II. Событие, благодать и отношение к «другому». Об античном милосердии

Однако темпоральность, образумливание (intellection) и устранение сами по себе не содержат всех отличительных признаков, по которым распознается подлинное прощение. Вот три признака, относящиеся к наиболее характерным: подлинное прощение — это датированноесобытие,наступающее в тот или иной момент исторического становления; подлинное прощение, вне рамок какой бы то ни было законности, естьблагодатный дароскорбленного оскорбителю; подлинное прощение — этоличные взаимоотношенияс кем–либо. Событие (начнем с него), разумеется, представляет собой решающий момент прощения, подобно тому как оно является решающим моментом религиозного обращения. Встречается ли оно всегда и повсюду? Отнюдь нет, оно затушевывается всяческими снисходительными формами милосердия: мудрец избавляется от заслуживающих похвалы усилий, от душераздирающих жертв, позволяющих оскорбленным превозмогать обиды; с этим неуязвимым человеком почти ничего не случается, ничто на него не действует; не задевают его и оскорбления обидчика. Пусть никто не надеется найти подлинное прощение в «Беседах» Эпиктета: у этого высокомерного стоика, закованного в броню атараксии[8], анальгезии[9]и апатии, драматический момент не играет почти никакой роли; душевные раны для этого мудреца менее существенны, чем царапины, он вряд ли даже их заметит. Пренебрегая злом и злостью, античное милосердие вместе с тем сводит к минимуму оскорбление; поступая так, оно делает ненужным прощение. Прощения не существует, потому что, так сказать, нет оскорбления, и вообще нет оскорбленного, даже если был обидчик. А был ли обидчик? — Античное милосердие, не подразумевающее какого–либо определенного события, кроме прочего, не является истинным отношением к самости другого. В общем получается, что нам нечего прощать и как бы некого прощать! Великодушный человек слишком велик, чтобы с высоты своего величия разглядывать докучающих ему мошек и тлей: поэтому мегалопсихия[10]с легкостью превращается в презрение. Обидчиком не просто пренебрегают, его как бы просто не существует; античное же милосердие, в свою очередь, характеризуется не просто снисходительностью, но скорее «интранзитивностью»[11]; оно в буквальном смысле слова уединяется в своем величии души. Античное милосердие — это прощение без собеседника: потому милосердный грек или римлянин не произносит слов прощения подлинному партнеру из плоти и крови. Этот тет–а–тет есть одиночество, этот диалог — монолог, эти отношения — солипсизм. И недостаточно сказать, что милосердный грек или римлянин не пострадает от поступка, совершенного обидчиком; что у него нет времени рассердиться на него; что ему не за что ни упрекнуть обидчика, ни оказать ему честь, ощутив хотя бы малейшую злобу, направленную на себя, будь это даже зарождающаяся злоба, тотчас же подавленная прощением… По правде говоря, он даже не глядит на того, кому отпускает грехи! Он даже не заметил, что тля существует! Чем бы античное милосердие ни было — мегалопсихией или мегалопрепией (величием души или же щедростью), оно абсолютно исключает какое бы то ни было транзитивное и интенциональное отношение к ближнему. Античное милосердие в такой же степени не прощение, как щедрость — не любовь: щедрый человек просто слишком богат, а его возможности сами переливаются через край, или же он сам слепо расточает их вокруг себя, как рог изобилия сыплет дары земные и благословения; в этом щедрость похожа на природу: природа не любит никого в отдельности; в своем жизненном сверхизобилии она расточает щедроты всем без различия, слепо, без какого–либо избирательного предпочтения; ибо у природы нет предпочтений, и она не выбирает и не иерархизирует ценности: поэтому цветы она растит для всех, и для добрых, и для злых. И она в той же степени не обладает злопамятством, как и благодарностью; неблагодарная, забывчивая, природа проявляет себя совершенно равнодушной к нашим горестям; у анонимной природы нет намерений, и, подобно тому как игнорирует она инаковость «другого», онаа fortioriигнорирует и отношение к «другому». Так полупомешанная миллионерша швыряет собственные доллары в окно, или раздает их прохожим, или приглашает всех прохожих к своему столу, и не то чтобы она особенно любила приглашенных, а просто приглашенным посчастливилось пройти у нее под окнами в подходящий момент; так человек, счастливый в любви, улыбается всем встречным незнакомцам, поет, обнимает контролершу в метро: но поцелуй его адресован не контролерше, но улыбка его не в мою честь; он улыбается кому угодно, он улыбается всякому случайно встреченному в момент, когда проходит мимо; мир недостаточно велик для такого изобилия улыбок. Именно так античное милосердие расточает благодать: полными горстями, и даже не глядя на облагодетельствованных! Аристотель, как известно, уделял больше внимания щедротам, чем прощению, дружбе, чем милосердию; стоицизм проповедует общую филантропию и абстрактную филадельфию[12], то есть любовь ко всему роду человеческому; что же касается нежной агапе[13], или краткого слова, продиктованного непосредственным движением души, или расположения, оказываемого первым лицом любви второму лицу, — все это остается чуждо античной мудрости. Аналогично этому эллинизм ценит добродетель бедности постольку, поскольку бедность подразумевает горделивую независимость и существенную автаркию[14]; но он игнорирует нищенство, ибо нищенство подразумевает момент унижения и мольбы. Разумеется, прощение и нищенство противоположно направлены по отношению друг к другу, ведь первое великодушно дарит помилование, в то время как второе смиренно просит милостыню; первое дает и прощает, тогда как второе получает и просит прощения… Но общее между ними — то, что они транзитивно приходят к двум лицам и транзитивно касаются их взаимоотношений. Античное милосердие не представляет собой привилегированного момента взаимоотношений с «другим», то есть оно равнодушно к неправоте «другого» и к тому же нечувствительно к его присутствию. Тебя оскорбляет, говорит нам «Руководство» Эпиктета, не сам обидчик, ούχоλοιδορων ή τύπτων ύδρίξει[15], но попросту мнение (δόγμα), составленное тобой об оскорблении. Для мудреца, сытого по горло унижениями и публичными оскорблениями, для того, кто сам бы мог столько простить преследователям и насильникам; наконец, для раба, принадлежавшего Эпафродиту, речь тут идет о том, как выйти непобедимым (άνίχητος) из битвы (άγών): именно из битвы[16], а не из диалога! Речь идет о том, как стать сильнее, оставаясь слабее. Мудрец, окопавшись в цитадели сильной воли, в сущности, игнорирует уязвимость слабых, а когда его оскорбляют, становится менее чувствительным, чем камень. Разве уязвимы камни на дороге? Как прекрасно победить, когда тебя побеждают! Стоическое великодушие никогда не снимало с себя этой брони высочайшего безразличия.

В той же степени действенность события уменьшается также от износа временем и от образумливания. Время размазывает событие по всей длине интервала, по веренице дней и годов; а что касается образумливания, то даже если оно и имеет в виду открытие какой–то рациональной истины, то все же полностью упраздняет и уничтожает момент прощения. Пришествие перестает быть внезапным, если отпущения грехов ждут от самой продолжительности времени; обратившись же к образумливанию, мы увидим, что пришествие вообще не наступает! Напротив того, решение «подойти к пределу» приходит всегда как случай, действующий по произволу и мгновенно. — Что же касается отношения к личности, то подлинно личных взаимоотношений нет ни при «износе (usure)», ни при «подходе к пределу»: ни в первом, ни во втором случае тот, кто считает себя прощающим, не имеет перед собою того, кого он поистине прощает; прощенный этим прощением скорее всего аноним, существо без лица, и оскорбленный человек ведет себя с ним пренебрежительно. — Наконец, существует прощение как безвозмездный дар оскорбленного обидчику. Этот третий признак, быть может, наиболее существен, поскольку подразумевает событие и взаимоотношения с кем–либо, и встречается он и при темпоральности, и даже при подходе к пределу. В сущности, прощение относится к «внезаконной», экстраюридической области нашего существования; подобно справедливости, а возможно, и в гораздо большей степени оно представляет собой отверстие в «замкнутой» морали, что–то вроде ореола вокруг строгого закона: разве справедливость — это не желанное нарушение правосудия, на которое иногда мы идем?[17][18]Суровые очертания закона под действием прощения становятся расплывчатыми, смутными, воздушными. Правосудие, со всеми своими санкциями, полностью заволакивается туманом неопределенных приближений. Без сомнения, регламентируя амнистию, срок давности и даже само осуществление правосудия «правом благодати», в своих отсрочках и ограничениях закон стремится укрепить незаконность, исходящую из щедрости: так, к примеру, чаевые имеют тенденцию терять необязательный и спонтанный характер, становясь частью счета, а праздничные подарки мало–помалу превращаются в налоги. Но сердечная благодарность возникает снова и снова — и так до бесконечности — вне рамок договора и по ту сторону платной услуги. Право непрестанно кодифицирует и объединяет в единое целое благодатные движения прощения; прощение же непрестанно ускользает за рамки массивного кодекса, притязающего на то, чтобы включить его в себя. Отказываясь быть простым постскриптумом писаного права, обыкновенной справедливой юриспруденцией, прощение является для закона принципом подвижности и текучести: этот закон, в силу благодати прощения, так и останется духовным, неопределенным и приблизительным. Следовательно, одна лишь идея права прощения разрушает прощение. Прощение находит себе применение, когда оскорбление остается неискупленным, а вина — незаглаженной, и постольку, поскольку жертва не получила компенсации за ущерб. Речь здесь не идет о том, кто, отсидев свой срок в тюрьме, не получил ни сокращения срока, ни амнистии и полностью освободился от вины; об этомчеловекев день его освобождения из мест заключения не говорят: «Он выходит прощенным»… Это было бы слишком горькой насмешкой! Просто говорят: «Его выпустили». Только и всего. Долг его погашен, и больше он никому ничего не должен; в форме наказания общество в принципе вернуло ему то зло, которое от него и получило. Ничего даром не дается!Statu quo ante[19](если не принимать во внимание ни судимость, ни безвозвратно потерянные годы) арифметически восстановлено законной компенсацией, то есть «усекновением» некой социальной аномалии. У порочного человека, наказанного по всей строгости закона, больше нет необходимости получать от кого–либо подарки… Напротив, прощение обретает смысл, когда моральный должник все еще остается должником: спешите простить прежде, чем должника выпустят! Прощайте скорее, как для того, чтобы сократить срок наказания, так и в более общем случае, чтобы освободить обвиняемого от наказания, оказав ему тем самым милость. Если вы будете слишком долго ждать, прощение окажется всего лишь дурной шуткой. Прощать — это освобождать обвиняемого от его вины, наказания, или от части его наказания, или же освобождать его до окончания его наказания; и все это ни за что и в обмен ни на что, безвозмездно, сверх обусловленного! Но для этого нужно, чтобы было еще и наказание или же часть наказания, которое следовало бы смягчить… Ведь все же материей прощения является неискупленная вина или неискупленная часть вины. Иными словами, объект благодатного смягчения наказания — неискупленная или же частично искупленная вина. И подобно тому как благодарность есть дар, жалуемый в придачу, сверх обусловленного и не по счету, дар, представляющий собой, так сказать, бахрому безвозмездности, окаймляющую взаимно уплачиваемую сумму, так и прощение есть подарок негативный, есть то самое «в придачу», которое означает «менее, чем» и остается за рамками άντιπεπονθός[20], то есть исправительного правосудия: оскорбленный, не будучи к тому обязанным, отказывается и требовать то, что ему причитается, и отправлять собственное право, добровольно прекращает иск и решает не принимать во внимание понесенный ущерб. Прощение размещается во впадине выступающего рельефом дара.