Карл и дети
Поздний вечер. Столовая, библиотека, лаборатория Эриха наполняются людьми. Гости забираются и в спальню.
Эрих суетился, он готовил чай и нечто вроде пунша. Он был оживлен. Пришел Карл, и между ними протянулась какая-то новая нить. Стоя под лампой, посреди столовой, Карл слушал разговоры вокруг себя. Ему чудилось в этих речах что-то знакомое, но давным-давно отзвучавшее. Курилка, оказывается, жив, жив, не умер. Он прислушался. Люди были незнакомые и, как ему говорили, подозрительные. Приятное ощущение: точно промерзшее лицо погружаешь в теплый пар. Надежды и желания маленьких людей! Может быть, они завидовали ему, Карлу, хотели бы занять его место, презирали, ненавидели его. Он впервые слышал эти речи на рынках, на тесных улицах бедноты. Как давно это было, словно отдаленный колокольный звон звучит это все у него в ушах, рынки давно снесены, застроены, там еще был ночлежный дом, перед которым он часами простаивал.
У Эриха собиралось пестрое общество. В группе рабочих ругали рабочую партию и профессиональные союзы за косность и лень. Когда кто-то сказал, что нужно любой ценой хранить сомкнутость рядов, седой рабочий пристально взглянул на говорившего:
— Сомкнутость рядов? Вот это я люблю. Нас достаточно времени кормили этой «сомкнутостью». Ты сколько кило прибавил на этой кормежке, коллега?
Карл пожал плечами, вздохнул: безнадежная болтовня, в сущности, жалкие людишки. В другом углу беседа вертелась вокруг вопросов воспитания. Кто-то обронил слово «детский ад».
Был обследован ряд детских интернатов, обнаружены ужасные условия, произвол садистов-учителей. (Я проходил когда-то мимо дома, в котором жили в постоянной распре две семьи с кучей детей, в одной из этих семей мать ударила своего ребенка ногой в живот.)
Тему «семья» упорно поддерживал, сидя у самого радиатора, толстяк-Эрих, хозяин дома, ибо ему хотелось многое, многое узнать. После разговора с Карлом вопрос о семье стал великим вопросом для Эриха.
Ни на минуту не покинул угла, где спорили о воспитании, ласковый, уже немолодой горбун, по профессии художник. Держась большими пальцами за лацканы пиджака, он говорил, что он, лично, считает шум, поднятый вокруг казенных детских интернатов, бесполезным.
— Это как с преступниками, о них тоже слишком много говорят. Я хотел бы видеть человека, который мог бы поручиться за себя, что он никогда не совершит преступления. С одним это случается, с другим — нет. Сильные предписывают свои законы, говорят: это дозволено, а это не дозволено, а другие, в соответствии с этим, совершают или не совершают преступления. Проще было бы взять да объявить право сильного, но на это они не отваживаются.
Больше всего тут страдают дети. Родители — это всегда сильная сторона. Откуда берутся десять тысяч беспризорных? Тоже ведь из семей. Тут-то родители показывают себя во весь рост. Меня они ребенком искалечили, если не своими руками, то недоглядкой. Есть много горбатых, которые стесняются говорить о своем горбе. Почему? Не я его себе сделал. Матери у меня не было, отец не имел времени заботиться обо мне. Он должен был зарабатывать, а я носился без призора, пока не случилось непоправимое.
— Что же делать? — спросила скромная, невзрачная девушка, опустив глаза.
Горбатый продолжал:
— Не в том суть, что мать зла или отец плох, почему, собственно, их называть злыми? И мать и отец набираются злости извне. Они не трубочисты, которые, приходя домой, могут смыть с себя грязь. Они всегда несут уличную копоть в дом. Сказать вам, с каких пор я перестал стесняться своего горба? С тех пор, как я преподаю рисование в школе, где взрослые парни жалуются мне на свою семейную обстановку, а потом приходят родители и в свою очередь жалуются на детей. И я увидел: всем этим людям тоже невесело, хоть и на другом месте, но у каждого из чих свой горб.
Маленький человечек разгорячился, руки его оставили лацканы пиджака, он жестикулировал, голос его приобрел тот жестяной, резкий горловой звук, который свойственен горбатым.
— Все дело в том, что мы живем в обществе, которое состоит исключительно из угнетателей и угнетенных. Угнетатели угнетают вне дома и в стенах его, угнетенные обороняются, и на этом строится семейная жизнь. Семья — это очаг всех зол, чума, таящаяся в жилищах людей. Вред, ежедневно наносимый семьей, не могут исправить тысячи школ. Но тут ничего не изменишь, ибо семья плоть от плоти общества. Да и вообще-то нет никакого общества.
«Боже, — подумал Карл, — с какой страстностью горбун и эта молодая девушка несут такую чушь. Конечно, в нашем обществе горбатым и высоконравственным молодым девушкам нелегко живется. Но следует ли из этого, что они хоть на грош понимают, что значит семья?»
Карл почувствовал, как снова судорожно сжалось его сердце, ненависть к Юлии жгла горло, точно он глотнул едкой кислоты. Эти люди ничего не понимают ни в реальной политике, ни в деловых вещах, это просто чувствительные пустомели; я с такими чудаками Эрих возится, готовят для них свой знаменитый глинтвейн. Карл осмотрелся. Он вспомнил стройную темноволосую девушку. В сущности, жаль, что ее здесь нет. Она не бывала больше здесь, он спугнул ее.
В комнате звучал мерный говор. Внезапно Карл насторожился. Речь зашла о семьях из «высшего» общества. Господин в пенсне и с бородкой клинушком, напоминавший журналиста, клеймил позором «воспитательные методы, практикуемые в семьях богачей». Карлу показалось, что «журналист» метил в него.
Несколько остыв, оратор заговорил о том, что обыватель «просто не разбирается в положении вещей».
— Обыватели, — сказал он, — не продумывают самого важного. О государстве, например, им и в голову не приходит подумать. Задумайся они над его сущностью, они нашли бы много такого, что им пришлось бы примирять с их собственными взглядами на мораль, а потому они предпочитают обходить это дело совсем. Но они не задумываются также над своими семьями, над своими браками. За это они платятся собственной шкурой. Как только они выходят за пределы своей фабрики или конторы и втыкают в рот заграничную сигару, они точно по волшебству превращаются из ловких дельцов в тупейших ослов. Только посмотреть на этот хлам, который в наше время, время высокой техники, называется семьей; прадедовское хозяйство, барахло, которое даже на чердак незачем выставлять. Что делают в этих семьях с детьми? Детям уделяется немного, материнской, немного отцовской любви, любви «из мира животных», — да и то у обезьяны, живущей на дереве, больше нежности к своим детенышам, — затем на ближайшем углу набирается штат нянек и воспитательниц, причем никому не приходит в голову поинтересоваться свойствами характера и способностями этих людей; нянек селят в богатых, обставленных в современном стиле комнатах с паровым отоплением, электричеством, лифтом, телефоном, радио и предлагают им заняться воспитанием детей. Если бы администратор на фабрике нанял непроверенного смазчика для машины — эти господа рассвирепели бы. Но здесь ведь речь идет не о машинах, а всего лишь о людях, о детях. Тут все можно. Почему? Почему эти ловкие и оборотистые господа делают такие глупости? Да это понятно. Как только дело не касается извлечения прибылей, они пасуют. Нажива занимает их целиком, оставляя место только для пищеварения. Муж поглощен своими делами, политикой, клубом, жена занимается проблемами любви и брака. Впрочем, — продолжал забавный человечек, рассмеявшись, — между нами говоря, это совершенно безразлично. Лишь бы они оплачивали свою погоню за наживой, это их деловые издержки, и еще неизвестно, что вышло бы, займись они воспитанием своих детей. Уж лучше пусть затыкают себе рот импортной сигарой. Ребята и без них — и, пожалуй, даже слишком скоро, — вырастут и войдут в эту чудесную жизнь.
— Каком же выход? — спросила невзрачная девушка.
Карла раздражал этот разговор, и он вместе с Эрихом вышел в другую комнату. Они протискались между небольшими группками, расположившимися и довольно громко спорившими в обеих комнатах и в лаборатории. При приближении Карла гости делали друг другу знаки и почти мгновенно умолкали. Эрих улыбался, пожимая руку то одному, то другому, от Карла же гости демонстративно отводили глаза. Карла злила вызывающая болтовня «журналиста». Но это еще было не все. Выйдя в другую комнату, он испугался; и здесь говорили о детях. У него дома ведь тоже дети! Как и чем они живут, об этом он, в сущности, никогда не думал, а ведь дети — это целая проблема. Сразу невыносимо мучительно нахлынули воспоминания детства и юности, почти полная безнадзорность, отец. В каком-то внезапном прозрении он, чувствуя замешательство, увидел, что дети его были такие же, как и он сам в свое время, растущие маленькие люди с сознанием и чувствами. Юлия-младшая и Карл-младший были люди. И Юлия играла в жизни этих детей (что за жизнь!) роль «матери», а он — «отца». Это было невероятно. Он учил своих детей почтению, чистоте, порядку. Что я упустил?
Его потянуло домой. Он был встревожен своим открытием. Эрих, взяв его под руку, проводил до двери.
— Ты сердит на маму? Она хотела зайти к тебе.
Карл торопился. Он взял такси, точно надо было немедленно наверстать что-то. Как противно бранились эти люди у Эриха. В ужасном волнении ходил Карл по своим тихим, просторным комнатам: я виноват, я виноват, я не думал о детях. Как мог я родить их на свет, как мог я, с моей опустошенностью, создавать семью.
Он сидел на своем обычном месте в «уголке» столовой и мучительно, точно передвигая какие-то тяжести, думал: как равнодушен я был ко всему, чем были для меня женщины, дети, чем были для меня люди, я знал лишь покупателей и продавцов, и с этим жизнеощущением я родил с ней своих детей. Горбун и все эти злые рожи правы, — ничего не поделаешь. Он прижал подбородок К груди. С ней меня совокупили, у нее были деньги, она была из аристократической семьи, мне с таким же успехом могли подсунуть другую, а теперь есть двое детей, что будет дальше?
Рука его машинально, привычным движением коснулась рычажка радиоприемника, точно издалека зазвучала танцовальная музыка, чужой красивый мир, Юлии нет, вся вина ложится на него, Карла. И к немалому изумлению детей и фрейлейн, он с раннего утра уже был в детской, расспрашивал о том, о сем, в нем чувствовалась какая-то растерянность, дети не могли понять, чего хочет отец, и фрейлейн тоже недоумевала. Как только дети его увидели, они стали спрашивать о матери. И его мысли вновь возвратились к Юлии. До чего это ужасно — он никак не может подойти к своим детям. Надо раньше привести в ясность отношения с Юлией. Без нее ему не справиться с воспитанием детей. Но как же он это сделает? Все погибло для детей и для меня. Не может, ничего не может уже быть. Жизнь моя кончена, мне нечего больше ждать, что исковеркано, то исковеркано, но дети! Не могут же дети отвечать за грехи отцов.
Мыслей больше не было. Он скрежетал зубами.
Ночью, когда ом лежал в постели, что-то коснулось его во сне. Бывает, что смерть вырывает человека из жизни уже в раннем детстве, другие умирают в расцвете своей деятельности, третьим суждено все вынести, и, как бы они ни берегли себя, им, в конце концов, приходится оплатить счет полностью, они даже согласны платить. В ушах у них звучит вопрос, их непривычный к речи язык что-то лепечет… Глубочайший светлый, теплым покоя снизошел во сне на Карла. Однако, когда он поплелся утром на фабрику, все началось с начала. Какое-то чувство, нет, уже больше чем чувство, физическая тоска, видение, родившееся в мозгу человека, осязаемо отделилось от его внутреннего мира, оно жило уже в Карле наяву, ему казалось даже, что оно следует за ним по пятам. Он шел по улице и оглядывался: кто это, к кому он тянется с такой тоской? Но никого вокруг не было. Приближаясь к красному фабричному зданию. он думал: «Как странно, сон вплетается в мою явь. — Его поразила осенившая его мысль. — Это не нервы, я стою на перепутье».
Время отсутствия Юлии измерялось уже не неделями, а месяцами. Они обменялись несколькими формальными письмами, мать Юлии уехала на юг к морю. Юлия отправилась туда же.
— Она очень окрепла, — писала она Карлу. Но больше ни о чем ни слова.

