Когда мертвые просыпаются

Раба, выросшая в семье рабов и под ее гнетом, увядшая в среде маленького провинциального города с его кастовым духом, трепещущая перед мужем, покинутая и угнетенная, мать ожила в большом городе. Она могла, как дикий жолудь, сгнить в сухой траве, но она выжила.

Она была свободна впервые в жизни. Ей было под сорок. Сидя одна — Карл был на фабрике, Эрих в школе — среди мебели, которой пользовались ее квартиранты, она часто горевала: на что ушла моя жизнь… Что со мной сделали? Как мучил меня муж, мы были друг другу не пара, и я родила от него троих детей. Двадцать лет, двадцать лучших лет моей жизни я убила на него. А сейчас я одинока.

Но она недолго предавалась слезам. Она была сильным человеком. Она выпрямилась… Это было позднее цветение сорокалетней женщины.

Когда она уезжала из деревни, ее священник дал ей адрес своего коллеги, с которым он когда-то учился. Письмо лежало у нее в сумке; в своем одиночестве она вспомнила о письме и разыскала его. Пошла по адресу. Священник предложил ей рассказать о себе все без утайки, она все же о многом умолчала, но честно призналась, что чувствует себя одинокой в этом большом, страшном городе и что нет у нее никого, кто бы ее поддержал. Священник вполне понял ее; он знал так же, как ей помочь. Это был мужчина в соку, весьма сомнительный служитель своей церкви, понимавший толк в благах земных. Он любил веселое общество и сам непрочь был хлебнуть пивка. Он познакомил вдову со своей женой, а та, в свою очередь, познакомила ее с другими дамами. Среди них были женщины веселого нрава. Она сожалела, что не могла время от времени приводить с собой Карла, он был ведь уже взрослый парень; кстати священник этот собирал около себя и юношеские группы, его как раз особенно интересовали молодые провинциалы, поступавшие в городе на фабрику. Но Карл уклонялся, упорство парня трудно было сломить. Мало-помалу мать перестала сожалеть, что Карл не бывает с ней у священника, обстоятельства сложились так, что она лучше себя чувствовала одна, и Карл лишь изредка, по воскресеньям, замечал ее сборы в гости, — в эти дни обычно мать выряжала Эриха во все лучшее, что у него было, нередко — в дареные вещи (что поделаешь, бедность, приходится перешивать старые дядины пиджаки, особенно мать радовалась подаренному ей золовкой пальто — оно было не новое, некрасивое, но зато теплое). И мать уходила с Эрихом в гости — поболтать за чашкой кофе. Эрих всегда приносил домой кусок пирога.

В доме священника, в северной части города, собирались солидные люди, нередко — старые офицеры; в семье этого священника были не только служители церкви, но и военные.

— В сущности это все равно, как служить богу и отечеству, — высказался однажды священник, — словом или оружием.

— Слово, однако, не причиняет таких ран, — ответила ему одна из дам.

— Этого не говорите, уважаемая, слово, если только не затыкаешь уши, может причинить большую боль.

Здесь бывали и достойные представители Общества призрения сирот, и даже один банкир, из которого выкачивали пожертвования на разные цели, и он шел на это в надежде искупить свое не совсем безупречное прошлое; приходили то тот, то другой член общины, и круг этих идиллических знакомств постоянно прорывался каким-нибудь посторонним лицом, запросто приведенным приятелем или приятельницей кого-нибудь из завсегдатаев.

Хозяин дома, между прочим, обладал и поэтической жилкой, поэтому он звал к себе также актеров, если и не крупных, то хотя бы просто декламаторов; он хотел зажечь их собственными, как он говорил — «самодельными», мужественными балладами. Пусть его произведения сначала читаются в семейном кругу, мало-помалу ими заинтересуется критика, а там, гляди, заявятся и господа издатели.

Таких интересных и веселых людей мать, конечно, не нашла бы в провинции. Даже будь они там, она прошла бы мимо них, не испытывая к ним никакого влечение. Здесь же она чувствовала себя, как рыба в воде, это были первые годы ее пребывания в городе, школьные годы Эриха, годы, когда Карл делал карьеру на фабрике. Мать нравилась всем своей сдержанностью, священник по секрету от нее поручил своим приближенным позаботиться о ней, как о вдове из старой хорошей провинциальной семьи, некогда состоятельной, ныне доведенной до нищеты спекулянтами, которые после смерти мужа буквально последнее вырвали из рук этой женщины. Между прочим, у нее трое детей. В некотором роде — современная Гекуба. Ею занялись, стали водить сначала в церковные концерты, из сочувствия к ее горю, затем решились развлечь ее симфонической музыкой. Она была счастлива, кто-то оказывал ей внимание. Еще так недавно она бегала, загнанная, по улицам, а теперь находились люди, которые думали о ней. — Ах, — вздыхала она про себя, — неужели меня — этакий старый камень — можно оживить? Но друзья с неослабевающей настойчивостью пробуждали к жизни эту замученную женщину, их усилия не могли не увенчаться успехом, она сама так этого хотела! И это удалось! С жадностью наследника, которого долго не вводили в права владения, она набросилась на радости жизни. Она не была злопамятна, еще не поздно было, жизнь была еще впереди.

Когда мертвые просыпаются, это приводит обычно к трагедиям, но иногда к фарсу. У матери мало-помалу стали открываться всякие таланты, о существовании которых она и не подозревала в минувшие десятилетия своего невеселого прошлого. Оказалось, что она умеет рисовать, умеет придумать затейливый маскарадный костюм. На именинах жены священника, куда она пришла поздно, уложив сначала Эриха спать, обнаружилось, что она очень мило, хотя и по-старомодному, танцует. Только вообразить: Гекуба, мать, еще год назад застывшая под своим траурным крепом, — танцует! Ее стали уговаривать брать уроки танцев, дамы и мужчины наперебой предлагали ей свои услуги. И мать, счастливая этим открытием, чуть не зацеловала наутро маленького Эриха, купила ему новую школьную фуражку, а себе, скрывая это от Карла, — бальные туфли, и отдала перешить свое старое, но еще хорошее светлое платье, на модное, городское.

До чего приятны были эти встречи с портнихой, к которой ее привела в начале лета знакомая актриса. О, эти разговоры, приподымающие завесу над жизнью большого города. Отчего она не родилась здесь? Кто знает, кем бы она стала. Теперь же ей вот-вот стукнет сорок.

— Но, — просвещала ее портниха, — молодость можно восстановить уходом за собой; она порекомендует своей заказчице парикмахера, который покажет и посоветует, как и что надо делать; просто невероятно, чтобы женщина с такими данными запустила себя, как простая крестьянка. (А кто же я, как не крестьянка?)

— В городе не существует старости, — проповедывала портниха, — пусть мадам сходит здесь неподалеку в театр и посмотрит, каким огромным успехом пользуется шестидесятилетняя актриса.

Приятельница повела мать в этот театр на классическую пьесу, где упомянутая шестидесятилетняя актриса играла юношу, вызывая общий восторг. Матери было противно, что такое существо обнажается публично. Но шестидесятилетняя старуха все-таки вызвала в ней зависть. На блестящем осеннем празднестве, устроенном банкиром на своей вилле, в том самом предместье, где Карл и Пауль сидели однажды в кафе близ затейливого вокзала, она отважилась появиться «обработанная» по всем правилам и даже решилась танцовать с банкиром и другими господами. Священник, который тоже был на этом празднестве, выхватил сигару изо рта, когда актриса, избранная им в качестве исполнительницы его идеи, подошла к нему и, гордая своим достижением, подвела даму, обращавшую на себя всеобщее внимание. Это была мать, Гекуба; это она однажды пришла к нему, согбенная горем, с письмом его коллеги. Смотри, пожалуйста, какие метаморфозы бывают иногда с людьми. Он невольно назвал ее «сударыня» и поцеловал ей руку. Обычно он ограничивался лишь «теплым» рукопожатием. Дома же, разговаривая с ней об этой встрече, священник высоко поднял брови, и матери стало ясно, что она зашла слишком далеко.

Карл наблюдал ее. В незапертом шкафу появились новые светлые платья, иногда оттуда веяло духами. Теперь часто случалось, что она и запирала шкаф. И вот как-то, — это было на втором году его ученичества на фабрике, — тихим зимним вечером (в виде исключения квартиранты за стеной не галдели) Карл сидел за столом против матери, и мать настойчиво допытывалась, что его теперь занимает (это ей нужно было для священника, для которого она оставалась прежде всего матерью). Карл не отводил от нее глаз. Опершись подбородком на левую полную и оголенную руку, она говорила с ним спокойно и тепло, без всякой задней мысли; в ее пышных, красивых каштановых волосах, лежавших ровными волнами на массивной голове, седина только начала пробиваться, сильное, одухотворенное и выразительное лицо, без излишнем полноты, было нежно-розовым, широкий рот явно утратил свою всегдашнюю суровость. Как она изменилась, как хорошо, молодо она выглядела! Только для того, чтобы смотреть на нее, он рассказал ей все, что она хотела. На второй вечер повторилась та же сцена, и ему стало ясно; ей хорошо, она бывает среди людей, интересных людей, живет среди них, а я? И для этого все произошло? Она поняла жесткую складку его сомкнутых губ, подсела к нему и спросила, не заключит ли он, наконец, с ней мир. Он просто ответил ей:

— Для чего все это было, мама?

Она сказала с нежностью:

— Ты спас мне жизнь, Карл. Неужели же ты хочешь теперь оттолкнуть меня за то только, что я желала тебе добра? Разве не хорошо то, что я сделала?

Он пробормотал — все нутро у него задрожало от горечи — (я спас ее для того, чтобы она меня погубила):

— Не знаю.

— Я хорошо сделала, Карл. Ни одна мать не поступила бы иначе, и если ты сегодня этого не понимаешь, ты поймешь завтра.

Как она причесана, мыслимо ли это? Задушить его для того, чтобы… потом так выглядеть?

Но она уже заметила его неподвижный и мрачный взгляд, парень весь ушел в себя, побледнел и оскалил зубы, чувство вины шевельнулось в ней, она дотронулась до плеча сына таким же испуганным движением, каким однажды остановила замахнувшегося на него мужа.

— Не упорствуй, Карл. Не будь же всегда, вечно так суров со мной. Разве я о себе думала?

Она уронила голову на стол, спрятав залитое слезами лицо.

— Я не должна была удерживать тебя, Карл. Это верно. Но не казни меня так. Ведь я — мать твоя, и ты мне помоги, мой мальчик. Прости же меня, наконец, Карл, Карл!

Слезы ее только усилили его раздраженье, это было признание; но он глотнул слюну — что же теперь делать, разве что-нибудь изменишь, что случилось, то случилось, я был негодяем, тряпкой, я не настоял на своем и вот сижу здесь.

И содрогаясь от ненависти и отвращения, которые вызвало в нем прикосновение к ее коже, он почему-то погладил ей руку и вдруг в полном изнеможении опустил на эту руку свою голову и, оплеванный самим собой, зарыдал; она утешала его, говорила, что все будет хорошо, и они никогда не расстанутся. И сидя рядом, взявшись за руки, они, как это ни странно, вдруг вместе стали плакать об отце и о судьбе, так обездолившей их.

Когда они поднялись, чтобы итти спать, она снова была матерью, а он — ее сыном, на обязанности которого лежало оберегать ее и всю семью. Хорошо, что он не ушел от нее, да, так лучше. Чтобы завершить свой триумф, она уговорила его пойти с ней к священнику. Она чувствовала себя настолько уверенно, что, не стесняясь Карла, надела светлое платье и даже слегка подрумянилась и припудрилась; в таком виде она ни разу еще не показывалась ему. Она расчесала и пригладила ему щеткой волосы, повязала новый галстук.

— Ну, почему же не надо, Карл? Ведь ты мой кавалер, ты поведешь меня.

Он не знал, как отнестись к этому, он улыбался, но ему хотелось сквозь землю провалиться от стыда.

В этот морозный вечер священник поздно вернулся домой. Карла представили его жене, любезной и любопытной женщине, он увидел мать в окружении этого небольшого общества. Какие у нее изысканные манеры, как она пьет горячий пунш вместе со всеми, как она выслушивает и сама рассказывает, смеясь, всякие истории, до чего уверенно она себя держит… Он снова любуется ею и в то же время думает: что она сделала со мной, я был игрушкой в ее руках! Он смотрит на нее, веселую и оживленную, и, чувствуя, как подступает к горлу бешенство, с особой ясностью видит всю омерзительность ее поступка с ним.