10. Культурное равноправие и границы либерализма постмодерна[387]
I
Классический либерализм, восходящий в первую очередь к Локку, пользуется средой (Medium) и понятиями современного права, чтобы укротить политическую власть и поставить ее на службу первоочередной цели: либеральное мышление кружит вокруг телоса[388]— защитить предшествующую всякой политике свободу индивида — гражданина общества. Ядром либеральной конституции является гарантия одинаковых субъективных свобод для каждого. Этому соответствует кантовский «всеобщий принцип права», в соответствии с которым «свобода каждого от произвола может сочетаться со свободой каждого по всеобщим законам». А также — «господство народа» остается инструментом «господства законов». Политическая автономия граждан не является самоцелью, но соизмеряется по задаче: гарантировать равномерную частную автономию граждан общества.
Либерализм рекомендует себя посредством элегантного взаимопроникновения двух мощных нормативных интуиции. Идея равных субъективных свобод для каждого удовлетворяет, с одной стороны,моральномукритерию эгалитарного универсализма, который требует одинакового внимания к каждому и уважения каждого, а с другой — она удовлетворяетэтическомукритерию индивидуализма, в соответствии с коим каждый индивид должен иметь право формировать (или вести) свою жизнь согласно собственным предпочтениям и убеждениям. Во всеобщности законов выражается равенство всех граждан, тогда как права на обжалование, выводимые из законов в конкретных случаях, предоставляют каждому человеку отчетливо очерченное пространство для собственного образа жизни. Вот почему этический индивидуализм является подлинным смыслом эгалитарного универсализма, который современное право заимствует у морали.
Различение между этическими жизненными проектами и вопросами справедливости идет навстречу потребностям постметафизически оснащенного мышления. После того как философия утратила тщеславную претензию конкурировать с религиозными картинами мира, она больше не притязает на онтотеологическое или космологическое обоснование для общеобязательных моделей удавшейся или «ненеудачной» жизни. Общезначимости она требует еще только для моральных высказываний о том, что соответствует «равномерным интересам всех», то есть что в равной степени хорошо или терпимо для каждого. Такая теория морали отказывается полагаться на субстанциальное представление об образцовом образе жизни, служащем мериломдля всех.Мораль, ставшая в этом отношении «формальной», тесно связана единственно с идеей одинакового внимания к каждой личности и одинакового уважения каждой личности. Эта идея равенства вновь появляется также в позитивном, принудительном и индивидуалистически структурированном праве модерна: в праве на равное обращение и в концепте «достоинства человека» (очищенного от всех сословных признаков).
Эта либеральная идея равенства непрерывно подвергалась критике. Сначала оттесненный либерализмом республиканизм выступал с возражением, что «свобода древних» не должна приноситься в жертву на алтарь «свободы современных». Классический либерализм фактически угрожал свести смысл равных этических свобод к собственнически-индивидуалистической разновидности инструменталистски искаженного понимания субъективных прав. Вследствие этого ему недоставало важной нормативной интуиции, заслуживавшей того, чтобы быть сохраненной и в условиях современных обществ, — той солидарности, которая связывает между собой не только родственников, друзей и соседей в сферах частной жизни, но и граждан как членов политической общности, связывает, выходя за рамки чисто правовых отношений. Ядро либерального правопорядка состоит из прав на свободу, скроенных по мерке делового общения частных собственников, а также по мерке религиозной совести и символов веры частных людей. Отсюда можно вычитать «эгоистически» ограниченное воззрение на этическую свободу, которое находит отзвуки еще в полемике молодого Маркса с американской и французской декларацией прав человека. Возражение состоит в том, что свобода индивида не заканчивается оправданием утилитаристски понимаемого «pursuit of happiness»[389], то есть не исчерпывается уполномочиванием преследовать личный интерес к благам земли и неба.
Для компенсации этого дефицита современное обращение к республиканизму пускает в дело другое, интерсубъективно расширенное понимание свободы, сопряженное с ролью демократического гражданина. В данной традиции, восходящей к Руссо, равные права на коммуникацию и участие служат не только оформлению субъективных частных прав; скорее они способствуют практике, совместно осуществляемой гражданами и оцениваемой как самоцель. С республиканской точки зрения демократическое самозаконодательство учреждает, как всегда, абстрактную, потому что юридически опосредованную солидарность, которая заставляет одного гражданина стоять за другого (в том числе и с оружием в руках). В демократическом волеизъявлении суверенного народа воспроизводится и обновляется политический этос общности. Опять-таки равные права гарантируют этическую свободу, однако на сей раз в первую очередь не субъективную свободу гражданина общества, но понимаемую как суверенность свободу солидарной нации граждан. Эта суверенность раздваивается по направлению внутрь — в коммунитаристски понимаемую политическую свободу членов некоего национального сообщества, а наружу — в коллективистски понимаемую свободу некоей нации, которая утверждает собственное существование против других наций.
Правда, этот этический республиканизм расплачивается за элемент гражданской солидарности ценой ограничения эгалитарного универсализма. Каждый гражданин пользуется равными правами лишь в пределах конкретного этоса, предположительно разделяемого всеми членами политического сообщества. Сплочение граждан и национальной культуры имеет последствием «одноцветную», нечувствительную к культурным различиям интерпретацию гражданских прав. Политический приоритет этически окрашенного общего блага перед эффективной гарантией равных этических свобод должен в рамках плюралистических обществ вести к дискриминации тех, кто отклоняется от основного образа жизни, а на международном уровне — к беспомощности в «борьбе культур».
Эти проблемы можно принципиально решать лишь в рамках концепции, которая снимает границы мобилизации гражданской солидарности с точки зрения эгалитарного универсализма и радикализирует до солидарности среди «Других». Впрочем, тем, что суверенное волеизъявление граждан демократического государства связывает себя с принципами универсалистской конституции и правами людей, оно лишь делает вывод из необходимых предположений легитимно правовой институционализации собственной практики[390].
Пересечение республиканской идеи народного суверенитета с прописанной в основных правах идеей господства закона трансформирует, но не разрушает исторически сложившиеся формы солидарности. Согласно этому третьему варианту, опосредующему либерализм и республиканизм, граждане понимают политический этос, сплачивающий их как нацию, как волюнтаристский результат демократического волеизъявления населения,привыкшегок политической свободе. В национальной гордости обретенного, по-прежнему интерсубъективно разделяемого сознания свободы однажды запечатлелся исторический опыт: внутренняя взаимосвязь частной автономии отдельного гражданина общества кумулятивносыграласьс совместно осуществляемой политической автономией граждан государства.
Граждане государства могут пользоваться своими политическими правами подобающим образом, если они — на основании равномерно гарантируемого, частного и автономного жизнеоформления — в состоянии выносить независимые суждения и производить независимые действия. С другой стороны, граждане общества лишь тогда вступают в равномерное пользование своей неурезанной частной автономией, если они в качестве граждан государства подобающе пользуются своими политическими правами, то есть не исключительно в личных интересах, но также и с учетом общего блага. Введенная Руссо идея, которой Кант придал универсалистский оборот, — адресаты права должны одновременно понимать друг друга и как его авторы, — не выдает объединенным гражданам демократической общности охранную грамоту на любые решения. Они должны принимать лишь такие законы, которые обретают свою легитимность в силу того, что их могут желать все. Субъективная свобода делать и допускать все что угодно в рамках законов служит ядром частной, а не гражданской автономии. От граждан же демократического государства на этой основе юридически гарантированной свободы произвола скорее ожидается автономия в более притязательном смысле разумно-солидарного волеизъявления — даже если закон этого не запрашивает, и оно может быть лишьчрезмерным требованием.Правовой долг солидарности был бы подобен «деревянному железу».
Демократическое оформление системы прав, которую должна предполагать сама демократия, чтобы быть в состоянии действовать в юридически институционализированных формах, избавляет классический либерализм от закоснелой абстрактности обоснованных естественным правом всеобщих законов, которые должны «господствовать» ради одинаково распределенных субъективных свобод. С другой стороны, логика, вследствие которой эгалитарный универсализм правового государства делает возможным этический индивидуализм граждан, остается в неприкосновенности. Правда, эта логика — согласно радикально-демократической интерпретации политического либерализма — объективно осуществляется уже не с помощью анонимного господства законов, не как бы через головы граждан; в качестве логики, внутренне усвоенной самими гражданами, она воплощается в демократическом способе их политического волеизъявления. Идея равных свобод для каждого, выходящая за рамки своего естественно-правового окаменения, принимает в процессе самозаконодательства рефлективное обличье. Она способствует тому, чтобы участники демократического процесса посредством взаимного принятия перспектив и совместного обобщения интересов наделяли друг друга одними и теми же правами, которых всякий раз требует проект добровольной и самоопределяющейся ассоциации свободных и равных субъектов права в свете исторических обстоятельств.
Благодаря гражданско-правовой солидарности, устанавливающейся, актуализирующейся и углубляющейся посредством демократического процесса, эгалитарное осуществление равных этических свобод принимает процессуальную форму. Эта динамика может в благоприятных случаях пускать в ход кумулятивные учебные процессы и намечать долгосрочные реформы. Затем укорененная в гражданском обществе демократия обретает в политической публичности резонансную почву для многоголосого протеста испытывающих неравноправное обращение, непривилегированных и пребывающих в небрежении граждан. Этот протест против страдания от социальной несправедливости и дискриминации может стать стимулом для самокорректировок, которые всякий раз чуть больше пользуются универсалистским содержанием принципа гражданского равенства, выражающегося в равных этических свободах.
Однако не притупилась и критика этого демократического варианта политического либерализма. При этом я бы хотел различать социально-научные, общественно-теоретические возражения и возражения с позиций критики разума. Отрезвляющие социологические предостережения против провозглашенного нормативизма — и потайного идеализма — Политической Теории, действующей посредством анализа понятий, предлагают благотворные корректировки. Однако же в общем эти предостережения не сгущаются в принципиальное возражение, согласно которому нормативные теории разбиваются о сложности общества, даже если их понимают в мелиоративном смысле. Только с отклонением предпосылки, что даже сложные общества могут еще воздействовать сами на себя через посредство права и политики, чисто нормативные соображения утратят под собой почву.
От Гегеля через Маркса и до Фуко обострялась имеющая общественно-теоретический замах критика «бессилия долженствования». С этой точки зрения нормативные проекты разбиваются о резкое опровержение противодействующей реальности уже потому, что они сами в качестве интегральной составной части еще принадлежат подавляющему целому некой жизненной формы, изобличенной как «отчужденная» или «обессиленная». Правда, эти глубокие критические диагнозы сводят прискорбную нивелирующую и в то же время изолирующую силу «абстрактно всеобщего» к фактичности общественныхструктуруа не к властипонятийискаженной в себе нормативности. Таким образом, соподключающее единообразие и обособление должны исходить от проникающих механизмов рынка и административной власти, то есть от механизмов общественной интеграции, которые становятся овеществляющим насилием, когда проникают в сердце уязвимого, коммуникативно сложенного жизненного мира. Пока усыхание ресурсов общественной солидарности представляется как следствие вторжения отношений обмена и бюрократического регулирования в коммуникативно сложенные, но затем патологически искаженные ядерные области частных и общественных сфер жизненного мира, критика еще не направляется на противоречия, понятийно усиленные в самих нормах[391].
Творчество Адорно знаменует собой переход к третьей стадии в очередной раз обострившейся критики, поскольку он начинает понимать эквивалентный обмен и организационную мощь, два системных механизма общественной интеграции, с позиций критики разума. Они предстают для него как выражение инструментальной рациональности, которая противоречит непринужденно индивидуирующей форме солидарных отношений. Деррида расторгает в восходящей к Г. Лукачу традиции веберовских теорий рационализации еще наличествующую связь между критикой разума и теорией общества[392]и ограничивается деконструкцией основных понятий Политической Теории. Для него речь идет прежде всего о внутренней гетерогенности понятия права, неразрывно породненного с суверенной властью[393]. Правда, Деррида проводит деконструкцию справедливости, как и Адорно, еще из перспективы неопределенно мессианского упования. Настойчивые речи о робко ожидаемом «событии»[394], во всяком случае, наводят на мысль о толковании, согласно которому Деррида «критикует существующее, исключающее и гнетущее, понимание либерального равенства с точки зрения понимания либерального равенства, выносимого, расширенного и свободного от господства»[395].
Воспоминание об обещаниях радикально-демократической традиции кажется Деррида по-прежнему слишком инспирированным; для него радикально-демократическая традиция остается источником сдержанной надежды науниверсальнуюсолидарность, пронизывающую все отношения. В противоположность ему Кристоф Менке придает делу деконструкции справедливости антиутопический оборот. При этом он разрабатывает интересный, самостоятельный постмодернистский вариант либерализма. Этот вариант разделяет с классической версией воззрение, согласно которому демократический метод и политическое участие граждан не играют существенной роли для определения основополагающей либеральной идеи равных этических свобод. С точки зрения критики разума затем надо предпринять попытку доказать самопротиворечивость концепции равных свобод. Сколь угодно отрефлектированное одинаковое обхождение не будет соответствовать индивидуальным стремлениям индивида, «так как осуществление равенства может (постоянно) противоречить обязательствам с точки зрения индивидуального становления-справедливым»[396]. Революция, милость и ирония — это «три формы суверенного общения» с нерасторжимо «парадоксальным отношением» между одинаковым обхождением и индивидуальным становлением-справедливым.
Антиутопическая черта этой концепции выдает себя в квиетизме застывания на уровне рефлексии о границах свободы. Хотя акты одинакового обхождения не достигают своей цели, но это деконструктивное понимание должно тем более заставить нас упорствовать в осознании неудачи попыток индивидуального становления-справедливым[397]. Согласно воззрению Менке, деконструкция является упражнением по осознанию конечности, так как она наглядно демонстрирует философии сокровенную парадоксальную природу ее собственного «образа действий»[398]. Понятийный анализ этого бессознательного должен разрабатываать «перформативное противоречие […] между деланием и говорением»[399]. Для этого, конечно, необходимо знать, как данная философия понимает свое собственное делание.
Согласно Менке, философия с самого начала должна познать, «в чем состоит удачность нашего праксиса», и она понимает это трансцендентальное познание опять-таки как «понимание добра». Тем самым она хотела бы внести также практический вклад в поощрение добра[400]. Если бы философия не обладала таким метафизическим самопониманием, то отсутствовал бы перепад высот, который только и наделяет деконструкцию ее значимостью в таком варианте. Доказательство того, что «условия возможности» удачной практики в то же время являются «условиями невозможности ее удачности», в значительной степени движется в понятийном универсуме метафизического мышления, проецирающегося на целое. Ведь подлинным противником критики метафизики является постметафизическое самопонимание модерна, которое исходит из предпосылки автономии осознающих себя и ответственно действующих субъектов: «Деконструкция соответствует философскому предположению о том, что именно благодаря нашему умению обеспечивается возможность успешности практики»[401]. Согласно этой интерпретации, деконструкция ставит перед собой цель лишить расколдованный модерн несомненности его мыслительных предпосылок.
Для такого намерения особенным вызовом должны быть теории морали и справедливости, восходящие к эгалитарному универсализму Канта и к его концепции автономии. Таков фон дискуссии с Джоном Ролзом[402], которую возобновил Кристоф Менке в «Deutsche Zeitschrift fur Philosophie»[403]. Превосходный анализ можно порекомендовать не только за его ясную аргументацию, но и за его предмет. Менке проводит свою критику идеи равенства на примере политического либерализма, то есть на примере интерпретации юридически институционализированного равенства граждан политической общности. Страдание, которое насильственная абстракция всеобщих законов доставляет индивидуальным притязаниям соответствующих личностей, он хочет сделать действенным в измерении отношений между юридическими лицами. Эта концентрация на праве и политике важна постольку, поскольку аргументы в пользу «другой», или «заботливой», справедливости отсылают к измерениюпо ту сторонуправа. Морально обязывающая загруженность, возникающая из личных встреч и коммуникативных связей солидарно переплетенных между собой индивидуальных историй жизни, тем самым продвигается к требовательному, но несоразмерному критерию критики права.
Разумеется, право, по существу, обязано своей легитимностью моральному содержанию; однако сконструированный правопорядок дополняет моральные ориентации действия, приобретенные посредством социализации, еще и с целью того, чтобы избавить граждан в необозримо сложных отношениях от чрезмерных когнитивных и мотивационных требований притязательной морали. Тем самым объясняются формальные различия между моралью и правом, которые должны соблюдаться, когда речь идет о «справедливости» в моральном или правовом отношении. То, что право не противоречит морали, не означает, что оно стоит на одном уровне с моралью. Различия особенно отчетливо проявляются на требованиях, которые ставятся перед нами, исходя из наших позитивных обязанностей по отношению к «ближним». И как раз этики постмодерна кружат, «как и ненаписанная моральная теория Адорно вокруг представления, что лишь в подобающем обхождении с Не-Идентичным исполняется требование человеческой справедливости»[404].
При сравнении этих подходов Аксель Хоннет уже обратил внимание на опасность чрезмерного обобщения. Феноменологически изолированная Левинасом «безграничная забота о единичном, незаменимым индивиде» считывается на отношениях face-to-face[405]в экзистенциально обостренных ситуациях, которые проясняют основной моральный импульс и зачастую обосновывают позитивный долг добродетели, но не типичны для правовых обязанностей. Конечно, и функция юрисдикции состоит в таком применении законов, чтобы они воздавали должное конкретным случаям, принимая во внимание «особые обстоятельства». От корректной юрисдикции мы даже должны ожидать необыкновенного герменевтического чутья к обстоятельствам, которые из индивидуальных биографических перспектив участников действий выводят иные релевантности. В противном случае единственно «уместную» норму нельзя было бы найти и применить с достаточной «гибкостью»[406]. Тем не менее, индивидуальные притязания субъектовправадо известной степени формируются предикатами правовой нормы; они принципиально ограничены тем, чего субъекты права в состоянии ожидать друг от друга: в конечном итоге, вынуждаемым поведением, подпадающим под формальные правовые определения. Правовые нормы управляют интерперсональными отношениями между акторами, признающими друг друга в качестве членов абстрактного — ибо порожденного только правовыми нормами — сообщества[407].
Меня интересует остроумная попытка Менке деконструировать обеспечивающий свободу принцип гражданского равенства на примере политического либерализма Ролза прежде всего потому, что эта попытка ограничивается либеральной идеей равенства в ее классической форме. Менке пренебрегает предшествующим обобщением интересов, которое должно обеспечиваться демократическим законодательством, то есть с помощью совместно обсужденного и принятого оправдания законных определений равных субъективных свобод (II). Правда, и учитывая предпосылки интерпретации, которая принимает во внимание этот аспект, критика не опровергнута, если мы подумаем об амбивалентных воздействиях мультикультуралистски обоснованного группового права. Такие права, которые должны укреплять способность к самоутверждению дискриминируемых групп, — несмотря на образцово демократическую реализацию — по-видимому, выступают за диалектический переход от равенства к репрессии (III). В заключение я хотел бы еще раз с исторической точки зрения проверить понятийную консистенцию скрещения свободы и равенства в случаях равного культурного обращения и притом в связи с нормативной необходимостью издержек, которые религиозные общины должны понести для когнитивного приспособления к требованиям культурной и общественной модернизации (IV).
II
Менке хотел бы показать, что идея равных этических свобод для всех впадает в противоречие сама с собой в ходе осуществления либеральной программы. Хотя его не интересует предложенное специфическое решение позднего Ролза, а именно модульная концепция сверхохватывающего консенсуса[408], теория Ролза пригодна для целей такой деконструкции, так как в связи с фактом мировоззренческого плюрализма она отчетливо представляет «политическую», то есть мировоззренчески нейтральную и для всех граждан одинаково приемлемую, концепцию справедливости. Либеральная конституция гарантирует всем гражданам равную свободу формировать их жизнь в соответствии с их собственными «концепциями блага». Если бы можно было доказать, что соразмерное гарантирование этических свобод само является лишь выражением определенного, субстанциального воззрения на «правильную жизнь», то граждане, которые не разделяют таким способом приведенное к господству либеральное мировоззрение, должны были бы почувствовать себя ограниченными в спонтанном формировании своей жизни. Предположим, что принцип равных этических свобод можно сделать вразумительным лишь в рамках антропоцентрического самопонимания, скажем — в контексте веры в идеалы французского Просвещения XVIII века. Тогда институционализированный в либеральном государстве мировоззренческий плюрализм в долгосрочной перспективе вытеснил бы все религиозные учения на обочину.
Ролзу приходится избегать такогоэтическоголиберализма, который во имя равноправия ео ipso[409]посягнул бы на равные права приверженцев противоборствующих доктрин. Менке согласен с ним в формулировке, но не в решении проблемы. По его мнению, даже самая отрефлектированная попытка гарантировать всем гражданам равные этические свободы на основе мировоззренчески нейтрального концепта справедливости должна потерпеть крах по концептуальным причинам. Правда, тем самым Менке не хочет отговаривать нас от беспрерывной попыткиискатьсправедливость на основе равного отношения ко всем. Но мы больше не должны приписывать себе способностьсоздаватьсаму справедливость.
В трагическом осознании мнимо неразрешимого конфликта между справедливым для всех и индивидуально благим осуществление политического равенства должно оставаться «предметом надежды и стремления», но, очевидно, не в тривиальном смысле всегда наличествующего расхождения между нормой и действительностью, но в более глубоком метафизическом смысле признания «невозможности гарантированно удачных свершений». В теории Ролза тоже можно продемонстрировать «наступление справедливости», то есть мнение о том, что«господствованиесправедливости обособляется по отношению к субъективномуосуществлениюсправедливости»[410]. Выражаясь по-гегельянски, каузальность судьбы одерживает верх над абстрактной справедливостью — только, конечно, уже не во имя некоего превосходящего объективного или даже абсолютногоразума.
Даже тогда, когда соответствующие конституционные принципы принимают форму процесса легитимного законотворчества и правоприменения, концепция политической справедливости не может быть нейтральной в том смысле, что в ней отсутствует какое бы то ни было нормативное содержание[411]. Ролз требует для справедливого политического строянейтральности целипо отношению к распространенным в гражданских обществах этическим жизненным формам и мировоззрениям (1), однако ненейтральности воздействий,оказываемых единичными нормами и мероприятиями на различные культурные группы (2)[412]. Менке полагает, что в обоих этих аспектах может доказать: условия возможности эгалитарно-универсалистского конституционного порядка апоретически выявляются как условия невозможности его реализации.
(1) Нейтральность цели концепции гражданского равенства оценивается по полной и соразмерной инклюзии граждан. Все граждане должны быть в состоянии соразмерно, то есть без дискриминации своего образа жизни или своего миро- и самопонимания, включаться в политическое сообщество. Правда, эта цель требует какразмежеванияс доктринами, которые (как, например, сексистские, расистские или фундаменталистские учения) несовместимы с принципом гражданского равенства, так иограниченияправ и обязанностей в отношении лиц, которые (как, например, несовершеннолетние дети или невменяемые в юридическом смысле пациенты) еще — или в некоторых случаях — временно не в состоянии исполнять роли граждан или частных деловых людей. Мы можем отложить в сторону специальную проблему размежевания, которая ставится по отношению к фундаменталистским мировоззрениям и представителям так называемых «иллиберальных» [нетерпимых] групп[413].
Менке обосновывает тезис, что целевой нейтралитет недостижим также и в отношении групп и доктрин, полагающихся на эгалитарные предпосылки, следующим аргументом. Ретроспективно мы признаём в европейской и американской конституционной истории разительные примеры исключения женщин, деклассированных элементов, цветных и т. д., которые, очевидно, нарушают принцип равного отношения: «Поэтому всякая либеральная концепция равенства не только находится в оппозиции к неэгалитарным представлениям о справедливости и порядке, но и представляет собой попытку выйти за пределы прежних определений идеи либерального равенства и преодолеть еще связанное с ними угнетение» (S. 901). Однако, исходя из ретроспективного пониманиянепоследовательностейтрудоемкого и селективного осуществления основных прав, Менке не делает напрашивающегося вывода об успехах самокорректирующегося учебного процесса. То, что попытки реализовать идею равной инклюзии всех граждан в прошлом удавались лишь отчасти и поэтому противоречили идее равенства, он объясняет скорее как следствиенепостоянствасамой основополагающей идеи гражданского равенства: либеральную идею равных свобод вообще не следует «определять» нейтральным способом, так как и более поздние поколения ее последователей не могут знать, не ошибаются ли они вновь при собственных попытках исправить ошибки прошлого.
Конечно, более поздние поколения могут лишь «стремиться» к нейтралитету цели, но не «гарантировать» его. Практический разум способен ошибаться даже в более высокой степени, чем теоретический[414]. Мы не можем исключать, что из перспективы будущего наши реформымогутвновь оказаться несовершенными и требующими корректировки. Но будут ли они и должны ли они оказаться ошибочными? Ведь фаллибилистическое сознание, посредством которого мы делаем некое утверждение, не означает, что тем самым мы как-то релятивизируем или оставляем открытым притязание на истину, которое мы заявляем для утверждаемого высказывания. Понимание, приобретенное благодаря учету некоего третьего лица, чтонекоторыеиз наших познавательных усилий вновь и вновь терпят крах, не принуждает насвообще перестатьдоверять познанию с точки зрения участника.
Однако на это опирается следующее возражение. Поскольку мы здесь и сегодня не находимся в принципиально ином эпистемическом положении, нежели прошедшие поколения, чьи усилия дать нейтральные определения идеи равенства многократно потерпели фиаско, то сразу невозможно доказать, «что наши собственные предположения и определения в ретроспективном рассмотрении, в свою очередь, не окажутся не-нейтральными и не будут раскритикованы» — Менке в этом месте не говорит:«могли быкритиковаться» (S. 902). И прошедшие поколения не заблуждались в любом отношении. Как показывает американский пример более чем двухсотлетней непрерывной конституционной традиции, поколения потомков, например в период реконструкции, или во времена New Deal[415], или движения за гражданские права в прошлое столетие, исправили ошибки отцов-основателей и предшественников. Поскольку идея гражданского равенства выходит за рамки ее конкретных институционализации, то можно упразднить исключения, признанные неоправданными в свете других исторических обстоятельств. Как в теоретических областях, так и здесь релятивизация старых пониманий приводит к расширению, а не к ликвидации прошлых достижений.
Я не вижу, как можно объяснить изпонятийных,якобы вложенных в саму идею «условий невозможности» злосчастную слепоту, которая сегодня поражает нас в отношении прошлых интерпретаций гражданского равенства и вытекающих из них практик исключения и дискриминации. Селективные интерпретации норм, которые, согласно их грамматической форме, являются универсальными положениями, но на семантическом уровне ни в коем случае не неуязвимы перед партикулярными толкованиями применяемых здесь основных понятий — таких, как «личность» или «человек», — требуютэмпирическогообъяснения. Правда, последнее должно распространяться на семантику мировоззренческого фона, который предрешает интерпретацию норм равенства в пользу господствующих ценностных представлений.
Томас А. Маккарти следует этому методу в своем анализе расовых предрассудков в антропологии Канта: «Субстанциальные мировоззрения — религии, космологии, метафизика, естественная история и т. д. — оказывают на грамматически универсальные нормы воздействие, подобное воздействию преломляющей среды […]. Значения ключевых понятий, использованных для формулирования универсальных норм, характерным образом трансформировались, чтобы выделить различия между полами, расами, этничностями, классами, статусами или другими формами групповой принадлежности и приписываемой идентичности, дабы те, кто понял этот сомнительный язык, могли расслышать отличия проектируемой сферы действия норм»[416]. Селективные прочтения универсалистских принципов симптоматичны для неполной дифференциации между «справедливым» и «благим». Однако исторический опыт, что мы в этом отношении, к счастью,тожеможем обучаться, вообще не обязывает парадоксальную природу этогопроектагарантировать равные этические свободы для всех.
(2) Ролз претендует на нейтральность для своей концепции справедливости в целом, а не для воздействия конкретных норм, гарантирующих равенство. Эти нормы никоим образом не должны одинаково влиять на этическое самопонимание и образ жизни каждого конкретного адресата. Менке, по-видимому, рассматривает этот тезис как уступку, которая предупреждает деконструкцию уже на полпути. В первую очередь, однако, обратимся к феноменам, которых касается эта оговорка. Концептуальное преимущество справедливого перед благим означает, что норма, заключающаяся в равных интересах всех, в конкретных случаях налагает на затронутые ею личности не только ограничения вообще, но и — в зависимости от круга адресатов — неравномерные нагрузки, которые препятствуют одной группе больше, чем другой, в создании ее жизненной формы, одним лицам больше, чем другим, в преследовании индивидуальных жизненных целей. Либеральное законодательство об абортах возлагает на верующих католиков и вообще приверженцев религиозно или мировоззренчески обоснованнойPro-Life-позиции[417]более тяжелое бремя, чем на секулярных граждан, которые даже тогда, когда они не разделяютPro-Choice-позиции[418], могут безболезненнее жить с мыслью, что право на жизнь эмбриона при определенных условиях может подавляться правом на самоопределение матери.
Менке опять-таки не желает ограничивать свой анализ умалением жизненных форм и мировоззрений, которые не являются с самого начала антиэгалитарными. Поэтому он не мог бы связывать не-нейтральность воздействий с группами идентичности, которые «уже не принадлежат к хорошо упорядоченному обществу политического либерализма». Ибо под этим Ролз имеет в виду «иллиберальные» группы, продолжение существования которых связано, к примеру, с тем условием, что их члены «контролируют государственный аппарат и в состоянии эффективно осуществлять нетерпимость»[419]. В качестве примера можно привести шиитское толкование Корана муллами, господствующими сегодня в Иране; его, однако, нельзя квалифицировать как «непринципиально антиэгалитарную концепцию благого». Вопрос вращается скорее вокруг того, можно ли из дифференциальных нагрузок — которых нормы требуют иногда от своих адресатов даже в тех случаях, когда они оправданны с точки зрения равномерного учета соответствующих интересов каждого, — разработать апорию, неотъемлемо присущую самой идее равенства.
Менке руководствуется интуицией о том, что всякое подробное определение идеи равного отношения является чем-то абстрактно всеобщим и должно учинять насилие над индивидуальной жизнью отдельных лиц. В этом месте важно избегать неправильной установки стрелок. Когнитивно мы всегда стоим перед альтернативой оценивать положение вещей либо из перспективы граждан, работающих над формированием политического мнения и волеизъявления с помощью коллективных целей и обязывающих норм, либо из перспективы некоего первого лица, которое — в качестве уникального индивида — советуется с самим собой о собственном образе жизни. Однако эта в когнитивном отношении наличествующая возможность смены перспективы не означаетсимметричногосоответствия в нормативном отношении. Перспектива справедливости и перспектива оценки собственной жизни равноправны не в том смысле, что морально требуемый приоритет беспристрастности может быть отменен и как угодно перевернут в пользу этического приоритета собственных жизненных целей.
Те, кого это касается, конечно же, могут еще раз подвергнуть личной оценке с их субъективной точки зрения воздействия, которые интерсубъективно оправданные нормы оказывают на их жизнь. Но из этой опции, которой участники ex ante[420]и без того должны воспользоваться во время процесса оправдания, получается воздействие, — не в результате этапов рефлексии и принятия соответствующих перспектив, — которое нормативно передает последнее слово этическому самопониманию.
В конечном итоге симбиотическое слияние двух перспектив должно проложить путь к концепту предположительно «более высокой» справедливости, Гарантирующей счастливое сочетание справедливого с индивидуально благим[421]: «Тогда приоритет либеральной справедливости имел бы большую силу не только для институтов — и для нас как участников институтов, но и для нас как индивидов: [он] был бы более действенным не только с политической, но и с этической точки зрения»[422]. Парадоксальная природа этого исподволь вводимого стандарта объясняет и то, почему каждая «политическая справедливость», чеканящая монеты равных этических свобод, в свете этого стандарта предстает как невыполнимая. Ведь по хорошему счету политическая справедливость в контекстах большинства биографий не обладает никаким преимуществом перед другими индивидуальными ценностными ориентациями, в конкретных случаях становящимися более важными.
В данном рассуждении легко обнаружить ошибку: обе оппонирующие перспективы — справедливости и «хорошей жизни» — не образуют симбиоза, но остаются на хороших нормативных основаниях асимметрично пересекающимися между собой. Этическое самопонимание, предпринимаемое с точки зрения первого лица, может оказаться удачным на длительный срок лишь с той оговоркой, что преследование индивидуальных жизненных целей не перейдет границ морального учета других[423]. С другой стороны, граждане — в своей роли демократических со-законодателей — связаны процедуройвзаимногопринятия перспектив, чтобы перспективы тех, кого это касается, тех, кто не желает ограничивать свои индивидуальные жизненные цели экзистенциально не ожидаемым способом, также нашли доступ к перспективе справедливости.
Норма может уместно применяться только на основе такого демократического оправдания. «Уместной» для индивидуального случая является норма, в свете которой все релевантные черты конфликта и участвующих в конфликте лиц можно «исчерпывающе» принимать во внимание[424]. Кто имеет в виду толькосемантическиесвойства некой всеобщей нормы и затем утверждает, что эта нормане можетвоздать должное особенностям конкретного случая и контексту индивидуальных жизненных историй, тот упускает из видупрагматическийсмысл «всеобщности» демократически оправданных норм. Нормы такого рода находят и принимают таким методом консультаций и решений, который обосновывает ожидание рациональной, в этом смысле всеобщей приемлемостью. Не может быть и речи о том, что демократическое правовое государство игнорировало «проблему возможного ограничения индивидуального блага политическим равенством» (S. 905). Не-нейтральные воздействия являются подлинной темой в гипотетических сценариях воинственной публичности и в политических дискуссиях демократического законодателя ex ante, то есть не только в дискурсах применения юрисдикции.
Поскольку демократическая процедура ставит легитимность решений в зависимость от дискурсивных форм инклюзивного формирования общественного мнения и волеизъявления, то нормы, которые должны гарантировать равные права, могут действовать лишь при знании и после взвешивания их дифференциальных нагрузок. Менке объявляет не-нейтральные воздействия норм равенства «ненамеренными последствиями» «воздействия равенства» (S. 903). Это выдает фиксацию на наблюдательском положении теоретика; он отказывается принимать точку зрения граждан, считающих себя в то же время и авторами права и закона. Как классический, так и постмодернистский либерализм затемняет вместе с законодательством демократические компоненты руководящей идеи равных свобод и пренебрегает диалектической взаимосвязью между частной и гражданской автономией.
Таким образом, процесс «определения» равенства происходит только лишь в голове наблюдающего философа. Отсутствует место коммуникативной практики участвующих граждан. Но лишь в этом месте может свершаться процесс определения того, что должно найти равное применение в качестве всеобщей нормы, в обличье демократического формирования общественного мнения и волеизъявления — как «самоопределение». После того как те, кого это касается,примутучастие в дифференцировании справедливого от благого, одновременно и с точки зрения их собственного само- и миропонимания, и при условии взаимного принятия перспектив, всеобщие нормы, которые привели к общему согласию после дискурсивного учета предвосхищаемых снятий обособлений и ограничений, больше не выступают для них — прежде всего не из-за гарантирующей их равенство всеобщности — как чуждая, искажающая их индивидуальную жизнь сила.
Не требуется никакой деконструкции идеи равенства, чтобы достичь того, к чему демократическая процедура приспособлена с самого начала. Когда политический дискурс обращает взгляд на равное для всех благо, он, естественно, остаетсясвязаннымс этическими суждениями, «которые индивиды высказывают в отношении важного и благого в их жизни» (S. 898). Но участники могут воспринимать норму, — например, либеральное законодательство об абортах, к воздействиям которого они со своих личных точек зрения должны относиться жестче, нежели другие граждане, — все же как правильную, если это бремя представляется им допустимым по сравнению с бременем той дискриминации, которая тем самым устраняется. Поскольку норма при знании и после взвешивания ее не-нейтральных воздействий на совокупность тех людей, которым приходится выносить ее последствия, должна легитимироваться демократическим способом, то принятые на нормативных основаниях асимметричные ограничения не меньше, чем сама норма, служат выражением принципа гражданского равенства — а не являются, к примеру, знаком его «внутренней гетерогенности».
Итак, ни разграничения, которые должны быть предприняты, принимая во внимание «нейтральность цели» (1), ни «не нейтральные воздействия» эффективно и равно распределенных прав (2) не дают оснований для «границы равенства», неотъемлемо свойственной самой идее гражданского равенства. Неизбежное «страдание индивидов, которое вызывается всяким порядком равенства вследствие его операций отграничения и его эффектов ограничения» (S. 906), невозможно доказать средствами понятийного анализа. Только чувствительный к различиям эгалитарный универсализм равных прав может удовлетворять индивидуалистическому требованию равной гарантии уязвимой цельности индивида, одновременно незаменимого и неперепутываемого в истории своей жизни.
III
Правда, это высказывание касается лишь тех понятийных соотношений, на которые нацелена деконструкция, а не деформированных насилием фактических отношений. Разумеется, либеральные «порядки равенства» до сих пор прикрывают вопиющую несправедливость социального неравенства. В нищенских кварталах наших городов и на опустошенных участках земли живут отверженные и «излишние», для которых равные права не обладают «равной ценностью». Под видом равенства они терпят нищенство неуверенности и безработицы, унижение бедности и плохого обеспечения, отгороженную жизнь на обочине общества, болезненное чувство ненужности, отчаяние из-за утраты — и из-за запрещенного доступа к приобретению — всех средств, которые могут быть необходимыми для изменения угнетенного положения собственными силами. Но в этих фактах не манифестируется парадоксальность, рождающаяся в самой нормативности идеи равенства. Скорее восприятие противоречия между нормативным притязанием, выдвигаемым соотношениями, и морально непристойным взглядом, которого они фактически требуют, производит когнитивные диссонансы.
От ранних социалистов и до сегодняшних антиглобалистов политический протест разгорается из-за фактов, опровергающих нормативное притязание на содержательно понимаемое равноправие. Отсюда проистекает обещание социального государства, что гарантирование равных этических свобод должно включать и шанс уметь фактически воспользоваться одинаково предоставленными правами. Граждане, не имеющие доступа к привилегированным жизненным отношениям, имеют право на компенсацию, если у них нет ни возможностей, ни ресурсов, чтобы воспользоваться своими правами согласно собственным предпочтениям и ценностным ориентациям.
Однако взгляд на противоречия между фактичностью и значением может становиться политической движущей силой самотрансформации общества лишь до тех пор, пока когнитивные диссонансы не утратят свое острие благодаря разоружающей онтологизации — посредством деконструкции, которая проецирует противоречие в нормативность как таковую. Как бы то ни было, мы должны проверить, следует ли осуществление культурных прав для представителей дискриминируемых групп, а также введение социальных прав развитию права, управляемому принципом гражданского равенства (1). Оправданием культурных прав объясняется тревожащая конкуренция между групповыми и индивидуальными правами (2), которая все-таки пробуждает парадоксальную видимость диалектического резкого перехода от равноправия к угнетению (З)[425].
(1) В новейшей юрисдикции западных наций мы встречаем многочисленные примеры коррекции неожиданно асимметричных воздействий всеобщих законов: сикху разрешается ездить на мотороллере в тюрбане или публично носить свой ритуальный кинжал; мусульманским женщинам и школьницам позволяется носить на рабочем месте или в школе «головной платок»; иудейским резникам позволено убивать скот и птицу кошерным способом и т. д. При этом кажется, будто речь идет об исключениях из общих законов (безопасности дорожного движения, защиты животных и т. д.). Но интерпретация этих решений как регулирования, предусматривающего исключения, наводит на мысль о вводящем в заблуждение представлении о диалектике идеи равенства. Фактически юрисдикция в данных случаях всего лишь делает выводы из того обстоятельства, что сикхи, мусульмане и иудеи пользуются такой же свободой религии, как и христианское большинство населения. Речь идет не о каком-то таинственном «резком переходе всеобщего в особенное», но о тривиальном случае приоритета основного права перед простыми законами или предписаниями безопасности. Как и в случае с принятым в Карлсруэ[426]решением о равноправии общества Свидетелей Иеговы (которое, после того как его признали субъектом публичного права, получило такие же привилегии, как и церкви), речь и здесь идет об осуществлении культурного равноправия обычным способом материализации права.
Положения в организационной части конституции (например, перенос компетенций самоуправления на территориальные корпорации или наделение культурных меньшинств специальными правами представительства) и мультикультурная политика по защите и содействию дискриминируемым группам (например, регулирование квот в системе образования, на рынке труда и в политике; субсидии на программы изучения языков и школьные жизнеописания; положения о рабочих языках, официальные праздники, национальные символы) представляют собой меры против эксклюзии групп с сильной собственной идентичностью. Как, между прочим, доказывает впечатляющий труд Чарлза У. Миллза[427], такие тенденции продолжаются и ниже порога формального равноправия. Вплоть до семантики телесного языка малоприметные механизмы исключения действуют в формах обхождения и образцах коммуникации повседневного общения. Конечно, «политика признания» наталкивается на структурные границы правовой среды, за пределами которой можно в лучшем случае вести речь о конформном поведении, но менталитет едва ли можно изменить. Однако фактические границы влияния той или иной среды управления, как и среды права, не следует путать с понятийными рамками мнимо противоречивой идеи равенства правового содержания.
Политическую культуру мы называем либеральной в той мере, в какой она отличается симметричными отношениями взаимного признания — также и между представителями различных групп идентичностей. Эти выходящие за границы субкультур отношения признания могут лишь косвенно подвергаться влиянию средствами политики и права, но напрямую устанавливаться не могут. Культурные права и политики признания могут усиливать способность к самоутверждению дискриминируемых меньшинств, а также их публичную очевидность, но регистр общественных ценностей невозможно изменить угрозой санкций. Цель мультикультурализма — взаимное признание равноправных членов — требует измененных межличностных отношений, которые устанавливаются благодаря коммуникативному действию и дискурсу и в конечном итоге согласуются лишь с помощью демократических публичных дискуссий в сфере политики идентичности[428]. Правда, и эти процессы происходят в пространстве, которое конституировано правами граждан на политическое участие и коммуникацию. Таким образом, нацеленная на «признание различения» «саморефлексия», о которой по праву напоминает Менке, не зависит отсовсем инойполитики, которая — на обломках деконструированного равенства — освободилась бы от оков права и перешла в сферу добродетели[429].
Дискуссия о «мультикультурализме» принуждает к более тщательному дифференцированию в понятии гражданского равенства. Дискриминация или пренебрежение, отсутствие на публичных аренах общества или недостаточное коллективное самоуважение служат индикаторами неполной и неравной инклюзии граждан, которым не предоставляют полного статуса членов политического сообщества. Принцип гражданского равенства нарушается в измерении членства, но не в измерении социальной справедливости. Степень приобщенности затрагивает горизонтальные отношения между членами политического сообщества, тогда как расстановка статусного порядка касается вертикальных отношений между гражданами стратифицированного общества.
Социальные слои формируются в зависимости от образцов распределения общественного богатства. В зависимости от статуса граждане располагают большими или меньшими ресурсами и более или менее варьирующими возможностями для жизни, оформленной в соответствии с их собственными преференциями и ценностными ориентациями. Среди равноправных граждан государства всякий статусный порядок поднимает вопрос о легитимности допущенной меры социального неравенства. Что бы ни считалось (согласно критерию общественно признанных принципов дистрибутивной справедливости[430]) экономической эксплуатацией и общественной непривилегированностью, что бы ни считалось лишением (средств, необходимых для жизни, основанной на самоопределении) — все это нарушает принцип гражданского равенства в государстве иначе, нежели неполная инклюзия. Неравенство располагается в измерении распределительной справедливости, а не в измерении инклюзии членов сообщества.
Нэнси Фрэзер признала значение аналитического разделения обоих (эмпирически почти всегда связанных между собой) измерений гражданского неравенства и провела соответствующее различение между политикой перераспределения и политикой признания[431]. В свете этой дифференциации проясняется, почему упускается смысл культурных прав, если мы сопрягаем их с расширенной моделью социального государства[432]. Культурные права, в отличие от социальных прав, должны быть оправданными в расчете на осуществление равной инклюзии всех граждан. Правда, это соображение принуждает к расширению классического понятия юридического лица, приспособленного к двойственной роли хозяйствующего гражданина и члена общины; однако нам кажется, что эта ревизия в то же время урезает амбивалентные групповые права, при определенных обстоятельствах вступающие в конфликт с правами индивидов.
(2) Стандартное оправдание для культурных прав исходит из гарантии равных этических свобод для каждого[433]. Последние имеют форму субъективных прав, которые открывают отчетливо определенное свободное пространство опций для решений, направляемых преференциями. Наделенный правами гражданин может лишь радоваться этой свободе решений для целей его этического образа жизни, если он располагает достаточно широким спектром ценностных ориентации, согласно которым он может искать цели для поступков и ставить цели. Он фактически пользуется равными этическими свободами лишь тогда, когда при выборе своих преференций может положиться на ориентирующую силу интериоризованных культурных ценностей. Поэтому потребительная стоимость равных этических свобод зависит от гарантии доступа к культурным ресурсам, из которых можно черпать, то есть приобретать, воспроизводить и обновлять, требуемые ценности.
Это инструментальное оправдание не соответствует подлинному смыслу культурных прав. Понятие целерационально действующей личности, которая делает выбор из заданных опций согласно преференциям, сформированным культурой, оказывается недостаточным для того, чтобы прояснить внутреннее значение культуры для образа жизни индивида. Новорожденные являются в мир органически не готовыми к существованию и долго остаются чрезвычайно зависимыми от ухода других лиц за ними. Только будучи социальными членами культурных сообществ, они могут развиться до уровня личности. Только посредством социализации, врастания в интерсубъективно разделяемый универсум значений и практик, личности могут в то же время формироваться как уникальные индивиды. Эта культурная конституция человеческого духа обосновывает непрестанную зависимость индивида от межличностных отношений и коммуникаций, от сетей взаимного признания и от традиций. Это объясняет, почему индивиды могут развивать, пересматривать и поддерживать свое самопонимание, свою идентичность и проект собственной жизни лишь в густых контекстах такого рода.
Однако если мы соотносим гарантию равных этических свобод с таким интерсубъективистски понимаемым процессом формирования, воспроизведения и совершенствования личной идентичности, то нам приходится соответственно расширять концепт юридического лица как носителя субъективных прав[434]. На этом фоне рекомендуется выводить культурные права непосредственно из принципа неприкосновенности человеческого достоинства (Ст. I Основного закона): равная защита личной неприкосновенности, на которую притязают все граждане, включает в себя гарантию равного доступа к тем образцам коммуникации, социальным отношениям, традициям и отношениям признания, которые необходимы[435]или желательны[436]для развития, воспроизводства и обновления их личной идентичности.
Из этой роли культурных прав выясняется, почему они могут противодействовать неполной инклюзии представителей пренебрегаемых религиозных, языковых, этнических или расовых меньшинств (это касается также угнетенных и маргинализированных женщин, детей, стариков и т. д.). Цель гарантирования свободного доступа к культурному фону, социальной сети и коммуникативному сплетению групп идентичности делает понятным и введение коллективных прав. Такие права укрепляют организации, выступающие за самоутверждение культур, находящихся в опасности. Коллективные права уполномочивают культурные группы получать и подготавливать ресурсы, из которых черпают их члены, чтобы формировать и стабилизировать свою личностную идентичность.
Права на самоутверждение наделяют представительства групп идентичности расширенными организационными полномочиями и компетенциями по самоуправлению. В нашей связи эти права представляют особый интерес, так как тем самым возникает такой тип конфликтов, который является чужеродным телом в индивидуалистически структурированных порядках равенства. Формально типичные правовые конфликты разгораются либо между индивидуальными юридическими лицами (из которых одно нарушает права другого), либо между отдельными гражданами и государственной властью (когда она переходит границы правомерного вмешательства). При введении коллективных прав возникают конфликты иного рода, и притом когда (а) различные группы идентичности взаимно оспаривают друг у друга свои права или преимущественные права; или же, как в нормальном случае мультикультурных притязаний, когда (Ь) какая-либо группа, ссылаясь на статус других групп, требует равного обращения; или же когда, как в дополнительном случае, (с) не-члены привилегированных групп чувствуют себя обделенными по отношению к членам привилегированных групп (к примеру, белые из-за квот для цветных).
В нашей связи интерес представляет прежде всего (d) случай внутригруппового угнетения. В таких случаях элиты используют свои расширенные организационные права и компетенции, чтобы стабилизировать коллективную идентичность группы также и при ущемлении индивидуальных прав диссидентствующих членов групп. Там, где (как, например, в исламских странах и в Израиле) общинная жизнь религиозных групп определяется оберегаемым ортодоксией «законом», толкование которого полагается принимать на слово как предмет веры, и где религиозное право дополняет или даже заменяет государственное гражданское право, особенно в сфере семейной жизни, — там в первую очередь женщины и дети подвергаются репрессиям со стороны собственных авторитетов[437]. При «особых соотношениях власти» в семье к аналогичным конфликтам может приводить даже существующее в западных странах секулярное родительское право (например, если турецкие отцы не допускают своих дочерей к совместным с мальчиками занятиям физкультурой в государственных школах).
Однако сами по себе коллективные права сомнительными не являются. Например, права, которые демократическая конституция предоставляет коммунам, земельным правительствам или полугосударственным организациям, как правило, неприметны, потому что такие переносы компетенций могут обосновываться основными правами граждан и поэтому не вступают с ними в конфликт. Но не все культурные группы, чье положение укрепляется коллективными правами, удовлетворяют по своему внутреннему строению либеральным критериям. Они также не должны подчиняться таким организационным принципам (как, например, политические партии). Так, скажем, католическая церковь обладает правом запрещать женщинам священно-служительство, хотя равноправие мужчин и женщин возведено в конституционный ранг и осуществилось в других секторах общества. А именно: церковь объясняет эту установку политики с помощью существенной составной части доктрины, ради которой она занимается учительской деятельностью[438]. С точки зрения либерального государства принцип равенства не нарушается, пока ни одному из его членов не запрещено выражать несогласие, выходя из организации, или возвещать о нем посредством мобилизации противодействующих сил в самой организации. Однако как обстоят дела, к примеру, с религиозно обоснованной расовой дискриминацией в Bob Jones University, американском учреждении христиан-фундаменталистов, которое хотя и изменило свою ограничительную политику приема и начало принимать студентов-негров, когда компетентные власти пригрозили лишением налоговых привилегий, но в то же время запрещало половые связи и брачные союзы между черными и белыми студентами?[439]Чем различаются эти два случая?
Когда либеральное государство выполняет условия, делающие возможным репродукцию культурного меньшинства, сохранность которого в противном случае подвергалась бы опасности, и когда для этого оно идет на нарушение основополагающих прав индивидуальных членов, то здесь как будто бы задействуется утверждаемая Менке диалектика равноправия и подавления. Так, Supreme Court[440]Соединенных Штатов в пресловутом решении удовлетворил иск общины амишей[441]против высшего школьного совета штата Висконсин и гарантировал истице коллективное исключение из общепринятого обязательного 10-летнего школьного обучения. В соответствии с этим родители-амиши могут удерживать своих детей от посещения девятых и десятых классов, так как иначе дети могут познакомиться с учебными материалами, которые могут считаться несовместимыми с сохранением картины мира и образа жизни религиозной общины. Право на защиту религиозной жизненной формы и практики, которое в соответствии с принципом равенства должно иметь силу для общин амишей (в остальном соблюдающих верность закону) точно так же, как и для остальных религиозных общин, по-видимому, может соблюдаться лишь в том случае, если государство смиряется с нарушением гражданского права молодежи на основное образование, удовлетворяющее потребность ориентироваться в сложных обществах.
Согласно этому классическому образцу трактуются бесчисленные случаи, рассматриваемые Брайаном Барри в его исследовании «Равенство и культура». На этих примерах Барри ведет полемику с такими авторами, как Уильям Гэлстон, Чарльз Тейлор и Айрис Янг. Вообще-то на потенциальной угрозе основным индивидуальным свободам со стороны прав коллективных, обеспечивающих равное отношение к культурным группам, необходимо было бы показать тот парадоксальный переход от свободы к репрессии, который выдает противоречие, заложенное в самой идее гражданского равенства.
(3) Чтобы рассеять видимость этого парадокса, Уилл Кимликка вводит различение между двумя типами групповых прав — между легитимными правами, посредством которых какая-либо организация может защититься во внешнем измерении от давления со стороны ее общественного окружения, и правами проблематичными, посредством которых организация может противодействовать во внутреннем измерении дестабилизации привычной жизни общины со стороны диссидентствующих членов группы[442]. Но если, как в случае с амишами, одно и то же коллективное право одновременно служит двум функциям, это различение больше не помогает. Хотя верно, что уполномочивающие коллективные права никоим образом недолжны[443]приходить в столкновение с правами индивидуальными, однако мнимые парадоксы разрешаются лишь тогда, когда может быть показано, что никакое групповое право, легитимированное с точки зрения гражданского равенства, неможетвступать в конфликт с основными правами отдельных членов группы. То есть, согласно либеральной интуиции, права группы легитимны лишь тогда, когда их можно понимать какпроизводные права— в смысле их выведения из культурных прав отдельных членов группы.
Приверженцы «сильного» мультикультурализма не придают значения этому условию и следуют стратегии обоснования, потенциально не исключающей коллективных прав, ограничивающих основные права. Если равное право на этическую свободу обязывает государство гарантировать каждой гражданке равный доступ к культурным ресурсам, в которых она нуждается для развертывания и поддержания своей личной идентичности, то государство должно позаботиться и о том, чтобы подобные культурные ресурсы были и оставались в ее распоряжении. Ход мыслей сигнализирует о неприметном, но решающем логическом шаге от того, чтобы иметь такие ресурсы в своем распоряжении в настоящем, ксохранению возможностираспоряжаться ими в будущем. Лишь вместе с этим шагом «сильному» мультикультурализму удается оправдать «политику выживания».
Так, например, Чарльз Тейлор представляет тезис, согласно которому из спорного права франкоговорящих граждан Квебека продолжать традиции их национальных истоков следует спорная обязанность правительства этой провинции принимать все необходимые меры для обеспечениявыживанияфранцузского языка: «Можно было бы рассматривать французский язык как коллективный ресурс, которым хотят пользоваться индивиды, и поэтому можно было бы выступать за его сохранность так, как выступают за сохранность чистого воздуха или зеленых лужаек. Но это было бы недостаточным импульсом для политики, направленной на культурное выживание. А именно: здесь речь идет не только о том, чтобы сохранить французский язык в распоряжении тех, кто за это выступает […]. Скорее политикаsurvivance[444]будет гарантировать то, что и в будущем будет существовать группа людей, фактически имеющая возможность пользоваться французским языком. Эта политика активно стремится к тому, чтобысоздаватьчленов этой группы, проявляя заботу, к примеру, о том, чтобы и грядущие поколения идентифицировали себя как франкофоны»[445].
Этим аргументом оправдывают, помимо прочего, вмешательство правительства Квебека в родительские права его франкофонного населения. А именно: эти граждане обязаны — несмотря на возможные преимущества от образования в англоязычных учебных заведениях — отправлять своих детей во французские школы. Этот аргумент молчаливо опирается на предпосылку, что культурные ресурсы до известной степени имеют приоритет перед своими индивидуальными пользователями, — во всяком случае, обладают внутренней ценностью, обосновывающей независимое притязание на протекцию. Это воззрение предполагает метафизически обоснованную этику благ, в подробности которой я здесь входить не буду[446]. То, что права могутнепосредственносоотноситься с культурными ресурсами, нетривиально. Потому что тогда то, что эти коллективные блага достойны защиты и сохранения, должно оправдываться независимо от интереса граждан к поддержанию их личной идентичности.
Коллективные права, которые не только не укрепляют группу, служа культурным правам ее индивидуальных членов, но и через их головы прямо обеспечивают сохранение культурного фона коллектива, скрывают потенциал внутригруппового подавления: «Cultures are simply not the kind of entity to which rights can be properly ascribed. Communities defined by some shared cultural characteristics (for example, a language) may under some circumstances have valid claims, but the claims then arise from the legitimate interest of the members of the group»[447]. Правда, возражение Барри основывается на таком же догматическом переворачивании догматически утверждаемого приоритета культурных ресурсов перед их пользователями. Как обосновать утверждение о том, что коллективные права, которые гарантируют предложение культурных ресурсов, оправдывают только из культурных прав членов коллектива на доступ к таким ресурсам?
Мимоходом сделанное замечание Барри, что культуры «не та правильная разновидность объектов», которые могут функционировать в качестве носителей прав, дает некий намек. Даже если мы не предполагаем индивидуалистического покроя современных правопорядков, исходя уже из моральных оснований[448], то онтологическая конституция символических предметов говорит против того, чтобы культуры квалифицировали себя в качестве носителей прав. Культура как таковая непригодна выступать в качестве правового субъекта, так как она не может выполнять условия своего воспроизводства собственными силами, но зависит от конструктивного усвоения своенравными интерпретаторами, говорящими «да» или «нет». Поэтому выживание групп идентичности и сохранение их культурного фона не может гарантироваться коллективными правами. Традиция должна быть в состоянии так развертывать свой когнитивный потенциал, чтобы адресаты обретали убеждение, что следует продолжать именно эту традицию. И герменевтические условия для продолжения традиций как раз поэтому могут обеспечиваться только с помощью индивидуальных прав.
«Культуру» можно понимать как совокупность условий для осуществления деятельности, решающей проблемы. Она оснащает врастающие в нее субъекты не только элементарными способностями к языку, действию и познанию, но также и предварительно грамматически структурированными картинами мира и семантически аккумулированными составами знания. Однако культура не может приобретаться посредством муштры или грубой идеологической обработки (Indoktrination), а также имплицитным приучением подрастающих поколений к соответствующим языковым играм и жизненным практикам. Скорее традиции сохраняют свою жизнеспособность, встраиваясь в разветвленные и переплетенные каналы индивидуальных жизненных историй, и при этом проходят критические пороги автономного суждения каждого потенциального пользователя в отдельности. Внутренне освоенная ценность соответствующей традиции может проявиться самое раннее в отрочестве. Молодежь должна убедиться в том, что в горизонте усвоенной традиции она может вести осмысленную, состоявшуюся и неопустошенную жизнь. Тест на жизнеспособность культурного предания в конечном итоге состоит в том, что вызовы, перед лицом которых оказывается подрастающее поколение, в ее свете преобразуются в разрешимые проблемы.
Этот тест — хотя он функционирует также и в замкнутых обществах — приобретает тем большую релевантность, чем больше альтернатив навязываются индивиду. В плюралистических обществах культурные группы могут передавать свое наследие от поколения к поколению лишь через герменевтические фильтры «да-позиций» своих членов, которые в свете альтернативных предложений в состоянии сказать и «нет». На этом эмпирическом основании коллективные права той или иной группы могут укрепляться в своем культурном самоутверждении лишь тогда, когда они в то же время гарантируют индивидуальным членам свободное пространство, которое онибудут реалистическииспользовать, чтобы отрефлектированно принимать решение, выбирая между критическим усвоением, ревизией или отверганием[449]. Разумеется, уже свобода ассоциаций обеспечивает добровольный характер принадлежности к группе. Но она — лишь печать на реалистическом праве выйти из группы. Для выживания культурных групп решающую роль играет гарантирование внутреннего свободного пространства, необходимого для усвоения традиции в условиях разногласий. Догматически отгороженная культура — тем более в альтернативном социальном окружении — не может репродуцироваться.
IV
Критика «сильного» мультикультурализма сводится к тому, что принцип гражданского равенства сталкивает все культурные группы с общим нормативным ожиданием — не только осознанно приучать их членов к передаваемым по традиции убеждениям и практикам, но и направлять их к рефлективно преломленному усвоению традиции. Однако чем притязательнее формулируются условия выхода из группы, тем больше они вновь подпитываются подозрением, что «культурное равноправие» все-таки представляет собой идею, остающуюся во власти антропоцентрического и секулярного мышления Просвещения и гуманизма, то есть в ходе своего осуществления оно должно опровергать «нейтральность цели» по отношению к другим жизненным формам и мировоззрениям. Это возвращает нас к вопросу о честности адаптации, которой либеральное государство требует от традиционных общин и доктрин, по своим истокам восходящих к условиям жизни, далеким от современных.
Рекомендуется исходить из двух различений. Во-первых, мы не должны смешивать нормативные требования либерального строя с функциональными императивами общественной модернизации, которые помимо прочего вынуждают к секуляризации государственной власти. Во-вторых, структурная адаптация групп идентичности или религиозных общин к современным жизненным условиям вообще, а в особенности к гражданским ожиданиям автономии и к требованиям толерантности в либеральной республике не означает того, что гнет рефлективного давления на теоцентрические или космоцентрические учения и жизненные ориентации должен на долгий срок прекратиться.
Разумеется, существуют племенные общественные формы и формы жизни, а также культовые практики, не укладывающиеся в политические рамки эгалитарных и индивидуалистических правопорядков. Это проявляется на образцовых попытках Соединенных Штатов, Канады и Австралии загладить историческую несправедливость по отношению к угнетенным, насильственно интегрированным и в течение столетий подвергавшимся дискриминации туземным народам. Эти племена используют наделение широкой автономией, чтобы продолжать или реставрировать определенные формы традиционного господства и коллективистской собственности, хотя в отдельных случаях они вступают в конфликт с эгалитарным принципом и индивидуалистическим составомравных прав для каждого.Согласно современному пониманию права, никакого «государства в государстве» быть не может. Если же в пределах либерального государства некая «иллиберальная» (согласно его пониманию) группа может обладать собственным правопорядком, то в качестве последствий возникают неразрешимые противоречия.
Если племенные общины из моральных оснований получают компенсацию за когда-то вынужденную интеграцию их предков в государственный строй завоевателей, с далеко идущими правами на самоуправление, то обязанности отдельныхпредставителей племенимогут вступать в столкновение с правами, которые причитаются им какгражданамболее обширной политической общности. Из прав на самоуправление, коими обладают индейские территории в Соединенных Штатах и Канаде, такие последствия получаются в особенности для притязаний, касающихся прав собственности и семейного права. При этом в первую очередь опять-таки оказываются затронутыми женщины: «If a member of an Indian tribe feels her rights have been violated by her tribal council, she can seek redress in a tribal court, but she cannot (except under exceptional circumstances) seek redress from the Supreme Court […]. These limits on the application of the constitutional bills of rights create the possibility that individuals or subgroups within Indian communities could be oppressed in the name of group solidarity or cultural purity»[450].
В особом случае компенсации за государственную несправедливость прошлого мораль и право — даже если они управляются принципом одинакового уважения к каждому — могут запутаться в противоречиях, так как право является рекурсивно замкнутой средой, оно может рефлективно относиться лишь ксобственнымпрошлым решениям, но проявляет нечувствительность к эпизодам из предпрошлого правовой системы[451]. Поэтому, хотя этот конфликт и отражаетсявправе, он возникает неизнего. Образ жизни иллиберальных групп образует чужеродное тело внутри либерального правопорядка. Поэтому противоречивые последствия, которые получают из морально обоснованного правового допущения чуждых структур, остаются внешними по отношению к самому эгалитарному праву. Совершенно иначе обстоит дело с религиозными группами, которые приспосабливают свои учения и жизненные формы, восходящие к домодерновым истокам, к секуляризации государства и общества, чтобы быть в состоянии утверждаться внутри дифференцированной структуры модерна.
Сегодня иудаизм и христианство, которые не только наложили отпечаток на западную культуру, но и сыграли важную роль в генеалогии идеи равенства, больше не имеют принципиальных трудностей с эгалитарным строением и индивидуалистическим «покроем» либеральных порядков. Однако, подобно всем мировым религиям, они когда-то выдвигали исключительные притязания на значение и оформление, которые с самого начала никоим образом не были совместимы с притязаниями на легитимность со стороны секулярного правопорядка и порядка господства. Поэтому в среде современных обществ и секуляризованных сил господства религиозное сознание, если угодно, само было побуждено к «модернизации». Примером этому служит когнитивная перестройка посредничества традиции на рефлективные требования и реалистические условия выхода [из сообщества].
Вопрос теперь в том, выдает ли себя в таких процессах адаптации подчинение религиозного этоса в условияхлицемерногонейтралитета, за которым de facto попросту «окапывается» господство иной концепции блага, а именно — секулярный этос равенства. Приспосабливается ли религиозная община, отказывающаяся от принуждения своей совести и гарантирующая себе свободное пространство для осознанного усвоения истин веры, к нормам, навязанным со стороны государства, или же тем самым она следует и собственным мотивам? В Европе церкви уже задолго до возникновения мировоззренчески нейтрального государства пришлось бороться с антропоцентрическим мышлением гуманизма и секулярным мышлением новой физики, а также с секуляризирующим развитием капиталистической экономики и бюрократизированного администрирования, а кроме того, готовиться к глубокому кризису, сопряженному с внутренним расколом веры. Мировоззренческая нейтрализация государственной власти была лишь политическим ответом на непримиримость религиозных войн. А эта нейтрализация не только служила государственному интересу по поддержанию права и порядка, но также шла навстречу потребности самих религиозных общин: при критической установке сознания подвергнуть ревизии их традиционное самопонимание.
Обобщенная как гражданское право, религиозная свобода либерального государства не только обострила политическую опасность, состоящую в том, что плюралистическая общность может быть разорвана мировоззренческими конфликтами. Кроме того, она предложила религиозным общинам, искавшим место в дифференцированной оболочке модерна, институциональные рамки для решения их собственных проблем. Политическое решение для равноправного сосуществования враждующих между собой сил в области веры состояло в концепции толерантности, учитывающей абсолютный, то есть не подлежащий переговорам, характер притязаний религиозных убеждений на значимость. Ведь толерантность не следует смешивать с равнодушием.
Безразличие по отношению к чужим убеждениям и практикам или даже к оценке ценности иного в его инаковости сделало бы излишним нечто вроде толерантности. Толерантность требуется от тех, кто из хороших субъективных убеждений отвергает другие убеждения и практики с сознанием того, что речь идет хотя и о когнитивном, но на длительный срок неразрешимом разногласии. Правда, предрассудки не причисляются к легитимным основаниям для отвергания; толерантность необходима и возможна лишь тогда, когда участники обосновывают свое отверганиеразумнопродолжающимся несогласием. Ведь к расисту или шовинисту мы обращаемся не с призывом к большей толерантности, но с требованием преодолеть свои предрассудки[452]. Эти специфические условия, очевидно, идут навстречу догматическому настрою общин верующих. Но в чем состоит цена, которую им приходится за это платить? Что требуется от тех, кто получает выгоду от толерантности других?
Либеральное государство стремится с помощью основного права на свободу религии настолько отдалить продолжающие существовать на когнитивном уровне непримиримые разногласия между верующими, инаковерующими и неверующими от социального уровня, чтобы интеракции между гражданами политической общности не затрагивались ими. Для государства «соль» состоит в том, чтобы притупить общественную деструктивность мировоззренческого конфликта посредством всемерной нейтрализации последствий его воздействия. Для религиозных общин, наоборот, важным является то обстоятельство, что государство признаёт легитимность продолжающихся разногласий. Только это и обеспечивает таким общинам свободу движения, чтобы из внутренней перспективы собственных, неприкосновенных в своей субстанции доктрин обретать когнитивно проясняющее отношение как к направлениям веры других религиозных общин, так и к мыслительным и коммуникационным формам их секулярных окружающих миров. Таким образом получают дополнение функции, которые юридически гарантированная толерантность исполняет для одной и для другой стороны. Эта толерантность служит самоутверждению религиозных общин в непрерывно модернизирующемся обществе не менее, чем политическому составу либерального государства. Но спросим еще раз: какой ценой покупают себе религиозные общины это свободное пространство для самотрансформации? не являются ли условия возможности этого в то же время несправдливыми ограничениями?
Всякая религия есть изначально «картинамира»,или «comprehensive doctrine»[453], также и в том смысле, что она притязает на авторитет структурирования некой жизненной формыв целом.От этого притязания на всеобъемлющее формирование жизни религия должна отказаться в условиях секуляризации общества и мировоззренческого плюрализма. Вместе с функциональным обособлением отдельных социальных систем и жизнь религиозных общин также отделяется от их социального окружения. Роль члена общины дифференцируется от роли гражданина общества. И поскольку либеральное государство зависит от политической интеграции граждан, выходящей за рамки простого modus vivendi, эта дифференциация членства не может исчерпываться когнитивно непритязательной адаптацией религиозного этоса кнавязаннымзаконам секулярного общества. Религиозная общинность (Vergemeinschaftung) согласуется с секулярной обобществленностью (Vergesellschaftung) лишь при условии, если соответствующие положения норм и ценностей и с внутренней точки зрения не только дифференцируютсядруг от друга,но когда одно положение непротиворечиво проистекаетиз другого.Для этого «встраивания» эгалитарного универсализма правопорядка в конкретный этос религиозных картин мира Джон Ролз избрал образ модуля: хотя модуль сконструирован с помощью мировоззренчески нейтральных оснований, он должен адаптироваться к соответствующим ортодоксальным взаимосвязям обоснований[454].
Однако такое когнитивное обособление эгалитарной общественной моралиотобщинного этоса является не только нормативным ожиданием, с которым государство сопоставляет религиозные общины. Это ожидание скорееотвечаетих собственному интересу: утвердиться в рамках современного общества и обрести возможность — благодаря политической публичности — оказывать собственное влияние на общество в целом. Посредством участия в национальных дискуссиях по моральным и этическим вопросам религиозные общины могут способствовать постсекулярному самопониманию общества в целом, в соответствии с чем даже в продолжающей секуляризироваться среде необходимо считаться с витальным продолжением существования религии.
Правда, тем самым еще не дается ответ на вопрос, должны ли религиозные общины платить за это цену, несправедливую с точки зрения гражданского равенства. Требование толерантности имеет два аспекта. Каждый вправе осуществлять собственный этос лишь в пределах равных этических свобод для всех. Тем самым каждый должен еще и уважать этос других в этих пределах. Ему нет необходимости принимать отвергнутые воззрения других, так как его собственные притязания на истину и достоверность остаются в неприкосновенности. Требование толерантности проистекает не из релятивизации собственных убеждений, но из ограничения их практической действенности, то есть из вывода, что собственный этос следует переживать лишь ограниченно и необходимо считаться с практическими последствиями этоса других. Однако это бремя последствий толерантности распределяется на верующих и неверующих несимметрично.
Для сознания секуляризованного гражданина, который, располагая скромным метафизическим багажом, может заниматься морально «дозволенным» обоснованием демократии и прав человека, справедливое может беспрепятственно получить приоритет по отношению к субстанциально благому. При такой предпосылке из плюрализмаобразов жизни,в которых всякий раз отражаются различные картины мира, не возникает никаких когнитивных диссонансов с собственными этическими убеждениями. Ибо с этой точки зрения в различных образах жизни воплощаются лишь различныеценностные ориентации.А различные ценности не исключают обоюдно друг друга как различныеистины.Итак, для секулярного сознания не составляет никакой трудности признать, что чужой этос обладает для других такой же аутентичностью и пользуется таким же приоритетом, как собственный этос для него самого.
Иначе обстоит дело для верующего, который обретает свое этическое самопонимание из истин веры, притязающих на универсальную значимость. Как только представление о правильной жизни ориентирует себя на путь религиозного спасения или на метафизические понятия блага, возникает божественная перспектива (или «view from nowhere»), исходя из которой (или откуда) другие образы жизни предстают не только иными, но инеправильными.Если чужой этос представляет собой вопрос не только релятивируемой оценки, но и истины или не-истины, то требование уделять одинаковое внимание каждому гражданину — независимо от его этического самопонимания и образа жизни — означает еще большее бремя.
То, что требование толерантности не нейтрально воздействует на верующих и неверующих, неудивительно, но само по себе это еще не является выражением несправедливости. Ведь речь идет не об одностороннем бремени. «Плата» требуется и от религиозно «немузыкальных» граждан. Понимание толерантности в плюралистических обществах с либеральной конституцией требует не только от верующих в их общении с инаковерующими сознания того, что им приходитсяразумносчитаться с сохраняющимися разногласиями. То же самое благоразумие ожидается и от неверующих в их общении с верующими. Для секулярного сознания это означает отнюдь не тривиальное требованиесамокритичноопределять соотношение веры и знания из перспективы мирознания. А именно: ожидание продолжающейся несогласованности между знанием о мире и религиозной традицией заслуживает предиката «разумное» лишь в том случае, если религиозным убеждениям с точки зрения секулярного знания придается эпистемический статус, который не является абсолютно иррациональным.
Гарантирование равных этических свобод требует секуляризации государственной власти, но оно не допускает чрезмерного политического обобщения секуляристского взгляда на мир. Секуляризованные граждане — пока они выступают в роли граждан государства — не вправе ни принципиально отказывать религиозным картинам мира в истинностном потенциале, ни оспаривать право верующих сограждан вносить свой вклад в публичные дискуссии на религиозном языке. Либеральная политическая культура может ожидать от секуляризованных граждан даже того, что они приложат усилия, чтобы переводить релевантные сообщения с религиозного языка на общедоступный[455]. Даже если оба эти ожидания не полностью уравновешивают не-нейтральность воздействий принципа толерантности, то остаточная неуравновешенность не подвергает сомнению правомочие самого принципа. Ибо в свете вопиющей несправедливости, которая преодолевается устранением религиозной дискриминации, было бы несоразмерным, если бы верующие из-за асимметрично распределенного бремени отвергали само требование толерантности.
Это соображение прокладывает путь к диалектическому пониманию культурной секуляризации. Если мы понимаем модернизацию публичного сознания в Европе как некий учебный процесс, который одновременно и охватывает, и изменяет как религиозные, так и светские менталитеты, вынуждая традицию Просвещения, а также религиозные учения к рефлексии о их границах, то в ином свете предстает и интернационально испытываемое напряжение между великими культурами и мировыми религиями. Глобализация рынков, масс-медиа и других сетей сегодня больше не дает ни одной нации богатых перспективами опций на выход из капиталистической модернизации. Незападные культуры — вследствие активно осуществляемой с их стороны, но недостаточно оформленной модернизации — тоже не могут уклониться от вызовов со стороны секуляризации и мировоззренческого плюрализма. Эти культуры могут утверждать свое культурное своеобразие по отношению к сформированной Западом всемирной капиталистической культуре только на путях «альтернативного модерна». Однако это означает, что они смогут противостоять вторгающемусяизвненивелирующему насилию собственными культурными ресурсами лишь тогда, когда и в этих странах религиозное сознание откроется модернизацииизнутри.[456]По мере того как эти культуры перед лицом подобных вызовов находят эквиваленты европейской инновации отделения церкви от государства, конструктивная адаптация к императивам общественной модернизации будет в столь же малой степени подчинением нормам, чуждым культуре, как и изменение менталитета и детрадиционализация религиозных общин на Западе стали просто подчинением либеральным нормам равенства.

