Начало боя
День был действительно тяжелый. Ночью начались военные действия. Ибо, принимая во внимание боевые средства, пущенные с самого начала в ход бастующими — с одной стороны, и полицией и войсками — с другой, речь могла итти только о военных действиях. Конечные станции городской железной дороги были с ночи заняты непрерывно растущей неспокойной массой людей. Никто не знал намерений этих масс, в которых было большое количество женщин и детей, особенно — детей. Когда появились первые штрейкбрехеры, пытавшиеся проникнуть на вокзалы, их немедленно поймали и избили, только немногим удалось, крадучись, пробраться за ворота, но они тут же вынуждены были спрятаться в огромном сарае; ни из одного пункта нельзя было пустить поезда. На промежуточных вокзалах стояли такие же толпы и грозно дожидались: пусть только покажутся первые поезда. Между тем полиция подбрасывала на машинах подкрепления своим частям, началось медленное оттеснение толп, они, как неживые, подавались назад, чтобы тут же вновь заполнить каждый свободный метр. С наступлением утра народ стал собираться не только у вокзалов, но и в самых различных пунктах города, за исключением центра. Однако утром и в центре было лишь слабое движение, а к полудню, когда показались усиленные отряды полиции, высланные для охраны больших магазинов и государственных учреждений, движение почти совсем замерло. Магазины поменьше, в особенности ювелирные, рано закрылись. Универсальные магазины не решились на эту меру, но и они не могли отказать себе в том, чтобы поднять над витринами огромные предохранительные решетки, что, конечно, не содействовало притоку покупателей. Паралич, охвативший трамвайное движение и метро, дал себя почувствовать к вечеру в несколько странной форме. Улицы и площади, включая теперь уже и центральные, кишели народом, но таким, который никогда не скучивался толпами, да в этот час, да на этих улицах. Народ шел длинными рядами, ряды эти к вечеру все больше и больше густели, они забили главные городские магистрали, где было от них черным-черно. Рекламы и витрины больших магазинов, ресторанов, кафе все еще сияли огнями, толпы народу, словно по-праздничному, двигались без плана взад и вперед, но на мостовой было подозрительно пусто, проносились легковые автомобили, однако, в очень небольшом числе, грузовых же почти совсем не было видно. Посреди мостовой скакали конные полицейские патрули, шла рысью лошадь, на ней всадник с винтовкой на ремне через плечо. После полудня район дворцов, музеев, правительственных зданий был оцеплен полицией, носились слухи, что там уже несколько дней стоят наготове войска.
Наступил вечер после серого, дождливого, осеннего дня, газетчики выкрикивали названия своих газет, которые сегодня слабо раскупались: что происходит где-то там в мире, никого не интересовало, а что будет дома — скоро и без газет станет известно. Был вечер, универсальные магазины закрылись на час раньше обычного, массы служащих смешались с толпами прохожих, центральные улицы потеряли часть своих вечерних огней. Людская толчея стала заметно убывать, и скоро на роскошных улицах и проспектах никого, кроме полицейских патрулей, скачущих под гирляндами электрических фонарей, не осталось. Был вечер и близилась ночь, и все в городе чувствовали, что это будет особая ночь. В мертвом безлюдье застыли священные кварталы дворцов и Галлереи побед, на просторных площадях и улицах центра, вокруг театров, магазинов было лишь слабое оживление, страх загонял людей в дома, напрасно сияли огнями своих световых реклам кино: час этот был не для очаровательных пустячков, которые придумывали досужие люди в своих ателье, час этот был не для полетов в мир фантазий, — действительность звала властно и пронзительно. Цокот копыт полицейских лошадей, топот ног бегущих людей, с молниеносной быстротой распространяющиеся слухи. Город, обычно вздымавший над собой своды красного зарева и гордо сиявший, бросал теперь в небо лишь слабый отблеск уличного освещения. В рабочих районах бурлило, как в котле, общественные залы были переполнены митингующими, на площадях скоплялись толпы, полицейские машины проносились непрестанно, шли разговоры об арестах, участие рабочих-металлургов в стачке то подтверждалось, то отрицалось, а у железнодорожников как будто шло совещание.
Тяжелая ночь пришла к концу, и никаких событий не последовало. Да, ранним утром стало ясно, что какие-то силы действуют наперекор стачке и ее используют. Так как конторы и магазины не присоединились к стачке, то служащим с утра должны были понадобиться средства передвижения, и вот, за одну ночь столица была отброшена на десятки лет назад: вместо трамваев, метро, автобусов, по улицам двигались почтенные омнибусы, таратайки, трясучие крытые возки. Шли лентой автомобили, среди них были и богатые частные машины, проносились, сопровождаемые полицейскими, грузовики с шумными ватагами конторских служащих, а подчас — студентов и школьников, которых доставляли по месту работы. Картина уличной жизни оживилась, элементарные потребности требовали удовлетворения.
Ночь, не принесшая никакого сдвига, упущенный момент паники, — все это очень повредило успеху стачки, газеты уже оповещали о переговорах, которые состоялись в министерстве хозяйства под личным председательством министра. В дело вмешались обеспокоенные стачкой политики, рассудительные элементы с одной и с другой стороны, для которых «благосостояние хозяйства было выше собственных интересов и всяких разногласий», — они считали, что момент слишком серьезен для того, чтобы выносить на обсуждение принципиальные вопросы. И в полдень уже носились слухи, что, ввиду серьезности положения и опасности распространения стачки на железнодорожников, между сторонами выработана платформа для соглашения. К переговорам в министерстве хозяйства привлечены были представители военного министерства и министерства внутренних дел, и они заявили: они не потерпят, чтобы «страна стала ареной борьбы эгоистических страстей и презренных частных интересов», уж и так страна истерзана кризисом, и если бастующие и их противники думают, что им позволят еще усугубить разрушение ценностей, то они ошибаются — в этот час все мы находимся на корабле, которому грозит крушение, и все мы в равной степени отвечаем за его участь: никакие бунты допущены не будут.
Организованные представители стачечного движения не выражали недовольства вмешательством третьей стороны, наоборот, они позаботились, чтобы о нем стало известно массам, и на листовках, оповещающих о ходе стачки, жирным шрифтом и на первом месте напечатано было об угрозе выступления войск (которая, разумеется, никого не пугает, военщина ошибается, если думает, что бастующие дадут желанный предлог для насилия). Четкость действий и целеустремленность рабочих непоколебимы, и слишком хорошо известная всем мания власти тщеславных генералов не сможет праздновать здесь побед. Сохраняйте спокойствие. Не следуйте за лозунгами ваших врагов.
Плакаты, появившиеся на стенах домов со второго дня забастовки, по ясности мысли не оставляли желать лучшего. Казалось, словно за ночь выросла третья группировка, наряду с существующими двумя старыми рабочими партиями, которые, право, уж всем надоели. Рядом с прокламациями умеренной и радикальной партий красовались воззвания с призывом к нарушению дисциплины этих партий. Кипя негодованием, стояли перед ними сторонники и друзья старых партий, называли это оплаченной работой, устанавливали, что власти с явным удовлетворением узнали о возникновении «третьей партии». («Они сами дали деньги на ее организацию», — кричали возмущенные сторонники и друзья) и говорили о раскрытой игре. Посудите сами: рядом с серьезным и властным голосом старых партий, который говорил знакомые вещи знакомым языком: о нужде, существующей ныне, и о том, что у бедняков скоро вырвут последний кусок изо рта, и о приближающейся тяжелой зиме, — этот новый насмешливый и горделивый голос! Голос совсем иного тембра. Его нельзя было поставить в ряд с голосами обеих старых партий, хотя по виду они и представляли как будто (или нет?) единое целое. Со страхом и озлоблением встречены были боевые батальоны, называвшие себя «батальонами свободы».
Вожди «батальонов свободы» призывали к защите родины и культуры. Нынешнее правительство предает родину. Государство в его настоящей форме отслужило, оно отдало страну на растерзание своры помещиков, торговцев, биржевиков, фабрикантов, и все, что делается, — делается их руками.
«Нынешние правители», — говорилось в воззвании, — не пользуются ни малейшим авторитетом, ибо они разоблачены как подкупленная партия. Надо вырвать из их рук страну и ее богатства, — так повелевает час нужды: народ требует свою землю, реки, озера, свои горы, леса, со всем, что на них построено, — с городскими железными дорогами, фабриками». Воззвание обращалось ко всем, кто трудится и создает ценности. Оно напоминало о прекрасных творениях культуры, о созданиях великих умов человечества, которые разрушаются нынешними властителями и их правительством. Штыки наведут на трусов страх и заставят их сдаться.
«К оружию!»
Этот отчаянно-откровенный призыв привел в трепет население города. В разных редакциях он красовался повсюду на стенах домов, большей частью, с яростно вырванными кусками, либо заклеенный сверху чем-нибудь другим, либо замазанный краской, но во всех случаях можно было прочесть это страшное «К оружию», которым неизменно заканчивались листовки. Представители старых партий твердо заявляли на переговорах посредникам другой стороны: «Свои массы» они крепко держат в руках. Но когда показались на улицах небольшие ударные отряды «батальонов свободы», которые явно оказывали давление на пока еще инертные массы и бесспорно обладали притягательной силой, когда появились новые листовки, переговоры между сторонами пошли под усиленным прессом. Железнодорожные акционерные общества, отлично понимавшие затруднительное положение противника, могли без ущерба для себя сохранять непреклонность, в конце концов, они пошли лишь на мелкие уступки. Представители бастующих вынуждены были выступить с предложением этих, так называемых, уступок на рабочих собраниях, чтобы, как полагалось, проголосовать согласие на них.
Однако, на второй день вечером и ночью в городе стреляли.
В эти часы завершилась судьба Карла.
Выйдя от Пауля, — был холодный, ветреный, осенний вечер — Карл почувствовал, словно он впервые за долгие годы ходит на собственных ногах и видит людей. Все казалось ему каким-то новым, он был свеж, здоров, бодр, его интересовали витрины, отдельные люди, плакаты, множество сгрудившихся то там, то здесь кучек народа. Он проголодался и с аппетитом поел в каком-то ресторанчике. Когда он позже прошел мимо женщины, бросившей ему зазывающий взгляд, он почувствовал, какая перемена произошла в нем как он уравновешен теперь, он чуть было не пошел за ней, чтобы попросить у нее прощения за прошлое, за гнусности, которые он совершал в своем душевном смятении. В сущности, больше ему на этих улицах нечего было делать, ему казалось, что он спокойно может поехать теперь в свою большую квартиру и все, что там нужно, мирно и по-порядочному урегулировать. Но в данную минуту он твердо знал лишь, что ему не хочется уходить отсюда, что он сейчас отправится в свою маленькую гостиницу и там выспится. Он уснул крепко и спокойно. Под утро показалось темное, как туча, лицо, — мы пойдем вместе, — сказал он этому лицу, — это решено и подписано. — Встав, он надел костюм, в котором ездил на фабрику и, проходя по сумрачно затихшим улицам, — был первый день забастовки, — он вдруг подумал, что хорошо бы зайти к брату — Эриху, посидеть у него часок, — надо было принять ряд решений, он не знал еще каких, но хотелось немедленно все разрешить.
В аптеке его встретил провизор и сообщил ему, что брат ищет его, телефонируя, куда только возможно, со вчерашнего дня. В лаборатории Карл находит брата, тот, увидев его, опускается в своем белом халате в кресло, много раз повторяет «слава богу, слава богу», держит его за руку и гладит. Он ведет его в столовую и запирается там с ним.
— Ты был дома? Был или нет?
— Нет, — отвечает Карл удивленно, — но что с тобой, почему ты так встревожен, ты искал меня по телефону?
Садись, Карл. Вчера позвонил твой доверенный, он звонил после обеда, спросил, где ты, я не знал, он звонил тебе на квартиру и всюду, где думал, что может узнать о тебе. И я тоже стал искать тебя, но тебя нигде нельзя было найти.
— Доверенный искал меня?
— Ему намекнули, Карл, относительно тебя в полиции, у него там есть какие-то знакомства. Про какие-то истории у тебя на фабрике, я не понял, в чем дело.
— И что же?
— Позвони-ка ему сам или, постой, я вызову его, а ты подойдешь потом к аппарату. Ты ничего не получал?
— А что я должен был получить, Эрих?
— Тебе надо с ним поговорить. Против тебя хотят возбудить дело.
— Ну, и пусть возбуждают, чорт их всех возьми, вы, наверное, все рехнулись здесь.
— Но есть приказ о твоем аресте.
— Ах, вот что, вот что.
Вот оно, значит, куда мы докатились, однако, много они себе позволяют.
— Он сказал тебе об этом? Соедини же меня с ним.
Из телефонного разговора выяснилось, что, в связи с требованиями таможни и переотправкой машин за границу, после того как было установлено, что болезнь Карла — фикция, издан приказ об его принудительном приводе, что при теперешних обстоятельствах означает, по всей вероятности, арест. Он сам, — прибавил доверенный, — поехал к Карлу на квартиру. — Он говорил очень тихо, очевидно, чувствуя, что за ним наблюдают.
— Ну, и что? — Ну, и установил, что там все спокойно. — Карл попросил у Эриха кофе. Он был в бешенстве. Какая безграничная гнусность! Какое лицемерие! Конечно, он перебрасывает производство за границу, а что ему с ним делать, кто теперь станет здесь покупать что-нибудь, кому польза оттого, что цехи пустуют и машины ржавеют? Машины, которые никому не нужны, вывозить за границу — это преступление и за это человека сажают за решетку? А другие, как поступают другие?
— Ты не имел права этого делать, Карл — уговаривал его Эрих, — поэтому они тебя и ищут, я уже виделся с твоим адвокатом.
— Что он?
— Он хочет взять на себя защиту и тотчас же сделать все, что нужно (очень любезно с его стороны), но он полагает, что в данную минуту дело это с чисто юридической точки зрения сомнительно, о чем он тебе уже намекал. Короче говоря, пока мы тут все уладим, ты уезжай куда-нибудь — за границу ли, в другое ли место.
Карл рассмеялся.
— Дай-ка выпить, паренек, я испарюсь, не то еще тебя обвинят в пособничестве.
Карл барабанил по столу, на лице его была ярость. Выпив, Карл пристально посмотрел на своего расстроенного брата.
Тот вздохнул:
— Что это будет, Карл?
— С кем?
Эрих вперил в пространство отсутствующий взгляд. Карл вынул часы.
— Прежде всего, я заеду к адвокату и оттуда позвоню тебе. Будь покоен, я не собираюсь сложить оружие. Совсем, совсем не собираюсь.
Эрих молча придвинул Карлу какую-то газету и листовку, на которую Карл только что смотрел.
— Весь городской транспорт бастует, Карл, ты вряд ли доберешься до адвоката.
— Пусть бастуют, сколько хотят, мне-то что?
Это был прежний разгневанный фабрикант, на нем был его дорогой костюм, он сидел в доме у брата, где сиживал часто, в аптеке, которая была делом его рук. Нахмурившись, читал он газету и хотел было уже смахнуть прочь вторую подсунутую Эрихом дрянь, как он назвал, листовку, но взгляд его невольно упал на случайную строчку, он стал читать, перевернул листок, увидел необычные слова, которыми воззвание кончалось. Тогда он начал читать с начала и читал сосредоточенно и долго. Лицо у него разгладилось, плечи опустились, он дышал спокойней, медленней, пульс бился ровней, он читал строчку за строчкой, он слышал их голос. Когда он с листком в руке взглянул на Эриха, тот был поражен происшедшей в брате переменой. Карл улыбнулся.
— Ты читал это, Эрих?
— Ах, Карл, какое это имеет для тебя значение?
Карл усмехнулся про себя, энергично выпрямился:
— Ты прав. — Он встал. — Так что это я хотел? Да, к адвокату, ладно. (Что мне у него делать?)
— Будь осторожен, Карл. Я рад, что все это так мало тебя волнует.
Они обнялись.
— Ты скоро получишь от меня весточку, Эрих, не из тюрьмы, ручаюсь.
— Деньги у тебя есть?
Карл рассмеялся.
— Бот теперь ты меня хочешь поддержать, спасибо, друг, и успокой мать: пусть не тревожится за меня.
Эрих, оглушенный, остался один.
Карл прошел весь длинный путь до дому пешком. На углу улицы, где он жил, он осмотрелся: нигде ничего подозрительного. В квартире — горничной не было дома — он отпер все двери: здесь он прожил долгие годы, это был его дом, его строение, это было жилье некоего Карла, как он страдал здесь! Дом нашего бедного друга Карла, — думал он. Он распахнул окно — горничная ничего не делает, до чего все запущено — в музее он так и отпрянул — какая дикая картина, ему стало стыдно, до чего он дошел, надо, надо кончать. Он вошел в комнату Юлии; подойдя к письменному столу, где стоял ее портрет, — его карточку, стоявшую рядом, она перевернула, — он заплакал от стыда и раскаяния, шепча, моля о прощении. Он всматривался в ее портрет, это уплыло у него из рук, он с мукой прижал портрет к груди. В детской он сел на одну из кроватей, — будьте счастливы, дорогие; на маленькой парте лежала раскрытая арифметическая тетрадь, он написал Юлии:
«Я не знаю, чем все это кончится со мной, но стыда я вам не причиню. Я с нежностью думаю о тебе. Если я сделал тебе что-либо плохое, Юлия, то это было бессознательно и помимо моей воли. Я счастлив при мысли, что тебе хорошо».
Несколько слов маме? Почему не написать и ей? Он вырвал листок из тетради:
«Дорогая мама, пишу тебе наспех, ты знаешь от Эриха, какие тут вокруг меня плетутся сети, меня хотят разорить, но я не из тех, кто покорно подставляет голову. На некоторое время я скроюсь из виду, но ты будешь знать обо мне — непосредственно или через Эриха. Попрежнему любящий тебя сын Карл». (А что, — щекотнула его мысль, — если бы действительно уехать за границу и оттуда отомстить этим негодяям? Денег у меня для этого достаточно. — Мысль эта легко коснулась его сознания и исчезла.)
Он медленно направился в свою спальню. Открыл потайной стальной ящик в стене, достал револьвер. Тяжелое и прохладное, лежало оружие в руке Карла. Не для меня, приятель, не для меня! И он спокойно вышел из дому, спустился по лестнице и уверенным шагом, дыша всей грудью, вошел в свежий и влажный осенний день.

