается на землю.
Подошла к ним и с первым с Виктором христосуется. А потом подходит к Савве и поцеловала его в лоб.
Ревность и обида закипела на сердце у Саввы. И он плюнул ей в лицо. И отошел, не глядя.
Каменная сводчатая кладовая, под потолком железо. Как это страшно за человека очутиться в такой неволе: ни дверей, ни окон, холодный серый камень.
И когда Савва, глядя в свою серую ночь, погасил в себе последнюю надежду: «не уйти» — стена поднялась и открылся сад.
Степанида, но не та, не серое на ней, а коричневое, в роспуске на рукавах и подол пронизаны красным.
«С возвращением!» — говорит она и кружится, хочет подойти к нему, но так еще далеко. Так далеко, но голосом близко, и он идет ей навстречу, повторяя ее: «С возвращением».
Фома Грудцын вернулся из Персии в Устюг. Много вывез с собой кизильбашского добра: удачна была торговля и укрепилась дружба; Персию к рукам прибрать ничего не стоит, а какое богатство и народ сговорчивый: «Селамун апейкум!» и все тут.
Спрашивает Фома о сыне: жив ли Савва?
С горечью ему отвечает мать Саввы:
«От многих слышу, но отъезде твоем в Персию, до Соли Камской Савва не доехал, а застрял в усольском Орле. Распутно живет, казну расточил, торговлю забросил. Писала ему и не раз звала домой, не ответил. И жив ли, не знаю».
Фома смутился: так не похоже на Савву, матери не ответил. И сам пишет в Орел Савве: не намеревался б ослушаться —
«Немедля вернись, соскучился по тебе, хочу тебя видеть».
Ждет Фома. О сыне только и разговору. И чего бы не затевал, на первое Савва и в мыслях и в слове. Стали Фому, труня, не в глаза, а за спиной звать Саввич: чужая беда, что и счастье, надоедают.
А Савва домой не показывался, а и вестей о себе не дал: как в воду.
По весне Фот готовил струги с товаром.
«Отыщу, говорит, из–подо дна достану, привезу сына домой».
И с первой попутой отправился в Казань, а из Казани к Соликамску.
И как будет Фома в Орле, и прямо с пристани на Саввин склад. На дверях замок. Разбили, и как вошел, «то–то, думает, найду порядок!» и удивился: товары разложены по полкам, казна в целости, торговые книги подведены и счета выписаны. «Стало быть все иеправда».
Да Саввы–то нигде нет.
И кого только ни спрашивает — и тому, кто скажет, сулит казну, не прожить — и всякий бы с радостью, да откуда взять, никому ничего не известно.
«Беспременно обещался быть к обеду, затверженио говорил Колпаков, а и к ужину не пришел. И в ночь, с Семенина дня, как быть греху со Степанидой, дома не ночевал. Злодеев всех переловили. На розыске воевода спрашивал о Савве, и как тюдвеся, огнем жиганули, в душегубстве сознались, а про Савву сказали: не знаем. С чего–то не поладил с Боженом».
Фома к Божену.
Встретились друга — названные братья.
«Я жену потерял, сказал Божен, без хозяйки и в своем доме, как у чужих».
«А я потерял сына, сказал Фома, и не ка что мне теперь казна, чужим яее отдам, а в свои руки некому, все прахом пойдет».
Так ни с чем и вернулся Фома в Устюг. Жене все рассказал, — убивалась мать. А что ответит он там, скоро в последний путь, «сына, скажут, не уберег, куда пропал твой Савва!»
А Савва живет себе поживает в Шуе, и в ус не дует: о доме ни памяти, о матери, об отце ни речи, и только что по имени Грудцын, а как есть без роду и племени.
О ту пору была сложена притча «о Горе–злочастии», не о Савве ли этот горький сказ сказывает?
Затевалась война с Польшей. Сигизмунд, старый король польский, помер, наступило в Польше «межкоролевье» — для Москвы самое подходящее отобрать у поляков Смоленск. Война кончится для Москвы плохо, но кто же это скажет, чем все кончается. Было уверенно: Смоленск русский и без никаких.
По всем московским городам объявлен набор солдат. В Шую послан с Москвы стольник Тимофей Воронцов.
Всякий день на площади учил Воронцов охотников–но–вобранцев военному артикулу. Зевак, что на пожар, что на солдат, за ними дело не станет. Савва и Виктор, делать им нечего, ходили смотреть на ученье.
«Брат Савва, заговорил Виктор, то ли он заметил, как барабан оживляет Савву, то ли у него была еще и другая мысль, хочешь послужить царю? Через царей только и можно вылезть в люди. Не записаться ли нам в солдаты?».
Савва согласен. Надо же куда–нибудь деваться: безделье, что разгул, приедается. И то сказать, барабан ему по душе, а царская служба долг.
И оба записались в солдаты.
Воронцов не спросил, откуда и почему: охотники, что непомнящие бродяги и от хорошей жизни не заохотишься.
Не пропуская дня, ходят они на ученье. Дело пошло ходко и споро. За какой месяц Савва не только одолел солдатскую мунштру, а превзошел старших. Конечно, не без Виктора, но об этом кому знать.
Из Шуи Воронцовских солдат погнали на Москву. И в Москве они отданы были под команду немецкому лол–ковнику для полка иноземного строю.
Немецкий полковник Оттокар Унбегаун, охулки в руку не положишь, отличил из всех новобранцев Савву за точные ответы и выправку. И в знак своего одобрения снял с себя свою расшитую драгоценным бисером немец· кую шляпу и при всем честном народе под барабан нахлобучил на голову Савве. Все так и ахнули: наш устюжанин — Грудцын — и этакая на нем шляпенция: сияет, сам жар–птица. И поручил полковник Савве три роты в ученье.
«Брат Савва, говорит Виктор, содержать солдат, не свинью подкармливать, будет нехватка, ты только скажи, я достану и не на три, а на тридцать три роты. В твоей команде не бывать ни жалобы, ни ропоту».
Так все и случилось. Савва тайных денег не жалел и его солдаты не бунтовали. А в других ротах беспорядки, да и до порядка ли: с голода мрут, тряпье и рвань, стянет брюхо пояском, а все мелочи наружу.
И не зная, чем еще наградить Савву, немецкий полковник Отгокар Унбегаун, на шляпу Савве, поверх бисера, насадил зеленое мекленбургское попугайное перо, и приказал своим немецким солдатам, обращаясь к Савве, не «дукать» (по–русски «тыкать»), а как к начальнику «зикать» (по–русски «выкать»).
В немецкой полковницкой шляпе с мекленбургским зеленым попугайным пером, Савва на Москве всякому в глаза и под нос, от зевак ни проходу, ни отбою. Виктор, оруженосец Саввы, тоже нацепил себе длиннющую польскую саблю, гремит, что с горы с жестяной посудой катит воз. И в который дом ни придет и что бы ни сказал, везде Савву отличают, у всех он первый и всякому в пример.
Царский шурин, боярин Семен Лукьянович Стрешнев, во времени у царя, и кому не лестно с таким знаться, сам пожелал познакомиться с Саввой.
Савву поставили перед боярина.
И с первых же слов Савва очаровал вельможу.
«Хочешь, Савва, сказал Стрешнев, я приму тебя в свою службу и отличу из всех моих приближенных».
«Есть у меня брат, отвечал Савва, будет на то его воля, я с радостью послужу тебе».