В. С. Соловьев и его наследники
Возможно, Флоровский намеренно сгустил краски при характеристике философской и общественной мысли пореформенной России, чтобы представить эту картину как некий темный фон, на котором внезапно явился проповедник идеализма и религии В. С. Соловьев. Подчеркивается, что он «начал свой философский путь в эпоху, когда и религия, и метафизика казались окончательно дискредитировавшими себя. Но он не чувствовал себя апологетом гиблого и пропащего дела. Напротив, он был твердо убежден, что за отливом последует прилив»[376]. Несмотря на неоднозначное отношение к наследию Соловьева, этот философ был для Флоровского наиболее интересной фигурой в истории русской мысли. По отношению к Соловьеву Флоровский выступал не только в обычной для себя роли интерпретатора, но и в качестве исследователя- первопроходца: он ввел в научный оборот ряд неизвестных текстов философа, а также осветил и прокомментировал некоторые малоизученные стороны его творчества.
Наряду с разделами книги «Пути русского богословия», изучению и осмыслению философии Соловьева Флоровский посвятил целый ряд специальных публикаций, библиография которых свидетельствует о его неослабевающем интересе к этой теме на протяжении более полувека: «Новые книги о Владимире Соловьеве» (1912), «Молодость Владимира Соловьева» (1928), «Тютчев и Владимир Соловьев» (1933), «Reason and Faith in the Philosophy of Solov'v» («Вера и разум в философии Соловьева», 1955), «Vladimir Solov'ev and Dante: the Problem of Christian Empire» («Владимир Соловьев и Данте: проблема христианской империи», 1956), «Чтения по философии религии магистра философии В. С. Соловьева» (1966), «Some Forgotten Articles of Vladimir Soloviev» («Некоторые забытые статьи Владимира Соловьева», 1966), «Забытый рассказ Владимира Соловьева» (1971). Следует также отметить, что связанные с Соловьевым и его философией вопросы, так или иначе, затрагиваются в большинстве произведений Флоровского и во многих его письмах.
Знаменательно, что именно Соловьеву была посвящена первая в жизни публикация 18–летнего Флоровского (брошюра «Новые книги о Владимире Соловьеве»), где автор оценивал Соловьева как «первого русского самобытного философа» и безоговорочно причислил его к плеяде выдающихся православных мыслителей: «Дух его философии — дух исконного грековосточного православия, а идеи его философии — идея Богочеловечества, идея Церкви, идея "цельного знания", "свободного всеединства" — внушены святоотеческой мыслью… И они — то зерно философии Соловьева, то разумное в высшем смысле слова, благое и вечное, что он сеял всю свою жизнь»[377]. В заключение подчеркнута перспективность соловьевского пути для русской мысли, открывающего ей широкие горизонты и позволяющего «предварять» достижения философии Запада[378].
Значительное внимание уделено Соловьеву и во второй печатной работе Флоровского, «Из прошлого русской мысли», увидевшей свет в том же году и также представляющей собой обзорно- тематический библиографический анализ. Наряду с рассмотрением литературы о Соловьеве, автор выдвигает и собственные трактовки, в частности, уточняет периодизацию его творческого развития, указывая на значение «славянофильского» этапа, подчеркивает актуальность «психологического и генетического» анализа духовного пути Соловьева. Сама оценка его философии при этом та же, что и в брошюре «Новые книги»: «Философия цельного знания — подлинный синтез теологии, философии и положительной науки»[379].
Соловьев был для юного Флоровского больше, чем просто философом, он воспринимался как пророк и учитель. Как показал предпринятый в первой главе настоящей работы экзистенциально- психологический анализ, сама юношеская идея Флоровского о своей жизненной миссии структурно воспроизводила формулу соловьевской «всеединой системы знания». Пример юного Флоровского показывает, что на рубеже XIX‑XX вв. для религиозно настроенной интеллигентной молодежи в русской провинции авторитет Соловьева был сопоставим с авторитетом Михайловского среди народников. Однако было бы упрощением, сопоставляя все это с позднейшими филиппиками в адрес Соловьева, делать вывод о радикальной переоценке Флоровским данной фигуры. Трансформация его взгляда на наследие крупнейшего русского философа–идеалиста XIX в. — это в большей степени дискретные колебания, нежели последовательная эволюция. Уже юношеская переписка Флоровского свидетельствует о наличии нюансов в его отношении к философии Соловьева.
Первое из известных упоминаний о Соловьеве содержится в письме 17–летнего Флоровского, которым он инициировал переписку с Флоренским. В первом же письме доселе лично не знакомому Флоренскому одесский вундеркинд излил «свои самые интимные и задушевные переживания», посвятил адресата в подробности своей жизненной ситуации, включая историю болезни, духовные искания и устремления, а также, что весьма примечательно, счел необходимым поделиться своим видением философии Соловьева. Не менее примечательно, что это видение существенно отличается от того, которое изложено в выпущенной спустя год цитированной брошюре. В первом письме Флоренскому Флоровский довольно скептически отозвался о Соловьеве: «Главной бедой наших богословов из светских, — глубокоуважаемого мною Владимира
Сергеевича Соловьева, — "веховцев" и др. — является их оторванность от церковного сознания, лишающая их твердых начал и заставляющая метаться в разные стороны»[380]. Фактически в этих четырех строках юношеского письма уже сконцентрировано не только все то, что впоследствии будет написано Флоровским о философии Соловьева, но и его программа истории русской религиозной мысли, реализованная четверть века спустя в книге «Пути русского богословия».
Очевидно, колебания Флоровского в отношении к Соловьеву служили неким индикатором колебаний его собственных духовных настроений. По данным переписки с Глубоковским и Флоренским, в 1910–1912 гг. Флоровский буквально разрывался перед дилеммой «Academia vel Universitas», не в силах принять решение, чему же именно посвятить жизнь: церковно–богословской или научно- философской деятельности. Судя по всему, в этом раскладе имя Соловьева ассоциировалось со вторым направлением, было своего рода символом философского служения, и отношение к нему напрямую зависело от того, к какому варианту жизненного выбора Флоровский склонялся в данный момент. Не случайно приведенная критическая оценка содержится в том письме, где Флоровский выразил решимость поступить именно в духовную академию и избрать путь церковно–богословского служения. Однако по мере приближения времени экзаменов и принятия окончательного решения у Флоровского нарастали сомнения, и в конце концов он все‑таки поступил в университет.
На фоне этих событий изменилось и отношение к Соловьеву, о котором уже на первом курсе университета была написана и опубликована комплиментарная брошюра «Новые книги», а вскоре после этого в возобновленной переписке с Флоренским было сделано такое признание: «Владимир Соловьев был моим первым учителем религиозной философии: знакомство с его творениями оплодотворяющее воздействовало на мою мысль, и в его творениях я нашел углубление и систематизацию того, что в неясной и спутанной форме бродило в моей незрелой голове. Я увлекся и его идеями, и его светлым обликом и принялся за серьезное научное историческое и критико–философское изучение его мышления»[381]. По крайней мере начиная с 19–летнего возраста задумка написания книги о Соловьеве долго сопровождала Флоровского, видевшего в своей брошюре первый шаг на этом пути. В сентябре 1912 г. он, между прочим, сообщал Флоренскому: «О Соловьеве я пишу большую работу и при предварительной работе возникла напечатанная брошюрка. Мне удалось, на мой взгляд — по крайней мере, уловить основные идеи Соловьева и уяснить на этом фундаменте весь ход его философского развития, причем картина получилась отчасти глубже и полнее того, что сделано в литературе, отчасти вовсе иная»[382].
Вероятно, философия Соловьева служила для Флоровского также и своеобразным мостиком или буфером между научно- философской и религиозно–богословской ипостасями его личности. Не случайно, сообщая Флоренскому о том, что «принужден был поступить в Университет», Флоровский тут же упомянул свою работу о Соловьеве как свидетельство, что его «интересы в религиозной области не иссякли»[383]. В действительности, как показало дальнейшее развитие событий, эти интересы постепенно иссякали, так что на старших курсах и в магистратуре Флоровский, по собственному признанию, уже был далек от «лирико–религиозных тенденций» и всецело сосредоточился на проблемах философии науки. Однако обстоятельства эмиграции, в частности сотрудничество с евразийством, снова заставили Флоровского изменить курс, вновь обратиться к темам русского мессианизма и религиозной философии, а затем, критически переосмыслив и этот этап, вернуться к оставленному «на заре туманной юности» замыслу церковно–богословского служения. Все эти повороты духовно- интеллектуального развития нашли отражение в отношении к Соловьеву, которое трансформировалось от высокого интереса в гимназии к его потере в университете, а затем к возрождению интереса, но уже под знаком критической оценки, продиктованной усилением «церковного» фактора в жизненном проекте и мировоззрении Флоровского.
Итак, уже в первые годы эмиграции философия Соловьева снова оказалась в центре внимания Флоровского, который постоянно обращался к его наследию в своей публицистике, читал о нем курс лекций и вернулся к замыслу посвященной ему книги. «В настоящее время, — сообщал Флоровский Н. С. Трубецкому в декабре 1922 г., — я загружен работой: чтением курса о Владимире Соловьеве в "Русском Институте", учрежденном
Союзом Академических Групп (еженед. 2 часа), ведением семинара по истории философии права на русском юрид[ическом] фак[ультете] (о том же Сол[овьеве]) и т. под. У меня складывается две книги — о Владимире Соловьеве, которую надеюсь кончить к лету, и о "Теократич[еском] идеале в общественно–философских учениях XIX в.". Корни теократизма — в масонстве, у С. Мартена, почитателем которого был и Maistre. Читаю теперь и того и другого — и зрелище гнусное! К масонам восходит и Соловьев — в этом будет гвоздь моей книги: на гнев латинян и к огорчению розовых кадетиков»[384].
Таким образом, в «соловьевской» теме на тот момент оказались сфокусированы буквально все интеллектуальные интересы Флоровского. Впрочем, обещанная к лету 1923 г. книга о Соловьеве завершена не была, но это объяснялось не отказом автора от своего замысла, а его значительным развитием в процессе работы, требующим расширения научной базы исследования. В письме тому же адресату, отправленном 10 февраля 1924 г., Флоровский следующим образом анонсировал свой труд: «Я привезу с собою две полуоконченные работы — книги: по ист[ории] английской логики и о Вл. Соловьеве — критико–систематическое исследование, для которого мне нужна литература по нем[ецкому] идеализму и рел[игиозной] философии… Книга о Сол[овьеве] должна быть докторской диссертацией. Начерно она готова и даже прочтена — как курс в 20 лекций в Р[усском] Институте в Праге»[385].
К сожалению, проект книги о Соловьеве так и остался нереализованным. Частичным осуществлением этой исследовательской программы явился ряд работ Флоровского, освещающих различные аспекты творчества Соловьева (данные работы рассматриваются ниже). Однако эти разрозненные публикации появлялись в разное время, выполнены в разных жанрах, и на их основе едва ли возможно реконструировать замысел книги о Соловьеве, которую Флоровский вынашивал в 1920–х гг. Определенное представление о том, в каком ключе размышлял тогда Флоровский над этой темой, дают некоторые из его философско–публицистических статей тех лет, а также материалы его тогдашней переписки с С. Н. Булгаковым.
Лейтмотивом философской публицистики Флоровского было выявление «корнесловия» русской революции, которую он расценивал как историческую и духовную катастрофу. В статье «Человеческая мудрость и премудрость Божия», опубликованной в 1922 г., философия Соловьева рассматривается Флоровским ни много ни мало как одна из «метафизических предпосылок» этой катастрофы. Соловьеву вменяется в вину, что он, вдохновляясь идеями древних гностиков, мистиков эпохи Возрождения, немецких философов–идеалистов, оказался в плену опасных метафизических «соблазнов». Таких, как пантеистическое обожествление мира в учении о Софии и, как следствие, представление о пред- начертанности всей мировой истории, о возможности ее рационализации. В этом, по убеждению Флоровского, «Соловьев вполне сходится с теоретиками безбожного общественного идеала, тоже чаявшими преодоления всех жизненных дисгармоний здесь, а не там, за историческим горизонтом»[386].
Написанная в те же годы статья «Пафос лжепророчества и мнимые откровения» (из цикла «В мире исканий и блужданий») посвящена критическому анализу «эсхатологических утопий» современности, ответственность за которые Флоровский также возлагает на Соловьева, а точнее, на его «первую метафизику». Раскрывая духовные истоки этой философской системы, автор дает очень емкий очерк направлений мысли, оказавших, по его мнению, решающее воздействие на раннего Соловьева. Этот пестрый каталог гностических и мистических доктрин Флоровский рассматривает как некое единство, «существенно внецерковный ряд светски мотивированных "религиозно–общественных" утопий». Авторский вердикт однозначен: «Открылось, что далее за Соловьевым некуда идти, что многие соловьевские пути кончаются глухими тупиками». В заключение соловьевским «тупикам» и «соблазнам» противопоставляется не какая‑либо иная философия, а православная «церковность», «живая "жизнь в Церкви"»[387].
Последнее не случайно. Трансформация отношения к Соловьеву была для Флоровского вопросом не отвлеченным, но напрямую связанным с личным религиозным сознанием, о котором необходимо поведать «духовному отцу», как на исповеди — о своем раскаянии в грехе или заблуждении. И в поздравительном письме священнику Булгакову по случаю наступления 1926 г. Флоровский сообщал: «Что касается меня лично, то я ощущаю отталкивание от Сол<овьева>по всей линии как личный религиозный долг и как очередную задачу соврем<енной>русской рел<игиозно>-фил<ософской>мысли. И через это отречение мы освободимся от всей смутной традиции, ведущей через масонство к внецерковной мистике мнимых тайнозрителей дурного вкуса, — а именно эта традиция, по моему чувству, сковала наши творческие силы»[388]. Полгода спустя, обсуждая с С. Н. Булгаковым детали своего предстоящего трудоустройства в парижском Свято–Сергиевском богословском институте, Флоровский снова затронул наследие Соловьева, подвергнув бичеванию его софиологию: «Как уже давно я говорил, есть два учения о Софии и даже — две Софии, точнее сказать, — два образа Софии: истинный и реальный и — мнимый. Во имя первого строились святые храмы в Византии и на Руси. Вторым вдохновлялись Соловьев и его масонские и западные учителя — вплоть до гностиков и Филона. Церковной Софии Соловьев вовсе не знал: он знал Софию по Бему и бемистам, по Валентину и Каббале. И эта софиология — еретическая и отреченная»[389].
Для Флоровского, готовившегося в середине 1920–х гг. стать профессором богословия и уже всерьез думавшего о сане священника, тотальное «отталкивание» от Соловьева было важно не только и не столько на уровне теории, сколько в аспекте жизненного проекта. Это был ключевой элемент той символической «жертвы», которую он приносил ради психологической легитимации своих претензий на привилегированный статус «богослова» и «человека церкви». Как уже отмечалось, эта акция вписывается в раскрытую у Ницше логику «аскетического священника», который рассматривает аскетизм как атрибут своего права и духовного господства. Важным интеллектуальным атрибутом «священнической аскезы» для Флоровского стало отречение от философии Соловьева, которую религиозный инстинкт требовал возложить на алтарь, как библейский Авраам сына своего Исаака. «Нецерковность» — плохой аргумент для оценки философской системы, но в данном случае этого оказалось более чем достаточно. Впоследствии, когда Флоровский уже утвердился в роли церковного «учителя», он de facto вновь пересмотрел отношение к Соловьеву, прекратил обличительные демарши и позволил себе более взвешенную точку зрения ученого–исследователя. Мир «еретической» философии Соловьева не переставал привлекать Флоровского, труды которого на эту тему были бы невозможны без глубочайшего интереса и любви к наследию «русского Оригена».
Рассмотрим посвященные творчеству Соловьева работы Флоровского в соответствии с хронологией анализируемого в них предмета. Статья «Молодость Владимира Соловьева», позиционированная как рецензия на труд С. М. Лукьянова, — фактически самостоятельное исследование об идейном формировании философа на ранних этапах жизни. Прослеживая духовный путь Соловьева от юношеского религиозного кризиса к философскому идеализму, Флоровский рассматривает круг его общения и источники идейных увлечений. По мнению исследователя, благодаря знакомству с П. Д. Юркевичем, считавшим последними великими метафизиками Я. Бёме, Г. Лейбница и Э. Сведенборга, Соловьев мог обратить внимание на этих мыслителей, а также приобщиться к увлечению спиритизмом. Пребывание Соловьева в Московской духовной академии (1873 г.) еще не вызвало у него интереса к церковным темам, но способствовало знакомству с религиозно–философскими идеями академической профессуры. В частности, Флоровский отмечает влияние мариологии А. В. Горского, софиологии Д. Ф. Голубинского и учения В. Д. Кудрявцева, от которого Соловьев мог воспринять «идею синтеза религиозных, философских и эмпирических начал». В заключение статьи намечается дальнейшая программа изучения творческой биографии Соловьева, в которой рубеж 1870–1880–х гг. оценивается как «самое интересное и самое неясное время»[390].
Изучение мистических настроений Соловьева во второй половине 1870–х гг. Флоровский сопроводил научной публикацией доселе неизвестного текста философа — «Умное делание», полученного исследователем из архива Института русской литературы Академии наук СССР в Ленинграде при содействии проф. П. Н.Беркова в 1965 г. Комментируя публикуемый документ, представляющий собой составленное Соловьевым по просьбе А. Ф. Писемского наставление в практике «умной молитвы», сочетающее черты православной мистической аскезы с элементами западных медитаций и оккультизма, Флоровский отмечает, что ключевая для Соловьева тема «небесной телесности» восходит к учению древнееврейской Каббалы. По убеждению публикатора, «"умное делание" являет нам новые существенные точки для понимания религиозной мысли и религиозного опыта Соловьева»[391]. Помимо «Умного делания», усилиями Флоровского также были опубликованы материалы переписки Соловьева и И. А. Гончарова[392].
К научным публикациям Флоровского о Соловьеве также примыкает его историографическая работа, посвященная «Чтениям о Богочеловечестве». Не преследуя в данном случае цели философско–богословской интерпретации «Чтений», автор осуществил реконструкцию их «внешней истории», продемонстрировал значение лекций Соловьева в контексте времени, отразил их восприятие со стороны видных представителей русской общественности (Н. Н.Страхов, Л. Н.Толстой и др.). Также Флоровский выявил различия между исходной программой «Чтений» и их печатным вариантом, которые, по его мнению, нарушили авторскую концепцию: «Восстановить утраченные звенья мы, конечно, не можем. Но, изучая теперь "Чтения о Богочеловечестве", мы должны помнить о первоначальном замысле Соловьева»[393].
Рассматривая период увлечения Соловьева идеей теократии, Флоровский раскрывает значение, которое имели для философа мысли Ф. И. Тютчева и Данте, под влиянием которых он перешел от славянофильства «к своеобразному религиозному западничеству». Трактуя историю Рима, Византии и России как диалектическую триаду, Соловьев считал разделение церквей не мистическим расколом, а лишь временным обособлением, которое может быть преодолено историческими средствами, указывает Флоровский. Сохранив чистоту веры, Восточная церковь в то же время утратила значение всемирно–исторической силы и потому не имеет будущего без воссоединения с организационным центром христианской эйкумены — Римом, олицетворяющим начало «священства». Поскольку сила России заключается в царском единовластии и благочестии народа, «Соловьев думал: только через воссоединение с началом Священства царственная потенция России может раскрыться в Империю»[394]. Эти новые взгляды получили отражение в цикле статей «Великий спор и христианская политика» (1883), издание которого в еженедельнике «Русь» было приостановлено по причине разногласий автора с редактором — И. С.Аксаковым. Отстаивая перед последним свою теорию «всемирной монархии», Соловьев ссылался именно на авторитет Тютчева и Данте — выразителей этой идеи как «вековечного чаяния народов».
В работе Флоровского «Тютчев и Владимир Соловьев» (1933) рассматриваются историософские взгляды поэта и их рецепция в творчестве философа. Анализируя диалектику западного духовно- исторического развития: от папства — к реформации, революции и антихристианству, Тютчев пришел к глобальной антитезе «России и Запада». Скорбя о духовном кризисе Европы, он видел перспективу исхода через всеобщее воссоединение в единую христианскую империю. «Империя и Папство… Папство спасется русской Империей, а Россия от воссоединения Церкви получит новые силы. Это замысел Вл. Соловьева, — мы видим, он предвосхищен Тютчевым»[395]. Само видение проблемы христианского воссоединения в политической проекции возникает у Соловьева не без влияния Тютчева: «Учение Соловьева об Империи очень сложно. И в нем скрещиваются очень разные мотивы и влияния… Однако, вряд ли не у Тютчева взял и заимствовал Соловьев этот образ Русского царя в папском Риме, который ведь и выражает самый основной замысел Соловьева»[396].
В статье Флоровского «Владимир Соловьев и Данте: проблема христианской империи» прослеживается влияние идей итальянского поэта и мыслителя на формирование теократической концепции русского философа. Автор указывает, что одновременно с работой над книгой «Россия и Вселенская Церковь» Соловьев, совместно с А. А. Фетом, занимался переводом «Энеиды» Вергилия, а также отдельными переводами из Данте. Характерно, что «образ Вечного Рима не играл никакой роли в спекуляциях Соловьева до 1883 г., когда, как мы знаем, он познакомился с Данте и признал в нем пророка Империи»[397]. Таким образом, непосредственные источники веры Соловьева в «Вечный Рим» — это Данте и прочитанный сквозь его призму Вергилий. Стремясь к установлению параллелей между историей Израиля и Рима, Данте рассматривал библейское и римское начала как две основные предпосылки теократии. Вторая книга трактата Данте «О монархии» посвящена провиденциальной роли Римской империи во всемирно–исторической мистерии Боговоплощения; «легитимность» земной власти Рима в ней обосновывается тем, что рождение и смерть Христа свершились именно под римским владычеством. Концепция империи Данте также укоренена в представлении об органическом единстве человечества, олицетворением которого служит Рим. Если целью человечества является мир, то гарантом единства и согласия выступает «rex pacifi- cus» — император, блюститель справедливости.
Как показывает Флоровский, многие идеи Данте нашли отражение в построениях Соловьева. Во введении к книге «Россия и Вселенская Церковь» философ проводил идею справедливости и единства, или «солидарности». По его мнению, инстинкт интернациональной солидарности проявляется во всей человеческой истории — и в замысле универсальной монархии «pax Romana», и в иудейском представлении о природном родстве и общности происхождения рода человеческого. Но ни романо–германский мир, ни Византия не смогли осуществить идеал всеобщего христианского братства. Согласно Флоровскому, Соловьев был уверен, что именно «России предопределено обеспечить тот "политический порядок", которого требует Церковь для спасения Европы и мира»[398]. Ссылаясь на пассажи из «Божественной комедии», Соловьев настаивал на необходимости для империи отчетливого разделения духовной и светской властей, а также вводил третий элемент — пророчество, призванный обеспечить баланс между ними. Проведенный Флоровским анализ демонстрирует, что в теократических исканиях Соловьева идея объединения церквей носила служебный характер, была подчинена более масштабной, политической задаче — созданию всемирно–монархического государства под властью русского царя. Как комментирует эти выводы Б. В. Межуев, «Соловьева совершенно ошибочно обвиняли в папизме — вслед за Данте он был противником светской власти римского первосвященника. И мечтал он не столько о подчинении России Риму, сколько о вселенском возвышении России за счет союза со Святым Престолом»[399].
Рассматривая философию истории позднего Соловьева, Флоровский привлек к анализу его рецензию на книгу Е. Н. Трубецкого «Религиозно–общественный идеал западного христианства в XI в.», которая была опубликована в 1897 г. в «Вестнике Европы», но не вошла в собрание сочинений и осталась неизвестной предыдущим исследователям. С точки зрения Флоровского, этот текст интересен тем, что в нем Соловьев вообще «отрицает, что христиане могут иметь какой‑либо исторический "идеал". Цель христианства — всецело по ту сторону истории, за пределами условий земной жизни. История всегда остается областью относительности»[400]. Критикуя Трубецкого, Соловьев утверждал, что христиане XI в. не могли иметь исторической цели, поскольку жили в атмосфере напряженного апокалиптического ожидания. Для Флоровского в этих мыслях Соловьева важно «острое акцентирование потустороннего» и, как следствие, проведение различия между «религией в чистом смысле и церковностью». Флоровский видит здесь переосмысление Соловьевым теократической идеи: разочаровавшись в началах «священства» и «царства», философ выдвинул на первый план «третий орган теократии»: «Несомненно, он имел в виду христианский народ — мирян, самих по себе верующих, призванных к пророческому служению… трагедия средневекового Запада заключалась именно в отсутствии этого третьего элемента»[401].
Итоговые оценки творчества Соловьева, которые Флоровский дал в зрелые годы своей жизни, выглядят достаточно взвешенными и позитивными на фоне страстных обличений 1920–х гг. Уже в «Путях русского богословия», наряду с критикой, сочувственно излагаются многие философские и богословские идеи Соловьева, который, по мнению автора, убедительно «показывает, что именно в христианстве сплетаются в один живой узел все творческие возможности и потребности человеческой жизни»[402]. В обобщающей статье 1955 г. «Вера и разум в философии Соловьева» Флоровский признает ценность исходного замысла философа, стремившегося согласовать религиозную веру и научно–философскую рациональность в рамках создания целостного мировоззрения. Автор подчеркивает, что Соловьеву удалось преодолеть собственные иллюзии ранних периодов творчества, связанные с упованием на скорое историческое торжество «свободного всеединства» и теократии. Свидетельством разочарования в этих замыслах стала апокалиптическая «вторая метафизика» Соловьева, нашедшая выражение в его предсмертной «Краткой повести об антихристе».
«И то, что он теперь инкриминирует антихристу, — пишет Флоровский, — поразительно напоминает некоторые мечты его ранних лет… Книга антихриста "Открытый путь [к вселенскому миру и благоденствию]" — это пародия на ранние планы Соловьева… Но Соловьеву не дано было прожить достаточно долго, чтобы начать этот пересмотр». Резюмируя, Флоровский признает большое значение творчества Соловьева в истории русской философии и культуры: «Проповедь Соловьева была яркой и убедительной. Ему удалось вновь сделать религиозные темы достойным предметом обсуждения среди представителей его и последующих поколений… Он заложил основы если не школы в строгом смысле этого слова, то, по крайней мере, традиции. И, сверх того, ему удалось реабилитировать религию (и прежде всего христианство) от обвинений в политической и социальной реакционности. Он сам являл собой пример верующей свободы»[403].
Как по масштабу проделанной работы, так и по научно- концептуальной значимости труды Флоровского, посвященные анализу и осмыслению творчества Соловьева, являются наиболее значительной частью его изысканий в области истории русской мысли. Многие поставленные Флоровским проблемы и намеченные пути дальнейшего изучения философского наследия Соловьева показали свою актуальность и плодотворность, получив результативное развитие в трудах новых исследователей. В частности, предположение Флоровского о решающем влиянии идей гностицизма на развитие философии Соловьева подтверждено фундаментальным исследованием А. П. Козырева «Соловьев и гностики».
На основании полученных новых данных и тщательного анализа автор показал, что гностическое учение повлияло на систему Соловьева по крайней мере в двух ключевых пунктах. Во–первых, в онтологии, где под воздействием космогонического мифа гностиков Соловьев пришел не только к выводу о существовании предвечной «божественной материи», но и о «необходимости Сатаны» как одного из агентов миротворения. Во–вторых, в философии пола и любви, где при помощи заимствованного у гностиков–валентиниан понятия «сизигии» философ решал вопрос о соотношении эротической и божественной любви. Исследователь заключает, что в терминах немецкого трансцендентализма Соловьев излагал не что иное, как вариации гностической эонологии: «Соловьев приспособился к языку академической философии, научился не говорить того, чего не надо, и лишний раз не раздражать духовную цензуру. Его мифология космического и исторического процесса адаптирована, ее персонажи — Демиург, Сатана и София — превращены в философские абстракции»[404].
Согласно Флоровскому, на рубеже XIX‑XX вв. русская философская мысль вступила в третий период своей истории. К сожалению, этот современный для Флоровского этап не получил у него достаточно обстоятельного рассмотрения как духовно–историческая целостность, есть лишь схематические наброски и характеристики отдельных фигур и тенденций — в книге «Пути русского богословия», в обзорных статьях «Философия в России» и «Философская литература», в ряде других статей. По мнению Флоровского, «движение мысли» в России на рубеже веков определялось тремя основными темами: «Во–первых, теманравственная,тревога совести, неприятие жизни, моральный суд над ней. Решающим было влияние Л. Толстого. С этим связан и повышенный интерес к Шопенгауэру… Позже присоединяется влияние Ницше, Ибсена и теперь только вновь открываемого Достоевского… Для 90–х гг. характерны и кантианские мотивы, идеология императива и долга, пафос морального благородства… Во–вторых, темаисторическая.Новый историзм 90–х гг. связан с возникновением русского марксизма… Исторически важна не догматика, но проблематика марксизма… В–третьих, темаэстетическая…В этом именно и состоит культурно–исторический смысл и русского "декадентства" 90–х гг. и позднейшего символизма… Философские и религиозные темы входят и в область новой литературной критики»[405].
В концептуальном плане русская философия начала XX в. делится Флоровским на два направления: первое — «неозападничество», представители которого ориентировались на новейшие зарубежные школы (неокантианство, феноменология и др.) и группировались вокруг журнала «Логос»; второе — религиозно- философское, участники которого осознавали себя наследниками В. С. Соловьева. Наибольшее внимание Флоровский, естественно, уделяет второму направлению русской мысли, указывая, что характерной приметой начала века стало взаимодействие философской, религиозной и эстетической рефлексии. В частности, поэзия А. А. Блока интерпретируется как «своеобразный комментарий» к «эротической мистике» Соловьева, а жизнь поэта — как предельное осуществление «соловьевства» в виде секты[406].
Отдельный параграф в «Путях русского богословия» посвящен Санкт–Петербургским религиозно–философским собраниям, которые, как отмечает Флоровский, не имели и не могли иметь «деловых последствий», хотя и были посвящены обсуждению актуальных вопросов. Учения Н. А. Бердяева, С. Н.Булгакова, В. Ф.Эрна, а также сборник «Вехи» получают лишь беглые характеристики; исключение составил П. А. Флоренский, книга которого «Столп и утверждение Истины» подвергается развернутой острой критике, инкриминирующей автору недостаток «церковности» в вопросах хри- стологии и екклезиологии: «Здесь была несомненная муть в самом религиозном опыте, муть двоящихся мыслей и двойных чувств… На русское богословие надвигался эстетический соблазн, и книга Флоренского была лишь одним из симптомов этого искушения»[407].
Критика Флоренского в «Путях русского богословия» была стереотипным повтором содержания рецензии Флоровского «Томление духа», опубликованной в 1930 г. По предположению С. М. Половинкина, эта критика связана с личным «недоброжелательным отношением» Флоровского к Флоренскому, которое могло быть вызвано «охлаждением» их отношений в ходе переписки 1914 г.[408]. Данное предположение в корне ошибочно, ибо в статье Флоровского «Человеческая мудрость и премудрость Божия» книга Флоренского оценена в высшей степени комплиментарно, названа «самым значительным фактом в русском религиозном движении последнего времени»[409]. Статья опубликована в 1922 г., т. е. через восемь лет после предполагаемого конфликта, из‑за которого Флоровский якобы затаил обиду на Флоренского. Исходя из версии Половинкина, Флоровский был бы должен «отомстить» Флоренскому при первом же удобном случае, а он вместо этого сначала причислил «Столп» к «предельным достижениям русской религиозно–философской мысли» и лишь спустя годы критически пересмотрел свою точку зрения. Вполне очевидно, что он руководствовался при этом совершенно иными мотивами. Надо думать, что по отношению к Флоренскому у Флоровского сработала та же логика, что и по отношению к Соловьеву, только с эффектом отложенного действия.
Неубедительна и аргументация Половинкина при попытке дискредитировать точку зрения Флоровского на Флоренского. По мнению Половинкина, Флоренский не только лично был «не люб» Флоровскому, но и трудов его он «не знал и не хотел знать». Разумеется, субъективно–психологический фактор нельзя игнорировать в истории борьбы идей, но нельзя им и злоупотреблять, тем более — безосновательно. Как убедительно продемонстрировал В. Янцен на основании анализа переписки Флоровского, последний был прекрасным знатоком наследия Флоренского, всю жизнь собирал о нем новые сведения и выступал с предложением опубликования его редких и неизданных текстов[410].
Хронологический предел, до которого дошел Флоровский в своем обобщающем рассмотрении развития русской философии, зафиксирован его подробным критико–библиографическим обзором послереволюционной русскоязычной «философской литературы» за рубежом (включая переиздания), опубликованным в 1924 г. Творчество мыслителей–эмигрантов здесь трактуется как непосредственное продолжение «общерусской» философской культуры и оценивается достаточно конструктивно. Отмечая инфраструктурные сложности бытия русской философии в условиях зарубежья, Флоровский высоко оценивал ее потенциал: «Творческая напряженность философской и религиозной мысли эмиграции, без всякого сомнения, во много раз превышает издательскую емкость зарубежного мира»[411].
Обзор охватывает труды Н. С. Арсеньева, Н. А.Бердяева, С. Н.Булгакова, А. В.Васильева, А. И.Введенского, С. И.Гессена, И. А.Ильина, Л. П.Карсавина, И. И.Лапшина, Л. М.Лопатина, Н. О.Лосского, П. И.Новгородцева, Ф. А.Степуна, Е. Н.Трубецкого, Н. С.Трубецкого, С. Л.Франка, Л. Шестова и др. Считая преждевременным подведение итогов, Флоровский подчеркивал исключительную значимость философского творчества своих современников, в котором, по его мнению, не только «получают раскрытие и завершение стародавние стремления, устоявшие в час смуты», но также «раскрывается именно новый опыт, и потому можно ждать конца "критической" и начала "органической" религиозно- философской эпохи. Новый опыт раскроется в новых системах мысли, в новом творчестве жизни и общения»[412].
Однако уже вскоре Флоровский разуверился в способности русской философской мысли открыть «органическую» религиозно- философскую эпоху. По мере утверждения на платформе конфессиональной доктрины и в роли «ортодоксального» богослова его отношение к светским направлениям мысли, прежде всего русской, становится все более критическим, фактически философия теперь воспринимается им в модусе алармизма. Прогрессирующая тенденция определять «"от противного"… направление предстоящих исканий»[413]приводит Флоровского к дистанцированию от русской философии — как в интеллектуальном, так и в социальном плане. Заветная миссия русской философии теперь переадресовывается Флоровским интернациональному православному богословию: «В нынешний лукавый и судный день богословие вновь становится каким‑то "общим делом"… Вновь открывается богословская эпоха… Наше время вновь призвано к богословию»[414]. Этот тезис можно считать итоговым манифестом книги «Пути русского богословия», а также авторским комментарием к ее названию.

