Энциклопедические статьи
КРАСОТА. — Та сторона явлений, которая, в своей специфической особенности, не подлежит суждению ни с точки зрения теоретической истины, ни с точки зрения нравственного добра, ни — материальной пользы и которая, однако, составляет предметположительнойоценки, т. е. признается достойною илиодобряется, — есть эстетически–прекрасное, или красота. От теоретически–истинного и нравственно–доброго она отличается непременным требованием воплощения своего содержания в ощутительных или конкретно–воображаемых реальностях. От материально–полезного прекрасное как такое отличается тем, что его ощутительные предметы и образы не подлежат чувственному хотению и пользованию. К этим сравнительным указаниям сводится все, что в философии остается бесспорным относительно красоты. Положительную ее сущность или то, что, собственно, одобряется в эстетических суждениях, различные философские учения понимают различным и частью противоположным образом. В сочинениях по эстетике, не принадлежащих собственно философам, вопрос о психофизиологических условиях, при которых в человеке проявляется чувство прекрасного, нередко смешивается с вопросом о собственном значении красоты.
МАЙКОВ (Аполлон Николаевич) — один из главных поэтов послепушкинского периода, сын Николая Аполлоновича Майкова, родился 23 мая 1821 года; первоначальным своим развитием обязан В. А. Солони- цину и И. А. Гончарову, преподававшему ему русскую литературу. Стихи стал писать с 15–ти лет. Поступив в 1837 г. в Петербургский университет по юридическому факультету, Майков мечтал о карьере живописца, но лестные отзывы Плетнева и Никитеико о его первых поэтических опытах, в связи с слабостью зрения, побудили его посвятить себя литературе. В 1842 году Майков предпринял заграничное путешествие, около года жил в Италии, затем в Париже, где вместе со своим братом, Валерианом Николаевичем, слушал лекции в Сорбонне и College de France; на обратном пути близко сошелся с Ганкою в Праге. Результатом этой поездки явились, с одной стороны, «Очерки Рима» (Спб., 1847), а с другой — кандидатская диссертация о древнеславянском праве. Служил Майков сначала в министерстве финансов, затем был библиотекарем Румянцевского музея до перенесения его в Москву, потом состоял председателем комитета иностранной цензуры. Поэзия Майкова отличается ровным, созерцательным настроением, обдуманностью рисунка, отчетливостью и ясностью форм, но не красок, и сравнительно слабым лиризмом. Последнее обстоятельство, кроме природных свойств дарования, объясняется отчасти и тем, что поэт слишком тщательно работает над отделкой подробностей, иногда в ущерб первоначальному вдохновению. Стих Майкова в лучших его произведениях силен и выразителен, но вообще не отличается звучностью. По главному своему содержанию поэзия Майкова определяется, с одной стороны, древнеэллинским эстетическим миросозерцанием, с явно преобладающим эпикурейским характером, с другой — преданиями русско–византийской политики. Темы того и другого рода, хотя внутренно ничем не связанные между собою, одинаково дороги поэту. Как на второстепенный мотив, заметный более в первую половину литературной деятельности Майкова, можно указать на мирные впечатления русской сельской природы, которым поэт имел особенные удобства отдаваться вследствие своей страсти к рыболовству. Майков сразу приобрел себе литературное имя стихотворениями «в антологическом роде», из которых по ясности и законченности образов выдаются: «Сон», «Воспоминание», «Эхо и молчание», «Дитя мое, уж нет благословенных дней», «Поэзия»; выше всяких похвал в своем роде «Барельеф». Одна из «эпикурейских песен» начинается редким у Майкова лирическим порывом:
Мирта Киприды мне дай!
Что мне гирлянды цветные? —
но затем во второй строфе грациозно переходит в обычный ему тон:
Мирта зеленой лозой
Старцу, венчавшись, отрадно
Пить под беседкой густой,
Крытой лозой виноградной.
Характерно для поэзии Майкова стихотворение «После посещения Ватиканского музея». Скульптурные впечатления этого музея напоминают поэту другие такие же впечатления из раннего детства, сильно повлиявшие на характер его творчества:
Еще в младенчестве любил блуждать мой взгляд
По пыльным мраморампотемкинских палат.
Антики пыльныеживыми мне казались,
И, властвуя моим младенческим умом,
Они роднились с ним, как сказки умной няни,
Впластической красемифических преданий…
Теперь, теперь я здесь в отчизне светлой их,
Где боги меж людей, прияв их образ, жили
И взору их свойликбессмертный обнажили.
Как дальний пилигрим, средисвятынь своих,
Средь статуйя стоял…
В превосходном стихотворении «Розы» (отдел «Фантазии») мгновенное впечатление переносит поэта из современного бала в родной ему античный мир:
…Ах, вы всему виною,
О розы Пестума, классические розы!
Также замечательно стихотворение «Импровизация» — единственное, в котором пластическая поэзия Майкова весьма удачно входит в чужую ей область музыкальных ощущений:
Но замиравшие опять яснеют звуки…
И в песни страстные вторгается струей
Один тоскливый звук, молящий, полный муки…
Растет он, все растет и льется уж рекой…
Уж сладкий гимн любви в одном воспоминанье
Далеко трелится… но каменной стопой
Неумолимое идет, идет страданье,
И каждый шаг его грохочет надо мной…
Один какой‑то вопль в пустыне беспредельной
Звучит, зовет к себе… увы! надежды нет!..
Он ноет… и среди громов ему в ответ
Лишь жалобный напев пробился колыбельный.
Из «Камей» выдаются «Анакреон», «Анакреон у скульптора», «Алкивиад», «Претор» и особенно характерное выражение добродушного и невинного эпикурейства — «Юношам»:
И напиться не сумели!
Чуть за стол — и охмелели!
Чем и как — вам все равно!
Мудрый пьет с самосознаньем,
И на свет, и обоняньем
Оценяет он вино.
Он, теряя тихо трезвость,
Мысли блеск дает и резвость.
Умиляется душой,
И, владея страстью, гневом,
Старцам мил, приятен девам,
И — доволен сам собой.
Из «Посланий» первое, к Я. П. Полонскому, очень метко характеризует этого поэта; прекрасно по мысли и по форме послание к П. А. Плетневу («За стаею орлов двенадцатого года с небес спустилася к нам стая лебедей»). Простотою чувства и изяществом выдаются некоторыевесенниестихотворения Майкова. В отделе «Мисс Мери. Неаполитанский альбом» действительно преобладает альбомное остроумие весьма относительного достоинства. В «Отзывах истории» истинным перлом можно признать «Емшан». Стихотворные рассказы и картины из средневековой истории («Клермонт- ский собор», «Савонарола», «На соборе на Констанц- ском», «Исповедь королевы» и др.), сделавшиеся самыми популярными из произведений Майкова, заслуживают одобрения особенно за гуманный дух, которым они проникнуты. Главный труд всей поэтической жизни Майкова есть историческая трагедия, в окончательном своем виде названная «Два мира». Первый ее зародыш, забытый, по–видимому, самим автором (так как он о нем не упоминает, когда говорит о генезисе своего произведения), мы находим в стихотворении (1845) «Древний Рим» (в отделе «Очерки Рима»), в окончании которого прямо намечена тема «Трех смертей» и «Смерти Люция».
Ты духу мощному, испытанному в битве,
Искал забвения, достойного тебя.
Нет, древней гордости в душе не истребя,
Старик своих сынов учил за чашей яду:
Покуда молоды, плюща и винограду!
В конец исчерпай все, что может дать нам мир!
И, выпив весь фиал блаженств и наслаждений,
Чтоб жизненный свой путь достойно увенчать,
В борьбе со смертию испробуй духа силы, —
И, вкруг созвав друзей, себе открывши жилы,
Учи вселенную, как должно умирать.
В 1852 году на эту тему был написан драматический очерк «Три смерти», дополненный «Смертью Люция» (1863), и, наконец, лишь в 1881 году, через 36 лет после первоначального наброска, явились в окончательном виде «Два мира». Произведение, над которым так долго работал умный и даровитый писатель, не может быть лишено крупных достоинств. Идея языческого Рима отчетливо понята и выражена поэтом:
Рим все собой объединил,
Как в человеке разум; миру Законы дал и мир скрепил.
И в другом месте:
Единство в мире водворилось.
Центр — Кесарь. От него прошли Лучи во все концы земли,
И где прошли, там появилась Торговля, тога, цирк и суд,
И вековечные бегут В пустынях римские дороги.
Герой трагедии живет верою в Рим и с нею умирает, отстаивая ее и против надвигающегося христианства; то, во что он верит, переживет все исторические катастрофы:
О, Рим гетер, шута и мима, —
Он мерзок, он падет!.. Но нет,
Ведь в том, что носит имя Рима,
Есть нечто высшее!.. Завет
Всего, что прожито веками!
В нем мысль, вознесшая меня
И над людьми, и над богами!
В нем Прометеева огня
Неугасающее пламя!
Мой разум, пред которым вся
Раскрыта тайна бытия…
Рим, словно небо, крепко сводом
Облегший землю и народам,
Всем этим тысячам племен,
Или отжившим, иль привычным
К разбоям лишь, разноязычным
Язык свой давший и закон!
Помимо этой основной идеи императорский Рим вдвойне понятен и дорог поэту как примыкающий к обоим мирам его поэзии — к миру прекрасной классической древности, с одной стороны, и к миру византийской государственности — с другой: и как изящный эпикуреец, и как русский чиновник–патриот, Майков находит здесь родные себе элементы. К сожалению, идея нового Рима — Византии — не сознана поэтом с такою глубиною и ясностью, как идея первого Рима. Он любит византийско–русский строй жизни в его исторической действительности и принимает на веру его идеальное достоинство, не замечая в нем никаких внутренних противоречий. Эта вера так сильна, что доводит Майкова до апофеоза Ивана Грозного, которого величие будто бы еще не понято и которого «день еще придет». Нельзя, конечно, заподозрить гуманного поэта в сочувствии злодеяниям Ивана IV, но они вовсе не останавливают его прославления, и в конце он готов даже считать их только за «шип подземной боярской клеветы и злобы иноземной». В конце своего «Савонаролы», говоря, что у флорентийского пророка всегда был на устах Христос, Майков не без основания спрашивает: «Христос! он понял ли Тебя»? С несравненно большим правом можно, конечно, утверждать, что благочестивый учредитель опричнины «не понял Христа»; но поэт на этот раз совершенно позабыл, какого вероисповедания был его герой, — иначе он согласился бы, что представитель христианского царства, не понимающий Христа, чуждый и враждебный Его духу, есть явление, во всяком случае, ненормальное, вовсе не заслуживающее апофеоза. Стихотворение «У гроба
Грозного» делает вполне понятным тот факт (засвидетельствованный самыми благосклонными к нашему поэту критиками, например Страховым), что в «Двух мирах» мир христианский, несмотря на все старания даровитого и искусного автора, изображен несравненно слабее мира языческого. Даже такая яркая индивидуальность, как апостол Павел, представлена чертами неверными: в конце трагедии Деций передает слышанную им проповедь Павла, всю состоящую %из апокалиптических образов и «апологов», что совершенно не соответствует действительному методу и стилю Павлова проповедания. Кроме «Двух миров» из больших произведений Майкова заслуживают внимания: «Странник», по превосходному воспроизведению понятий и языка крайних русских сектантов; «Княжна», по нескольким прекрасным местам, в общем же эта поэма отличается запутанным и растянутым изложением; наконец, «Брин- гильда», которая сначала производит впечатление великолепной скульптурной группы, но далее это впечатление ослабляется многословием действующих лиц. Майков — прекрасный переводчик (например, из Гейне); ему принадлежит стихотворное переложение «Слова о полку Игореве». В общем, поэзия Майкова останется одним из крупных и интересных явлений русской литературы.
ПОЛОНСКИЙ (Яков Петрович) — один из главных русских поэтов послепушкинской эпохи, родился 6 декабря 1820 года в Рязани, сын чиновника; учился в местной гимназии, потом в Московском университете, где его товарищами были Фет и С. М. Соловьев. По окончании курса Полонский, в качестве домашнего учителя, провел несколько лет на Кавказе (1846— 1852), где был помощником редактора «Закавказского Вестника», и за границею. В 1857 году женился, но скоро овдовел; во второй раз, в 1866 году, женился на Жозефине Антоновне Рюльман (скульптор–любительни- ца, известная, между прочим, бюстом Тургенева, поставленным в Одессе). По возвращении в Россию он долго служил цензором в комитете иностранной цензуры; с 1896 года состоит членом совета главного управления по делам печати.
В совокупности стихотворений Полонского нет той полной гармонии между вдохновением и размышлением и того убеждения в живой действительности и превосходствепоэтическойистины сравнительно с мертвящею рефлексиею, какими отличаются, например, Гете, Пушкин, Тютчев. Полонский был очень впечатлителен и к тем движениям новейшей мысли, которые имели антипоэтический характер: во многих его стихотворениях преобладают прозаичность и рассудочность; но там, где он отдается чистому вдохновению, мы находим у него образцы сильной и своеобразной поэзии. Типичные стихотворения Полонского имеют ту отличительную черту, что самый процесс вдохновения — переход или порыв из обычной материальной и житейской среды в область поэтической истины —остается ощутительным.Обыкновенно в поэтических произведениях дается готовый результат вдохновения, а не самый подъем его, остающийся скрытым, тогда как у Полонского он чувствуется иногда в самом звуке его стихов, например:
То не ветер — вздох Авроры
Всколыхнул морской туман…
В одном из первых по времени стихотворений Полонского как будто заранее очерчены область и характер его поэзии:
Уже над ельником из‑за вершин колючих
Сияло золото вечерних облаков,
Когда я рвал веслом густую сеть пловучих
Болотных трав и водяных цветов.
От праздной клеветы и злобы черни светской
В тот вечер наконец мы были далеко,
И смело ты могла сдоверчивостью детской
Себя высказывать свободно и легко.
И голос твой пророческий был сладок,
Так много в нем дрожало тайных слез,
И мне пленительным казалсябеспорядок
Одеждытраурнойи светло–русых кос.
Но грудь моя тоской невольною сжималась,
Я в глубину глядел, где тысячи корней
Болотных трав невидимо сплеталось,
Подобно тысяче живых зеленых змей.
И мир иной мелькал передо мною,
Не тот прекрасный мир, в котором ты жила…
И жизнь казалась мне суровой глубиною
С поверхностью, которая светла.
«Пленительным беспорядком» отличаются произведения Полонского; есть в них и «траур» по мирскому злу и горю, но голова его музы сияет отражением небесного света; в ее голосе смешиваются тайные слезы переживаемого горя с пророческою сладостью лучших надежд; чувствительная — быть может, даже слишком — к суете и злобе житейской, она стремится уйти от них «за колючие вершины земли», «в золотые облака» и там «высказывается свободно и легко, с доверчивостью детской». Исходя из противоположности между тем прекрасным и светлым миром, где живет его муза, и тою «суровою глубиною» действительной жизни, где сплетаются болотные растения зла своими «змеиными корнями», Полонский не остается (подобно Фету) при этом дуализме; не отворачиваясь безнадежно от темной действительности, не уходя всецело в мир чисто поэтических ощущений и созерцаний, он находит примирение между этими двумя областями в той идее, которая уже давно носилась в воздухе, но вдохновляла более мыслителей и общественных деятелей, нежели поэтов. У Полонского в самое художественное его настроение входит эта идеясовершенствования, илипрогресса. Хотя он не видит в истории тех определенных положительных идеалов (христианского царства), в которые верил Тютчев, но она не есть для него, как для шопенгауэрианца Фета, только торжище «развратной толпы», «буйной от хмеля преступлений»: он слышит в ней «глагол, в пустыне вопиющий, неумолкаемо зовущий: о,поднимисвоечело… чтоб жизнь была тебе понятна, идивпереди невозвратно… туда, гдевпередитак много сокровищ спрятано у Бога». Та безмятежно блаженная красота, которая открывается поэтическому созерцанию природы, должна будет открыться и в жизни человечества как конец ее борьбе и тревогам; «верь знаменованыо — нет конца стремленью, есть конец страданью!» Бодрое чувство упования на лучшую будущность внушается Полонскому не одними «знамениями» природы, но и историческими переменами (например, стихотворение «На корабле», написанное в 1856 году). Надежды на спасение «родного корабля» поэт не отделяет от веры в общее всемирное благо. Широкий дух всечеловечности, исключающей национальную вражду, свойствен более или менее всем истинным поэтам; из русских он всех решительнее и сознательнее выражается, после А. Толстого, у Полонского, особенно в двух стихотворениях, посвященных Шиллеру (1859) и Шекспиру (1864). Не примыкая к радикальным общественным движениям своего времени, Полонский относился к ним с сердечною гуманностью, особенно к жертвам искреннего увлечения (например, стихотворение «Что она мне — не сестра, не любовиица»). Вообще, храня лучшие заветы Пушкина, Полонский «пробуждал лирой добрые чувства» и «милость к падшим призывал».
В ранние годы надежды поэта на лучшую будущность для человечества были связаны с его юношескою безотчетною верой во всемогущество науки:
Царство науки не знает предела,
Всюду следы ее вечных побед —
Разума слово и дело,
Сила и свет.
Миру как новое солнце сияет
Светоч науки, и только при нем
Муза чело украшает
Свежим венком.
Но скоро поэт отказался от культа науки, познающей то, чтобывает, а не творящей то, чтодолжнобыть; его муза внушила ему, что «мир с могущественной ложью и с бессильною любовью» может быть перерожден лишь «иною, вдохновляющею силой» — силой нравственного труда, при вере «в Божий суд, или в Мессию».
С той поры, мужая сердцем,
Постигать я стал, о Муза,
Что с тобой без этой веры
Нет законного союза.
Вместе с тем Полонский решительнее прежнего высказывает убеждение, что настоящий источник поэзии есть объективная красота, в которой «сияет Бог» (стихотворение «Царь–Девица»). Лучшие и наиболее типичные из небольших стихотворений Полонского («Зимний путь», «Качка в бурю», «Колокольчик», «Возвращение с Кавказа»; «Пришли и стали тени ночи», «Мой костер в тумане светит», «Ночью в колыбель младенца» и др.) отличаются не столько идейным содержанием, сколько силою непосредственного задушевного лиризма. Индивидуальную особенность этого лиризма нельзя определить в понятиях; можно указать только некоторые общие признаки, каковы (кроме упомянутого вначале) соединение изящных образов и звуков с самыми реальными представлениями, затем смелая простота выражений, наконец — передача полусонных, сумеречных, слегка бредовых ощущений. В более крупных произведениях Полонского (за исключением безупречного во всех отношениях «Кузнечика–музы- канта») очень слаба архитектура: некоторые из его поэм недостроены, другие загромождены пристройками и надстройками. Пластичности также сравнительно мало в его произведениях. Зато в сильной степени обладают они свойствами музыкальности и живописности, последнею — особенно в картинах кавказской жизни (прошлой и настоящей), которые у Полонского гораздо ярче и живее, чем у Пушкина и Лермонтова. Помимо исторических и описательных картин, и собственно лирические стихотворения, вдохновленные Кавказом, насыщены у Полонского настоящими местными красками (например, «После праздника»). Благодарные, но безымянные черкесы старинного романтизма бледнеют перед менее благородными, но зато живыми туземцами у Полонского вроде татарина Агбара или героического разбойника Тамур–Гассана. Восточные женщины у Пушкина и Лермонтова бесцветны и говорят мертвым литературным языком; у Полонского их речи дышат живою художественною правдой:
Он у каменной башни стоял под стеной,
И я помню: на нем был кафтан дорогой,
И мелькала под красным сукном
Голубая рубашка на нем…
Золотая граната растет под стеной;
Всех плодов не достать никакою рукой;
Всех красивых мужчин для чего
Стала б я привораживать!..
Разлучили, сгубили нас горы, холмы Эриванские!
Вечно холодной зимы
Вечным снегом покрыты оне!..
Обо мне
В той стране, милый мой, не забудешь ли ты?
Хотя к кавказской жизни относится и личное признание поэта: «Ты, с которой так много страдания терпеливой я прожил душой» и т. д., но как итог молодости он вынес бодрое и ясное чувство духовной свободы:
Душу, к битвам житейским готовую,
Я за снежный несу перевал…
Все, что было обманом, изменою,
Что лежало на мне словно цепь, —
Все исчезло из памяти — с пеною
Горных рек, выбегающих в степь.
Это чувство задушевного примирения, отнимающего у «житейских битв» их острый и мрачный характер, осталось у Полонского на всю жизнь и составляет преобладающий тон его поэзии. Очень чувствительный к отрицательной стороне жизни, он не сделался, однако, пессимистом. В самые тяжелые минуты личной и общей скорби для него не закрывались «щели из мрака к свету», и, хотя через них иногда виделось «так мало, мало лучей любви над бездной зла», но эти лучи никогда для него не погасали и, отнимая злобность у его сатиры, позволили ему создать оригинальнейшее его произведение «Кузнечик–музыкант». Чтобы ярче представить сущность жизни, поэты иногда продолжают ее линии в ту или в другую сторону. Так, Дант вымотал все человеческое зло в девяти грандиозных кругах своего ада; Полонский, наоборот, стянул и сжал обычное содержание человеческого существования в тесный мирок насекомых. Данту пришлось над мраком своего ада воздвигнуть еще два огромные мира — очищающего огня и торжествующего света; Полонский мог вместить очищающий и просветляющий моменты в тот же уголок поля и парка. Пустое существование, в котором все действительное мелко, а все высокое есть иллюзия, — мир человекообразных насекомых, или насекомообразных людей, — преобразуется и просветляется силою чистой любви и бескорыстной скорби. Этот смысл сосредоточен в заключительной сцене (похороны бабочки), производящей, несмотря на микроскопическую канву всего рассказа, то очищающее душу впечатление, которое Аристотель считал назначением трагедии. К лучшим произведениям Полонского относится «Кассандра» (за исключением двух лишних пояснительных строф — IV и V, ослабляющих впечатление). В больших поэмах Полонского из современной жизни (человечьей и собачьей), вообще говоря, внутреннее значение не соответствует объему. Отдельные места и здесь превосходны, например, описание южной ночи (в поэме «Мими»), в особенности звуковое впечатление моря:
И на отмели песчаны
Точно сыплет жемчугами
Перекатными; и мнится,
Кто‑то ходит и боится
Разрыдаться, только точит
Слезы,в чью‑то дверь стучится,
То шурша, назад волочит
По песку свой шлейф, то снова
Возвращается туда же…
В позднейших произведениях Полонского явственно звучит религиозный мотив, если не как положительная уверенность, то как стремление и готовность к вере: «Блажен, кому дано два слуха — кто и церковный слышит звон, и слышит вещий голос Духа». Последнее собрание стихотворений Полонского достойно заканчивается правдивым поэтическим рассказом «Мечтатель», смысл которого в том, что поэтическая мечта рано умершего героя оказывается чем‑то очень реальным. Независимо от стремления к положительной религии, Полонский в своих последних произведениях заглядывает в самые коренные вопросы бытия. Так, его поэтическому сознанию становится ясною тайнавремени —та истина, что время не есть создание нового по существу содержания, а только перестановка в разные положени51 одного и того же существенного смысла жизни, который сам по себе есть вечность (стихотворение «Аллегория», яснее — в стихотворении «То в темную бездну, то в светлую бездну» и всего яснее и живее — в стихотворении «Детство нежное, пугливое»). Кроме больших и малых стихотворений Полонский написал несколько обширных романов в прозе: «Признания Сергея Чалыгина» (Спб., 1888), «Крутые горки» (Спб., 1888), «Дешевый город» (Спб., 1888), «Нечаянно» (Москва, 1844). Его юмористическая поэма «Собаки» издана в 1892 г. (Спб.). Сборники стихотворений Полонского: «Гаммы» (1844), «Стихотворения 1845 года» (1846), «Сазандар» (1849), «Несколько стихотворений» (1851), «Стихотворения» (1855), «Оттиски» (1860), «Кузнечик–Музыкант» (1863), «Разлад» (1866), «Снопы» (1871), «Озими» (1876), «На закате» (1881), «Стихотворения 1841 — 1885 гг.» (1885), «Вечерний звон» (1890). Полное собрание стихотворений Полонского издано в 1896 году в 5 томах. Собрание сочинений издано в 1869 году в 3 томах, в 1886 г. — в 10 т. Ср. о Полонском Белинский, «Сочин.» (т. X); Добролюбов (т. III); Эдельсон, в «Библиот. для чтения» (1864 г., № 6); Арсеньев, «Крит, этюды» (т. 11); Страхов, в «Заре» (1871, № 9); Кельсиев, в «Всем. Труде» (1868, № 9); «Историч. Вестн.» (1887, № 5); Вл. Соловьев, в «Ниве» (1896, № 2 и 6); Я. П. Полонский, «Рецензент «Отеч. Записок» и ответ ему» (Спб., 1871, брошюрка); Евг. Гаршин, «Поэзия Я. П. Полонского» (Спб., 1887); Перцов, «Философские течения в русской поэзии».
ЖЕМЧУЖНИКОВ (Алексей Михайлович) — лирический поэт, сатирик и юморист; родился в 1821 году, кончил курс в училище правоведения, служил в сенате и участвовал в сенатских ревизиях Орловской и Калужской губ. и таганрогского градоначальства; позже был помощником статс–секретаря государственного совета. В 1858 году вышел в отставку и жил в Калуге, Москве и за границей; последние годы живет в деревне.
Преобладающий элемент в поэзии Жемчужникова — искреннее, глубоко прочувствованное и метко выраженное негодование на общественную ложь; Жемчужни- ков представляет крайне редкий в наше время пример истинного патриота, болезненно чувствующего действительное зло своей родины и желающего ей настоящего добра. Ходячая ложь, подменивающая патриотизм грубым национальным самомнением и шовинизмом, беспощадно обличается в сатирах Жемчужникова. В одной из них, описавши оборванного пьяницу, молящегося на церковной паперти в первый день Великого поста, поэт вспоминает о другом «греховоднике»:
О, торжествующий меж нами,
Покрыт и срамом и грехами,
Наш современник не таков!
Он, гордо лоб закинув медный,
Пред алтарем отчизны бедной
Священнодействовать готов.
В другом стихотворении («Памятник Пушкину») Жемчужников так обращается к лжепатриотам:
Вы все, в ком так любовь к отечеству сильна,
Любовь,которая все лучшее в нем губит, —
И хочется сказать, что в наши времена
Тот честный человек, кто родину не любит.
В истинном патриотизме нежная любовь к родине неразлучна с жгучею ненавистью к ее действительным врагам:
О, этот вид, о, эти звуки!
О, край родной, как ты мне миЛ!
От долговременной разлуки
Какие радости и муки
В моей душе ты пробудил!
Твоя природа так прелестна,
Она так скромно–хороша!
Но нам, сынам твоим, известно,
Как на твоем просторе тесно
И в узах мучится душа…
Обрисовав несколькими меткими чертами виновников этих мук, наших внутренних общественных врагов, поэт заключает:
И отвращения, и злобы
Исполнен к ним я с давних лет;
Они — «повапленные» гробы…
Лишь настоящее прошло бы,
А там — им будущего нет.
Несмотря на преобладание у Жемчужникова патриотической сатиры, в его поэзии много чистого лиризма. Из основных мотивов лирики особенно сильно у него чувствоприроды. Влюбвипоэзия Жемчужникова отметила только момент первой встречи («Странно! мы почти что незнакомы») и скорбь последней разлуки; любовное чувство является здесь в прозрачной чистоте, без малейшей эротической примеси, которой не чужды даже любовные мотивы у Тютчева. Вообще лирические стихотворения Жемчужникова, хотя, к сожалению, немногочисленные, так же оригинальны, как и его сатира, и займут свое неотъемлемое почетное место в русской поэзии.
Вместе с гр. А. К. Толстым и своим братом, Владимиром Михайловичем, Жемчужников был «непременным членом» при создании Кузьмы Пруткова и недавно выпустил третье издание его «Сочинений». Собственные стихотворения А. М. Жемчужникова, печатавшиеся в разных журналах, изданы отдельно в 1892 году, с портретом и автобиографическим очерком.
ПРУТКОВ (Козьма Петрович) — вымышленный писатель, единственное в своем роде литературное явление, лишь внешними чертами напоминающее М. de Palisse и М. Prudhomme, которые слишком элементарны и однообразны в сравнении с Прутковым. Два талантливых поэта, гр. А. К. Толстой и Алексей Михайлович Жемчужников, вместе с Владимиром Михайловичем Жемчужниковым и при некотором участии третьего брата Жемчужникова — Александра Михайловича, — создали тип важного самодовольства и самоуверенности петербургского чиновника (директора пробирной палатки), из тщеславия упражняющегося в разных родах литературы. Но сила Пруткова не в этом общем определении, а в той индивидуальной и законченной своеобразности, которую авторы сумели придать этому типическому лицу и воплотить в приписанных ему произведениях. В «Полном собрании сочинений Пруткова» не все произведения в равной мере носят на себе печать его индивидуальности. Собственно прутковскими должны считаться все «Мысли и афоризмы» (кроме вошедших в общее употребление можно еще отметить следующие образчики: «Полезнее пройти путь жизни, чем всю вселенную»; «Эгоист подобен давно сидящему в колодце»; «Гений подобен холму, возвышающемуся на равнине»; «Умные речи подобны строкам, напечатанным курсивом»; «Если бы тени предметов зависели не от величины последних, а имели бы свой произвольный рост, то, может быть, вскоре не осталось бы на всем земном шаре ни одного светлого места»; «Смерть для того поставлена в конце жизни, чтобы удобнее к ней приготовиться»; «Ничего не доводи до крайности: человек, желающий трапезовать слишком поздно, рискует трапезовать на другой день поутру»; «Камергер редко наслаждается природой»; «Душа индейца, верящего в метемпсихозию, похожа на червячка в коконе»; «Два человека одинаковой комплекции дрались бы недолго, если бы сила одного превозмогла силу другого»; «Поощрение столь же необходимо гениальному писателю, сколь необходима канифоль смычку виртуоза»; «Только в государственной службе познаешь истину»; «Если на клетке слона прочтешь надписьбуйвол —не верь глазам своим»; «Доб- лий муж подобен мавзолею»; «Из Всех плодов наилучшие приносит хорошее воспитание»; «Рассчитано, что петербуржец, проживающей на солнопеке, выигрывает двадцать процентов здоровья»; «Спокойствие многих было бы надежнее, если бы дозволено было относить все неприятности на казенный счет»; «Если бы все прошедшее было настоящим, а настоящее продолжало существовать наряду с будущим, не было бы в силах разобрать: где причины и где последствия?»; «Иные настойчиво утверждают, что жизнь каждого записана в книге Бытия»; «Не совсем понимаю, почему многие называют судьбу индейкою, а не какою‑нибудь другою, более на судьбу похожею птицею?»; «Издание некоторых газет, журналов и даже книг может принести выгоду»). Далее чисто прутковским характером отличаются все басни, два стихотворения: «Мой портрет» и «Предсмертное», а из драматических произведений — «Фантазия», «Блонды» и «Опрометчивый Турка». Как удобный по краткости образчик прутковских басен можно привести «Пастух, молоко и читатель»:
Однажды нес пастух куда‑то молоко,
Но так ужасно далеко,
Что уж назад не возвращался.
Читатель! он тебе не попадался?
Пародии на поэтов того времени, в высшей степени удачные, не могут, однако, принадлежать Пруткову, который был бы другою личностью, если бы умел так верно замечать отрицательные стороны чужой поэзии. Хотя пародии Пруткова представлены какподражания, чтобы указать на бессознательность скрытой в них насмешки, но это не изменяет сущности дела. Сами по себе эти произведения — образцы в своем роде по меткости и тонкости. Между довольно разнообразными пародиями Пруткова — на Шиллера, Гейне, Хомякова, И. Аксакова, Щербину, Фета, Полонского, Бенедиктова — самим Прутковым могли быть написаны разве только пародии на последнего из названных поэтов, бывшего сослуживцем Пруткова и довольно близкого к нему по характеру. К пародиям на Щербину примыкает превосходный «Спор древних греческих философов об изящном», здесь слишком много пластичности и ученых слов для директора пробирной палатки. Один из главных перлов «Полного собрания» — 17 старинных анекдотов, которые представляют мастерскую пародию на «достопримечательности», издававшиеся в XVIII веке в различных сборниках. Конечно, сам Прутков не мог бы так художественно воспроизвести варварский язык того времени и особую смесь пошлости и нелепости в содержании таких рассказов. Для этой части прутковского творения создан особый автор — дед Пруткова, отставной премьер–майор Федот Козьмич, который под вечер жизни своей достохвально в воспоминаниях упражнялся, «уподоблялся оному древних римлян Цынцынатусу в гнетомые старостью года свои». Веселый фарс «Черепослов сиречь Френолог» имеет недостаточно собственно прутковских черт, и авторы основательно его выделили, приписав его отцу Пруткова, Петру Федотычу, дважды вступавшему на литературное поприще. В первой молодости его комедия «Амбиция» вызвала следующую эпиграмму Сумарокова:
Ликуй, Парнасский бог! Прутков уж нынь пиит!
Для росских зрелищен «Амбицию» чертит!
Хотел он, знать, своей комедией робятской
Пред светом образец явить Амбицьи хватской.
Но Аполлон за то, собрав Пдлинняе,
Его с Парнаса вон! чтоб был он поскромняе.
Зато произведение старости Пруткова–отца, оперетту «Черепослов», «умный Дмитриев» почтил такою надписью:
Под снежной сединой в нем музы веселятся,
И старости — увы! — печальные года
Столь нежно, дружно в нем с веселостью роднятся,
Что — ах! — кабы так было завсегда!
Мистерия «Сродство мировых сил», хотя насыщена прутковским элементом, отличается, однако, излишнею для предполагаемого автора красотою стиха.
Не желая быть только подражателем, Прутков сочинил образец еще не существовавшего в то время рода драматических произведений — «естественно–разговорноепредставление»«Опрометчивый Турка,или приятно ли быть внуком» —к сожалению, оставшееся неоконченным. Другое мастерское творение — комедия «Фантазия» — имела свою характерную судьбу, о которой сообщается в посмертном к ней объяснении («Полн. собр.», 126—128). Внесенная в театральную дирекцию, она, в виду общественного положения авторов, была разрешена к представлению, исполнена 8 января 1851 года актерами Имп. Александринского театра в Высочайшем присутствии императора Николая Павловича и тотчас же воспрещена к повторению на сцене. Воспрещение, рассказывает автор, было объявлено словесно во время исполнения пьесы и ранее ее окончания, при самом выходе Государя из ложи и театра. Произведения Козьмы Пруткова печатались первоначально в периодических изданиях, главным образом в «Современнике» начала 50–х и начала 60–х годов, в отделах «Ералаш» и потом «Свисток». Собрание сочинений с портретом Козьмы Пруткова, редактированное Алексеем и Владимиром Жемчужниковыми, вышло 1–м изд. в 1883 году и затем переиздавалось без перемен (6–е изд. — в 1898 году).
ЛЕОНТЬЕВ (Константин Николаевич, 1831 — 1891) —публицист и повествователь, оригинальный и талантливый проповедник крайне консервативных взглядов; из калужских помещиков, учился медицине в Московском университете, был в Крымскую кампанию военным врачом, потом домашним и сельским в Нижегородской губ. После краткого пребывания в Петербурге поступил в азиатский департамент Министерства иностранных дел и 10 лет (1863—1873) прожил в Турции, занимая различные консульские должности (на о. Крите, в Адрианополе, Тульче, Янине, Зице и Салониках). Выйдя в отставку, провел более года на Афоне и затем вернулся в Россию, где жил большею частью в своей деревне. В 1880 году был помощником редактора «Варшавского Дневника» кн. Н. Голицына, потом был назначен цензором в Москву. В 1887 году опять вышел в отставку, поселился в Оптиной пустыне и через 4 года, приняв тайное пострижение с именем Климента, переехал в Сергиев Посад, где и умер 12 ноября 1891 года.
Первые беллетристические произведения Леонтьева (из русской жизни, несколько повестей и два романа: «Подлипки» и «В своем краю», в «Отечественных записках», 1856—1866) хотя и не лишены таланта, но, по позднейшему признанию самого автора, не представляют значительного интереса, будучи написаны под преобладающим влиянием Ж. Занда по идеям и Тургенева по стилю. Литературная самобытность Леонтьева проявилась вполне в его повестях: «Из жизни христиан в Турции» (издано отдельно Катковым в 1876 году; сюда же принадлежат рассказ «Сфакиот», роман «Камень Сизифа» и начало романа «Египетский голубь», не вошедшие в этот сборник). И. С. Аксаков, враждебно относившийся к политическим и церковным взглядам Леонтьева, у которого находил «сладострастный культ палки», был в восхищении от его восточных повестей и говорил: «Прочтя их, не нужно и в Турцию ехать». Во время жизни в греко–турецких городах произошел в Леонтьеве умственный переворот, закончившийся на Афоне. Прежний натуралист и жорж–зандист, напечатавший, между прочим, уже в зрелом возрасте «в высшей степени безнравственное (по его собственному преувеличенному отзыву), чувственное, языческое, дьявольское сочинение, тонко–развратное, ничего христианского в себе не имеющее», — сделался крайним и искренним сторонником византийско–аскетического религиозного идеала. Этою стороною новое мировоззрение Леонтьева далеко не исчерпывается. Оно было вообще лишено цельности; одного срединного и господствующего принципа в нем не было, но отдельные взгляды были весьма замечательны своею определенностью, прямотою и смелою последовательностью. По своему отношению к славянофильству, которое он называл «мечтательным и неясным учением», Леонтьев представляет необходимый момент в истории русского самосознания. Желая привести свои пестрые мысли й стремления к некоторому, хотя бы только формальному, единству, он называл себя принципиальным, или идейным, консерватором (в противоположность грубопрактическому, или эмпирическому, консерватизму). Дорогими, требующими и достойными охранениями он считал главным образом: 1) реально–мистическое, строгоцерковное и монашеское христианство византийского и отчасти римского типа, 2) крепкую, сосредоточенную монархическую государственность и 3) красоту жизни в самобытных национальных формах. Все это нужно охранять против общего врага — уравнительного буржуазного прогресса, торжествующего в новейшей европейской истории. Вражда к этому прогрессу составляла главный «пафос» в писаниях Леонтьева, выработавшего особую теорию развития, где он своеобразно варьировал идеи Гегеля, Сен–Симона, Ог. Конта и Герберта Спенсера (которых, впрочем, не изучал систематически). По Леонтьеву, человечество в целом и в частях проходит через три последовательные состояния: первоначальной простоты (подобно организму в зачаточном и незрелом, младенческом периоде), затем положительного расчленения (подобно развитому цветущему возрасту организма) и, наконец, смесительного упрощения и уравнения, или вторичной простоты (дряхлость, умирание и разложение организма). Так, германцы в эпоху переселения народов представляли первичную простоту быта, Европа средних и начала новых веков — цветущее расчленение жизненных форм, а с «просветительного» движения XVIII века и Великой французской революции европейское человечество решительно входит в эпоху смесительного упрощения и разложения. От названных европейских мыслителей, которые также отмечали критический и отрицательный характер новейшей истории, Леонтьев отличается тем, что считает это разложение для Европы окончательным и ждет нового и положительного от России. В этом он сходится с славянофилами, но тут же и расходится с ними в трех существенных пунктах. 1) Современное «разложение» Европы он считает простым следствием общего естественного закона, а вовсе не какого‑нибудь порока в коренных началах ее жизни, от которого будто бы Россия свободна; эту славянофильскую точку зрения Леонтьев так излагает и осмеивает: «Правда, истина, цельность, любовь и т. п. унас, а на Западе — рационализм, ложь, насильственность, борьба и т. п. Признаюсь — у меня это возбуждает лишь улыбку; нельзя на таких общеморальных различиях строить практические надежды. Трогательное и симпатичное ребячество; этопережитойуже момент русской мысли». 2) Новая великая будущность для России представляется Леонтьеву желательною и возможною, а не роковою и неизбежною, как думают славянофилы; иногда эта будущность кажется ему даже маловероятною: Россия уже прожила 1000 лет, а губительный процесс эгалитарной буржуазности начался и у нас, после Крымской войны и освобождения крестьян. 3) Помимо неуверенности в исполнении его желаний для России самый предмет этих желаний был у Леонтьева не совсем тот, что у славянофилов. Вот главные черты его культурно–политического идеала, как он сам его резюмировал:«Государстводолжно быть пестро, сложно, крепко, сословно и с осторожностью подвижно, вообще сурово, иногда и до свирепости;церковьдолжна быть независимее нынешней, иерархия должна быть смелее, властнее, сосредоточеннее;бытдолжен быть поэтичен, разнообразен в национальном, обособленном от Запада единстве;законы, принципы власти должны быть строже, люди должны стараться быть лично добрее — одно уравновесит другое;наукадолжна развиваться в духе глубокого презрения к своей пользе». Идеал Леонтьева был византийским, а не славянским; он прямо доказывал, что «славянство» есть термин без всякого определенного культурного содержания, что славянские народы жили и живут чужими началами. Их нынешняя культура слагается отчасти из слабых остатков традиционного византизма, большею же частью — из стремительно усвоенных элементов прогрессивного европеизма. Этот второй, ненавистный Леонтьеву элемент решительно преобладает у славян австрийских, а в последнее время возобладал и у балканских. Поэтому слияние славян с Россиею, к которому стремится панславизм, не только не может быть целью здравой политики с русской точки зрения, но было бы прямо для нас опасным, так как усилило бы новыми струями уравнительного прогресса наши разлагающие демократические элементы и ослабило бы истинно консервативные, т. е. византийские, начала нашей жизни. В церковно–политическом споре между греками и болгарами Леонтьев решительно стал на сторону первых, вследствие чего разошелся с своим начальником, послом в Константинополе, ген. Игнатьевым, а также с Катковым. Леонтьев пламенно желал, чтобы Россия завоевала Константинополь, но не затем, чтобы сделать его центром славянской либерально–демократической федерации, а затем, чтобы в древней столице укрепить и развить истинно консервативный культурный строй и восстановить Восточное царство на прежних византийских началах, только восполненных национально–русским учреждением принудительной земледельческой общины. Вообще Леонтьев во всех сферах высоко ценилпринудительныйхарактер отношений, без которого, по его мнению, жизненные формы не могут сохранять своей раздельности и устойчивости; ослабление принудительной власти есть верный признак и вместе с тем содействующая причина разложения, или «смесительного упрощения» жизни. В своем презрении к чистой этике и в своем культе самоутверждения силы и красоты Леонтьев предвосхитил многие мысли Ницше, вдвойне парадоксальные под пером афонского послушника и оптинского монаха. Леонтьеврелигиозно верилв положительную истину христианства в узко–монашеском смысле личного спасения; онполитически надеялсяна торжество консервативных начал в нашем отечестве, на взятие Царьграда русскими войсками и на основание великой неовизантийской или греко–российской культуры; наконец, онэстетически любилвсе красивое и сильное; эти три мотива господствуют в его писаниях, а отсутствие между ними внутренней положительной связи есть главный недостаток его миросозерцания. Из идеи личного душеспасения путем монашеским (как его понимал Леонтьев) логически вытекает равнодушие к мирским политическим интересам и отрицание интереса эстетического; в свою очередь, политика, хотя бы консервативная, не имеет ничего общего с душеспасением и с эстетикой; наконец, становясь на точку зрения эстетическую, несомненно, должно бы предпочесть идеалы древнего язычества, средневекового рыцарства и эпохи Возрождения идеалам византийских монахов и чиновников, особенно в их русской реставрации. Таким образом, три главные предмета, подлежащие охранению принципиального, или идейного, консерватизма, не согласованы между собою. Не свободно от внутреннего противоречия и враждебное отношение Леонтьева к новой европейской цивилизации, которую он сам же признавал за неизбежный фазис естественного процесса. Справедливо укоряя славянофилов за их ребяческое осуждение Запада, он сам впадал в еще большее ребячество. Славянофилы были, по крайней мере, последовательны: представляя всю западную историю как плод человеческого злодейства, они имели в этом ложном представлении достаточное основание для негодования и вражды; но ожесточенно нападать на заведомые следствия естественной необходимости — хуже, чем бить камень, о который споткнулся. Не имели достаточного основания и надежды Леонтьева, связанные с завоеваниями Царьграда: почему вступление русских солдат и чиновников на почву образованности, давно умершейестественною смертью, должно будет не только остановить уже начавшийся в России процесс уравнительного смешения, но и создать еще небывало великую консервативную культуру? Надежды и мечтания Леонтьеваневытекали из христианства, которое он, однако, исповедовал как безусловную истину. Ему оставалось неясною универсальная природа этой истины и невозможность принимать ее наполовину. Но если главные мотивы, из которых слагалось миросозерцание Леонтьева, не были им согласованы между собою, то к каждому из них он относился серьезно и с увлечением, как свидетельствует вся его жизнь. Своим убеждениям он принес в жертву успешно начатую дипломатическую карьеру, вследствие чего семь лет терпел тяжелую нужду. Свои крайние мнения он без всяких оговорок высказывал и в такое время, когда это не могло принести ему ничего, кроме общего презрения и осмеяния. Большая часть политических и публицистических произведений Леонтьева соединена в сборнике «Восток, Россия и Славянство» (Москва, 1885— 1886). После этого он напечатал в «Гражданине» ряд статей под общим заглавием «Записки отшельника». Одна из них: «Национальная политика как орудие всемирной революции» — издана отдельной брошюрой (Москва, 1889). При жизни Леонтьева на него мало обращали внимания в литературе; можно назвать только статьи Н. С. Лескова («Голос», 1881, и «Новости», 1883) и Вл. Соловьева («Русь», 1883). После его смерти кроме некрологов появились следующие статьи: В. Розанова в «Русск. вестнике» (1892), А. Александрова (там же), Влад. Соловьева в «Русск. обозрении» (1892), кн. С. Трубецкого в «Вестн. Европы» (1892), П. Милюкова в «Вопр. филос. и психологии» (1893), Л. Тихомирова в «Русск. обозрении» (1894), свящ. И. Фуделя (там же, 1895). По обилию материала для характеристики особенно важны статьи о. Фуделя и г. Александрова.
КОММЕНТАРИИ: ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКИЕ СТАТЬИ
Текст печатается по публикации в Энциклопедическом словаре Брокгауза — Ефрона, соответственно:
Красота. — 1895, т. XVI а, стлб. 576; подпись:Вл. С.
Майков (Аполлон Николаевич). — 1896, т. VIII, стлб. 371—373. Полонский (Яков Петрович). — 1898, т. XXIV, стлб. 361—363. Жемчужников (Алексей Михайлович). — 1894, т. XI а. стлб. 857 — 858; подпись:Вл. С. 4
Прутков (Козьма Петрович). —1898,г. XXVa, стлб. 633—634; подпись:Вл. С.
Леонтьев (Константин Николаевич). — 1896, т. XVII а, стлб. 562—564.

