16

После демобилизации, вернее, когда меня стараниями Маршака, не по моей воле, отозвали из армии в Москву, я какое–то время работал в редакции детского журнала „Дружные ребята“. Должность моя называлась — литературный редактор. Работа была необременительная, в редакцию я ходил не каждый день, рукописи авторов читал дома. Хотя работать дома тоже было несладко. Жил я на Плющихе, снимал проходную комнату в маленькой, очень милой, но очень шумной еврейской семье. Впрочем, к тому времени, когда произошло полуанекдотическое событие, о котором я хочу рассказать, мои сослуживицы по редакции уже подыскали для меня другую комнату — в Замоскворечье. Со дня на день я должен был туда переехать. Мои хозяева знали об этом. И отношения между нами были, что называется, натянутые.

Один раз я пришел в редакцию. Не успел войти, Лидочка Григорова, секретарша, объявляет:

— Алексей Иванович, вам звонил митрополит!

Водрузив на вешалку свою сильно поношенную шинель, я говорю:

— Очень приятно.

— Нет, серьезно!..

И другие мои сослуживицы — тоже, в один голос:

— Да, да, серьезно, Алексей Иванович, вам звонил митрополит Вениамин. Просил позвонить в гостиницу. Вот тут все записано.

Все еще полагаю, что девушки подшучивают надо мной, что продолжается не очень остроумный розыгрыш. Но на редакционном бланке записано: „Митрополит Вениамин. Гост. „Националь“. Номер такой–то. Телефон такой–то. Просил позвонить А. И. Пантелеева“.

— Ну, что ж. Позвоню. Пожалуйста, — говорю я, усмехаясь.

Номер не отвечает.

Звоню через полчаса. Не отвечает.

— А вы позвоните к портье, — советуют мне.

Звоню к портье „Националя“. Спрашиваю, в каком номере остановился митрополит Вениамин. Называют тот самый номер. Звоню по этому номеру несколько раз. Никто не подходит.

Дома у меня телефона не было. Пробовал ли я звонить по автомату — не помню. Кажется, не звонил. Вообще, оставшись наедине и подумав, я решил, что история сильно попахивает провокацией. Какой митрополит и с какой стати мог интересоваться моей особой?

Но все–таки на другой день, придя в редакцию, спрашиваю:

— Никто не звонил?

— Звонили.

— Митрополит?

— Нет. Не митрополит. Виктор Борисович Шкловский. Просил вас позвонить к нему. Сразу же как придете. Срочно.

Звоню Шкловскому. Он как будто ждал меня, сидел у телефона.

— Алексей Иванович? Скажите, вам звонил митрополит Нью–Йоркский и Северо–Американский?..

— Нью–йоркский? Да… Звонил. Но я думал…

— Думали, что над вами кто–то подшучивает? Я — тоже. Он мне тоже звонил. И Маршаку. Вы ведь знакомы были с Лидией Надежиной?

— Был. Да.

— Ну, вот. Он привез нам от нее письма. Позвоните непременно. Он вас очень хочет видеть.

— Я звонил. Несколько раз. Никак его не застать.

— Да. Он очень рано встает. И очень много ездит. Позвоните ему или рано утром, или поздно вечером. Кстати, вам известно, каким образом к нему следует обращаться?

— Каким?

— Владыка! Я специально узнавал — звонил к компетентным товарищам.

Опять я стал названивать в „Националь“. И опять не дозвонился.

А на другой день или дня два спустя возвращаюсь откуда–то очень поздно к себе на Плющиху, звоню, и тотчас дверь отворяется — передо мной стоит старик хозяин, Григорий Маркович. Впечатление, что он притаился и ждал меня.

— Алексей Иванович, ох! — говорит он, не успел я переступить порога. — Вы бы знали, какая тут без вас была петрушка!!!

— Что такое? В чем дело?

— Часов, я думаю, так в десять вечера слышу — звонок. Я думал, это вы. Иду отворять и — можете себе представить — вижу: вот на этом месте передо мной стоит — кто бы вы думали?

— Ну, кто?

— Митрополит! В такой вот штуке. С крестом. С серебряной длинной палкой.

— Позвольте, Григорий Маркович, — говорю я. — А при чем тут, скажите, пожалуйста, петрушка?! Ко мне приходит мой друг митрополит, а вы, вместо того чтобы…

Он ужасно смутился, даже испугался.

— Да, но ведь, Алексей Иванович, вы поймите, я их тридцать лет не видел!..

— Ну, хорошо, — говорю, — а что дальше?

— А дальше… Ну, я провел его в вашу комнату…

— Этого еще не хватало!

— Он там посидел, оставил вам письмо… мы поговорили с ним… В общем, я вам скажу, очень симпатичный митрополит!..

После этих слов я совсем пришел в ужас. Надо сказать, что чрезмерной аккуратностью я вообще никогда не отличался, а тут, собираясь со дня на день покинуть эту комнату, я совершенно, да невозможности запустил ее. Стол был усыпан окурками. Тут же стояла электрическая плитка с немытой сковородкой, лежала платяная щетка, а по соседству красовалась тарелка с недоеденной кашей.

Не буду дорисовывать этот натюрморт.

Письмо было от Лидии Александровны Надежиной. С этой женщиной я познакомился в 1929, кажется, году, когда она приезжала к себе на родину — в Ленинград. Эмигрантка еще дореволюционного времени, покинувшая Россию в четырнадцатилетием возрасте, она увлечена была молодой советской литературой, переводила кое–что (пробовала, между прочим, переводить и „Республику Щкид“), заинтересовалась обериутами… Много лет после этого мы переписывались. В 1937 году переписка оборвалась.

И вот передо мной лежит синевато–белый добротный американский конверт, и на нем знакомым мне почерком начертано мое имя. А сбоку огрызком моего синего карандаша нацарапано: „National“. № 335. Прошу позвонить. Митрополит Вениамин».

Лидия Александровна не совсем грамотно, делая больше ошибок, чем прежде, писала мне:

«Дорогой Леня! Очень прошу Вас по старой дружбе оказать внимание подателю этого письма и показать ему Советский Союз».

Дальше шли всякие хорошие слова в адрес владыки.

Не помню, делал ли я дальнейшие попытки разыскать митрополита Вениамина. Знаю только, что встретиться с ним мне не пришлось. Месяца через два я получил — уже по почте — письмо из Нью–Йорка. Надежина писала, что и она и владыка очень сожалеют, что ему не удалось со мной встретиться. «О Вас он ничего не мог мне рассказать, кроме того, что Вы очень много курите, в комнате у вас много окурков».

Если не ошибаюсь, впоследствии преосвященный Вениамин вернулся в Россию и несколько лет возглавлял Прибалтийскую епархию русской православной церкви.

17

А в тот приезд Вениамин и в самом деле много где побывал. В том числе был и на Чкаловской у Маршака. Самуил Яковлевич рассказывал о нем с восторгом: образованный, умница, с юмором…

Рассказал мне Самуил Яковлевич и о том, что, когда он провожал митрополита, во двор из всех подъездов сбегались женщины, подходили к владыке и просили благословения.

В те годы у Маршаков еще служила домработница Вера, моя давняя, еще с ленинградских времен приятельница. Очень милая, скромная, достойно–спокойная, не подобострастно, а в меру любезная. Каково же мне было узнать, что с именем этой женщины связывается появление в моем доме провокаторши!

Сейчас, вот сию минуту, я вспомнил… Эта московская салопница с ридикюлем появилась у меня на Малой Посадской не в начале шестидесятых годов, как я написал выше, а точно — в 1964 году. Вероятно, весной. В июле умер Маршак. Я приехал в Москву на похороны и встретился в квартире на Чкаловской с Верой. Она была замужем, кажется за судовым машинистом или механиком, приехала — тоже на похороны Самуила Яковлевича — из Архангельска. Помню, я вошел в столовую, где она накрывала на стол, мы поздоровались, и я сразу же спросил ее:

— Вера, скажите, с какой целью вы брали мой адрес у Александры Иосифовны?

Она ужасно смутилась, покраснела, замахала руками.

— Алексей Иванович, не спрашивайте меня, даю вам слово, я ни в чем не виновата!..

Я не стал расспрашивать. Пожалел ее. А кроме того, не такое было место и не такой час.

Но позже я задумался. Ничего, конечно, нет удивительного в том, что домработницу такого крупного деятеля, как Маршак, тягали в разные места и задавали ей там разные вопросы. И обо мне могли спрашивать. Но при чем тут митрополит Крутицкий и Коломенский?

И вот именно в ту минуту, когда я об этом подумал, в голове у меня заработала кибернетическая машина и пришел ответ. Митрополит Вениамин расспрашивал тогда у Самуила Яковлевича о многом и о многих — в том числе и о Пантелееве. Упомянул, что ищет меня, хочет видеть. Конечно, все это не прошло мимо зоркого ока органов. Но ведь там могли и напутать. Очень даже просто путали. Примеров я мог бы привести множество. А в этом случае — что же удивительного? Митрополитов на свете не так много. В Москве, например, всего один: Крутицкий и Коломенский. Вот и осталась в моем «досье» или «деле» пометка, что такой–то близко знаком с Николаем, митрополитом Крутицким и Коломенским.

Весной 1964 года, в пору самого жестокого хрущевского гонения на церковь и на верующих, решили этому «делу» дать ход, выяснить меру моей причастности к церковным делам и степень приближенности к высоким церковным сферам. Всё продумали, нашли подходящий типаж, сочинили довольно остроумную, с их точки зрения, «легенду»… Не учли одного: что имеют дело не с полным дураком, во–первых, а во–вторых, что человек этот не только «инженер человеческих душ», но и «мастер слова». На одном только слове, на одном ударении в этом слове, и засыпалась эта загримированная под московскую просвирню эмгебешница.

Интересно было бы узнать, что она сделала с содержимым своего ридикюльчика! Выбросить ведь не могла, не имела права. Ведь ей следовало это содержимое представить туда. Но вряд ли и там, прокрутив магнитофонную ленту, поняли, почему я вдруг осерчал, расшумелся, даже попросил ее о выходе, когда услышал, что она говорит не «Алексий», а «Алексий».

18

Но правда ли, что я не знал митрополита Николая? Да, правда, не только не знал, но, кажется, никогда и не видел его — ни в Ленинграде, ни в Москве, как не видел никогда и патриарха Алексия. Кажется, видел в сорок втором году его предшественника, тогда еще патриаршего местоблюстителя митрополита Сергия. Говорю «кажется», потому что, возможно, и видел, да не знал, не интересовался, какой архиерей служит нынче всенощную или обедню. Я приходил в церковь молиться, и если попадал случайно на архиерейское служение, оставался и молился и на этом торжественном богослужении, но нарочно никогда на такую службу не ходил.

Никогда, ни в детстве, ни в молодости, ни в зрелые годы не интересовала меня личность церковнослужителя, его домашняя жизнь и вообще жизнь его в миру, за стенами храма. Как не интересовала его внешность, его голос, его характер… Когда мне говорили (или говорят):

— Да, конечно, без религии нельзя, но — попы…

— Что «попы»? — отвечаю я. — При чем тут попы? У меня нет времени и желания глазеть, приглядываться, рядить и судить духовных отцов. В церковь я прихожу для молитвы…

Только холодный сердцем, только неверующий или слабо верующий человек обратит внимание на грубость, на небрежность, на красный нос или излишне выпирающее брюшко батюшки.

А кроме того, священники, которых я более или менее хорошо знал, ни пьяницами, ни обжорами, ни сребролюбцами, ни сластолюцами не были и вообще ничем не напоминали тех толстобрюхих и толстомордых служителей культа, которых с таким сладострастным аппетитом выписывали в своих «жанрах» передвижники и примыкающие к ним мастера кисти. Может быть, один Суриков написал верную, меткую, к месту поставленную фигуру попа–никонианца, но здесь, на этом прекрасном полотне этот злой и самодовольный никонианец противостоит, как бездуховное высокодуховному, бледнолицей боярыне, осеняющей толпу двуперстным крестом… А у передвижников выпирает убогая тенденция, заданность, желание похлеще отстегать, высмеять, опозорить, пригвоздить к позорному столбу дикость, мракобесие, суеверие.

Никогда я не понимал пафоса этих картин, этих унылых крестных ходов, пьянствующих монахов… Смотрю на эти злобные, невеселые карикатуры и хочу спросить автора:

— Во что веруешь? Чему поклоняешься? Что любишь?

И будто слышу в ответ:

— Люблю?! Не знаю, что это такое. Ненавижу и презираю. Топчу. Пачкаю. Грязню. Мараю.

Да, как я уже сказал, мне много раз приходилось видеть священников за стенами храма, я знал не только подвижников, бессребреников, высокоодухотворенных пастырей, но и «светских» иереев, кумиров буржуазных и аристократических дам… Однако в храме они все в равной мере были для меня служителями Бога, посредниками между мной и Господом. Я не мог, повторяю, всматриваться в лицо священника, интересоваться, какой у него нос и какого он роста и телосложения. Не припомню случая, когда меня что–нибудь раздражало в облике, в голосе, в манере служить священнослужителя.

Может быть, только за последние годы (и даже не годы уже, а десятилетия), с тех пор как в русскую православную церковь пришло новое, молодое, послеоктябрьское, родившееся и выросшее в наших трудных условиях духовенство, я стал иногда ловить себя на том, что вглядываюсь, проявляю интерес к личности священника. Но это был уже интерес, так сказать, гражданского, а может быть, в какой–то мере и художнического порядка. Почему же он, этот интерес, не возникал раньше? А потому, вероятно, что раньше священник всегда был отец — и по сану, и по возрасту. Кроме того, в большинстве своем духовенство у нас было кастовым. Биографии священников, как правило, не были интересными. Вышел из поповичей, и отец, и дед, и прадед были попами, вот и он тоже идет по этой стезе.

Другое дело — священники нынешние. Целуя однажды после всенощной благословляющую меня руку, я вдруг подумал, что ведь этой руки не было в мире в 1941 году, что человек, которого я называю «батюшкой», годится мне в сыновья, а может быть, и во внуки… Как же мне было не вглядеться в глаза этого молодого человека, не задуматься о том, кто он, чьих родителей сын и что привело его на пастырский путь?

Вспомнил сейчас торжественную всенощную службу в верхнем храме Никольского кафедрального собора, куда мы однажды случайно, гуляя в тех местах, зашли с женой и дачкой. Служил эту всенощную преосвященный Никодим, митрополит Ленинградский и Новгородский, — в сослужении с каким–то низкорослым, очень стареньким и худеньким чернолицым епископом из какого–то экзотического азиатского или африканского православного государства. Пока владыка вел службу, я не думал о нем, стоял в стороне и молился. Когда же он в своей роскошно распростертой мантии вышел на край амвона и стал говорить приветственное слово, обращенное к безмолвно стоявшему возле него коричнево–лиловому гостю в непомерно большой и тяжелой митре на высохшей стариковской голове, и когда из уст владыки полились слова наполовину церковные, книжные, библейские, а наполовину — из сегодняшней передовой «Известий», — я вдруг поймал себя на мысли, которая никогда прежде на богослужении в голову мне не приходила. Я подумал: что привело этого сорокалетнего, чернобородого, похожего на Пугачева человека — к церкви, к монашеству, и что вознесло его так высоко — до руководящего сана во второй в нашем государстве митрополии и до столь же высокой должности руководителя иностранного ведомства Московской патриархии или Синода?! (Сейчас он, кажется, стал еще и Экзархом Всея Западный Европы.)

Но с чего это вдруг вспомнился мне преосвященный Никодим?

О том ли я пишу, о чем хотел написать? Да, в общем, пишу о том. Обо всем, что придет в голову, если это «все» имеет отношение ко мне, к моей вере, к моим мыслям о вере и о церкви.