Уличное сражение
В этот день он не принял никакого решения; несколько часов он сидел, скрытый от всего мира, в своей маленькой комнатушке в гостинице, мысли вертелись то вокруг фабрики, то вокруг поездки за границу, револьвер лежал перед ним на столе. Но все размышления исчезали перед ярким светом глубокого чувства, которое оставила в нем встреча с Паулем. Существует путь, лучший, чем тот, по которому шел он, Карл; многие довольствуются таким уделом, как удел Карла, и ничего другого до самой смерти не хотят. В водовороте охвативших его чувств Карл дрожал, точно в экстазе. Он ни на что не решался, в душе был хаос, он думал: нужно, прежде всего, освоиться с новым положением. В комнате стемнело, наступил вечер, он зажег свет, он отдался снегопаду чудесных, незнакомых ему переживаний, — если он и не сможет жить по-новому, то он сможет, по крайней мере, чувствовать это новое; темная бездна ненастоящей жизни осталась позади, он прошел через нее, ему суждено было познать этот триумф. Он был полон гордости и покоя, мечты укачивали его, и под ликующие звуки небесных хоров он лег и заснул. Глубокой ночью он проснулся, испуганно вскочил. В ушах звенели слова Пауля: «Мы это проверим». Призыв! На этот раз он не смалодушествует.
Выглянув в окно на темную улицу, он заметил какое-то движение. Там что-то происходило. — Ага, выстрелы! На обоих углах закричали. Пронеслись полицейские патрули, люди разбежались. Карл дождался утра, с отвращением отбросил старый измятый костюм и тщательно оделся, как делал это дома. Он чувствовал себя как бы в броне, я — это я, и хочу даже в это мгновенье быть тем, кем я был, пропасть пройдена, я ничего не стыжусь.
На улице, войдя в случайный ресторан, он натолкнулся на последний ком грязи, пущенный в него оттуда, из пропасти. На первой странице газеты, которую ему подали, под сообщениями о стачке, собраниях стачечников и уличных беспорядках, стояло набранное жирным шрифтом — он испугался — его имя, а под ним: «Издан приказ об аресте такого-то (следовало имя). Дело идет о начале широко задуманной чистки, измена в области промышленности так же недопустима, как и любая политическая измена». За Карла взялись, главным образом, потому, что он личную свою бессовестность хотел прикрыть политическими убеждениями. Такова была эта заметка. В отделе происшествий Карл нашел еще одну заметку с упоминанием своего имени, которая показалась ему прямо-таки бредом. Помимо «промышленной» измены ему вменялась еще в вину и грубая афера.
Он-де, назойливо пролезший в высший слой общества, примазался в начале кризиса к одному бывшему офицеру и обманом уговорил того вложить в его фабрику половину своего состояния. Но ныне бежавший фабрикант вовсе не вложил переданной ему суммы в предприятие, а перевел ее за границу! Карл дрожащей рукой положил газету на стол и внимательно начал ее перелиставать. Мороз пробежал у него по коже. Такова была благодарность. Он скрежетал зубами. Они толкают меня в грязь, я отдал им свои силы, я молился на них, так вот они какие на самом деле, они приносят меня в жертву, дают пинок ногой — мавр сделал свое дело, мавр может уйти — позор, позор! Опять вернулась питаемая озлоблением мысль — уехать за границу, отомстить им, оттуда бомбардировать их. Но — глаза его расширились, он плюнул на пол, — ладно, пусть они правы, это их дело, пусть они действительно окажутся правы, все — Юлия, майор. Однако это так его потрясло, что он, не замечая тревожной сутолоки на улице, почти целый час просидел, погруженный в свои мысли, один в маленьком ресторанчике. Впервые за долгое время он снова почувствовал страшные когти государственной власти, впивающиеся в слабых, побежденных. Жестокая подлость власти, необозримая низость. Они могут посреди улицы, на глазах у всех, застрелить человека и задержать меня, как убийцу, они могут поджечь вон тот дом и обвинить меня, который сидит здесь, что я поджог его взглядом. Это они могут. Впервые за долгое время он испытывал ужас, снова почувствовал себя беззащитным. Внезапно, словно что-то вспомнив, он порылся в кармане, вытащил оттуда листок, который показал ему Эрих, разгладил его и стал читать. Он читал его теперь иначе, чем у Эриха, он весь ушел в его строки, в эти обвинения и угрозы, все это истинная правда, только это и есть правда, это обо мне здесь сказано, я тут, я становлюсь в ваши ряды, — его кулаки сжимались, — о, чорт, теперь я не оплошаю.
Хозяин попросил его, если он хочет еще посидеть, пройти в боковую комнату, там уже тоже протопили, здесь надо закрыть, иначе могут все стекла выбить. Карл уплатил и вышел на улицу.
Сражение началось. Охваченные мертвой тишиной, тянулись священные кварталы дворцов и музеев, в торговом и увеселительном центре города публика громкими возгласами встречала допотопные кареты, а на окраине тем временем собирались молодые и зрелые люди, немало женщин, укрепление домов началось. Стариков и детей перебросили в другие районы. Откуда-то появились большие запасы оружия, люди с нарукавными повязками и значками в петлицах отдавали приказы, проходили небольшие отряды штатских с ружьями через плечо, полиции не видно было, говорили, что несколько полицейских постов посажены под замок и изолированы. Богатые семьи, с ужасом бежавшие из этих районов, рассказывали, что там установлены пушки, они сами их видели, но это были пулеметы. Под вечер на большинстве улиц были обстреляны и разбиты вдребезги газовые фонари, длинные ряды домов погрузились в полную тьму, местами они освещались гигантскими факелами открытых горящих струй газа, пока газовая станция не прекратила подачи газа. Тогда тьма наступила повсюду. В первую ночь и в следующую половину дня ни у кого не было ясного представления, где, в сущности, сосредоточена главная масса восставших, так как вся периферия охвачена была движением. И только к вечеру второго дня выяснилось, что главные силы расположены в северной части города. Полиция, поддерживаемая вызванными на помощь штатскими дружинами, собиралась окружить этот очаг, стараясь пока обойтись без войск. Город, в котором происходило это восстание, был действительно велик, ибо одновременно с подлинными военными действиями, открытыми на периферии, и в особенности в северной части города, в увеселительном центре его и в аристократических предместьях работали кино и театры, и звучала музыка первых балов сезона.
Вечером Карл тщетно пытался проникнуть в районы боя. Весь день он слонялся по городу, вмешивался то в одну, то в другую толпу, наблюдал небольшие стычки, в нерешительности и муке топтался на тротуарах и мостовых, вместе с другими его перегоняли с места на место.
Движение на периферии не ослабевало. На давно условленных местах собирались штатские охранные дружины города, люди разных возрастов. далеко не все вооруженные. Им обещано было, что их построят и дадут всем оружие на центральном месте сбора.
В один из таких беспорядочных отрядов, который только что тронулся по четыре человека в ряд из центра, проходя среди хранящих глубокое молчание масс, и попал Карл, полагавший, что отряд этот направят в зону боя. Карл беспрепятственно — никто ни о чем не спрашивал у него — стал в задние ряды, его одежда не отличалась от платья тех, к кому он примкнул.
Ему все-таки еще суждено было маршировать с ними в одних рядах, проклятие, тяготевшее над ним, не позволило ему избавиться от них даже теперь, они должны были испоганить ему даже это мгновенье. В первые минуты марша, когда он осознал это, он почувствовал прямо-таки физическую заторможенность, отчего задние ругали и толкали его. Он овладел собой, он пойдет с ними, — это мой омнибус, я им ничего не заплачу за проезд, а может быть, дам им что-нибудь еще сдачи. И он бодро зашагал вперед.
Разве в этот час не было людей в столице, кто мог бы спасти Карла? Разве не получили, по меньшей мере, три близких Карлу человека тревожнейшие вести о нем, вести, которые должны были указать им на его намерения и на опасность, подстерегавшую его? Горничная в его городской квартире нашла письма, написанные хозяином, очевидно, в ее отсутствие, на арифметической тетради мальчика и тотчас же, перепуганная (она боялась, что Карл что-нибудь сделал с собой и лежит тут где-нибудь, — может быть, он повесился), бросилась к брату-аптекарю. Не менее испуганный, чем она, он обыскал весь дом. Ну, а дальше, что может, сделать этот бедный, слабый человек, задерганный и трясущийся от страха? Известить полицию, просить о помощи полицию, которая и без того по другому поводу искала Карла? Передать матери его письмо к ней? Карл, может быть, уже переезжает границу, хотя эти записки — о, это ужасно — от них веет чем-то таким недобрым, но, может быть, он нарочно их так написал, зачем ему понадобилось вообще заходить еще раз домой? И что здесь такое случилось в музее? Горничная ничего не знала, эти комнаты стояли все время запертыми. Музей выглядел так, словно в нем происходила драка. Кто это мог сделать? С другой стороны, эти письма. В своей растерянности Эрих не нашел ничего лучшего, как положить письмо к Юлии в конверт, написать адрес и бросить письмо в ящик. Он упустил из виду стачку, в эти дни в пределах города нарушено было и почтовое сообщение, прошло много дней, пока Юлия получила письмо. Эрих был и оставался единственным человеком, подозревавшим об участи Карла, он носился повсюду, расспрашивал доверенного Карла, ждал, слушал, обнадеживал себя, приходил в отчаяние, избегал матери, принимал наркотические средства, а долгие, пустые, немилосердно тяжкие часы тянулись бесконечно.
Сперва шагали молча, потом — под пение солдатских песен. День подходил к концу. Они шли за город в северо-западном направлении, к ним присоединялись другие отряды; по широкому шоссе катились длинными лентами грузовики с вооруженными полицейскими, пулеметами, походными кухнями, теперь уже и конные войска шли, стоял настоящий фронтовой гул. Но добровольцев повели далеким обходным путем через лес к северной части города. Они должны были, — таков был приказ — ворваться в город из предместья, из рабочего поселка, — с юга все забаррикадировано, — при выходе из лесу они получат довольствие и оружие.
Какой долгий и успокоительный путь. Светило последнее осеннее солнце, белое плыло оно в бледноголубом небе, деревья отбрасывали на сырой грунт длинные тени. Под ногами была топкая земля, хлюпали лужи, все было желтокоричневым — распадающаяся листва, валежник и деревья, а между ними зеленели пушистые островки, покрытые травой. Некоторое время шли под телеграфными проводами, они звенели теперь тревожными новостями, призывами о помощи, приказами. Дул легкий прохладный ветер, какие-то поздние пташки еще чирикали. А это что? Гул поездов, — железнодорожники не бастовали? Нет, это — фабричные гудки.
Небо посерело, с трудом пробирались сквозь низкий кустарник; к походу через чащу леса люди были плохо приспособлены; неожиданно показалась совершенно белая круглая луна. Лишенная блеска, она одиноко стояла в небе, и Карл затрепетал, увидя ее среди фантастических переплетений черных ветвей. Ибо луна была знаком ночи, его ночи, он знал это и не боялся. И солнечный свет, еще разлитый по белесому небу, стал угасать, мрак сгущался, надо было сплотить ряды, чтобы не потерять друг друга, птичий щебет прекратился. И вот, уже лес окутан глубокой чернотой, а над вершинами деревьев, над густым переплетом ветвей плывет, сияя все ярче и ярче, белая луна и изливает на землю блеск свой. Она отражается в больших лужах, а на горизонте небо осветилось красноватым отблеском, — это город, подавленный, ожесточенный; там лежат теперь и спят мои дети, там фабрика, там живет мать, Эрих, Юлия. Пока шли все вперед и вперед, мысли его обращались назад, к прошлому. Ни разу за всю свою жизнь он не ощущал себя в мире так твердо и уверенно. По ту сторону грани были Юлия, дети, фабрика, это были хорошие вещи, он неправильно подошел к ним, но ему не в чем упрекать себя — все же они были здоровые и крепкие, ему за них стыдиться не приходится. Юлия, моя нежная рыжеволосая Юлия, хрупкая статуэтка, как часто она лежала в его объятиях, прильнув к нему, прижавшись губами к его губам, о, она была чудесна, благословение земли, радость для мужчины, я мог бы драться за нее с Хозе, но я получил свою долю, он — хороший человек, он любит ее и детей, пусть они строят вместе свое гнездо.
Они шли по лесу, растаптывая кучи высохших бурых каштанов, которые рассыпались изжелта-белой мукой; опавшие листья хрустели под сапогами. Бессмысленная ненависть к барону и его клике, к знатным господам прошла, они — то, что они есть, я был с ними заодно, я ушел оттуда, они — мои враги, мы их побьем. Из луж под ногами взлетали брызги, люди орали. Карл вспоминал, как он мальчиком, стоя в таких лужах, работал, в руках у него были навозные вилы, отец садился на лошадь, поворачивался и галопом скакал прочь; хорошо было на полях, приходилось тяжело работать, и все преодолевалось. Как чье-то назойливое лицо, над ним сияет сквозь ветви лучистая луна. Она так высоко забралась, что от нее никуда не убежишь; ясно выступили на ее диске темные черты.
Вот, наконец, улицы предместья, освещенные десятками смоляных факелов, в полосе резкой тени стоит низенькая деревенская церковка, рядом — обнесенное забором кладбище, а на широкой площади перед ними, в обычное время рыночной, раздают множеству людей еду, дымят полицейские походные кухни, люди расхаживают с эмалированными котелками в руках и смеются, а поодаль, тем, кто выражает желание, выдают ружья и патроны. Вооруженные люди формируются в отряды и сомкнутым строем выступают в поход, солдаты раскрывают перед ними двойное проволочное заграждение, и вот они — в зоне боя. Следует приказ — рассыпаться на маленькие отряды. Начинающиеся здесь улицы и проспекты погружены во мрак, только луна светит. Карл зарядил ружье, теперь — действуй. Проспект тянулся далеко, домов было много, большинство — разбросаны, все одинаково заперты; отряд шел все еще сомкнуто, Карлу пришлось подождать, пока они войдут в более узкие улицы и разобьются на группы: если он теперь побежит, они пустят ему пулю вслед. Ряды домов густели, отряд на широком этом проспекте опережали полицейские бронированные машины, снабженные прожекторами. Броневики ощупывали яркими лучами прожекторов бедные низенькие домишки, вспыхивая, показывались один четырехугольник окна за другим, покосившаяся крыша с трубой, длинные полосы фабричных стен и бараков. Людей не видно было, в страхе и ненависти прятались они в неосвещенных комнатах, несколько часов назад они вылились из фабрик, как раскаленное железо, в комнатах они вздрагивали при каждом выстреле: кого-то сейчас настигла пуля?
Отряд разбился на маленькие группы, и те шли теперь вдоль ряда темных домов, нигде не встречая сопротивления, дома, в которые они врывались, дворы, которые они обшаривали светом, были пустынны, казалось, население миролюбиво и испуганно сидит по своим норам. Возможно ли, чтобы восставшие оставили открытым весь северный участок, позволяя ударить себя в спину? Отряды осторожно продвигались вперед, избегали закоулков, ждали сообщений от передовых отрядов о первой баррикаде или укрепленном бараке; уже крупная часть регулярных войск заняла северный комплекс улиц и прощупывала, идя вперед, центр предместья, как вдруг позади раздались сначала одиночные выстрелы, потом град пулемета, крики: «тревога», «прикрытие!» «стой!» Полицейские машины внезапно повернули назад, ясно было, что передовые отряды попали в ловушку. В одном из этих отрядов был Карл. Он, как и многие другие, потерял в лесу шляпу, месяц — теперь светложелтый, ослепительный, до неправдоподобия яркий, смотрел с молочнобелого неба на землю и, помимо прожекторов, был единственным источником света. Когда за их спиной раздались первые выстрелы, застрекотали пулеметы, тревога овладела осторожно продвигавшимися вперед отрядами, — они были предоставлены самим себе. Карл почувствовал: день, начавшийся тяжелым утром и этой кучкой добровольцев, к которой он присоединился, окончен. Улица, занятая ими, была слева и справа обсажена деревьями, с крыш за деревьями трещали выстрелы восставших, огонь усиливался, он точно полосой тянулся с севера вдоль всей улицы. Сейчас он, Карл, убежит, уйдет от них, ничто его не удержит. Он стоял в нише между будкой привратника и стеной какой-то фабрики, винтовку он прислонил к стене, двое каких-то молодых людей возле него, лежа на земле, всматривались в улицу, проклиная луну и эту несчастную фабричную стену, не дающую для их отступления никакого прикрытия. Надо бы, может быть, пробежать через эту подлую широкую аллею на противоположную сторону, где были дома. Карл пошарил в кармане пальто, ища носовой платок, вот он, этот широкий белый лоскут, он будет махать им, когда побежит; он подумал со страхом: увидят ли те этот знак, нужно держаться на свету. Я удеру, — яростно подавлял он свой страх. На мгновенье вспыхнуло отчаяние — не надо было итти с этими собаками. Молодые люди двинулись: сперва ползком, потом во весь рост, они прошли несколько шагов вдоль стены и стрелой понеслись на противоположную сторону. Карл побежал еще с ними через улицу, но затем они услышали его рев, в белом свете луны они успели рассмотреть его дикое, исступленное лицо, к их удивлению, этот рослый человек с почти голым черепом бросился бежать вдоль домов, подняв винтовку, точно хотел ударить кого-то, но он несся в противоположном направлении, он бежал в сторону восставших, откуда удирали последние одиночки из их отряда, перебегая от дома к дому. Ему кричали вслед, предостерегая его, он ревел что-то в ответ, будто желая увлечь кого-то за собой вперед. Было видно, как он левой рукой махал над головой чем-то белым, по всей вероятности, он хотел по-дать знак — вперед!
Мостовую первой поперечной улицы, которую как раз в эту минуту переходили два отступающих добровольца, он миновал бегом. Но на противоположной стороне был сильно укрепленный угол домов, из окон которых сверкали молнии выстрелов. Это они! — бушевало в нем, — я сразу нашел их, мне вслед не стреляют, мне бы только как-нибудь привязать платок к штыку. Молнии, залпы из углового дома. На бегу Карл обернулся, — он услышал за собой крик, и увидал, как один из отступающих взмахнул руками — так его! — и упал на камни вслед за своей винтовкой. В ту же минуту Карла чем-то твердым ударило в голову (с ума вы что ли сошли?) и вслед затем в шею. Левая рука его поднялась, чтобы схватиться за рану: вперед, я иду! Треск нового залпа из углового дома был последним звуком, проникшим в его слух.
Красная вспышка, такая дикая рядом с сияюще-желтой блаженной улыбкой луны в покрытом белыми барашками океане неба? Угловой дом, как легкий ковер, скользнул вниз, упал косяком и под тихий гул свернулся и взвился высоким синим пламенем, поглотившим его сознание. Сеть небытия была наброшена, с шумом затянулась она над ним в ту минуту, когда кровь его хлынула на каменную обочину. Он заметался в луже своей крови, как рыба, и затем трепыхнулся еще раз или два.
Спустя два дня, когда район этот был очищен, Эриха по телефону вызвали в одну школу, где лежало несколько трупов. Как он боялся этого телефонного звонка! Провизор поехал с ним. Его ввели в чертежный зал, где на голом полу лежало около десятка человеческих бугров, за дверью в коридоре сколачивали гробы. Полицейский офицер почтительно проводил Эриха в зал, маленький невзрачный человечек откинул белую простыню с лица. Это был Карл. Он, Эрих, не сумел притти ему во-время на помощь. Раньше я кричал бы, теперь я не могу кричать, я ничего не в состоянии почувствовать. Нн на голове, ни на облаженной шее — никакой раны, отчего, собственно, он умер? И странно, покойник на полу в сущности не лежал, он выгнул спину и слегка приподнялся, неподвижно и уверенно вытянул он вперед большую голову. Это было страшное и грозное движение. Лишь ниже темени корочка запекшейся крови, сюда попала пуля и унесла его жизнь, но он тянулся вперед. На страшно впалых и желтых щеках выросла черная щетина бороды, с пола на Эриха смотрела эта зловещая голова, которую они сейчас же прикрыли. Провизор, стоявший напротив Эриха, взглянул на него, офицер дотронулся до его рукава, Эрих испуганно закивал и скривил побелевшие губы в бессмысленную улыбку. Выходя, он еще раз оглянулся; значит, третий слева, тот, на котором, вздыбилась простыня, — это Карл, он остается здесь. Офицер очень крепко пожал ему в коридоре руку:
— Ваш уважаемый брат храбро дрался в наших рядах, на одном из опаснейших участков он один бросился вперед — участок этот удержать не было возможности — и погиб смертью славных.
Эрих слушал то, что говорил ему офицер. А в чертежном зале покойник грозно поднимал под простыней голову.
Эрих должен был поехать к матери. О бегстве Карла она уже осведомлена была из газет. Хотя Эрих не знал, что сказать, хотя именно теперь он хотел бы избежать встречи с матерью (ибо, как же говорить с ней, не обвиняя?), но он должен был к ней поехать. Она сразу же, до того как Эрих открыл рот, поняла, что произошло. Эрих не кричал и не плакал, но она знала своего младшего сына. Старая, согбенная женщина без слез, молча сидела на обычном своем месте, в углу дивана. Через некоторое время она разразилась проклятиями по адресу Юлии и всей ее родни, особенно майора, которые довели Карла до смерти; она кричала, что возбудит против них дело, чтобы очистить память Карла. Но вечером, когда принесли вечерние газеты, оказалось, что это излишне. Под сообщением о ходе борьбы, которая еще продолжалась, напечатано было подробное описание смерти Карла: отряд охранной дружины попал в засаду и должен был отступить, но Карл мужественно бросился навстречу потоку отступающих и при этой безумно-храброй попытке был убит. Заголовок был — «Герой».
— Оставь это, мама, — сказал Эрих, превозмогая себя, — мы не можем исправить случившегося, то, что напечатано, будут читать, все остальное забыто.
Глаза у матери сверкали.
— Фу, какая злая гадина это общество, провались они все сквозь землю! А эта низкая женщина воспитывает теперь его детей!
Борьба продолжалась еще десять дней, в конце концов, восстание было потоплено в крови. Но это был конец лишь по внешности. Спавшие летаргическим сном массы страны в первый раз за сто с лишним лет поднялись против своих угнетателей, они пришли в движение, новое могучее чувство свободы омыло их души, — требование признания их человеческого достоинства. Это чувство покинуло свое старое убежище — грезы поэтов и борцов-одиночек, — оно властно охватило массы.
Оно их больше не покидает.
Одетые во все черное, они стояли на платформе огромного вокзала, — согбенная старая мать в черном крепе, скрывающем лицо, и Эрих. Был туманный осенний день, на вокзале было прежнее оживление, жизнь столицы, придушенная в последние недели, снова начала пульсировать.
Мать не хотела больше оставаться в городе. Хотя ей оказаны были всяческие почести, в особенности на торжественных похоронах ее сына, она возненавидела город. Ее не утешило и то, что она указала на дверь Юлии, которая пришла поплакать вместе с ней. Она купила себе место в доме для престарелых на своей родине.
Начальник станции прокричал направление поезда, загудели рельсы, паровоз поднимал свой черный железный щит все выше, выше, в такт тяжелой поступи машины дробно грохотали рельсы, поезд подходил, с великим трудом машина замедляла дыхание: разбрасывая пар, она приблизилась и, заскрежетав, остановилась. Они вошли в вагон, чемоданы сданы были в багаж, Эрих нес ручные чемоданчики — свой и матери.
И город остался позади, тот самый город, в который она ступила несколько десятков лет назад, молодая, с тремя маленькими детьми, — остался позади, как прожитая жизнь.
Поезд несся и несся, мелькали долины, леса, селенья, пашни. Они сидели в мягком вагоне одни — расплывшийся, словно навеки замолчавший Эрих и старуха, откинувшая креп на плечи. Быстро темнело. Однообразная тянулась долина с ее поблекшими лугами и полями; покрытая щетинистым жнивьем, небольшими островками голых деревьев, прорезанная озерами и реками, она тянулась так на многие километры.
Поля эти, окружающие города беспутных людей, готовы уже принять в свои недра десятки тысяч воинов, которые — сознательно, или бессознательно, или полусознательно — способствовали назреванию проклятой эпохи до тех пор, пока сами не вырыли себе могилы. Такой обильный урожай родила летом эта земля, полям надоело производить колосья, вскоре на них вырастут деревянные кресты.
Глубокой ночью они вышли из поезда, утром были у могилы отца. Белесое небо, топкие дороги, маленькое кладбище, за железной решеткой гордая мраморная плита, обвитая густыми побегами плюща. Держась обеими руками за решетку, старая женщина смотрела сквозь черный креп на могилу:
— Пусть он был даже таким, как этот, но он был хорошим мальчиком, он заслужил лучшую участь.
Она дрожала всем телом, ни единая слезинка не смилостивилась над ней.
Эрих был последним в этой семье. Юлия вскоре покинула страну вместе с детьми, отделив их судьбу от удела их родины. Он остался в столице, в своей аптеке. Он жил под крылышком давнишней приятельницы, на которой впоследствии женился. Жил он тихо.

