12
Пожалуй, никто из русских поэтов советского времени так ясно и недвусмысленно не заявлял о своем мировоззрении, как это сделано в стихах Николая Алексеевича Заболоцкого. В группе обериутов, к которой примыкал молодой Заболоцкий, я могу назвать троих верующих. Заболоцкого в этот счет я не включаю. Его юношеский пантеизм, пантеизм „Ночных бесед“, волновавший меня когда–то (и волнующий до сих пор), очень далек, однако, от моей религии. Православными, по–церковному религиозными людьми были Хармс, Введенский и Юра Владимиров. Учился в духовной школе, хорошо знал, любил и часто читал на древнееврейском Библию Дойвбер Левин. Но был ли он верующим — поручиться не могу. (Верующих интеллигентных евреев, то есть иудеев, мне вообще встречать не приходилось. Может быть, исключением был С. М. Алянский, венчавшийся в синагоге, что в свое время было с одобрением отмечено в дневнике Блока. Те же верующие евреи, которых я мог бы назвать, познав Бога, стали христианами, приняли крещение).
Сказать, что я был близким другом Даниила Ивановича Хармса, я не могу. Меня редко радовали его стихи („взрослые“; детские я принял с восторгом сразу же). В первые годы, пока я к нему не привык, не все нравилось мне в его поведении, кое–что раздражало, казалось наигрышем, позой. В его окружении далеко не все были мне симпатичны. И все–таки нас всегда, едва ли не с первой встречи, тянуло друг к другу. Духовная близость между нами была, мы чувствовали ее оба. Конечно, прежде всего и тут связывала нас наша вера.
Да, все–таки дружба была. В знак этой дружбы мы поменялись как–то и с Даниилом Ивановичем — по его предложению — молитвенниками. Не знаю, какая участь постигла мою, очень старую, старообрядческую книгу. Его, то есть перешедший ко мне молитвослов пережил разорение блокадных лет, войну, Москву — и до сих пор стоит у меня в шкафу на заветной полке.
— Каким вы представляете Бога? — спросил меня однажды Даниил Иванович. — Стариком Саваофом, каким его изображают под куполом церквей? С бородой?
— В детстве — да, представлял таким.
— А я и сейчас именно таким. Краснолицым, с белой пушистой бородой.
Один раз мы где–то засиделись и поздно вечером Даниил Иванович провожал меня. Трамваи еще ходили, но мы шли пешком — из центра на проспект Майорова, где я тогда жил. Проходили мимо церкви Вознесения. Даниил Иванович поднялся на паперть, опустился на колени и стал молиться. Молился долго. Может быть, и мне хотелось последовать его примеру, но я не сделал этого. Не мог. Боялся позы. Молился за его спиной, стоя.
Во многом, что делал и говорил тогда Хармс, мне чудилась поза. Конечно, я часто ошибался. И слишком поздно, увы, понял, что если в его поведении и бывало напускное, то в отношениях со мной этого напускного почти не было. Со мной он был искренен, честен, всегда оставался самим собой.
Ссориться мы с ним не ссорились, но размолвки бывали. Я, например, не понимал, как в одной душе могут уживаться вера и суеверие. А Даниил Иванович был суеверен.
Удивился я, когда Хармс не пришел ни на домашнюю литию, ни на вынос, ни на отпевание в Сергиевскую церковь, ни на Смоленское кладбище — проститься со своим верным другом и учеником Юрочкой Владимировым.
Несколько дней спустя я встретил Даниила Ивановича на Невском и спросил:
— Почему вы не были на похоронах Юры?
Хармс очень серьезно, почти надменно ответил:
— Я никогда никого не провожаю.
До сих пор чувствую укол в сердце от этих его слов.
Юрочка Владимиров! Курчавый мальчик, больше похожий на француза, чем на отпрыска старинного русского дворянского рода. Веселый, проказливый, неистощимый на выдумки! Когда к этому розовощекому мальчику успела пристать чахотка, так быстро унесшая его в могилу?
Юра был страстный поклонник спорта, яхтсмен. Не забуду белую петербургскую ночь и прогулку на яхте по небурным водам Маркизовой лужи — от Петровского острова до Лахты. Гостями на яхте мы с Костей Лихтенштейном. А Юрочка стоит на своем капитанском месте, гордо и ловко орудует какими–то веревочками, управляет парусами. Ворот рубахи его расстегнут, на груди поблескивает крестик.
А вот другое воспоминание, о другом обериуте. Первый день Пасхи. Я в гостях у Даниила Ивановича. Приходит А. И. Введенский, красивый, больше, чем обычно, нарядный. Они христосуются, целуются. Потом Введенский поворачивается ко мне, протягивает руку.
— А почему же ты не христосуешься с Алексеем Ивановичем? — спрашивает Хармс.
— Как?! — поднимает брови Введенский. — Я думал, он комсомолец!..
Так много раз в моей жизни бывало, что якобы случайно встречался я с братьями и сестрами по вере.
Вот Витебский (тогда еще Детскосельский) вокзал. Если не ошибаюсь, тридцатый год. Да, точно, тридцатый: только что застрелился Маяковский: Я живу „на хлебах“ в Детском Селе. Возвращаюсь туда, стою на перроне, жду второго звонка. Подходит Вера Павловна Калицкая, детская писательница, первая жена Александра Грина. Она еще не старая, гораздо моложе моей мамы. Стоим у вагона, разговариваем на разные литературные темы. Вдруг лицо ее освещается радостной улыбкой и она говорит:
— А мы с вами, оказывается, единомышленники!
И показывает глазами мне на шею, где блеснула, по–видимому, цепочка нательного креста.
Недавно я узнал, прочел где–то, что верующим был и сам А. С. Грин. К нему, уже в советские, конечно, годы, пришел сотрудник какой–то газеты или журнала, просил написать статью на тему: „Почему я не верю в Бога“. Грин отказывался, отмахивался, а потом рассердился и говорит:
— А почему вы, молодой человек, думаете, что я не верю? Я мог бы написать для вас статью „Почему я Верю в Бога“. Но ведь не напечатаете.
Как–то в день ангела нашего отца я зашел в Вознесенский храм поставить свечу и помолиться за упокой души раба Божия Иоанна. У образа Иоаниа–Воина — нестройная толпа–очередь. Люди медленно двигаются, поднимаются на две ступеньки, прикладываются к иконе. Стоящий передо мной человек оглянулся, и я узнаю Ивана Петровича Белышева, детского писателя. Встреча неожиданная. Белышев — общественник, кажется член месткома. Мы киваем друг другу. Он, высокий, наклоняется ко мне и вполголоса спрашивает:
— Самуила Яковлевича давно не видели?
Помню, как насмешил мой рассказ об этой встрече Тамару Григорьевну Габбе:
— Нашел место, где спрашивать о Самуиле Яковлевиче!..
Случайно, стороной, узнал я, еще при жизни художника Стерлигова, что этот человек, близкий друг и сподвижник Д. И. Хармса, тоже был верующим. Однажды в гостях у Рахмановых их друзья, пожилая супружеская пара, жаловались, что сына их, молодого художника, „совращает в религию“ Стерлигов. Позже я получал письмо от Стерлигова. Он прислал мне фотографии Хармса и спрашивал, не я ли автор этих снимков. Письмо начиналось цитатой из Евангелия.
Никогда не забуду, что имел мимолетное счастье познакомиться и говорить с Марией Вениаминовной Юдиной — еще до того, как она была изгнана из Ленинградской консерватории, до появления статьи „Профессор в рясе“.
Счастлив я тем, что был знаком, несколько раз встречался у Маршака с Евгением Павловичем Ивановым.
В Переделкине Чуковский познакомил меня с Борисом Леонидовичем Пастернаком.
Только после смерти Зои Владимировны Гуковской я узнал, что и с нею мы были единомышленники. А ведь мог и раньше догадаться. Впрочем, не очень уж намного раньше. Познакомились мы с нею, вернее — по–настоящему, душевно разговорились лишь года за полтора до ее кончины. Помню, она сказала мне однажды, что в Ленинграде есть только одно высшее учебное заведение, где студенты получают настоящее, глубокое, полноценное гуманитарное образование, — это Духовная академия. Вряд ли так мог бы сказать человек, далекий от церкви.
На могиле Зои Владимировны падчерица ее Наташа Долинина поставила черный гранитный параллелепипед. На одной стороне его высечено: „Памяти моего отца Григория Александровича Гуковского“. На другой — крест и даты рождения и смерти Зои Владимировны.

