Статьи американского периода
Целиком
Aa
На страничку книги
Статьи американского периода

Ответ Н. А. Бердяеву{103}

В хоре русских голосов, доходящих до нас из Франции, ни один не приносит нам столько горечи и разочарования, как голос Н. А. Бердяева. Не только мы, русские, видели в нем рыцаря свободы. Таким он был и для всего западного, особенно христианского мира. За его долгую жизнь мы привыкли видеть его стоящим одиноко, на страже своей истины и справедливости, не смешивающимся ни с каким господствующим большинством. Бердяев был всегда против царящей силы: против русского самодержавия, победоносцевской церкви, партийных течений русской интеллигенции, против коммунизма и фашизма. Он любил определять свою позицию отрицательно, отталкиваясь от социальной или духовной среды, его окружающей. Многие слабости его проистекали именно отсюда, из его полемической установки к миру; но то были благородные, рыцарские слабости.

Как нестерпимо–больно видеть его теперь в стане торжествующих русских националистов, защитником самой страшной тоталитарной власти, которая, сменив гитлеровскую, придавила Европу и угрожает погасить последние огни свободы на старом материке. В решительные дни, когда христианство, свобода и социализм теснее сближаются для последней борьбы против тоталитарно–бесчеловечного деспотизма, Бердяев не с нами, Бердяев отдает свое перо апологии торжествующего зверя. В такой противоестественной ситуации на тех, кто был ему всех ближе, кто мог называть себя его друзьями, соратниками, учениками, прежде всех других лежит тягостный долг: защищать истину от Платона, защищать свободу от изменившего ей рыцаря.

1

Перечитывая последние статьи Бердяева, печатавшиеся и в парижских газетах, и в нью–йоркских журналах, убеждаешься, что его мировоззрение в корне не изменилось. Бердяев не «прозрел», не раскаялся, как многие эмигранты. В принципиальных вопросах он остался самим собой. Основной источник его заблуждений — в непонимании истории, то есть смысла сегодняшнего дня. Однако за ним стоят, поддерживая его, старые предрассудки, привычные клише, заменяющие мысль, окостенелые (или слишком «объективированные») полуистины. С этих старых грехов и начнем.

Нас всегда поражало у Бердяева презрение к политической демократии, которою он противопоставлял демократии социальной, как формальную — реальной. В отличие от Аристотеля, русская мысль имеет тенденцию недооценивать форму; для русского человека «формальный» часто значит несущественный, внешний, пустой. Это словоупотребление само по себе незаконно и является отражением слабости формальных элементов в русской культуре, — одного из больших его недостатков. Но даже условно согласившись с таким словоупотреблением, трудно понять, как можно считать только формальной политическую свободу западных демократий. Сейчас же встает ряд вопросов: формальна или реальна свобода совести — то есть свобода верить или не верить, свобода выбирать свою веру и исповедовать ее? За эту свободу велись вековые войны в Европе — неужели за пустой звук? Пусть религиозная вера померкла в мире, но те идеологии, которые пытаются занять ее место, включая марксизм, неужели для лиц, исповедующих их, имеют только формальное значение? Для французского рабочего читать Humanite[104]или посещать коммунистические собрания — вещь очень реальная. Нужно очень презирать народные массы, чтобы отрицать у них реальную потребность в свободе совести, мысли и слова. Правда, современная действительность предупреждает нас от переоценки этих идеалистических мотивов. Слишком часто мы видим, как массы предают свободу ради хлеба, или даже утоления классовой ненависти. Но ведь не все же, не всегда же! Бывают времена, когда и массы встают на борьбу не за хлеб, а за свободу.

И сейчас, при всем разврате, который несут в них демагоги, есть меньшинство, есть лучшие среди трудового народа, для которых свобода выше хлеба. Будущность нашей культуры зависит от этого идеалистического меньшинства — в интеллигенции и в народе, одинаково.

Но спустимся ниже. Представим себе, что у рабочего, каким его видит Бердяев, заглохли все духовные потребности. Остается ведь прямое физическое насилие, которое отлично от экономического, косвенного принуждения, и от которого защищает человека–гражданина политическая демократия. Я сомневаюсь, чтобы французский рабочий–коммунист согласился жить в условиях, где бы его за плохую или ленивую работу пороли, как в крепостной России, или ссылали на каторгу, как в России советской. А что сказал бы он, если бы сеньор или комиссар вздумал отнять его квартиру, или его честь, или последний кусок хлеба (продовольственную карточку) за честную критику или за насмешку, или просто потому, что его наружность имела несчастье не понравиться? Но все это устойчивые черты советского быта, как и тех азиатских деспотий, которые стоят за ним.

Конечно, мы имеем право делать различие между формальными и реальными свободами (в русском смысле слова). Но тогда следует сказать, что свобода совести, слова, союзов и т. д. в демократических конституциях Запада вполне реальная, а та же свобода в Советской Конституции — чисто формальная, то есть бумажная, не имеющая отношения к действительности.

В своем холодном отношении к политической свободе Бердяев является наследником славянофильских предрассудков. Для тех было важно доказывать, что самодержавие царей совместимо со свободой общества. Бердяев хочет утверждать это, с гораздо меньшим правом, для самодержавия Сталина. В основе лежит известная слабость: делать из национальных пороков добродетель. Националисты всех народов одинаково в этом повинны. На помощь русским националистам приходят западные социалисты в своей преувеличенной и односторонней критике демократии. Целое столетие русские крепостники и их потомки наживали капитал на страданиях английского рабочего. Старались — и еще стараются — доказать, что западный пролетарий может завидовать участи русского раба.

Но это ведет нас ко второму, тоже старому предрассудку Бердяева. Его представление о капитализме и положении рабочего класса в капиталистическом обществе соответствует эпохе, когда Маркс писал «Коммунистический Манифест». Оно отстало на целое столетие. Недаром Бердяев любит пользоваться прудоновским (или луи–блановским?) анекдотом об извозчике и свободе. Кажется, что Бердяев не имел времени присмотреться к современному обществу и рабочем) движению в нем. Он проглядел огромный, небывалый в истории человечества подъем материальных условий жизни, культуры и политического влияния трудящихся масс в девятнадцатом и двадцатом столетии. Рабочий класс возвращался в отечество (La Cite), расширял сферу социалистических отношений внутри буржуазного общества, ожидая недалекого будущего, когда ему придется взять на себя бремя власти и ответственности. Конечно, его экономическое положение не обеспечено. Конечно, безработица остается страшным бичом. Но как можно забывать о том, что в современном капиталистическом мире безработные получают пособия, которые превосходят заработную плату русских рабочих?

Единственная европейская страна, где жизнь рабочих напоминает времена «Коммунистического Манифеста», это Россия — Россия пореволюционная, не в меньшей, а в большей степени. чем Россия царская. После короткого подъема первых лет революции — тех лет, когда Бердяев мог наблюдать своими глазами «диктатуру пролетариата», наступает резкое падение. Непрерывные пятилетки обратили освободившегося рабочего почти в раба. Он потерял право стачек, право свободного профессионального движения, право выборов, потерял свои советы (но все это для Бердяева «формальное!»), его уровень жизни опустился гораздо ниже уровня царских времен. Почему Бердяев не хочет видеть того, что всем известно? Или потому, что он придает большее значение «принципам» — то есть литературе, лозунгам, политическому жаргону, декларациям, чем реальной жизни? Но это значит, что он оказывается большим формалистом, чем западные демократы. Его, по–видимому, не интересует действительное положение трудящегося как человека, как личности. Для него важна идея, не человек, но это убийственно для мыслителя, называющего свою философию персоналистической и экзистенциальной. В действительности Бердяев остается «идеалистом» (в несколько пародийном смысле слова), который, в случае столкновения теории с действительностью, заявляет: тем хуже для действительности.

Тем же идеализмом, на этот раз гегельянским, отзывается и его «революционная» историософия.

Бердяев часто притязает говорить от имени Истории. Это необходимо для него, чтобы отразить все этические возражения против его позиции. История, как известно, стоит на крови и костях; от нее неумно спрашивать оправдания добра. Но у Бердяева история является осмысленным, хотя и внеморальным гением, который осуществляет свои высокие цели самыми безобразными средствами. Иногда этот темный и капризный гений объявляется христианским Богом или Провидением. В этом случае противоречия между требованиями Бога в истории и требованиями нравственного сознания становятся чудовищными.

В действительности, гений истории у Бердяева не христианского, а гегельянского происхождения. Гегель был и остается вечным соблазнителем русской интеллигенции. Его влияние у нас слишком понятно. Оно неотразимо для людей слабых, или неуверенных в своей совести. Так легко отдаться потоку исторического времени и в нем утопить свою больную совесть. Дионисическое погружение в природу или историю, в безличные стихии, дает ложное преодоление личной слабости, спасает от необходимости личного выбора и ответственности.

Вся философия Бердяева, ориентированная наличность, требовала бы, казалось, защиты ее против истории. Он готов защищать личность против природы, против общества (социальности, обыденности), но перед историей он сдается. Почему?

Это станет ясным, если мы увидим, какая история внушает Бердяеву уважение. Не та, что говорит языком традиции, перебрасывает мост между поколениями, а та, что этот мост разрушает. Другими словами, история, которая говорит чрез Революцию.

Но что может сказать опыт исторических революций человеку непредубежденному?

Торжествующей «великой» революции история еще не знала. Будущее русской революции еще не известно. Почему же Бердяев торопится утвердить ее достижения Божественным авторитетом? Еще недавно фашистская революция в Германии утверждала себя провиденциально — на тысячу лет. Пронеслась буря войны, и от нее ничего не осталось. Тридцать лет для России еще слишком ограниченный отрезок времени, чтобы судить о конце. У меня совсем иное чувство истории и ее «текущего момента» чем у Бердяева. Но как странно и непонятно, что тот, кто призывал человека на восстание против всех авторитетов и условностей, призывает его к покорности перед историей, и притом в самом зверском и наименее осмысленном ее облике. Как мог он забыть если не об Апокалипсисе, то хотя бы о Катоне?

Стан победивших любезен богам, побежденных — Катону.

2

Чтобы понять умонастроение русской эмиграции во Франции, необходимо помнить о двух вещах.

Во–первых, пять лет под фашистской властью не прошли бесследно. Тоталитарные режимы нашего времени умеют «перековывать» людей. Нельзя безнаказанно годами дышать отравленным воздухом рабства. Человек, даже преданный свободе, начинает терять веру в нее. Ему кажется, что она ушла из мира навсегда, что демократия доказала свою немощь. Единственное, на что можно надеяться — это на смену одного тоталитарного режима другим, противоположным ему по идеологии. Выдерживают это испытание лишь немногие, сильные духом.

Во–вторых, если не русские войска освободили Францию, то их героическая борьба сделала возможным ее освобождение.

Отсюда угар советофильства, издали непонятный. Он, прежде всего, питается военными триумфами России. Мало кто сумел сохранить трезвость ума и сердца. Увы, Бердяев поддался общему психозу. В своих первых статьях, еще в «Советском Патриоте», — он славил революцию за то, что она вернула русской армии ее былую непобедимость, утраченную в последние годы монархии. Читая, не веришь своим глазам. Бердяев судит политический строй по его военной мощи! Или он боролся с самодержавием только потому, что оно погубило военный престиж России? Три армии в этой войне сражались с наибольшим героизмом: японская, германская и русская. Не случайно, что все три по возглавлению своему фашистские. Фашизм воспитывает граждан для войны, ей поклоняется, готовится к ней десятилетиями. Демократия воспитывает своих детей в пацифизме. Она воюет, преодолевая отвращение к убийству. Ее военные слабости благородны и прекрасны. В них надежда на будущее мира. — В победе России, конечно, участвовал и другой фактор: взрыв патриотизма, охвативший всю страну, когда враг стоял уже у ворот Москвы и своими нечеловеческими жестокостями вызвал к себе всенародную ненависть. Мы еще вернемся к тому значению, которое имел политический режим для обороны России. Сейчас подчеркнем лишь, что новая политическая установка Бердяева определилась русским патриотическим чувством.

Одно из несчастий современного мира состоит в том, что для избавления от германского фашизма понадобилась мобилизация национальных и патриотических чувств. Патриотизм — ценность относительная, естественно–законная в своих границах, разрушительная в своей безмерности. Вся беда в том, что для нашей эпохи эта идея непригодна для положительного политического дела, опасна и вредна даже в своих умеренных формах. Кажется, ясно — по крайней мере, в лагере демократии, — что национальное государство не может существовать в атомный век. Отказ от национального суверенитета, построение сверхнациональной государственности есть не утопия, не мечта, а необходимое, хотя и очень трудное, условие будущего существования человечества. Это видят в Англии, в Америке. Но страны, только что пережившие отчаянную борьбу за существование, отброшены психологически на сотню лет назад — в эпоху наполеоновских войн. Их узкие патриотизмы не желают подчиняться высшему авторитету. Они все еще переживают самоубийственный хмель национальной гордости и национальной ненависти.

Если не ненависть, то гордость переживает и Бердяев. Во всяком случае, он утратил подлинное ощущение вселенского целого. Он живет только Россией и определяет свое отношение к миру из русского угла. Глубокая реакция провинциализма, придушивая Россию, отразилась и на нем, оживив все славянофильские элементы его миросозерцания.

Но, прежде всего, как это было и со славянофилами, реакция национальных чувств мешает ему видеть Россию — настоящую, живую страну, а не Красную Звезду, загоревшуюся над миром в октябре 1917 года.

Для Бердяева Россия и поныне — страна революции, несущая миру освобождение труда. Он проглядел ее фашистское перерождение 30–х годов, которое молча проглотили западные попутчики, и с восторгом приветствовали русские фашисты–эмигранты. На этом моменте следует остановиться.

Я понимаю вполне младороссов и «пореволюционеров», которые ездили на поклон к Муссолини и к Гитлеру, а теперь кричат «ура» Сталину. Зачем чужие вожди, когда есть свой? Сталин несомненно продолжает — умно или глупо, другой вопрос — великодержавную политику России, используя в своих, или русских, честолюбивых интересах симпатии революционных масс Запада и Востока. Не думаю, чтобы для Бердяева, даже теперь, русское великодержавие являлось верховной ценностью. Он соблазнен социальным содержанием, еще не окончательно выветрившимся в официальной доктрине московского фашизма. Он забывает, что фашизм тоже живет социальным, а не капиталистическим пафосом. Фашизм есть одна из форм современной социальной революции.

Я вызываю Бердяева, или кого угодно, дать такое общее определение фашизма, под которое не подошло бы Сталинское государство. Конечно, это определение должно быть не фантастическим, а историчным, то есть построено из наблюдений над реальными фашистскими обществами. До последней войны в Европе было два тоталитарных фашистских государства: Германия и Италия (другие были полуфашистскими). Историческое определение фашизма должно отвлечься от того, что характерно лишь для одной из стран (например, от немецкого расизма) и взять лишь общие черты, объективное определение или описание укажет следующие черты.

1. Политическая форма: вождь с абсолютной властью, партия как орган властвования и массы, пассивно–активные, вечно волнуемые, псевдо–революционизируемые, повторяющие подсказанные им лозунги.

2. Социальное содержание фашистской революции: синтез национализма и социализма — двух величайших сил современности, под главенством национализма.

3. И, наконец, тоталитарный, то есть всесторонний государственно–принудительный характер всей культуры.

Все эти черты характеризуют и современную Россию. Политический строй фашизма даже создан Россией, создан Лениным. Отличие классического коммунизма Ленина–Троцкого от фашизма — в ведущей социальной идее. Революция Ленина была интернациональна, для России — даже антинациональна. С середины 30–х годов Сталин национализирует русскую революцию. Но, поскольку он не смягчает ее тоталитарности, это и значит, что он ее фашизирует. В процессах 1936–1937 годов Сталин истребил почти все социалистические элементы в партии. Остались одни фашисты. Война дала возможность идеологически выявить сущность нового режима, столь пленительного для «русских патриотов».

Есть одно важное отличие между СССР и погибшими типами фашизма, но не в пользу первого. Фашизм застает классовое капиталистическое общество и постепенно социализирует его, стремясь к уравнению классов. Сталин принял в наследство от Ленина общество бесклассовое, нищее, неработоспособное, и начал его хозяйственное и военное восстановление с борьбы против равенства («уравниловки»), окончив воссозданием нового классового общества. Новые классы основаны не на отношениях собственности, а на службе государству, как в старой крепостнической России. Но экономическое расстояние между новыми классами не меньше, а больше, чем в капиталистическом мире, а жестокость принуждения трудящихся не имеет себе аналогий и в истории средневековой России. Так называемый свободный труд «промышленного рабочего) представляет в России лишь самый малый сектор экономической жизни. Его далеко превосходит количественно не только государственно–крепостной труд крестьянина, но и рабский труд лагерей НКВД: число каторжников все возрастает, достигая, по приблизительным подсчетам, 15–20 миллионов душ. Важнее всего, что общая тенденция жизни идет в сторону все большего закрепощения полусвободных людей. За тридцать почти лет непрерывной эволюции советского строя, кроме двух или трех лет Нэпа, ни в одной сфере жизни не замечается обратной, хотя бы слабой, тенденции к свободе. Даже столь нашумевшее «освобождение» церкви на поверку оказывается ее закрепощением, возложением на нее государственного, пропагандно–дипломатического тягла.

Для русской интеллигенции заграницей этот процесс был прикрыт тем фактом, что постепенно, одна за другой, категории работников умственного труда были подняты из нищеты и унижения, в которые их бросила пролетарская революция, и включены в состав нового дворянства. Писатели, художники, ученые — теперь и епископы, — после пережитых страданий преданы обласкавшему их режиму — вероятно, не за страх, а за совесть. Голос подавленных рабочих и крестьян не доносится до Парижа — вернее, донесся только с окончанием войны.

Это обстоятельство, безразличное для большинства эмиграции, не может не иметь значения для Бердяева. Некогда русская интеллигенция сделала свой выбор или свой исход: от «ликующих» и «обагряющих руки в крови» — в «стан погибающих». Теперь над этим принято смеяться. Я уверен, что Бердяев смеяться не станет. Но трагедия его заключается в том, что, думая протянуть руки к России трудящихся, он обнимается с палачами трудового народа. Когда в Париже началось братание с советскими дипломатами, офицерами и даже писателями, почему он предпочел их торжествующие голоса стонам тех затравленных невозвращенцев, которые донесли, наконец, до берегов Сены вопль порабощенной России?

Война показала не только способность русского народа защищать свою родину. Она показала — неожиданно для многих, в том числе и для пишущего эти строки, — всю глубину ненависти народа к советскому строю. Нам в Америке известно — надеюсь, что теперь это известно и во Франции, — что после немецкой оккупации из России добровольно бежало в Германию не менее миллиона людей. На Украине, у казаков, на Кавказе образовались партизанские части, сражавшиеся против Красной Армии. Три советских республики уничтожены (со ссылкой их населения) за немецкую ориентацию. И, наконец, страшный разгром советских армий в первые месяцы войны, со сдачей миллионов пленных, был бы немыслим без широкого пораженчества в самой Великороссии. И мы имеем прямые свидетельства, что такие настроения были распространены в первые месяцы войны. Потом все это резко изменилось. Почему? Гитлер пришел в Россию не как освободитель, а как истребитель. Это увидели скоро и стали на защиту родины. Россию спасло гитлеровское безумие. Вместо того, чтобы говорить о заслугах власти, которая вела народ к победе (Бердяев повторяет это ходячее мнение), следовало бы сказать иначе: Сталин вел Россию к поражению, Гитлер повернул ее к победе.

После войны Россия (с ее сателлитами) оказалась единственной страной, в которую отказываются возвращаться тысячи ее пленных граждан. Многие предпочитают самоубийство, бросаются в воду чтобы избавиться от каторги или смерти на родине. Большинство возвращается с пассивной безропотностью, зная, что их ожидает. Каторгой их не удивить, там выработалось какое–то восточно–покорное отношение к страданиям и даже к смерти. Но возвращаются с тоской, завидуя даже тем жалким крохам буржуазной свободы и цивилизации, какие им довелось видеть. Мы бы сказали, что ненависть к режиму почти всеобщая, если бы ненависть не означала активно–волевого отношения к врагу.

Видел ли их Бердяев? Беседовал ли он не с изменниками, а с честными русскими людьми — порой героями военных лет, — которые выбрали свободу, невзирая на весь смертельный риск, с нею связанный? Если да, то почему он предпочитает верить преданным панегиристам и дворянчикам нового самодержавия?

Как ни утешителен для перспектив русской свободы кажется этот рост, или это проявление послевоенной оппозиции в России, на него нельзя возлагать больших надежд. Опыт тоталитарных режимов показал, что восстание против них невозможно. Совершенно несомненно, что огромное большинство итальянского народа в последние годы ненавидело Муссолини. Очень вероятно, что и в Германии Гитлер был близок к потере своей популярности. Генерачы видели, что он ведет страну к гибели, пытались устраивать заговоры. Но мощь государственного террора оказалась сильнее — на горе страны и народа. Только военный разгром доселе был способен уничтожить фашизм. И мы видели, какую цену платят за это государства и народы. Но эволюция фашизма к свободе еще менее вероятна, чем его революционное свержение. По мере того, как в жизнь вступают новые поколения, воспитанные или деморализованные в тоталитарной школе, иссякают идеи, во имя которых смутное недовольство народов могло бы влиться в политический акт. Для России эволюцию к свободе затрудняют следующие факторы:

1. Глухая стена, отделяющая Россию от Запада, и мистические ужасы, которыми легенда окружает капиталистический ад (Бердяев участвует в поддержании этой легенды).

2. Физическое истребление и вымирание старой интеллигенции, дышавшей воздухом свободы.

3. Рождение новой аристократии, вышедшей из низов народа, воспитанного в пережитках крепостного быта.

4. Появление в русской жизни больших масс восточных народов, несущих с собой опыт тысячелетнего деспотизма.

Предоставленная самой себе, изолированная от мира Россия, или точнее Евразия, должна и дальше развиваться в том же направлении, в котором шла эти тридцать лет: к устранению последних пережитков как западного христианского гуманизма, так и светского демократического социализма, и к построению тоталитарной азиатской деспотии, вооруженной всей современной техникой Запада. В истории такие образования — Египет, Китай, Византия, — отличались всегда большой устойчивостью и долговечностью. Если обладать исторической фантази ей, то, забегая вперед на несколько поколений, можно предвидеть все, что угодно: коронование новой династии, оправославление фашистского государства, — только не его либеральное перерождение. Вместе со всеми попутчиками коммунизма и с русской черной сотней Бердяев сотрудничает не в построении социализма, а в реставрации Московского царства.

3

К счастью или к несчастью, эта предполагаемая изоляция России невозможна. Может быть, благодушные или деморализованные демократии и согласились бы на раздел мира на два полушария: сферу свободы и сферу рабства. Но большевистская Россия на это не согласна. Упоенная своей победой, она немедленно переходит от обороны к наступлению. Начинается небывалая в истории России и безумная по существу экспансия одновременно на Западе, Востоке и Юге. В Европе не менее двенадцати народов со ста миллионным населением включены в систему восточного рабства. Это означает истребление интеллигенции, уничтожение свободной культуры, перемещение миллионов — в ссылку, в Сибирь. Бердяев не может не знать того, что творится во всей Восточной Европе. Может быть, он равнодушен к судьбе балканских славян. Но что он думает о предательстве и новом распятии Польши? Ему должно быть известно, что всюду за «железным занавесом» ничтожное число местных коммунистов (их определяют в среднем процентов в пятнадцать) советизируют свои страны, опираясь на русские войска и агентов НКВД.

Говорят об опасности новой войны. Забывают, что Россия никогда не прекращала войны, вернее, многих мелких войн — на Балканах, в Персии, в Китае. Вооружая и финансируя армии национальных и политических меньшинств, она маскирует свое собственное военное наступление; слегка покрывает его революционным лаком.

Действительно, такова революционная стратегия Сталина. Он давно уже потерял, если когда–либо имел ее, веру в революционные способности масс. Он верит только в силу танков и бомбовозов и признает только одну форму социальной революции — русское завоевание. Деятельность политических партий за рубежом имеет важное, но подспорное значение для действий Красной Армии: создание пятой колонны, дезорганизация тыла, подготовка кадров будущей оккупационной администрации.

В этих условиях идейное значение русского патриотизма совершено меняется. Он теряет остатки благородства, наследие героической обороны, и приобретает хищный, волчий оскал, который был свойствен и немецкому патриотизму гитлеровской эпохи. Боюсь, что и русскому народу придется расплачиваться за патриотов, сплотившихся ныне вокруг Сталина–завоевателя.

Но Бердяев не только русский патриот, он и славянофильствующий социалист. Для него победа социализма в мире не пустое слово. Однако, завороженный «русской идеей», он перестал вглядываться в то, что происходит на Западе. Он не чувствует, как устарело его противопоставление коммунизма и капитализма. Где в Европе Бердяев видит еще живой капитализм? Существуют лишь его остатки, вкрапленные в социализирующиеся формы нового строя. Его защитники ведут арьергардные бои, уже без ожесточения и без надежды на победу. Повсюду в Европе власть в руках социалистов или коалиций на основе социалистической программы. Национализация ключевых отраслей хозяйства уже проведена или проводится в жизнь. Очень важно, что христианские церкви в своем большинстве отказались от защиты капиталистического строя и работают, хотя и не везде дружно, рука об руку с социалистами. Только в Соединенных Штатах капитализм силен и в жизни, и в доктрине. Это объясняется исключительно счастливым, почти монопольным положением американской индустрии на мировом рынке. Здесь пока и рабочие не выдвигают социалистической программы, как это было еще недавно в Англии. Но достаточно первой, неизбежной экономической бури, подобной кризису 1930–х годов, и все изменится. В Европе за мощью американского доллара не видно необычно выросшей в Америке силы рабочего класса и его профессиональных союзов. Их влияние в государстве таково, что они нередко оказываются сильнее, в правительстве и в Конгрессе, организованного влияния предпринимателей. Борьба между ними идет с переменным успехом. Несомненно, что столкновение еще впереди. Исход его никому не известен. Но опыт Нового Курса Рузвельта позволяет надеяться, что эта страна и без тоталитарных лозунгов сумеет идти по пути подлинной социальной демократии.

Почему Бердяев замалчивает победы социализма в Англии, вообще в Европе? Или потому, что они мало эффектны, эффектами революционных постановок? Что там не льется кровь вместе с потоками лживых речей, массы не болеют лихорадкой ненависти, как это требуется демагогами, примеряющими костюм героев великих революций?

Если бы Бердяев без предубеждения, открытыми глазами взглянул на то, что происходит в мире, он увидел бы: что мир переживает эпоху социальной революции, что капитализм обречен бесповоротно и что главный вопрос, который решается сейчас, это вопрос о его преемнике — свободный социализм или социализм тоталитарный, то есть фашизм?

Несмотря на продолжающееся кое–где сотрудничество социалистических партий с коммунистами, главная линия фронта проходит именно здесь: между демократическим социализмом и торжествующей сейчас формой фашизма. Несмотря на свое тяжкое поражение в последней войне, фашизм не исчез из мира, потому что он имеет глубокие корни в сознании деморализованного человечества. Он способен производить на свет все новые формы, как это было на днях в Аргентине, где полковник Перон, друг Германии, пришел к власти путем действительно свободных выборов, выдвинув антикапиталистическую программу, собравшую вокруг вождя рабочие и крестьянские массы. Фашизм везде двулик, со своим социальным и национальным пафосом. Таков и современный коммунизм, всюду усвоивший националистические лозунги. Кстати сказать, почти во всей Южной Америке коммунизм отказывается от своего слишком скомпроментированного имени и предпочитает заключать соглашения с консервативными или фашистскими группами против демократии. Поистине нужно быть доктринером слов, чтобы утверждать сейчас реальное различие между коммунизмом или фашизмом. Сталинизм есть просто русская форма фашизма, увлекающая за собой если не все, то главные фашистские силы в мире, соглашающиеся на зависимость от московского центра. Признаю, что момент социальной ненависти в коммунизме выражен сильнее, чем в других фашистских течениях. Но это ли привлекает к нему Бердяева?

Борьба, происходящая сейчас в мире, решает: жить ли новому социалистическому обществу в формах свободы — гражданской, политической и духовной, или в формах тоталитарных деспотий? Вместе с этим она же решает то, как совершится необходимое и неизбежное объединение мира: путем ли федерации свободных народов, добровольно строящих мировое государственное объединение, или путем порабощения всех народов одним государством–завоевателем. Возможен и третий исход — всеобщее уничтожение в борьбе между этими типами общества Но капитализм и сосуществование независимых народов нужно считать исключенными.

В этой борьбе Бердяев — конечно, сам не подозревая о том, — занял позицию в стане фашизма против социализма, в стане рабства против свободы. Верим, что этот выбор обусловлен не личными вкусами, то есть не заблуждениями сердца, а заблуждениями разума. Бердяев живет в воображаемом, нереальном мире. Однако это не оправдание. У русского писателя в эмиграции имеются лучшие возможности информации, чем у кого–либо другого. Мы понимаем по–русски. Бердяев не знает фактов, потому что не хочет знать их. А не хочет потому, что живет во власти омертвелых (некогда живых) идей. Он закрыл свое сердце для голоса жизни, для голосов живых людей и их страданий. Это грех против персонализма, говоря скромно.

Мы не стали бы тревожить этими упреками человека, который имеет в прошлом столько заслуг и который, наверно, никогда не переступит сам порога, отделяющего мыслителя и публициста от сикофанта. Мы не сомневаемся в его личном благородстве. Беда — и не малая — в его большом влиянии на западные, лево–христианские круги. Они привыкли, особенно во Франции, обращаться к Бердяеву для истолкования загадок русского сфинкса. Несчастная Франция сейчас трепещет на тонком канате, висящем над бездной. Бердяев толкает в эту фашистскую бездну своих друзей, то есть лучших людей Франции. Если они верят ему, то они губят свой народ. В этот решающий одиннадцатый час так многое зависит от немногих — мужественных и честных. Горе, когда эти немногие слепнут.

Не хочется кончать на этой мрачной ноте. Бердяев много раз ломал линию своей идейной жизни, — не в основном и главном, а в политических приложениях. Пока человек жив, он доступен голосу жизни. Если сердце на месте, не все потеряно. Будущее покажет, найдет ли в себе силы старый, ослепший орел для нового героического взлета, или ему так и суждено окончить свои дни в плену у облепившего его просоветского черносотенства.