I. Нечистое прощение

В рамках прощения в собственном смысле этого слова можно выделить еще три достаточно различимых переходных случая, которые приведут нас к гиперболическому рубежу чистого прощения. Вот первый случай. Можно с полной трезвостью простить виновного, чья вина подтвердилась, виновного, признанного виновным и, следовательно, неизвиняемого; и простить его при таких обстоятельствах, когда совершенно ни при чем ни износ, ни смягчающие обстоятельства, ни готовность устранить обвинение. В этом внешне безвозмездном прощении тем не менее может проскользнуть и крошечная спекуляция, исчезающе малая задняя мысль, и нечто вроде совсем незначительного расчета. Аналогично этому Паскаль, защищая свою недоказуемую веру, обратился к верующим на утилитаристском и вероятностном языке пари. Будучи неспособным окончательно убедить их при помощи доказательных аргументов, он попытался, по крайней мере, уговорить их путем подсчета шансов; он склонял их поверить в потустороннее посредством рискованной, но все же допустимой аргументации, которая, приняв во внимание «полосу неуверенности», допускает лишь правдоподобные догадки. Но сильнодействующие и воинственные доводы, пользуясь коими можно притязать на то, что маловеров удастся склонить сделать ставку на потустороннее, эти доводы все–таки лишьдоводы. Задевая струну расчета и корысти, они воздействуют на игрока благодаря суггестивной силе священной риторики. Это означает (если мы теперь отвлечемся от Паскаля), может быть, вот что: существование Бога не столько недоказуемо, сколько пока еще не доказано… Доказанным оно, возможно, будет в один прекрасный день. Верьте и ждите! Слова «вероятность» (probabilite) и «вероятный» (probable),probabilis, сами собой приглашают к этой рискованной спекуляции, поскольку обозначают то, что в один прекрасный день можно доказать —probari[186]. Прощение, в свою очередь, может быть не чем иным, как очень удачливым извинением. Оно сегодня с риском для себя прощает то, что завтра могло бы извинить на вполне законном основании и с полным на это правом, если бы знало, как это сделать. Если игрок заключает разумное пари, то сегодняшнее милосердие может стать завтрашней справедливостью; однако же и прощение берет на себя риск, начиная с «теперь», отпустить грехи подозреваемому обвиняемому, не будучи уверенным в том, что обвиняемый заслуживает этого отпущения грехов. Итак, прощайте виновных, если вы готовы пойти на риск! Это прощение, в сущности, представляет собой интеллектуалистское извинение замедленного действия, мотивированное извинение, мотивация которого особенно рискованна и ненадежна: одна лишь смелость придает ему видимость безвозмездности. Для милосердия в этом случае имеются свои основания, какими бы хрупкими они ни были, и все–таки это не милосердие! Отпускающий грехи виновному доверяет этому виновному и надеется, что будущее оправдает его доверие, что его расчет окажется точным… И все–таки это расчет! Как знать, не оправдает ли то или иное неведомое обстоятельство прощение, пока что неоправданное, незаконное и безрассудное, но завтра — и законное, и обоснованное, и оправданное? Может быть, в конце концов, и злодей не такой уж злодей, и виновный не так уж виновен? Может быть, и лжец не такой уж лжец? Ибо ложь можно истолковывать на множество правдоподобных ладов; а если ложь — это ложь, то одна ложь не всегда делает из человека лжеца. Может быть, из–за какого–нибудь пока еще неожиданного извинения в один прекрасный день прощение окажется ненужным… Может быть, может быть… Это «может быть» есть «может быть» надежды и уповательных возможностей, «может быть» интеллектуалистского оптимизма. Простить означает поверить невинному, имеющему все внешние признаки виновного; и еще это значит — извинить досрочно и ради любви к невинности уповаемой, допускаемой, ожидаемой, каковая обнаружится или подтвердится позднее. Напомним, что в бездонной глубине намерения каждому что–нибудь да понравится; в бесконечной двусмысленности намерения найдется и то, чем можно оправдать оптимизм, и то, чем с таким же успехом можно оправдать мизантропию. Становление берется актуализировать и первое, и второе. Оптимист истолковывает в благоприятном смысле то, что мы назвали двусмысленностью намерения, двусмысленностью, из которой со временем разовьются возможности: он бьется об заклад, что «двувозможный» и случайный характер будущего в конечном счете выскажутся в пользу невинности. Почем знать… Одного–единственного шанса достаточно для того, чтобы проявилась невинность виновного–невинного: мы должны тщательно приберегать, старательно исследовать этот единственный шанс. Но случается и так, что интеллектуалистское извинение, ряженное в одежды прощения, исповедует слегка натянутый оптимизм и скрывает в себе печальную истину; эта истина приводит в отчаяние, и тем не менее ее невозможно не увидеть хотя бы мельком; и истина эта означает, что извинения нет, что преступление неизвиняемо, что преступник, совершивший его, — неисправимый злодей и никакие скрытые обстоятельства, которые предстоит еще открыть, не облегчат его виновности, что свобода этой злой воли несет полную ответственность за содеянное и что некое зло недоброжелательства все–таки существует. Ну и прощайте после этого, если можете! Прощать? Как бы там ни было, ничего другого не остается… Ну нет же! Интеллектуалистский конформизм предпочитает заниматься самообманом и говорить, что виновному на пользу пойдет презумпция извиняемости. Но ведь это же истины из «Розовой Библиотеки»[187]: прежде всего, они выражают фобию свободы и, следовательно, не дают разумному человеку мгновенно занять место в рамках совершенно иного порядка, подвергая себя безумной авантюре прощения.

Другой род спекуляции, чреватый другими видами риска, может проникнуть внутрь самого что ни на есть бескорыстного прощения: эта спекуляция представляет собой надежду на исправление преступника при помощи воздействия самой его благодарности по отношению к помиловавшему его. Здесь мы еще больше приближаемся к рубежам чистого прощения, ибо отныне мы будем считать, что виновный действительно виновен: уже отброшена презумпция того, что виновный, по существу, невиновен. Только что мы признали, что не познакомились как следует с бесконечно сложной ситуацией: нам не хватило кое–каких элементов, возможно пригодных для того, чтобы оправдать пересмотр дела; ибо любое осуждение неизбежно будет до некоторой степени огульным; суровость, как мы объясняли, вообще более склонна к упрощению, чем снисходительность. Следовательно, достаточно было лишь терпеливо подождать, пока история, благодаря одному лишь спонтанному развертыванию своего становления, не позволит возникнуть тому, что может реабилитировать осужденного. Ныне суд истории становится бесполезным. Уже не ход времени, иными словами — не естественное движение обудуществления снимает покров с потенциальной извиняемости проступка: именно сам акт прощения определяет то, что виновный исправился, или торопит его обратиться в новую веру. В тот миг, когда прощение готовилось простить, виновный был, в сущности, виновным, но искупительное, очищающее и отпускающее грехи деяние щедрости преображает виновного–виновного в виновного–невинного, затем — в невинного. Бесконечная сложность и бесконечная двусмысленность намерений, как мы увидели, оправдывают снисходительность по отношению к очевидному недоброжелательству и узаконивают доверие по отношению к скрытому доброжелательству; подобным же образом эта сложность, возможно, облегчает исправление виновного, преображенного прощением. Если незримая добрая воля прячется под злой, роль прощения — в том, чтобы развить эту исчезающе малую добрую волю, это эзотерическое доброжелательство, облаченное в экзотерическое недоброжелательство, и в том, чтобы поощрить доброжелательство недоброжелательства. Но можно еще допустить, что благодатный жест помилования производит внутри грешника, осененного благодатью, своего рода чудесную мутацию; в таком случае идея доброй воли, существующей в зародыше, имеет лишь одну целы скрыть дискретный характер этого процесса[188]. Здесь простить уже больше не означает досрочно признать пока неочевидную, но тем не менее уже данную невинность; простить означает освятить грешнику доступ к новой жизни. Прощение отныне становится уже не пассивной и квиетистской спекуляцией игрока, покупающего лотерейный билет и полагающегося на везение и удачный поворот колеса фортуны, притом что сам он на это колесо никак не воздействует, если не считать суеверной магии платонического «наказа». Это прощение виновного, имеющего репутацию виновного, даже не спекуляция игрока, рассуждающего согласно подсчету вероятностей и закону больших чисел; это и не расчет прозорливого спекулянта, который для того, чтобы без риска выиграть наиболее возможное, продает или покупает на бирже акции в соответствии с изученными ценами… Ничего подобного! Спекуляция больше не спекулирует, полагаясь на независимый случай; спекуляция сама создает судьбу спекулянта. Искупительное прощение подразумевает преобразующую волю и притязает на то, что оно само повлияет на виновного одной лишь силой своего излучения; и, значит, оно — воинствующее упование, а не фаталистическая надежда; и оно предполагает акт доверия, а не бездеятельное ожидание. Обвинитель, отказывающийся от обвинения для того, чтобы преобразить виновного, берет на себя ответственность за свое поведение в этой рискованной затее. Он не рискует предполагать, что тот, кто кажется виновным, невинен, он сам трудится, стремясь «выкупить» его, не наказывая, но парадоксальным образом разоружая его смирением. — И все–таки что мешает этому очистительному прощению самому собой сделаться чистым? Мешает ему сделаться чистым именно то, что прощает оно как раздля этого: длясамоочищения. Естественно, в этом нет зла: надежда на исправление брата своего есть надежда, присущая наиболее достойным, надежда бескорыстная, надежда, в которой ничего нет от расчета и бесполезно искать хотя бы один атом личной выгоды. С другой же стороны, далеко до того, чтобы такое прощение безотказно и во всех случаях, словно после нажатия на спусковой механизм, вызывало бы обращение в новую веру помилованного, искупленного… и чудом исцеленного преступника. Это было бы слишком хорошо! Ибо если бы дела обстояли так, прощение превратилось бы в правовое учреждение, обязательное и универсальное, и в этом случае отказ прощать преступление сам бы стал преступлением; правосудие по всей строгости закона в этом случае стало бы подобным преступлению, заключающемуся в неоказании помощи душе, оказавшейся в опасности… Если вы в состоянии наверняка спасти грешника, простив его, но предпочитаете его наказать, поскольку, кроме прочего, он того «заслуживает»; если вы в состоянии спасти его и отказываетесь это делать, то поистине совершаете нечто вроде духовного убийства. Если бы прощение при помощи безотказно действующего механизма приводило к искуплению виновного, то не было бы никаких оснований просить прощения, умолять жертву о прощении или обращаться к судьям с мольбой о помиловании. Одним словом, не было бы прощения. Ибо не является ли прощение всего–навсего правом? В сущности, тот, кто открывает тюрьмы, без всяких оговорок освобождая их «жильцов», идет на риск: нужен ли этот риск? Можно, правда, этим спасти души, но с таким же успехом можно подвергнуть опасности всех граждан. Именно такое гибельное безрассудство, безумный и, может быть, смертельный авантюризм — словом, эта неопределенность — делают в предельных случаях прощение обращающее неотличимым от просто прощения, то есть от чистой благодати. Филантропическая эсхатология анархистов, как известно, возлагает все надежды на революционную заразительность всеобщего отпущения грехов: сжечь все досье, амнистировать всех мерзавцев, освободить всех гангстеров, заключить в объятия пыточных дел мастеров, присудить степень доктораhonoris causa[189]метафизикам из гестапо и бывшему коменданту Гросс–Парижа, превратить дворцы правосудия в кинотеатры, а тюрьмы — в катки, — вот подлинный окончательный приговор, да и сама цель последнего пари. Похоже, этот окончательный приговор[190]сразу и положит конец истории, и приведет нас в золотой век, напоминающий потерянный рай. В таком случае, мы опять спросим: что нечистого, порочного в этом обетовании рая, потерянного из–за ошибки правосудия и обретенного благодатью прощения, незаслуженного и очищающего? Ответим: само это обетование! Нечисто и порочно именно осознание «задним числом» связи, объединяющей прощение проступка и обращение виновного; нечисто явное и слегка нескромное намерение спасти бессмертную душу, простив ее. Как же «выпрямителю» душ, будучи осведомленным об очистительном воздействии прощения, не поглядывать в эту сторону? Прощение при таких условиях — уже не решимость преодолеть последствия проступка ради любви к людям; само прощение теперь — не превращение злопамятства в милосердие. Прощение стало гипотетическим средством для достижения совсем иной цели: прощение в духе прозелитизма предполагает долгосрочный расчет, искусное маневрирование, вернее, своего рода педагогическую стратегию; и оно очень даже надеется получить в ответ вознаграждение, чтобы не прощать напрасно или даром; оно рассчитывает, что виновный впоследствии заслужит эту милость, что делом чести для виновного станет оправдать неосмотрительное доверие, объектом которого он стал. Восстановление доброго имени преступника станет лучшей наградой за наше безрассудство. Оптимист, делающий ставку на самоусовершенствование человека, надеется, что отпущение грехов не будет иметь последствий. Это немного «чересчур предусмотрительное» прощение, так сказать, обязывает нас к долгосрочным инвестициям: ведь в нем трудно разглядеть что–нибудь иное, помимо предполагаемого великодушия и корыстного бескорыстия. В любых весьма благонамеренных спекуляциях на предмет спасения души грешника можно, таким образом, различить трудноуловимоедуховное вожделение. По правде говоря, здесь прощение превратилось в своего рода подарок, цель которого — оказать давление на злодеев; в метод, способствующий покупке обращения виновных в новую веру с помощью «легкого» их принуждения. Кто устоит перед этим шантажом, продиктованным щедростью? Необходимо признать, что такое прощение, как и непротивление злу насилием, зачастую бывает своего рода стратегией: вместо того чтобы противостоять силе силой, противники насилия, отказываясь ввязываться в бой, разоружают насилие кроткой силой милосердия. Спиноза, выражаясь слегка военным языком, поведал нам об этой хитрости[191][192]:odium amore expugnare[193]; ибоodium reciprocum[194]не обеспечивает победы. Именно так в «Битве гуннов»[195]у Листа кроткая сила сама становится оружием и побеждает варварское насилие. Простить в этом смысле означает предположить, что проблема решена, чтобы решить ее задним числом; предположить, что виновный невинен, чтобы на самом деле сделать его невинным одним этим предположением и с этой целью отважно опередить виновного неким предупреждающим высказыванием. Великодушие, таким образом, идет впереди виновного: прощение, этакая освобождающая свобода, индуцирует в другом человеке искупительное движение. Можно ли утверждать, что безвозмездный жест одного породит благодарность в другом? Ответить на этот вопрос утвердительно нам мешает недостаточная невинность этого тактического прощения: бескорыстный жест милует виновного, чтобы индуцировать в него благодарность; но сам он не находится в состоянии благодати.

Наконец, есть и спорные, неясные случаи, смешанные формы, где извинение переплетается с прощением. Не потому, что позднее обнаруживается, что прощение было извинением, как в спекуляции первого типа, но потому, что извинение и прощение даны одновременно: смягчающие обстоятельства укрепляют нашу безвозмездную решимость отпустить грехи виновному. Можно справедливо возразить, что полупрощение — это вообще не прощение и что прощение бывает либо тотальным, либо никаким. Прощение в этом отношении подобно доверию и любви: совершенно микроскопической крупицы недоверия хватит, чтобы свести на нет безграничное доверие; стоит возникнуть малейшему подозрению, хотя бы одному–единственному, и от этого доверия, широкого и глубокого, как море, не остается ничего. Одного атома корысти достаточно для уничтожения самого что ни на есть чистого бескорыстия: самой незначительной доли своекорыстия или хотя бы обоснованной оценки, капельки объясняющей причинности достаточно для того, чтобы любовь перестала быть чистейшей, если учитывать значение этого слова в превосходной степени. Подобно тому как благодать перестает быть благодатью из–за самого микроскопического пятнышка, нарушающего ее белизну, прощение перестает быть прощением, если для оправдания используется пусть даже миллиграмм разумной мотивации. В этом случае безусловная, изначальная, безвозмездная и сверхъестественная спонтанность отпущения грехов обесцвечивается и обесценивается извиняемостью проступка. Ведь обесцвеченная чистота — уже не чистота. Тем не менее и вопреки тому, что чистое прощение теоретически является неделимым и незаслуженным, оно порою ищет для себя оправдания; и тогда диспропорцию, разверзающуюся между безграничностью отпущения грехов и незначительностью конкретного предлога, мы назовем бескорыстием. Именно так благородный человек порой цепляется за подобие смягчающего извинения или же за какое–нибудь извиняющее обстоятельство, безмерно раздувая удобную возможность оправдания или даже полностью ее выдумывая, чтобы оказаться в ладах с рациональной логикой. Любовь, если от нее требуют сказать,почемуона любит (как будто бы тут есть какая–то необходимость впочему!), ищет и, конечно, сразу же находитпотому что; если журналисты задают творцу вопросы, касающиеся тайн творчества, то он в ответ реконструирует ретроспективную причинно–следственную цепь, ибо считает приличным сказать, что написал свои творения по таким–то и таким–то причинам; и аналогичным образом импульсивное прощение задним числом принимает некую дозу объяснительной этиологии и рациональных мотивов снисходительности: ретроспективно оно находит доводы, извиняющие то, что оно оказалось в настроении простить без всяких причин. Ибо ни одно мыслящее существо не сможет добровольно ни признать необдуманность и немотивированность своего решения, ни отказаться поупражняться в рассуждениях… В непрерывности будней именно такая приблизительная смесь рациональности и благородства наиболее часто замещает прощение. В этом случае немотивированное решение более или менее ретроспективно облачается в одежды разумных оснований.