Благотворительность
Статьи первой половины 30–х гг. XX в.
Целиком
Aa
На страничку книги
Статьи первой половины 30–х гг. XX в.

От редакции271

После годичного перерыва № 10 «Нового Града» выходит с новым, расширенным содержанием. До сих пор наш журнал был посвящен преимущественно социально–политическому кризису старого мира и схемам реконструкции Града, как гражданского общества. Что за революцией общественного быта стоит глубокий переворот в духовном сознании, мы никогда не отрицали. Для нас всегда был ясен первичный, главенствующий характер духовной линии единого процесса жизни. Если же мы до сих пор, в течение двух лет, отдавали свои силы почти исключительно социальным проблемам, то делали это, во–первых, исходя из большей остроты и грандиозности их проявлений — время не терпит, — а во–вторых, из более насущной потребности именно их разработки, порядочно запущенной русской религиозной мыслью. Эта мысль, бесспорно, отличалась сильно выраженным социальным устремлением; но в тоже время всегда уделяла слишком мало внимания конкретным вопросам социальной жизни, которые предоставлялись специалистам чуждого духа и направления.

Дальше от мысли дать последние ответы или законченные формулировки для самых жгучих социальных вопросов современности, мы однако во многом достигли той степени конкретности, которая единственно мыслима для оторванной от социальной почвы эмигрантской мысли. Дальнейшая конкретизация, необходимая на родине, в условиях подлинного строительства, может оказаться бесплодной и претенциозной на чужбине.

Не отрекаясь от разработки наших старых тем, мы обращаемся к новым, которые оказываются очень старыми в традиции русской мысли. Действительно, с тех самых пор, как эта мысль пролепетала свои первые русские слова, проблема духовного кризиса современного мира не перестает волновать ее. Ею мучились первые славянофилы и Герцен, и при всей упрощенности и даже грубости, с которой она встала перед основоположниками русского национального самосознания, славянофилы оказались правы в своем диагнозе болезни. Они ошибались, думая, что это болезнь западного мира, что Россия может оказаться в стороне от общей участи. Нет, драгоценное и опасное наследие гуманизма, которое они сами несли в себе, как сыны созданной Петром интеллигенции, требовало расплаты. Духовный распад России оказался совершенно подобным, даже более острым и ускоренным, чем «гниение» Запада. При всем своеобразии русской, восточно–христианской традиции, Россия спаяна неразрывно со всем христианским человечеством. Падшая, как и все оно, Россия сейчас менее, чем когда–либо, может притязать на роль спасительницы. Думать, что коммунизм несет в себе спасение от фашизма (А. Жид), столь же наивно, как видеть в фашизме спасение от коммунизма (русская эмиграция). Коммунизм есть русская разновидность той же болезни, какую Запад переживает в форме фашизма. Отличие коммунизма достаточно объясняется прошлым России: слабостью буржуазного воспитания, кенотическим аспектом русского христианства и т. п.

Отказываясь видеть в новых формах общества и сознании подлинное разрешение духовного кризиса, мы усматриваем в них скорее последнюю стадию той же болезни дезинтеграции духа. В нашу эпоху механизация жизни выражается в двух полярных явлениях: в атомизме «буржуазной» личности и коллективистическом подавлении ее. Еще для славянофилов и Достоевского (которым коллективизм представлялся в двойном облике католичества и социализма) было ясно, что здесь мы имеем дело с положительным и отрицательным полюсами того же явления: нарушения гармонического, «соборного» строя отношений между личностью и обществом. «Новый Град» принимает полностью это завещание славянофилов, которое, в конце концов, совпадает с человеческой транскрипцией христианства. Не надо лишь заблуждаться насчет мнимо–спасительного значения «формул». Нет ничего легче, как начертать схему идеальных соотношений личности и общества, укорененных в Боге, нет ничего труднее реализовать их. Само христанство жизненно, постоянно раздваивается между утверждениями личного и социального начала. В самом Православии живут обе тенденции. Великий дар «практики», во всем философском смысле этого слова, — будь то этика, политика, искусство, святость — в жизненном воплощении идеи. Малейший намек на реализацию, простой эскиз, конкретное видение, жизненный акт — ценнее стройных систем, округленных теорий. Наше время изголодалось по искренности. Скольжение над пропастями, переброска воздушных мостов справедливо раздражает. Все «гладкое» начинает казаться лживым. Не в этом ли чрезмерном схематизме и преждевременной округленности русского идеализма объяснение бунта Маяковского и всего хаоса разнузданной вместе с ним звериной правды?

Не будучи «практиками» в прямом смысл слова, новоградцы хотят стать «следопытами» новых дорог. Не пионеры, а топографы новой земли, критики в подлинном смысле слова: оценщиков, измерителей глубин, лоцманов опасных переходов — такою мы представляем себе, без ложной скромности, свою роль — Линкея на корабле аргонавтов.

Никогда еще, со времени перемирия 1918 года, человечество не подходило так близко к новой мировой войне, как в эти дни. На этот раз угроза встала не с той стороны, с которой ее ждали: не Германия, а Италия обнажила меч. Местная колониальная война, в отличие от японского завоевания Китая, грозит превратиться во всемирный пожар благодаря тому, что Италия наступила на невралгический пункт Англии: на ее пути к Индии. Было бы лицемерием отрицать наличность скрытых империалистических мотивов в политике Англии, но было бы цинизмом не верить ее политической искренности. Для всякого наблюдателя английской жизни несомненно, что в глазах рабочих масс Англии, ее интеллигенции, ее Церкви не государственный эгоизм, а идея попранного права волнует, будит негодование, толкает к требованию санкций. Здесь мы имеем столь обычный случай совпадения эгоистических и бескорыстных мотивов, которое необходимо для всякого большого национального движения. Чтобы справедливо оценить поведение Англии, нам, русским, достаточно вспомнить нашу балканскую политику, где совершенно чистое и благородное сочувствие угнетенным братьям–славянам текло по руслу традиционной государственной экспансии. В мире повсюду совершались и совершаются насилия; можно сочувствовать бурам, полякам, индусам… Но общенародная волна, для единства своего направления, требует, хотя бы безсознательно, опоры в коллективном интересе.

Вот почему и создание международного принудительного права, Лиги Наций, не может опираться на чисто идеальные нормы. Как в источнике всякого государственного образования лежит совпадение силы и права, причем история государств есть история этизирования созданных силой отношений, так следует представлять себе и взаимный рост сверх–государственного права. «Лига Наций» в Женеве была созданием группы держав–победительниц. В этом была не ее слабость, а ее сила. Версальская коалиция могла стать европейской, и — в пределе — всемирной — лишь в процессе расширения своего руководящего ядра и этизации своего права, первоначально узко охранительного. Status quo должен был расшириться в status, приемлемый для побежденных, для всех участников международного общения. Если этого не случилось, если Лига шла от поражения к поражению, виной тому нерасчетливый эгоизм победителей и, главное, основной раскол в их лагере, проходящий между Англией и Францией с ее союзниками. Этот раскол сорвал дело разоружения и привел к вооружению Германию, а за ней и всего мира. Этот эгоизм в дележе германского наследства привел к обиде Италию — основной ране ее истерического империализма.

Обделенная Италия протестует. Та доза справедливости, которая заключена в ее домогательствах (справедливость разбойничьего стана), испорчена в конец цинизмом ее принципов. Фашистское государство принципиально отрицает право — внутри и во вне, и не может понять, почему его апелляция к голой силе не встречает всеобщего сочувствия. Муссолини, драпируясь в римскую тогу, основательно забыл своего Цезаря, если когда–нибудь знал его. Забыл о том, что каждый шаг римской экспансии был прикрыт защитой международного права.

Но, забыв историю, Муссолини забыл и некоторые основные факты современной политики.

Эра колониальной экспансии Европы уже закончилась; начинается отлив, настуление цветных рас. Италия опоздала к разделу мира. Ныне колонии перестают быть рынками для европейского капитала, и цветные народы — объектом эксплуатации. Что сулит Италии завоевание Эфиопии? Огромные жертвы, и в результате — полуцивилизованная страна, обученная и вооруженная своими господами, и готовая в один прекрасный день сбросить их в море. Горе, если национальная революция эфиопов совпадет с восстанием всей арабской и черной Африки против Европы. Муссолини совершает акт, преступный с точки зрения белого человечества. Уже сейчас ему удается вызвать впервые в мире общий цветной фронт — от Японии до негров. В эпоху упадка и междоусобия, в которую вступила Европа (а от Европы ни Италия, ни Германия неотделимы), безрассудство Италии означает измену европейской (римской!) нации, о которой у нас своевременно напомнил В. В. Вейдле272.

Занимая таким образом решительную антиитальянскую позицию в текущем споре, мы отнюдь не горим, подобно левым группам Франции и Англии, жаждой священной войны. В этом отношении урок 1914 года не должен пройти даром. В настоящее время война не только не может быть оружием национальной политики, как заявлял пакт Келлога273, но не может вообще быть орудием политики. Ее последствия непредвидимы; ее разрушения далеко превосходят все возможные результаты. Различие между победителями и побежденными теряет всякое значение. Война есть просто взрыв культуры. До каких пределов докатится Европа после новой войны? Быть может, современная Абиссиния покажется для нее идеалом права и свободы. Поэтому мы приветствуем все формы международного давления — кроме войны. Наилучшим исходом была бы, конечно, собственная Немизида Италии: пески Абиссинии, подобно снегам России, могли бы похоронить еще одну диктатуру. Итальянский народ, ценою отрезвления от «римского» угара, мог бы вернуться к своей подлинной великой традиции: христианства и гуманизма. Данте, а не Цезарь стоит у колыбели его национального бытия.

Есть внутреннее сродство между военной опасностью и психологией фашистских народов. Фашизм — это армия, ставшая государством и нуждающаяся в войне для оправдания своего существования. Социальный туман, окутывавший рождение новых диктатур, уже рассеивается. Социальные идеи были хороши, когда нужно было бить коммунизм, ломать буржуазную демократию. Порядок, за счет свободы, был обещан для завоевания хлеба. Это обещание осталось невыполненным. Выяснилось, что фашистское государство не спасает народ от экономического кризиса; что огромную власть, которую собрало государство, оно не может употребить на построение нового общества. Не может, ибо само связано с капитализмом — более постыдно, чем поносимый им либерализм. Одна опека над индустрией, одна регуляция при неприкосновенности прибыли, при связи распределения со скудной заработной платой, очевидно, бессильны преодолеть капитализм. Вот почему, по отзывам многих наблюдателей, в Германии и Италии начинается известное разочарование в новом режиме. В Германии хозяйственные затруднения принимают уже тяжелые формы. И фашизм должен двигать свои полки, собранные для штурма капитализма, по линиям наименьшего сопротивления — против эфиопов или евреев. Но ни эфипской кровью, ни еврейским унижением не накормить голодных и не насытить проснувшегося чувства социальной справедливости. Изнашивание диктатур — один из отрадных проблесков сегодняшнего дня.

К сожалению, кризис фашизма не искупается работой и волей демократии. За истекший год мы можем занести в наш актив лишь начало бельгийского опыта, где молодежь всех партий объединилась для экономической реформы. В Америке Рузвельт продолжает свою борьбу, при возрастающих трудностях и при оппозиции справа и слева. Хватит ли у него сил и решимости вывести из хаоса величайшую демократию мира? Если да, Америка станет новым — подлинно «третьим» — фокусом мировой кристаллизации. Если нет, — скажем себе: задача социальной реконструкции рассчитана на столетия. К сожалению, несомненный хозяйственный подъем Англии связан — хотя бы отчасти — с ростом военной промышленности. И Франция продолжает биться в право–левой лихорадке; фетиши столетних знамен заменяют для нее реальные программы действия.

До сих пор, при несомненной победе идеи управляемого хозяйства (Лаваль274нормирует цены!), государство не выходит из мелкой штопки вконец износившегося строя, а терзающие его партии — и слева и справа и из «пореволюционного» центра в своей программе не идут дальше лозунгов.

Франция все еще ждет своего Рузвельта, который один может спасти ее от бесплодной гражданской войны.

Человеческому сердцу свойственно искать «отрадных явлений», и от сгустившихся над Европой туч хочется отдохнуть на вестях, доходящих с нашей родины. В «отрадных явлениях» нет недостатка. Каждый день приносит известие о новой реформе, о новой победе здравого смысла над остатками коммунистической доктрины. Дисциплина в школе, чины в армии, выдвижение по службе, а не по партийному стажу. Каждый день овца за овцой выводятся из избы башкира, по известному анекдоту, и обитателям избы, вероятно, кажется, что они дышат чистым воздухом. Впрочем, важно отметить: до сих пор реакция не коснулась основ созданного революцией хозяйственного строя. Государственный капитализм и коллективистическое земледелие остаются нетронутыми. В экономической области Сталин, подобно Лавалю, ограничивается мелкой штопкой. Отмена карточек, колхозный рынок — как не раз в прошлом, государство дает передышку голода, прикрывает рубище нищеты, в котором живет страна, не открывая действительных перспектив зажиточности. Есть даже класс населения, положение которого явно ухудшается: это класс, именем которого все еще правит диктатор, — несчастный, обманутый, русский пролетариат.

Если государственный капитализм остается неприкосновенным, в чем же социальный смысл нового Сталинского курса? Прежде всего в перемене социальной базы, на которую опирается власть. Не пролетариат, не партия, не молодежь — как еще недавно — но «знатные» люди, удачники, сделавшие карьеру, поднятые вверх народной волной. Поскольку государство в России — все «знатные» люди — служилые, хотя назвать их бюрократией было бы противно духу этого слова. Несомненно, что в России пробились наверх люди инициативы, воли, талантов, биологическая ценность которых уравновешивается лишь их бессовестностью. Они строят Сталинскую Россию, не имеющую ничего общего с коммунизмом. На неравенстве, на отборе сильных, на строгой социальной иерархии, на чувстве государственного патриотизма, на культе армии. Если бы русское царство вызывало в нас сочувственные воспоминания, мы могли бы приветствовать безоговорочно чересчур знакомые черты в национал–социалистическом государстве СССР. Основные формы его структуры — служба и тягло — уводят нас в глубину допетровских столетий. И, как в старой Москве, в отличие от авторитарных демократий Запада, расстояние между тяглом и службой все углубляется. По–прежнему иерархия крепостного государства давит непомерной тяжестью на угнетенную массу народа. Интеллигенция сплотилась вокруг трона во имя технической революции сверху, смысл которой — индустриализация России. Последняя черта, сообщающая всему общественному типу СССР столь динамический характер, ведет нас прямо в XVIII век. Лишь там мы найдем столь характерное для современности сочетание: оды Фелице и послания о «пользе стекла»275.

Одно остается для нас неясным из зарубежной дали, и это неясное — самое волнующее и важное: это прочность новаго «термидорианского» строя. Как относятся к власти, как переносят ее или борются с ней те классы, на хребте которых покоится ее пирамида? Угрожает ли Сталину новая революция рабочих и крестьян? Или, точнее: угрожает ли России новое пораженчество народных масс при первом вооруженном столкновении? Мы этого не знаем. Мы видим только, что диктатура готова идти на все, что вчера было символом контрреволюции, кроме одного: отказа от террора. По–прежнему поезда увозят в ссылку бесчисленных узников, по–прежнему расстреливают мелких преступников. Время от времени массовые облавы вырывают из столиц — и из жизни — то левых, то правых, действительных или мнимых врагов власти: троцкистов — студентов или бывших дворян. Если эта свирепость, столь не идущая к стилю современной контрреволюционной государственной пропаганды, обоснована в реальных, нам неведомых опасностях, тогда это значит: новая пирамида угрожает обвалом, и преждевременно делать ставку на стабилизацию революции. Но, может быть, это просто привычная реакция деспотизма, уже бессмысленная и ничем не оправданная.

Не будучи ни троцкистами, ни сменовеховцами мы не имеем основания ни для отчаяния, ни для восторгов в оценке нынешнего дня России. Для нас, сторонников «персоналистического социализма», неприемлемы самые основы новой социалистической деспотии. Несмотря на дифирамбы советской интеллигенции мы не можем присоединить свой голос к хору ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови276.

Но мы признаем огромный шаг вперед, проделанный со времени военного коммунизма и даже последнего года пятилетки (1933). Признаем торжество здравого смысла, воскрешение некоторых вечных, элементарных начал общечеловеческой культуры… Признаем и творческий подъем технического русского гения, огромную работу, совершающуюся в России во всех сферах научно–технического строительства. Ни духовный, ни политический облик новой России еще не установился. Нам остается пристально вглядываться в туманные черты России, слушать противоречивые голоса, доходящие оттуда, осмысливать их и накоплять внутреннюю собранность, всегда готовую разрешиться в действие.