Благотворительность
Эстетика. Литературная критика. Стихи и проза
Целиком
Aa
На страничку книги
Эстетика. Литературная критика. Стихи и проза

Против исполнительного листа

Письмо в редакцию {журнала «Вестник Европы»)

25 августа сего года предъявлен мне был исполнительный лист от редакции журнала «Мир Искусства». Как исходящий от органа наших «сверхчеловеков», этот исполнительный лист был, разумеется, предъявлен мне в сверхполицейском и в сверх- судебном порядке; составлен же он был в порядке сверхлогическом. Это был корректурный оттиск статьи, подписанной Д. Философовым и озаглавленной: «Серьезный разговор с ницшеанцами» («Ответ Вл. Соловьеву»)[405]. Сверхлогичность начинается с заглавия. Что значит ответ Д. Философова Вл. Соловьеву, когда последний к первому никогда не обращался ни с каким вопросом, кроме разве с вопросом о добром здоровье? Притом, будучи по существу и назначению своему исполнительным листом, требующимменяк ответу, статья Д. Философова никак не может быть его ответоммне. Дело же вот в чем: на основании того, что в 9–м № «Мира Искусства», в статье «Идея сверхчеловека», я сказал, между прочим, что с ницшеанцами логически возможен и требуется серьезный разговор, и притом о делах сверхчеловеческих, — г. Философов, усмотрев в этом прямое обещание, требует от меня его исполнения. Он думал было, что я начал исполнять это обещание письмом в редакцию «Вестника Европы» об особом чествовании Пушкина (см. июльский №). Почему он мог думать, что разговор сницшеанцамиможет происходить в форме письма в редакцию «Вестника Европы», которая не только не состоит из ницшеанцев, но самым существованием такого народа едва ли особенно интересуется, — это остается тайной сверхлогичного автора. Как бы то ни было, по его словам, увидав это, ни к нему и ни к кому из ницшеанцев не адресованное письмо, он почему‑то невольно подумал: «Вот он, серьезный‑то разговор!»…

Но, прочтя мою заметку, он убедился, что, «в сущности, весь серьезный разговор г. Соловьева сводится к вышучиванию статьи Розанова и к двум–трем небрежным щелчкам по адресу Мережковского и Минского».

Вот что верно, то верно. Но вольно же было г. Фило- софсву шутку, обращенную к людям, шутки понимающим, принять, без малейшего основания и повода, за серьезный разговор, да еще с ницшеанцами. Насколько моя заметка могла быть серьезным разговором, видно уже из того, что она более чем наполовину представляет выписку подлинных слов г. Розанова.

Да, я позволил себе вышучивать таким способом этого писателя, а если г. Философову угодно несколько моих слов о статьях Мережковского и Минского называть «щелчками», то я и против этого по существу спорить не буду. — Ну, так что же? Г–н Философов, очевидно, ставит мне это в укор. Наставительным, менторским тоном, столь идущим этому маститому писателю по отношению к такому птенцу, как я, он как будто внушает мне: «Нехорошо, нехорошо вышучивать ближнего своего и давать щелчки искреннему своему».

Позвольте, почтеннейший ментор, почему нехорошо? И опять мне слышится назидательно–внушительный голос г. Философова: «Так как вы сами, конечно, не желаете, чтобы вас вышучивали и давали вам щелчки, то не должны этого делать и другим».

Ну, такого странного применения нравственной истины я и от этого своего досточтимого ментора вынести не в состоянии. Неправда, и тысячу раз неправда! Решительно и торжественно заявляю: если бы в прочие дни живота моего случилось мне напечатать что‑нибудь столь непроницаемо–туманное, как статья Мережковского, или столь нелепое по содержанию, как статья Минского, то я от души желаю и убедительнейше прошу всякого меня вышучивать и давать мне щелчки по мере сил своих, чтобы не пропадал здравый смысл и не глохло чувство писательского долга в русской литературе.

И не признал бы я за собой смягчающего обстоятельства даже в том случае, если бы такое мое писание заключало в себе, подобно статье Розанова, крупицу истины, или отличалось бы таким грустно–возвышенным тоном, как статья Мережковского, или было бы так красиво в литературном смысле, как статья Минского.

Итак, обвинение в недолжном отношении к этим трем писателем я решительно отвергаю, — но как быть с исполнительным листом?

Ведь я действительно обещал что‑то относительно ницшеанцев.

Чтобы вы видели, что именно и в каком смысле обещал, нужно вас познакомить с основанием предъявленного мне требования. В статье «Идея сверхчеловека» я говорю, в сущности, следующее.

Между различными течениями мысли в русской литературе и обществе за последнее время выделяются три более заметных: экономический материализм, связанный с именем Маркса; отрицательный морализм, обозначаемый именем Толстого, и третье, еще только определяющееся направление, которому можно пока дать условное название ницшеанства. Первое делает из человека ничтожное колесо огромной экономической машины; для второго человек есть инструмент, предназначенный к осуществлению отрицательных нравственных правил, каковы: не кури, не пей вина, не женись или женись как можно меньше, а главное — не поступай на военную службу.

Что касается до третьего умственного течения, то, при своем еще не определившемся характере, оно оставляет открытою логическую возможность настоящей нравственной свободы как пути к истинному человеческому назначению. Притом некоторое, хотя и очень общее указание на это назначение уже заключается здесь, в идее сверхчеловека. Об этой идее наши «ницшеанцы» говорили и говорят без ясного сознания ее смысла, вроде того как афиняне первого века по Рождестве Христове говорили, по свидетельству книги Деяний, о неведомом боге, которому посвятили алтарь[406].

Мне захотелось указать на те логические условия, при которых идея сверхчеловека может иметь определенный смысл.

Первое из этих условий заключается в победе человека, желающего быть сверхчеловеком, над владычеством смерти. Если человек фактически есть смертный, то сверхчеловек логически должен быть бессмертным. И вот точка зрения, с которой открывается поле для того серьезного разговора с ницшеанцами, о котором твердит г. Философов. Но он слово «серьезный разговор» запомнил, а о чем разговор — забыл. Это не клевета и не шутка: в самом деле, г. Философов предлагает мне говорить о разных предметах — о происхождении трагедии по Ницше, о древнегреческих мистериях, о судьбе Пушкина и т. д. Не спорю, что обо всем этом можно вести серьезные разговоры с разными лицами, но с ницшеанцами я ведь намеревался говорить не об этих предметах, в которых они, конечно, не более сведущи, чем всякий другой, а о том, что, по–моему, прямо их касается: о связи между фактом смерти и идеею сверхчеловека. Чтобы не оставлять никакого сомнения насчет того, что именно такова была моя мысль, позвольте привести буквально мои заключительные словэ.

«Если бы даже и не вставал в нашем воспоминании образ подлинного «сверхчеловека», действительного победителя смерти и «первенца из мертвых» (а не слишком ли это была бы большая забывчивость с нашей стороны?), или, если бы даже этот образ был так затемнен и запутан разными наслоениями, что уж не мог бы ничего сказать нашему сознанию о своем значении для нашей жизненной задачи (почему же бы, однако, нам не распутать и не прояснить его?) — если бы и не было перед нами действительного сверхчеловека, то, во всяком случае, естьсверхчеловеческий путь, которым шли, идут и будут идти многие на благо всех, и, конечно, важнейший наш жизненный интерес — в том, чтобы побольше людей на этот путь вступали, прямее и дальше по нем проходили, — потому что на конце его — полная и решительная победа над смертью.

И вот настоящее мерило для оценки всех дел и явлений в этом мире: насколько каждый из них соответствует условиям, необходимым для перерождения смертного и страдающего человека в бессмертного и блаженного сверхчеловека? И если старая традиционная оболочка сверхчеловеческой идеи, окаменевшая в школьных умах, заслонила для множества людей живую сущность самой этой идеи, что привело к ее забвению, — к забвению человеком его истинного, высокого назначения, к примирению его с участью прочих тварей, — то не следует ли радоваться уже и простому факту, что это забвение и это малодушное примирение с действительностью как будто приходит к концу, что раздаются, — хотя бы и голословные пока, — заявления: «Я — сверхчеловек; мы — сверхчеловеки». Такие заявления, с первого раза возбуждающие досаду, в сущности, должны радовать уже потому, что они открывают возможность интересного разговора, чего никак нельзя сказать о некоторых иных точках зрения.

В ту пору, когда я резал пиявок бритвою и зоолога Геккеля предпочитал философу Гегелю, мой отец рассказал мне однажды довольно известный анекдот, как отсталый московский купец сразил передового естественника, обращавшего его в дарвинизм. Это учение, по тогдашней моде и к некоторому несчастью для самого Дарвина, понималось как существенное приравнение человека к прочим животным. Наговорив очень много на эту тему, передовой просветитель спрашивает слушателя: «Понял?» — «Понял». — «Что же скажешь?» — «Да что сказать? Ежели, значит, я — пес и ты, значит, — пес, так у пса со псом какой же будет разговор?»

Ныне, благодаря Ницше, передовые люди заявляют себя, напротив, так, что с ними логически возможен и требуется серьезный разговор — и притом о делах сверхчеловеческих…»[407].

Ясно теперь, что я был в заблуждении, предполагая в своих будущих собеседниках открытую возможность и склонность к обсуждению таких вопросов по существу.

Пушкинский № «Мира Искусства» открыл мне глаза. Никакого вопроса для них нет, все уже решено и подписано, и требуется только пропаганда. Есть в человеке и мире нечто кажущееся таинственным, но все более и более раскрывающее свою тайну. Это нечто, под разными именами — оргиазма, пифизма, демонизма и т. д., ужасно как нравится этим людям, они делают из него свое божество, свою религию и за свое посильное служение этому «нечто» считают себя избранниками и сверхчеловеками. Хотя служение этому божеству прямо ведет к немощи и безобразию, хотя его реальный символ есть разлагающийся труп, они сговорились называть это «новой красотой», которая должна заменить устарелые идеи истины и добра. Они знают, что логически это бессмыслица, но, объявив себя здорово–живешь сверхчеловеками, они тем самым признали себя существами и сверхразумньши и сверхлогическими.

Никакого общего принципиального вопроса для них не существует, а разве только такие частные вопросы, как, например: был ли Пушкин оргиастом, представителем пифизма, как утверждает Минский, или вовсе этим не был, как думает Розанов? А что пифизм, или оргиазм, или все то, что они под этим разумеют, есть нечто в высочайшей степени прекрасное и желательное, — это для них уже давно решено. Они уже отдались $му, принадлежат ему всецело… А может быть, я и тут о них слишком высокого мнения? Я думал прежде (до Пушкинского №), что имею дело с пытливыми и открытыми для истины умами, и, несомненно, в этом ошибался. Теперь я говорю о них как о душах, преданных… «пкфиз- му»[408]. Но, может быть, и это слишком «серьезно»… да и можно ли говорить о наших декадентах (это, кажется, будет самое подходящее по своей неопределенности общее название) как об одном, солидарном в себе целом? Ведь Мережковский очень не похож на Минского, оба они не похожи на Волынского, и еще меньше, я думаю, сходства между Д. Философовым и В. Розановым. Итак, чтобы никого не обидеть, воздержусь от всякого общего суждения и ограничусь необходимым и совершенно серьезным заявлением: так как исполнительный лист от редакции «Мира Искусства» основан на явной ошибке, то я его не принимаю, обещание же свое исполню непременно, как только встречусерьезныхницшеанцев…

КОММЕНТАРИИ: ПРОТИВ ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО ЛИСТА

Впервые —BE.1899, № 11, с. 848—852.

Статья вскрывает подлинные причины разрыва Соловьева с журналом «Мир искусства». Философия Ф. Ницше в последние годы XIX в. становилась все более популярной в России. В 1897 г. Соловьев посвятил одно из своих «Воскресных писем» одному «из самых характерных явлений современной умственной жизни» и одному из «самых опасных ее соблазнов», которые «есть модная мысль о сверхчеловеке». О сверхчеловеке говорил еще апостол Павел, пишет Соловьев, но при этом апостол действительно указывал «осуществление этого высшего в действительном праведнике, воскресшем из мертвых», — тогда как «новейшему проповеднику сверхчеловека не на что указать в действительности и некого назвать». Здесь же Соловьев назвал Ницше «только сверхфилологом» («Словесность или истина?» —Собр. соч.Т. 8, с. 99). В 1899 г. появился первый русский перевод книги «Так говорил Заратустра». Девять отрывков в переводе С. П. Нани. В посвященной этому переводу заметке В. П. Преображенский писал: «Ницше делается, кажется, модным писателем в России; по крайней мере на него есть заметный спрос» (ВФиП, 1899, № 46, с. 48). Соловьев откликнулся на распространение ницшеанства статьей «Идея сверхчеловека»(МИ%1899, № 9, с. 87—91), где отмечал популярность «трех идей», связанных с «тремя крупными именами (Карла Маркса, Льва Толстого, Фридриха Ницше)». «Самой интересной» Соловьев считал последнюю(Сочинения. Т. 2, с. 627).