Религия и поэзия
Я очень тронут тем, что удостоился вашего приглашения и выступаю сегодня перед вами неподалеку от могилы Эдгара По, в этом замечательном городе — оплоте Веры и католических традиций в Америке, в краю, освященном именем Пресвятой Девы[1], куда “Ковчег” и “Колумб” — корабли лорда Балтимора — не напрасно привезли семена свободы и истины.
Тема моего выступления — французская поэзия и причины, по которым, как мне думается, она должна быть теснее связана с религией, чем прежде. Католический значит вселенский, и из первых же строк Символа веры мы узнаем о том, что мир делится на видимый и невидимый. О мире невидимом нас извещает свет разума и веры. О мире видимом — разум, воображение и чувства. Все это нужные вещи, каждая в своем роде. Разум прекрасен. Равно как воображение и чувства. Только еретики или янсенисты, скажем Паскаль, считают, что некоторые качества человеческого ума, сотворенного Богом, могут быть дурны сами по себе. На самом же деле дурны лишь проявления хаоса и злая воля. Мир видимый не следует отделять от мира невидимого. Оба они составляют созданную Богом вселенную и пронизаны тайными или явными связями. Апостол говорит, что о мире невидимом мы узнаем через мир видимый. Наука изучает лишь мир видимый. Ее назначение — перейти от следствия к причине, от одного явления материального мира к другому, от факта к закономерности. Науку интересует все сущее, а не то, что оно означает. Из человеческих свойств она использует лишь разум, который питается памятью и возбуждается воображением. Это способность к констатации, а не к созиданию. Наука пытается классифицировать, систематизировать и извлекать пользу из окружающего мира, и для этого ей не обязательно использовать все свойства человеческого разума, души и тела, ума и сердца. Между “видеть” и “созидать” — огромная разница. Истинное предназначение искусства, в частности поэзии, состоит именно в созидании. Из явлений, воспринимаемых нашими органами чувств, человек производит нечто умопостигаемое и услаждающее чувства. Из явлений материального мира он создает мир духовный. Вкладывая в слово его полное значение, раскрывая его для нашего духа и чувств, поэзия, как вы бы сказали по-английски, обладает властью, позволяющей личности полностью себя реализовать. Чтобы познать вещь, достаточно понять, что она собой представляет, чтобы ее создать, нужно понимать, как она устроена. А чтобы узнать, как она устроена, необходимо понять, для чего она создана, как соотносится с другими вещами и каков первоначальный замысел о ней. Вы не постигнете ее сути, не сумеете ею воспользоваться, если не поймете, какое место она занимает в общем устройстве мира, видимого и невидимого, если у вас нет вселенского, то есть религиозного, представления о мире.
Разумеется, даже не имея общего представления о земле и небе, можно кропать премилые стишки, наваять немало изящнейших вещиц и понаделать кучу презанятных безделушек. Но в подобной языческой поэзии, на мой взгляд, всегда есть что-то ущербное, определенная ограниченность. Даже бабочке для полета нужен небесный простор. Не видя солнца среди звезд, вы не приметите и ромашку в траве.
Французская поэзия ХVII и XVIII веков представляла собой не что иное, как сжатый, остроумный и гармоничный способ выражения мыслей. Это была определенная манера речи, пересыпанная поговорками и крылатыми выражениями, напоминающая говор сельских жителей. В ХIХ веке существовала настоящая поэзия, но поэзия без Бога. Многие французские поэты ХIХ века были не лишены таланта, даже блеска, но им недоставало веры. И если их произведения ныне кажутся лишь бесформенной грудой обломков, то я постараюсь объяснить, что причина этого стремительного упадка не бездарность, а безбожие. Иначе говоря, их таланту и их творениям недоставало важнейшего элемента.
Чтобы лучше проиллюстрировать это утверждение, я хотел бы взять несколько тем, или, как принято выражаться, “мотивов”, из французской и английской поэзии ХIХ века.
Ключевая тема — ибо она поистине коренится в человеческой природе — это тема бунта. Покуда в мире существует несправедливость, бунт будет находить глубокий отклик в бесчисленных человеческих сердцах. Это абсолютно естественная, можно даже сказать, законная реакция. Все мы знаем, что Человек всегда найдет что сказать в свою защиту. В дивной книге, из которой Церковь выбрала девять отрывков для заупокойной службы, Иов совершенно свободно и бесстрашно обращается к Всевышнему, и когда его испуганные друзья пытаются его остановить, Господь Вседержитель говорит им: “Вы — глупцы, дайте ему высказаться всласть”. Так и лучшая поэзия ХIХ века — это поэзия мятежа, бунта.
Но эта тема обладает множеством художественных неудобств. Бунт никуда не ведет. Он не способен сдвинуть вас с мертвой точки. А поскольку он тщетен, бунт этот утомляет и быстро приедается, лишь понапрасну взбудоражив нас. Кроме того, лучшие поэтические темы, которые я называю сопрягающими, подобно самой природе, для самовыражения нуждаются в бесконечном разнообразии элементов. Бунт не принадлежит к ним: он не сопрягает вещи, а лишь вносит раздор. Громкий вопль может тронуть сердце, но никогда не создаст гармонии.
Родственные теме бунта отчаяние и цинизм широко использовались в поэзии прошлого века: добротные или хотя бы сносные стихи были написаны в этом ключе. Но они заслуживают тех же упреков. Отчаяние — настроение преходящее. Человеческая душа для него не создана. Цинизм подчас может позабавить, но это дешевка, которой мы быстро пресыщаемся. Ничего не создашь и не построишь из такого сырья, как бунт, отчаяние, нигилизм, цинизм и прочие чисто отрицательные идеи.
И тут я себе позволю одно небольшое замечание. Когда в начале прошлого века была завоевана свобода мысли, когда старые цепи догм и предрассудков были разбиты, казалось, естественно ожидать всеобщего ликования. Вырвавшись на свободу после долгих лет заключения, обычно пьянеешь от радости. И разве не удивительно, что во всей поэзии ХIХ века нет ни капли радости? Иной раз попадаются описания грубых, низменных наслаждений, но не ищите там радости, вы найдете одно лишь отчаяние, богохульство, тоску по утраченной чистоте и сожаление о разбитых цепях. На мой взгляд, величайший французский поэт ХIХ века — Бодлер: обладая проницательным умом, он прекрасно постигал суть вещей. Да, Бодлер — величайший поэт прошлого века, ибо он — поэт раскаяния. За один век французская поэзия заново пережила кризис язычества и перешла от диких революционных и романтических грез к нигилизму и материализму, к полной безнадежности не столь давних времен. Но мне могут возразить, что помимо религии есть и другие достойные темы. Всем известно, как одна из них — бессмертие души — была извращена лженаукой. После смерти душа якобы полностью исчезает, как облачко дыма, но разве не утешительна мысль, что наше драгоценное тело продолжит свое существование в ветре, солнце, цветах и птицах? Вам знакомы эти разглагольствования. Они породили бесчисленное множество дурных стихов, ибо бескрылая идея не может произвести на свет настоящей поэзии. Ничего стоящего в ней нет, она лишена всякого смысла. Достаточно двух минут, чтобы понять, что даже при выживании материи мы сами не выживем, а в конце концов это единственное, что имеет значение. Между статуей Венеры Милосской и грудой щебня, в которую ее можно превратить, — непроходимая пропасть, как между живой розой и цветком, пущенным в компост.
А вот еще одна плодотворная тема: эволюция. Я не имею в виду научную теорию. Не знаю, верна ли последняя или нет, мне это безразлично, лично я в нее не верю, так как ничто в мире не может принимать двух форм одновременно. Здесь я ее рассматриваю как поэтическую идею, как призыв, побуждающий наш дух к сочинительству. На первый взгляд эволюция — идея вдохновляющая и многообещающая, ибо она влечет за собой перемены и дает простор воображению. Полагаю, что эволюция была великим подспорьем для романистов, впрочем, по моему глубокому убеждению, большинство книг, посвященных эволюции, — не что иное, как жалкие выдумки и пустые басни второразрядных беллетристов.
Даже то, что настоящие поэты пытались сделать с помощью эволюции, не увенчалось успехом. Помню несколько опусов, дидактических и эпических одновременно, которые несчастные поборники этой идеи, движимые лучшими побуждениями, но сбившиеся с пути, подобно Рене Гилю или Луи Буйе, посвятили приключениям братца Диплодока в стране Лиас. Результат был чудовищен. Я сам пытался предлагать своим детям в качестве летнего задания сочинить от имени животных поздравительный адрес братцу Жирафу в день, когда после долгих ископаемых усилий ему удалось добавить шестнадцать позвонков к своему позвоночнику. Я даже мог бы его зачитать. Но мне не хотелось бы разочаровывать тех, кто склонен к подобным вполне законным устремлениям того же “жирафного” порядка. Евангелие говорит нам, что мы не можем прибавить себе росту даже на локоть.
Но что такое евангелист Матфей рядом с Уэллсом, Дарвином или Ламарком?
Возвращаясь к теме нашего разговора, я полагаю, что эволюция — неподходящий предмет для поэзии, ибо поэт все воспринимает всерьез. Он не относится к окружающему миру как к предварительному наброску, которому суждено в скором времени уступить место новым изделиям. Он видит во всем окружающем образы Вечности, исполненные радости символы, неисчерпаемый источник познания. Он не считает нужным менять в них хоть что-нибудь, ему претит сама мысль о том, что они могут измениться. Ему не хватит Вечности, чтобы постичь их. Природа для него подобна человеку, неизменно повторяющему одно и то же как некую чрезвычайно важную новость. Это всегда та же самая роза и та же самая фиалка, и таковыми пребудут, ибо изначально были valde bona — “хороши весьма” и не могут быть лучше. Самое лучшее, на что они способны, — быть самими собой.
Я мог бы привести множество других поэтических тем, столь же шаблонных и избитых. Довольно грустно наблюдать, как быстро сменяют друг друга моды, как старые ветшают и даже начинают вызывать смех. Вспомним, какая участь постигла учения Толстого, Ницше, Ибсена. Но даже у Вагнера, когда Эрда начинает изрекать пророчества, мы не можем удержаться от смеха или зевоты. Поэзия Вагнера[2]похожа на Рейн, вьющийся меж старинных городков, полуразрушенных или, что еще печальней, перестроенных в духе кайзера Вильгельма замков. Фабрики не радуют взор, но Рейн несет свои воды у их подножия. Единственная возможность для стихов и других произведений искусства оставаться вечно новыми — быть подлинными, и единственный способ быть юными — это быть вечными.
И этим я бы хотел заключить свое выступление, показав вам некоторые из огромных преимуществ, которыми религия одаряет поэзию. Я не стану утверждать, что всякий добрый католик непременно будет хорошим поэтом. Ведь поэтический талант и вдохновение сродни пророчеству — это особая благодать, особая харизма, которую теологи называют “gratia gratis data”[3]. Но я хочу сказать, что католик имеет огромное преимущество перед своими собратьями по перу.
Среди прочих выгод, которые Религия предоставляет поэзии, назову три.
Во-первых, вера в Бога допускает хвалу. А хвала — возможно, сильнейший двигатель поэзии, выражающий глубочайшую потребность души. Это голос радости и жизни, долг всего творения, в силу которого все создания нуждаются друг в друге. Вся великая поэзия от ведических гимнов до Песни солнца св. Франциска Ассизского — одна сплошная хвала. Хвала объединяет всех. Никто не поет в одиночку. Даже звезды небесные, читаем мы в Псалтыри, хвалят Господа.
Религия дает нам не только песнь, но и слово. Религия — христианская, католическая религия, для меня это едино, — принесла в мир не только радость, но и смысл. Зная, что мир не есть порождение случая или слепых, хаотических сил Природы, мы понимаем, что в нем присутствует смысл. Мир свидетельствует о своем Создателе, дает возможность осознать творение или по крайней мере вопрошать Его и воздавать Ему должное. Мир ведет нас к Богу многими чудесными путями. Он дает нам возможность спрашивать и отвечать, учиться и учить, делать добро своим братьям и принимать его от них. Нас окружают скептики и агностики — недоумки, неспособные ответить на простейшие вопросы морали и разума. Верующий не называет черное белым, он может ответить “да” или “нет” на любой вопрос — четкое, внятное “да” и отчетливое “нет”. Эти качества бесценны для поэта и художника, поскольку скептицизм, сомнения или колебания — смертельная язва на теле всякого подлинного искусства.
Третье преимущество религии — драма. В мире, где расплываются очертания добра и зла, где нет ни нравственного, ни интеллектуального закона, где все дозволено, где не на что надеяться и нечего терять, где зло не влечет за собой наказания, а добро не вознаграждается, — в таком мире нет ни драмы, ни борьбы. Борьба отсутствует, потому что бороться не за что. Но вместе с христианским откровением, вместе с величественными и безмерными понятиями Рая и Ада, столь же превосходящими наше разумение, как звездное небо возвышается над нами, человеческие поступки и сама судьба человека обретают необычайную ценность. Мы бесконечны и в добре и во зле. Мы должны найти верный путь, по которому нас, как героев Гомера, будут вести к цели или уводить в сторону невидимые друзья или враги среди прельстительных и невообразимых препятствий, к вершинам света или в бездны отчаяния. Словно действующие лица захватывающей пьесы, созданной бесконечно мудрым и добрым автором, мы играем главные роли, но не можем предугадать ни одного сюжетного хода. Жизнь для нас всегда нова и удивительна, ибо в каждый следующий миг нам предстоит узнать нечто новое и совершить нечто необходимое. “Последний акт, — по выражению Паскаля, — кровав”[4], но вместе с тем и величественен, так как Религия не только привнесла драму в жизнь, но и облекла ее завершение — смерть — в высшую драматическую форму, которая для всех истинных учеников Нашего Божественного Учителя есть жертвоприношение.
Лекция, прочитанная по-английски 14 ноября 1927 г. ассоциациям католических церквей Балтимора

