Скачать fb2   mobi   epub  

О специфике развития русской литературы XI – первой трети XVIII века

В монографии впервые в литературоведении представлена теория литературных формаций и стадиального развития русской литературы XI – первой трети XVIII века, которая может послужить теоретической основой для построения новой концептуальной истории русской литературы XI–XVIII вв. Рассматриваемый материал обусловил композицию книги: она состоит из теоретической и практической частей. В первой части внимание уделяется проблеме периодизации и стадиального развития русской литературы XI – первой трети XVIII в. и ее литературных формаций. Вторая часть представляет в сжатом виде пример использования выдвинутых теоретических положений при выстраивании истории древнерусской словесности.

Книга адресована как специалистам-медиевистам, так и студентам, аспирантам и всем интересующимся проблемами древнерусской словесности.

В оформлении переплета использован фрагмент иконы Св. апостола Иоанна Богослова

Светлой памяти моего отца Ужанкова Николая Филипповича посвящаю

Светлой памяти моего отца Ужанкова Николая Филипповича посвящаю

Введение

В курсе лекций, читанных в зимнем семестре 1925–1926 гг. в Венском университете, Н. С. Трубецкой констатировал: «Суждения и представления о древнерусской (и допетровской) литературе подчинены совершенно ложным концепциям. Ее, как и всю культуру допетровской эпохи, сравнивают с европейской, судят о ней с этих позиций, в силу чего, разумеется, и понимают ее абсолютно неправильно (курсив мой. – А. У.). К сожалению, такой неверный подход к древнерусской литературе содержится во взглядах самих русских литературоведов. Реформы Петра Великого создали пропасть между допетровской и послепетровской Россией, и новые поколения, пришедшие после Петра, смотрели на все дореформенное как на варварское, примитивное и малоценное. Лишь в начале нашего века, когда была заново «открыта» древнерусская живопись, невероятно высокий уровень иконописи поколебал миф о древнерусском «варварстве» и поставил под сомнение его истинность. Но случившееся с живописью, к сожалению, не произошло с литературой: она и доселе не «открыта»[1].

Увы, приходится отмечать, что приведенное выше суждение Н. С. Трубецкого осталось актуальным и в начале XXI столетия.

Открыть древнерусскую словесность – значит проникнуть в смысл написанного сакральным церковнославянским языком божественной литургии, как этот смысл открывался, по Благодати, древнерусскому автору (а практически все древнерусские творения XI–XV вв. можно назвать боговдохновенными), а не как он мнится или представляется нам, т. е. попытаться взглянуть на древнерусские духовные творения и мирскую словесность глазами их создателей и попытаться понять их предназначение в ближайшем культурном окружении эпохи, в которую они были созданы, и, что особенно важно для произведений XI–XVII вв., с учетом религиозного мировоззрения их творцов.

До начавшейся в начале XVII века секуляризации сознания мировоззрение древнерусского книжника было религиозным, и основой для понимания, как отдельного древнерусского творения, так и всей средневековой словесности в целом, служит Православие. Не учитывать это обстоятельство, пренебрегать им, значит сознательно (или бессознательно) уходить от поиска того смысла, который вкладывал древнерусский автор в свое творение, подменяя его современной интерпретацией, а в конечном итоге – удаляться от истины[2].

Чтобы понять смысл средневекового произведения необходимо изучить мировоззрение эпохи, в которую оно было создано, основные ее темы и идеи, и трансформацию самого мировоззрения на пути к секуляризации, и эволюцию писательского сознания и отношения древнерусских книжников к творчеству. Нельзя сказать, что таких работ у нас не было. Они есть, но их катастрофически мало, и они не всегда верно отражают мировоззренческие процессы, происходившие в Древней Руси.

По сути дела, необходимо выстраивать новую историю тысячелетней русской словесности. Причем речь идет не просто о по-новому написанной истории русской литературы, разговор следует вести о ее концептуально новой научной платформе.

«Со всей определенностью необходимо заявить: нужна новая концепция русской литературы, которая учитывала бы ее подлинные национальные и духовные истоки и традиции», – пишет В. Н. Захаров (курсив его. – А. У.)[3]. С ним солидаризируется И. А. Есаулов: «Требуется новая концепция русской литературы, причем крайне наивно представлять дело таким образом, что достаточно лишь описать и систематизировать ранее неизвестные литературные и культурные факты – и на основе этой систематизации сама собой родится, наконец, «подлинно научная» история литературы, скорректированная и «полная» по отношению к истории уже существующей. Однако, к сожалению, именно такое «позитивистское» мышление преобладает в настоящее время в среде отечественных литературоведов»[4].

В данной монографии предпринята попытка выделить основные проблемы построения новой истории древнерусской словесности и указать пути их возможного решения.

Важнейшая из них – это построение теоретической истории древнерусской литературы, основанной на изучении средневекового мировоззрения и художественного метода.

Следует напомнить, что в XX веке в качестве теоретической концепции истории русской литературы ряд ученых (В. Н. Перетц, П. М. Сакулин, В. П. Адрианова-Перетц, Д. С. Лихачев, а Д. И. Чижевский – украинской) рассматривали теорию литературных стилей эпохи, построенную на части типологических обобщений исследуемых явлений.

Концепция стилей эпохи нашла поддержку и в трудах искусствоведов (И. Э. Грабаря, Н. П. Кондакова, Д. В. Айналова, М. В. Алпатова, А. И. Некрасова, Г. К. Вагнера и др.) и была использована в качестве основы истории древнерусской живописи и искусства.

Между тем теория литературных стилей эпохи не воспринималась всеми литературоведами безоговорочно, и ряд ученых подвергли некоторые ее положения критике (В. В. Кусков, В. А. Грихин). Тем не менее предпринималась попытка сделать ее базисной для построения теоретической истории русской литературы, о необходимости которой говорил еще в 20-е годы ХХ в. П. М. Сакулин[5], а в конце того же века Д. С. Лихачев. Однако идея создания теоретической истории древнерусской литературы оказалась нереализованной и в его собственных трудах[6].

Камнем преткновения оказался вопрос о художественном методе в древнерусской литературе. Даже десятилетняя дискуссия не смогла ответить: в древнерусской литературе существовал только один художественный метод или несколько? Не была прослежена и связь художественного метода с мировоззрением[7]. Это – вторая важнейшая проблема.

Поскольку художественный метод претерпевал изменения на различных хронологически выделяемых мировоззренческих стадиях, то возникает и еще одна требующая своего разрешения проблема: периодизация развития средневековой литературы и выявление этих самих стадий развития.

Вместе с нею возникает и вопрос о границах средневекового периода в развитии литературы, и проблема переходного периода от Средневековья к Новому времени. Эту проблему в последние годы пытались решить, применяя различные подходы: литературоведческий (П. П. Охрименко, А. С. Демин, Е. К. Ромодановская), культурно-исторический (А. М. Панченко), семиотический (Ю. М. Лотман и Б. А. Успенский), философско-антропологический (Л. А. Черная). Тем не менее проблема не решена, и вопрос о границах переходного периода остается открытым.

До сих пор в литературоведении (как и в культурологии, и в искусствоведении) не только не выявлена и не исследована связь средневекового художественного метода с мировоззренческой системой в определенные исторические эпохи, но и не определены сами эти системы и доминирующие в них синкретические художественные методы.

Совершенно очевидно, что без установления «художественного (творческого) метода» древнерусской литературы и прежде всего его специфичности, невозможны общетеоретические труды, рассматривающие историю развития художественной изобразительности (или «художественных систем») в литературе и культуре XI–XVII вв., не говоря уже о периодизации истории древнерусской литературы, основанной не на социально-экономических явлениях и исторических событиях, как практиковалось до недавнего времени (в учебниках по древнерусской литературе практикуется и доныне), а на выявленных объективных законах эволюции культуры и литературного процесса, связанных с эволюцией христианского мировоззрения, общественного и личного сознания.

Очевидно, что для построения теоретической истории русской литературы XI – начала XVIII в. мало изучить только типологические явления в эволюции литературных стилей. Здесь необходим комплексный подход, способный выявить не одну только литературную типологию, но и номотетические законы общественного развития, по которым развивается и литература.

В монографии различаются три уровня научных обобщений: эмпирические, типологические и номотетические. Под эмпирическими подразумеваются «такие обобщения, которые относятся к единичному явлению; таково, например, наше синтетическое представление о стиле данного произведения или данного писателя». «Обобщения становятся типологическими, если эмпирически наблюденные факты возводятся в категорию типовых явлений (например, понятие о литературной школе, о литературном стиле течения и т. п.)». На высшем – номотетическом – уровне формулируется общий закон развития того или иного явления. Применительно к литературе П. Н. Сакулин назвал эти обобщения номологическими: «Номологическими можно назвать те обобщения, которые пытаются формулировать общие законы литературного развития»[8].

На основании этих законов можно выявить стадии развития русской словесности и создать ее новую академическую историю (а на ее основе и новые вузовские учебники), необходимость в которой давно назрела, поскольку последняя по времени академическая история русской литературы создавалась в 70—80-е годы XX столетия.

В данной монографии не ставится задача построения теоретической истории русской литературы XI – начала XVIII в. в целом.

В первой ее части рассмотрены лишь некоторые теоретические положения – о проблеме периодизации и стадиальном развитии русской литературы XI – первой трети XVIII в., о теории литературных формаций, – которые могут стать теоретической основой для построения истории русской литературы XI–XVIII вв. Они дают общее представление о новой концепции. Более подробно она изложена в недавно вышедшей моей монографии «Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII века. Теория литературных формаций»[9].

Вторая часть представляет в сжатом виде пример использования этих теоретических положений при создании истории древнерусской словесности.

В основе книги лежит работа «О проблемах периодицации и специфике развития русской литературы XI – первой трети XVIII века», вышедшая незначительным тиражом в Калининграде в 2007 г. и быстро разошедшаяся. В нее внесен ряд исправлений и добавлений.

Часть I

Теория стадиального развития русской литературы xi – первой трети XVIII в. и литературных формаций

Раздел первый

О принципах периодизации и построения истории русской литературы XI – первой трети XVIII в

1.1.1 О периодизации древнерусской литературы

1.1.1. Можно ли сейчас утверждать, что существует общепринятое (или уже устоявшееся) мнение о принципах периодизации литературы, будь то мировой или русской? И чем руководствоваться в определении продолжительности того или иного литературного периода? И что принять за единицу деления?

С 20-х годов XIX века[10] и до сих пор доминирует «исторический подход» в построении как всей истории русской литературы, так и отдельно взятой истории древнерусской литературы[11].

В дореволюционной науке устоялось деление истории древней русской литературы на два больших периода: домонгольский или киевский (XI–XIII вв.) и московский (XIV–XVII вв.). Эта периодизация присутствует в учебных пособиях и курсах лекций по древнерусской литературе профессоров российских университетов: В. В. Владимирова[12], А. С. Архангельского[13], М. Н. Сперанского[14]. Ее придерживался и В. М. Истрин в вышедшем уже в 1922 г «Очерке истории древнерусской литературы домонгольского периода (XI–XIII вв.)». Но В. М. Истрин обратил внимание на весьма существенную отличительную особенность двух периодов древнерусской словесности – на «внутренний характер» каждого из них: «Если литература XI–XIII вв. во всех смыслах имела характер «общерусский», то литература периода XV–XVII вв., сравнительно с прежней, имела характер уже областной и может быть называема одновременно и северовосточной, и великорусской, и московской. Однако главнейшее отличие между двумя периодами литературы заключается в ее внутреннем характере. В противоположность литературе XI–XIII вв., литература периода XV–XVII вв. была уже идейною. Она оставалась такой же общественной, какой была в XI–XIII вв., но к этой общественности прибавилась уже идейность»[15]. Он отметил, что «каждый век имел и свои характерные особенности, которые придают литературе стройность и последовательность развития». Для XV в. это: «расцвет византийского влияния», проявление мистицизма и борьба идей иосифлян и заволжских старцев, «развитие идеи третьего Рима». Две последние переходят в XVI век и дополняются «идеей политического и умственного объединения … Московского государства» и «идеей освобождения общественно-культурной жизни от господства византийского влияния». В XVII в. наметились «признаки децентрализации в умственном отношении, признаки разделения общества на части», которое превратится во второй половине XVII века в «сильную борьбу двух направлений»[16]. Однако намеченный В. М. Истриным подход в изучении «внутреннего характера» выделенных литературных периодов не получил дальнейшего развития и не стал основополагающим принципом при построении истории русской словесности. Литературоведы XX в. вернулись к «историческому подходу» в периодизации истории литературы. 

1.1.2. Гражданская история и периодизация истории русской литературы

«…Сама история до известной степени устанавливает периодизацию литературы. Литературные изменения в основном совпадают с историческими», – утверждает в вузовском учебнике по древнерусской литературе Д. С. Лихачев[17]. Это же мнение разделяет и последняя по времени издания академическая «История русской литературы», расширяя его уже и на литературу Нового времени: «.. литературная периодизация естественно совмещается с исторической»[18].

В зависимости от того, какие исторические события или явления избирались для точки отсчета, строилась как периодизация литературного процесса, так и вся история литературы.

Для древнерусской литературы такими историческими вехами, или «точками отсчета», были: монголо-татарское нашествие 1237–1240 гг.; период раздробленности Древней Руси после него – вторая половина XIII–XIV вв.; время консолидации русских княжеств вокруг Москвы и образование русского централизованного государства в XV–XVI вв.; церковный раскол в середине XVII в.

Соответственно и история литературы делилась на: домонгольскую (или Киевской Руси) – XI – первая треть XIII века; периода раздробленности – вторая треть XIII–XIV вв.; периода объединения Северо-Восточной Руси и образования Московского государства – конец XIV – начало XVI в.; периода укрепления русского централизованного государства XVI–XVII вв.[19]

Схема чисто условная. Если, скажем, «домонгольскую литературу» называть «литературой Киевского периода», то «большой натяжкой» будет относить к ней новгородскую и псковскую литературы, поскольку административно ни Новгород, ни Псков не подчинялись Киеву. Однако явления в севернорусской литературе были тождественны явлениям в южнорусской литературе, что свидетельствует не только о наблюдаемом едином литературном процессе, но и о единой древнерусской литературе, получившей компромиссное наименование «литературы древнерусского государства».

В стремлении детализации периодизации могли быть внесены уточнения и в определение границ того или иного периода. Например, «литература периода феодальной раздробленности и объединения Северо-Восточной Руси (XIII – первая половина XV века)» или «литература периода укрепления централизованного государства (вторая половина XV–XVII век)»[20]. Наряду с историческим подходом здесь уже выступает и социально-экономический.

Периодизация могла иметь дополнительные деления внутри периодов, причем не только хронологические, скажем, «литература конца XV – первой половины XVI века» или «литература периода первой крестьянской войны и борьбы русского народа с польско-литовской интервенцией», но и географические – выделялись литература Киевская, Черниговская, Новгородская, Владимиро-Суздальская, Галицко-Волынская и т. д.[21] Но основные исторические вехи, к которым привязывали периодизацию, оставались неизменными: монголо-татарское нашествие; свержение монголо-татарского ига, связанное с ростом Москвы и образованием Московского государства; Смутное время и т. д.

Вот как выглядит периодизация древнерусской литературы в наиболее популярных учебниках и «Историях», изданных (и переизданных) в последние десятилетия ХХ – начале XXI века:

Гудзий Н. К. История древней русской литературы. 7-е изд. М., 1966; 8-е изд. М., 2002.

1. Литература Киевской Руси.

2. Литература периода феодальной раздробленности XIII–XIV вв.

3. Литература периода объединения Северо-Восточной Руси и образования русского централизованного государства (с конца XIV до начала XVI в.).

4. Литература периода укрепления русского централизованного государства (XVI–XVII вв.).

Кусков В. В. История древнерусской литературы. 7-е изд. М., 2002.

1. Начальный период формирования древнерусской литературы (конец X – первая половина XI вв.).

2. Литература Киевской Руси (середина XI – первая треть XII вв.).

3. Литература периода феодальной раздробленности (вторая треть XII – первая половина XIII вв.) – период формирования и развития местных и областных литератур.

4. Литература периода борьбы русского народа с монголо-татарскими завоевателями и начала формирования централизованного государства (вторая половина XIII–XV в.).

5. Литература централизованного русского государства (конец XV–XVI вв.).

6. Литература формирующейся русской нации (XVII в.). Литература переходного периода, в котором выделяются два этапа: первый от начала века до 60-х годов и второй от 60-х годов до конца XVII – первой трети XVIII вв. «Последний этап и может быть определен как переходный период от литературы Древней Руси к литературе Нового времени»[22].

Прокофьев Н. И. древняя русская литература. Хрестоматия. М., 1980.

Периодизация (по оглавлению).

1. Литература Киевской Руси. (XI – первая треть XII в.).

2. Литература периода феодальной раздробленности (вторая половина XII – середина XIII в.).

3. Литература в период борьбы с иноземными завоевателями и объединения княжеств Северо-Восточной Руси (середина XIII – середина XV в.).

4. Литература в период укрепления Московского государства (середина XV – начало XVI в.).

5. Литература в период укрепления самодержавия и создания многонационального государства (начало XVI–XVII вв.).

Древнерусская литература: Хрестоматия / Сост. Н. И. Прокофьев. М., 2000. В новом переиздании хрестоматии периодизация несколько изменена Н. Н. Прокофьевой и Н. В. Трофимовой.

1. Литература Киевской Руси (XI – первая треть XII в.).

2. Литература периода феодальной раздробленности (вторая треть XII – первая треть XIII в.).

3. Литература периода монголо-татарского нашествия и объединения княжеств Северо-Восточной Руси (середина XIII – 80-е гг. XV в.).

• Литература начала монголо-татарского ига (середина XIII в. – 1380 г.).

• Литература эпохи Куликовской битвы и освобождения от монголо-татарского ига (1380—80-е гг. XV в.).

4. Литература московского централизованного государства (конец ХV–XVI в.)

5. Литература «переходного» Х\П в.

Ряд уточнений к этой периодизации даны в коллективном учебнике:

Древнерусская литература. XI–XVII вв.: Учебное пособие для студентов высших учебных заведений / Под ред. В. И. Коровина. М., 2003.

1. Первый период (XI – первая треть XII вв.).

2. Второй период (вторая треть XII – первая треть XIII вв.).

3. Третий период (вторая треть XIII – конец XIV вв.).

4. Четвертый период (конец XIV–XV вв.).

5. Пятый период (конец XV–XVI вв.).

6. Шестой период имеет два этапа:

• начало – 60-е годы XVII в.;

• 60-е годы – конец XVII в.

Приведенная периодизация (зафиксированная в оглавлении) носит исторический характер, и в самом тексте учебника в нее внесены уточняющие характеристики (но не названия!) периодов:

1. Первый период – «относительного единства литературы».

2. Второй период – «появление областных литературных центров».

3. Третий период – «монголо-татарского нашествия и борьбы с ним».

4. Четвертый период – «складывания нового нравственного идеала эпохи».

5. Пятый период – «литература эпохи Московского централизованного государства».

6. Шестой, двухэтапный период – «столкновения новых и старых принципов художественного творчества».

История русской литературы XI–XVII вв. / Под ред. Д. С. Лихачева. М., 1980.

1. Литература XI – начала XII в.

2. Литература середины XII – первой трети XIII в.

3. Литература периода монголо-татарского нашествия – второй четверти XIII – конца XIV в.

4. Литература конца XIV – первой половины XV в.

5. Литература второй половины XV – начала XVI в.

6. Литература середины и конца XVI в.

7. XVII в. – век перехода к литературе Нового времени.

В оглавлении, правда, фигурируют несколько иные периоды: два первых соединены в один, третий разбит на два, равно как и XVII век поделен на две половины.

Практически мало чем от нее отличается и академическая «История русской литературы», т. 1. «древнерусская литература» / Под ред. Д. С. Лихачева. (Л., 1980).

Характерно, что даже при едином «историческом подходе» исследователей к периодизации древнерусской литературы все же наблюдаются существенные различия как в выделяемых ими хронологических рамках периодов, так и в их количестве (от четырех до семи!). Такой разброс мнений не может удовлетворить историка литературы, поскольку свидетельствует о кризисной ситуации в литературоведении и заставляет задуматься о правомерности применяемого подхода к периодизации и, соответственно, построению самой истории древнерусской литературы.

В этой связи хочется еще раз обратить внимание на весьма существенное обстоятельство: в основу периодизации литературы, то есть в разграничение определенных этапов эволюции художественного слова, была положена гражданская история (а порой – и административно-географическое деление), но не явления самой литературы[23].

На раннем этапе развития литературоведческой науки «исторический» подход вполне объясним и, может быть, даже оправдан, как напрашивающийся сам собою. Во-первых, своей тематикой древнерусская литература тесно связана с гражданской историей, и появление большинства произведений обусловлено именно историческими событиями. А во-вторых, выстроенные в хронологической последовательности, они действительно создают впечатление истории древнерусской литературы. В-третьих, при господстве эмпирических наблюдений на ранней, примитивной, по словам акад. В. Н. Перетца, стадии «литературной критики»[24] отсутствовали даже типологические обобщения, не говоря уже о номотетических, формулирующих общие законы развития. Так что «исторический подход» был как будто бы закономерен.

Однако еще в начале 30-х годов XIX века В. Т. Плаксин писал: «.. Не всегда История гражданства согласно идет с Историею Литературы; ибо перевороты первой, как и вообще события внешней жизни, совершаются быстро, часто силами посторонними, привходящими, а изменения последней как проявления жизни внутренней, требуют духовной готовности, которая созревает медленно, возрастая естественным порядком… Вот почему История Русской литературы, независимо от политических эпох и гражданских переворотов, должна быть разделена по свойству своего развития …(курсив мой. – А. У.)»[25].

Кроме того, литературу нельзя рассматривать только как форму общественного сознания. Не следует забывать, что она и форма художественного сознания, поскольку своими определенными художественными средствами решает творческие задачи.

«И в общественной, и в художественной жизни литературы имеются свои законы, своя внутренняя логика, у каждой свои интересы и движущие силы, т. е. – своя история, в одном случае – литературно-общественного, в другом – литературно-художественного развития. Это разные истории литературы и разные историко-литературные процессы, со своими открытиями, эпохами, периодами, знаменательными вехами и датами, временные границы которых, как правило, не совпадают…» – замечает по поводу литературного процесса Нового времени А. С. Курилов[26].

Применительно же к литературному процессу в Древней Руси следует отметить теснейшую связь общественно-религиозного сознания и художественного сознания, что свидетельствует о едином литературном процессе, а стало быть, речь необходимо вести об одной истории древнерусской литературы (словесности).

1.1.3. О принципах периодизации литературы

Сейчас уже становится очевидным, что если ограничиваться как при построении самой истории литературы, так и при разработке ее периодизации только «историческим подходом» (пусть даже расширенным за счет еще и «географического»), то мы никогда не воспроизведем объективного течения литературного процесса, поскольку не сможем не с литературных позиций объяснить чисто литературные явления: появление жанра оригинальной мирской (бытовой) повести в XV веке; или эволюцию пейзажа в древнерусских сочинениях XI–XVII вв.; или появление личностного начала в древнерусской литературе; или возникновение поэзии в XVII веке. Чисто литературные явления невозможно объяснить ходом гражданской истории.

Между тем, до сих пор при попытке дать объяснения литературному процессу именно так и поступают. Как типичный пример такого «объяснения» приведу характерный пассаж Д. С. Лихачева, больше всех поработавшего в этой области, к тому же и редактора первого тома последней, по времени выхода, академической истории русской литературы в четырех томах: «Под влиянием начавшейся централизации государственной власти, новых социально-экономических условий, выдвинувших государственные интересы выше феодально-иерархических и породивших потребность в людях с высокими психологическими качествами, могущих преданно служить единому складывающемуся государству, интерес к внутренней жизни человека достиг крайней степени напряжения (курсив мой. – А. У.). Этот интерес усиливался веяниями южнославянского и византийского Предвозрождения, явившимися на Русь вместе со вторым южнославянским влиянием»[27].

Это суперэклектичное «объяснение» причин возникшего интереса к психологии человека ничего на самом деле не объясняет, поскольку нельзя считать серьезным утверждение, что «интерес к внутренней жизни человека достиг крайней степени напряжения» (как это?) «под влиянием начавшейся централизации государственной власти». Два параллельных и самостоятельных процесса – формирование новой религиозно-рационалистической системы мировоззрения (приведшей к перемещению внимания с объекта познания – Бога и сотворенного им мироздания, на субъект – человека, что равносильно революции в мировосприятии) и становление российской государственности – механически сведены Д. С. Лихачевым воедино, причем с указанием причинной зависимости (на основе материалистического понимания «бытия», определяющего «сознание») первого от второго. К ним по традиции присовокуплены «социально-экономические условия» и «второе южнославянское влияние» с «византийским и южнославянским Предвозрождением», то есть типовой набор «объяснений», стремящийся ничего не упустить, но по сути ничего не проясняющий. Такие «объяснения», даже если они принадлежат известному ученому, не могут быть признаны удовлетворительными.

Есть и еще одна отрицательная сторона в «историческом подходе» при построении истории (и, соответственно, периодизации) древнерусской литературы: даже при максимальной затрате усилий мы не получим общей для XI–XX веков картины единого литературного процесса, поскольку в построении литературы Нового и Новейшего времени литературоведение опирается на эволюцию художественного (творческого) метода и на связанные с ним литературные направления, то есть на чисто литературные явления, а литература древнего периода – на гражданскую историю. Получается, что история древнерусской литературы, построенная на одних принципах, подверстана к истории литературы Нового времени, построенной на совершенно других критериях, чисто механически[28]. Красноречивым тому свидетельством является четкая хронологическая граница между ними – рубеж между XVII и XVIII веками – 1700 год, прочерченная в большинстве академических и вузовских историй русской литературы.

Между тем, на протяжении еще трети столетия в литературе XVIII в. ощущались черты древнерусской словесности (она по-прежнему была безымянной, носила рукописный характер, использовала церковнославянские буквы и т. д.), и до 30-х годов XVIII в. целесообразно говорить о переходном периоде[29], в который и происходило формирование художественного метода[30] – основного строительного материала новой и новейшей литературы.

Механическое соединение рубежом XVII–XVIII вв. истории средневековой литературы с историей новой литературы породило еще одно ошибочное представление о «скачке» в развитии русской литературы в Новое время[31]. Хотя сами же исследователи отмечают продолжение новой литературой идей, тем и т. д. древнерусской литературы, то есть преемственность в их развитии.

Чтобы научно объяснить эволюцию русской средневековой литературы от освоения письменности до переходного периода, от Нового времени и до наших дней, следует использовать единый литературный критерий как в определении периодов в развитии литературы, так и в оценке происходящего в их границах процесса. Только тогда получится цельная, изложенная с единой позиции история русской литературы[32]. Но это должен быть не исторический, и не географический, и даже не синтетический, объединивший их воедино, подход, а культурологический, в значительной степени опирающийся на эволюцию средневекового мировоззрения, поскольку именно мировоззрение писателей влияло на развитие литературы.

В рамках этого универсального (типологического) подхода необходимо разработать применительно к древнерусской письменной словесности литературоведческий подход, ибо нельзя литературное явление внутри периода объяснить не с литературных позиций, как, впрочем, выделить и сам период в истории литературы без учета совокупности характерных именно для него литературных явлений, слагающихся в определенную литературную систему.

На значение единого и только литературного критерия в периодизации и в построении истории литературы указывали в свое время известные теоретики литературы Р. Уэллек и О. Уоррен: «Литературный критерий – и только он – определяет существо и границы литературного периода (курсив мой. – А. У.)»[33]. Впрочем, никто, думаю, не станет отрицать правомерность такого подхода.

««Период», – по их мнению, – есть отрезок времени, в который задает тон определенная система литературных норм и образцов и тип художественной условности, возникновение которых, равно как и распространение, расщепление, интеграция и исчезновение, может быть прослежено…» (с. 283). Именно в фиксации «смены одной системы норм – другой» и заключается «история периода» (с. 283–284).

В свою очередь «система норм», или «некоторое единство», «может быть только величиной относительной», то есть реализуется наиболее полно лишь в определенный период. Если бы это была величина абсолютная, то каждый период был бы обособлен и изолирован от соседних китайской стеной, и не могло быть и речи о развитии культуры или литературы. «Поэтому в каждом периоде непременно присутствуют и пережитки предшествовавшей системы норм, и зародыши будущей» (с. 284).

И хотя Р. Уэллек и О. Уоррен не определили «систему норм», присущую разным периодам, и не нашли «общее основание», необходимое для построения истории литературы, они, безусловно, уловили правильное направление для поиска этих решений еще в 30-е годы XX века.

1.1.4. Теория «стиля эпохи»

1.1.4.1. Нельзя сказать, чтобы ранее не предпринимались попытки с литературных позиций охарактеризовать периоды в истории древнерусской литературы. В начале XX века возникла теория «стиля эпохи», обоснованная в отечественном литературоведении академиками В. Н. Перетцем[34] и П. Н. Сакулиным[35].

«Стиль, – замечает В. Н. Перетц, – по выражению Эльстера…, „есть сумма подчиненных объединяющей норме средств выражения, в которых обнаруживаются эстетическая концепция и преобразующая сила творящего». Стиль, живописующий душевные переживания, тончайшие оттенки настроений, первоначально создаваемый индивидуальным творчеством поэта, вместе с тем является характерным показателем поэтического мышления и восприятия эпох. Всякая эпоха есть эпоха господства определенного стиля. Однородность, общность идей, настроений и переживаний влечет за собою (независимо от намеренного литературного подражания) сходство и даже однородность в манере выражения мира чувствований и идей. Поэтический стиль эпохи (курсив мой. – А. У.) проникает все произведения ее, как бы объединяя их в одно целое. Стиль обращает литературу данного периода и данной группы – как бы в создание одного коллективного лица с определенной в каждом случае физиономией… Стиль не остается незыблемым, неподвижным; он видоизменяется во времени, и задача историка обнаружить и проследить эти видоизменения в связи с ростом исторических условий и видоизменением эстетического и идейного содержания эпохи» (с. 14–15).

В. Н. Перетца поддерживал П. Н. Сакулин: «Высшим обобщением явится литературный стиль эпохи» (с. 48). Он даже написал монографию «Русская литература. Социолого-синтетический обзор литературных стилей» (Ч. 1, 2. М., 1928), в которой «историческое развитие России до половины XVII в.» принял за одну «культурную эпоху» («литературную старину») и выделил в ней два стиля: «церковный стиль» («ирреальный»), который охватывает апокрифы, агиографию, устную религиозную поэзию – легенды и духовные стихи; и «светский стиль» («реальный»), распространяющийся на повести – дидактические, исторические, воинские, публицистические, бытовые. Обращает на себя внимание, что, исследуя явления литературы, П. Н. Сакулин оперирует понятием «культурная эпоха», тем самым подразумевая их неразрывную связь.

Несмотря на то, что его подход в изучении художественной специфики древнерусской литературы явился значительным продвижением вперед, в целом теория оказалась малопродуктивной. Если не считать ее отдаленного отражения в двух выделенных И. П. Ереминым в древнерусской литературе способов изображения жизни – «достоверном воспроизведении единичных фактов» («правдивость деталей») и «идеальном преображении жизни» («условности»), – являющихся, по его мнению, «двумя сторонами одного и того же творческого метода»[36], она не нашла себе поддержки среди ученых.

Гораздо перспективнее казалось в 30—40-х годах ХХ в. изучение «стилей эпохи», напрямую связываемое с построением новой истории русской литературы. Не случайно В. П. Адрианова-Перетц, будучи редактором первых томов десятитомной академической «Истории русской литературы», над которой шла работа в 40—50-е годы, сетовала в письме к Н. К. Гудзию: «…ведь литературного принципа периодизации мы еще не выработали, и он появится после больших работ по истории стиля»[37], – и потому авторам и в тот раз пришлось довольствоваться «историческим принципом» периодизации[38].

Приоритет в изучении «стилей эпох» в славянских литературах принадлежит талантливому украинскому ученому Д. И. Чижевскому, издавшему на украинском языке в Нью-Йорке в 1956 г. «Историю украинской литературы (от начала до эпохи реализма)»[39].

В этой, пожалуй, первой, рассматриваемой с литературных позиций истории украинской литературы исследователь выделил девять эпох, с характерным для каждой доминирующим стилем:

1. Эпоха монументального стиля – XI в.

2. Эпоха орнаментального стиля – XII–XIII вв.

3. Переходная эпоха – XIV–XV вв.

4. Ренессанс и Реформация – конец XVI в.

5. Барокко – XVII–XVIII вв.

6. Классицизм – конец XVIII – 40-е годы XIX в.

7. Романтика – конец 20-х годов – начало 60-х годов XIX в.

8. Реализм – от 60-х годов XIX в.

9. Символизм – начало XX в.

«Кажется, – пишет Д. И. Чижевский, – можно открыть даже некую закономерность в смене литературных стилей. Эта закономерность базируется на постоянной смене противоположных тенденций: стилистическое развитие, а частично и идеологическое идет путем постоянного колебания между двумя противоположными полюсами. Какими бы разнообразными ни были многочисленные литературные стили, что сменялись в европейских литературах на протяжении долгих столетий, однако в них легко заметить два типа, которые характеризуются противоположными чертами: любовью к простоте или же склонностью к усложненности»[40].

В отечественном литературоведении разработка проблемы «стиля эпохи» принадлежит акад. Д. С. Лихачеву[41], весьма критически отнесшегося к выделению Д. И. Чижевским двух типов литературных направлений[42] в славянских литературах (в том числе и русской), начиная со средневекового периода. По мнению Д. С. Лихачева, в основе представленной Д. И. Чижевским «формалистической схемы смен литературных направлений лежит представление, что каждое направление само порождает свою противоположность. Причина этого, согласно данной схеме, заключается, очевидно, в том, что художественное возбуждение постепенно притупляется и вызывает потребность в обращении к своей противоположности. Одно литературное направление сменяется другим в силу «устаревания» первого, в силу того, что стиль «приедается» и литературные вкусы требуют новизны и эта новизна оказывается, согласно этой схеме, позади – в старом, оставленном перед тем типе направлений.

В этой бедной схеме литературного развития по существу отрицается движение литературы вперед, воздействие действительности, накопление опыта, литературного умения, – в конечном счете отрицается и традиция.

Кроме того, практически эта схема, выработанная Д. Чижевским для всех славянских литератур, не может быть применена к русской литературе: русская литература не знала ренессанса; барокко и классицизм вовсе не определялись как направления двух противоположных типов, символизм не сменил собой реализма и т. д.»[43].

Для нас важно, что далее в своей работе Д. С. Лихачев обратил внимание на стилистические связи между литературой и изобразительным искусством, тем самым подчеркнув связь в развитии средневекового мировоззрения и культуры. По сути, он стремился выявить типологию «стиля эпохи» или, применяя его терминологию, «художественное лицо эпохи»: «Художественное лицо эпохи – это не литературное направление, не направление одного какого-либо искусства. Художественное лицо эпохи меняется медленнее, чем сменяются направления, оно сказывается в особенностях стиля, в самом широком смысле этого слова, общих для всех искусств и опирающихся на свойственные эпохе особенности общественного развития, особенности, объединяющие все противоречия эпохи и самую борьбу идеологий, в ней происходящую (…).

Литература тесно связана с художественным лицом эпохи. Это художественное лицо определяется уже в XI веке и меняется в XII и XIII веках. Оно совсем новое со второй половины XIV века и приобретает особые черты в конце XV и в XVI веке. Оно необыкновенно сложно и внутренне противоречиво в XVII веке, объединяя в это время ожесточенную борьбу различных тенденций.

Изучение художественного облика различных эпох – дело будущих исследований, сейчас же отметим, что эта тесная связь древней русской литературы с другими искусствами налагает на исследователей обязанность особенно внимательно изучать русскую литературу XI–XVII веков в ее взаимоотношении со всеми прочими видами искусства. Изучение этих связей дает нам ключ к пониманию литературного процесса»[44].

На протяжении семи столетий ученый выделяет восемь доминирующих стилей:

1. Монументальный стиль, или стиль монументального историзма XI–XIII веков, присущий летописям, воинским повестям. Он отличается церемониальностью, геральдичностью, репрезентативностью, надиндивидуальностью. «Стиль монументального историзма получил свое воплощение в искусстве с еще большей выразительностью, чем в летописи».

2. Эпический стиль XI–XIII вв., связанный с народным творчеством. Он – не психологичен. В основе образности – подвиги героев. В средневековое изобразительное искусство проникают только отдельные элементы этого стиля.

3. Экспрессивно-эмоциональный стиль конца XIV–XV в. Характерен для житийной литературы. Запечатлевает отдельные психологические состояния человека («абстрактный психологизм»). К этому стилю Д. С. Лихачев относит новгородские росписи ХР/ в., причем в оценке стиля сходится с искусствоведами (Б. В. Михайловским, Б. И. Пуришевым, М. В. Алпатовым, Н. Г. Порфиридовым).

4. Стиль «психологической умиротворенности» XV в. Его исследователь обнаруживает в творчестве Андрея Рублева и художников его круга и в «Повести о Петре и Февронии Муромских».

5. Стиль идеализирующего биографизма XVI в., стиль «второго мо-нументализма». Он присущ Степенной книге и фрескам Золотой палаты Московского Кремля.

6. «Резко сниженный», «нарочито будничный» стиль демократической литературы XVII в., который можно назвать «бытовым». Аналогии ему в изобразительном искусстве Д. С. Лихачев не находит.

7. «Стиль патетического опрощения человека», свойственный протопопу Аввакуму (XVII в.). Примеры из области изобразительного искусства тоже отсутствуют.

8. «Стиль барокко» второй половины XVI в. – помпезен, официален, орнаментален, замысловат, многопредметен, жизнерадостен. «Великолепные образцы стиля русского барокко можно найти в зодчестве, в прикладном искусстве, в живописи. Одно из наиболее ранних проявлений стиля барокко в русской живописи – превосходные росписи церкви Троицы в Никитниках в Москве, 1652–1653 гг.»[45].

Хотя перечисленные стили выделены внутри определенных эпох, они не только не характеризуют эпоху в целом, но даже не являются доминирующими в выделенном периоде.

По верному замечанию В. В. Кускова, «картина развития стилей, нарисованная Д. С. Лихачевым, несколько схематизирует более сложный процесс развития нашей древней литературы. В XI–XII вв. стиль средневекового монументального историзма преобладает в исторических жанрах, где в зависимости от характера произведения наблюдается и эпический народный стиль. Однако в этот же период можно говорить о развитии и эмоционально-экспрессивного стиля в произведениях Илариона, словах Кирилла Туровского, в анонимном «Сказании о Борисе и Глебе». Иную стилевую окраску имеют такие произведения, как «Поучение» Владимира Мономаха, «Слово» Даниила Заточника»[46].

Стиль монументального историзма XI–XIII вв. не затронул исторических сказаний и преданий и был «внутренне чужд» церковным жанрам. С этим утверждением В. А. Грихина нельзя не согласиться, как и с другими его верными замечаниями по поводу экспрессивно-эмоционального стиля в литературе XIV–XV вв.: «Главенствующее положение он занимает в агиографии, но исторические повести XIV в. имеют иную стилевую окраску и связаны с предшествующей традицией исторического повествования»[47].

Этой же точки зрения придерживается и В. В. Кусков: «В XIV–XV вв. эмоционально-экспрессивный стиль первоначально охватывает только агиографическую литературу, а исторические повести написаны в стиле, который можно условно назвать «фактографическим». Здесь уместно поставить вопрос о развитии местных областных стилей письменности: новгородского, тверского, муромо-рязанского, московского. В XVI в. происходит процесс слияния областных стилей в единый общерусский стиль официальной литературы, названный Д. С. Лихачевым стилем второго монументализма. Однако наряду с этим стилем формируются стили, связанные с публицистикой. В них широко используется аллегория, изображается быт и все более значительную роль начинает играть художественный вымысел»[48].

Близкое к приведенному мнение высказывал и В. А. Грихин: «В литературе XVI в. ведущая роль принадлежит не стилю идеализирующего биографизма, а публицистическому, поскольку публицистические жанры являются ведущими в литературе этого времени»[49].

«В XVII в. под влиянием общего процесса обмирщения культуры окончательно разрушается стиль монументального историзма и возникает беллетристический стиль. В литературе, создаваемой в посадских слоях населения, стиль демократизируется, в придворной литературе он приобретает большую книжную искусственную изощренность»[50].

К этому остается добавить, что обнаруженный у Аввакума «стиль патетического опрощения человека» никак нельзя распространить на всю эпоху, то есть XVII век, к тому же и Д. С. Лихачев указывает на присутствие рядом с ним еще двух стилей.

Да и сам исследователь признавал «немало… «исключений» из господствующей стилистической системы», причем «этих исключений в литературе, пожалуй, не меньше, чем признаков господствующего стиля, но они сами по себе не составляют еще нового стиля и не отменяют господствующего стиля как системы»[51]. Но если обнаруживается столь значительное количество «исключений», то правомерно ли говорить о «господствующем стиле как системе», да и вообще – о системе?

Логичнее предположить, что система должна охватывать весь выделяемый период, включая в себя и «исключения», подготавливающие новую систему нового временного периода. Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что, при типологической схожести эволюции художественных процессов в литературе и изобразительном искусстве, выделенный исследователем «стиль эпохи» проявляется порой только в литературе и отсутствует в живописи. Правомерна ли тогда вообще постановка вопроса о стиле эпохи? По сути дела речь должна идти не о «стиле эпохи», а о типологическом стиле, проявляющемся на ограниченном отрезке времени и только в определенных жанрах словесности и изобразительного искусства.

Совершенно очевидно, что «стиль эпохи» – категория, искусственно выделенная исследователями, поскольку не дает объяснения происходящим в тот или иной период литературным явлениям. Показательно, что известные литературоведы, С. С. Аверинцев, М. Л. Андреев, М. Л. Гаспаров, П. А. Гринцер, А. В. Михайлов – видимо, признавая (ощущая) ограниченность понятия «стиль эпохи», используют другое выражение – «поэтическая доминанта эпохи»[52]. Не случайно и сам Д. С. Лихачев так нигде и ни разу не дал четкого определения используемого им понятия. Что, в таком случае, подразумевать под «стилем эпохи»? Это некое организующее начало, первотолчок или же результат деятельности человека? Судя по примерам и рассуждениям Д. С. Лихачева, – это результат деятельности людей, т. е. следствие. А что же выступает причиной? Остается неясным.

В одной из последних своих работ Д. С. Лихачев признавал: «Говоря о литературоведческих картинах литературы с точки зрения теории наблюдения, мы должны отметить, что наиболее «разрушительными» для литературы являются те, в которых наиболее сказываются тенденции научного «редукционизма», т. е. попыток сведения сложного к простому, элементарному… То же редукционистское упрощение литературы существует и в концепциях смен стилей, особенно в той части их, где создатели этих концепций, иногда верно, пытаются усмотреть известную последовательность (Д. Чижевский, Д. Лихачев). Однако сколь бы ни были верны концепции стилей и их смен в литературе, редукционизму, им присущему, следует противопоставить «свободу электрона» – свободу воли творца, осуществляемую через его талант и гениальность»[53].

Д. С. Лихачев не случайно говорит о литературоведческих картинах литературы, которые можно «наблюдать», «усмотреть», но не осмыслить в ходе номологических (П. Н. Сакулин) обобщений. Речь нигде не идет о выявлении (открытии) законов развития литературного процесса. Отдельные «литературоведческие картины литературы» не превратились в историю литературы. Из этого можно заключить, что и «концепция смен стилей» не может быть принята за теоретическую основу истории древней русской литературы.

1.1.4.2. Практически тем же путем пошли и историки культуры, используя в своих обобщающих исследованиях и исторический, и географический принципы построения истории русской средневековой культуры[54]. Но особо следует остановиться на фундаментальных работах Г. К. Вагнера[55]. В самой последней из них – «Искусство Древней Руси» – он использует уже известную нам периодизацию, но придает ей существенный смысловой оттенок:

1. Искусство «монументального историзма» (конец X – XI в.)

2. Трансформация «монументального историзма» (XII – начало XIII в.)

3. Подготовка Предвозрождения (вторая половина XIII – в.)

4. Русское Предвозрождение XV в.)

5. Модификация Предвозрождения (XVI в.)

6. Ренессанс или Барокко? (XVII в.)[56].

Выделенные исследователем периоды получают названия или по доминирующим в них «стилям эпохи», или по явлениям общеидеологического порядка. Но, что для нас важно, Г. К. Вагнер придерживается в своей периодизации истории культуры мировоззренческого принципа, поскольку в его работах стиль рассматривается «не с чисто формальной стороны, а как мировоззренческая (курсив мой. – А. У.), эстетическая проблема и вместе с тем как исторически конкретная категория, в которой отражается если не эстетический идеал эпохи, то, во всяком случае, преобладающие художественные тенденции»[57].

Вслед за Д. С. Лихачевым он разрабатывает теорию «стиля эпохи», но уже преимущественно на основе древнерусского искусства, а не литературы.

Важно отметить методологическую базу исследователя, на основе которой получены его результаты.

«…Теория требует, – пишет Г. К. Вагнер, – чтобы характер основания отразился в обосновываемом явлении. С этой целью в качестве оснований для определения того или иного стиля мною берутся не менее двух признаков: один, обращенный к гносеологии, другой – к художественной стилистике. Именно эстетический метод и дает возможность такого подхода.

Соединение частнонаучного эстетического метода с общим комплексным методом способно вскрыть специфику проблемы стиля древнерусского искусства, то есть действительную картину «философски этических, эстетических, космогонических и конкретно-исторических представлений»[58], воплощенных мастерами в своих произведениях» (с. 69).

Обращает на себя внимание то обстоятельство, что исследователь, вслед за Д. С. Лихачевым, рассматривает «стиль эпохи» как выражение творческой деятельности художника (писателя), т. е. как результат действия, чем-то вызванное следствие. Но в недостаточной степени рассматривается вопрос о причинах этих изменений – эволюции мировоззрения, хотя само миропредставление художников, по определению, учитывается.

Классификация и периодизация «стилей эпохи», таким образом, происходит на основе результатов творческой деятельности (т. е. следствия) – художественно-эстетических форм, что изначально подразумевает ее ограниченность, поскольку не все творения дошли до нас и не все в равной степени изучены. Это ощутил и сам исследователь: «Но этот охват (всех областей творчества. – А. У.) может быть и неполным, вне господствующей стилевой тенденции могут остаться довольно заметные области творчества (подчеркнуто мной. – А. У.). В нашем понимании это тоже будет «стиль эпохи» (т. е. как бы ничем не обусловленный, что изначально указывает на искусственность самого понятия «стиль эпохи». – А. У.), по отношению к которому стилистические тенденции боковых русел будут не более как второ-плановыми и вообще второстепенными» (с. 69).

Если «довольно заметные области творчества» становятся «не более как второплановыми и вообще второстепенными» «стилистическими тенденциями», то насколько тогда объективно отражают исторически сложившуюся ситуацию полученные результаты исследования? И корректно ли выстраивать как общую историю культуры, так и историю средневековой литературы на основе выделяемых «стилей эпохи», если они не охватывают всех явлений?

Совершенно очевидно, что необходимо искать более общее основание для построения истории древнерусской литературы и культуры[59].

Раздел второй

Типология стадиального развития мировых литератур

1.2.1. Стадиальное развитие мировых литератур

О стадиальном развитии мировых литератур (причем хронологические периоды стадий в отдельной национальной литературе могли по продолжительности существенно различаться) заговорили в конце XX столетия. При этом исследователи применили, как его назвал Г. Н. Поспелов, «европоцентристский» подход, поскольку «только в литературах … европейских народов возможно выявить – при их сравнительном изучении – закономерную стадиальность их развития»[60].

На это же обстоятельство указывает и В. Е. Хализев: «Стадии литературного процесса привычно мыслятся как соответствующие тем этапам истории человечества, которые с наибольшей отчетливостью и полнотой явили себя в странах западноевропейских и особенно ярко – в романских. В этой связи выделяются литературы древние, средневековые и – литературы Нового времени с их собственными этапами (вслед за Возрождением – барокко, классицизм, Просвещение с его сентименталистской ветвью, романтизм, наконец, реализм..)»[61].

Наибольшую дискуссию вызвал вопрос о географических границах эпохи Возрождения, ее культуры и литературы. Обсуждение этой проблемы «обнаружило недостаточность традиционной схемы мирового литературного процесса, которая ориентирована в основном на западноевропейский культурно-исторический опыт и отмечена ограниченностью, которую принято именовать «европоцентризмом». И ученые на протяжении двух-трех последних десятилетий (пальма первенства здесь принадлежит С. С. Аверинцеву) выдвинули и обосновали концепцию, дополняющую и в какой-то степени пересматривающую привычные представления о стадиях литературного развития»[62].

В данном случае В. Е. Хализев имел в виду статью С. С. Аверинцева «Древнегреческая поэтика и мировая литература»[63], в которой тот выделил «три состояния литературной культуры» в европейской литературе, неравные по своей продолжительности: «.. В истории литературной культуры европейского круга выделяются три качественно отличных состояния этой культуры:

(1) дорефлективно-традиционалистское, преодоленное греками в V–IV вв. до н. э.;

(2) рефлективно-традиционалистское, оспоренное к концу XVIII в. и упраздненное индустриальной эпохой;

(3) конец традиционалистской установки как таковой.

Различие между этими состояниями – явления иного порядка, чем различие между сколь угодно контрастирующими эпохами, как то: между античностью и средневековьем или средневековьем и Ренессансом»[64].

С рядом уточнений – выделяются не просто «три состояния культуры», а «три наиболее общих и устойчивых типа художественного сознания» – эта концепция развития уже мировой литературы (с учетом на сей раз и восточных литератур и более четким указанием хронологических границ) была принята и расширена в совместной статье С. С. Аверинцева, М. Л. Андреева, М. Л. Гаспарова, П. А. Гринцера и А. В. Михайлова[65], которая представляет собой обобщение их собственных разработок по исторической поэтике[66].

Для нас весьма существенным является тот факт, что в качестве основного критерия в выделении глобальной «литературной эпохи» выступает «художественное сознание», то есть понятие, напрямую связанное с мировоззрением, а каждый период получил сжатую типологическую характеристику на уровне поэтики.

«Именно художественное сознание, в котором всякий раз отражены историческое содержание той или иной эпохи, ее идеологические потребности и представления, отношения литературы и действительности, определяет совокупность принципов литературного творчества в их теоретическом (художественное самосознание в литературной теории) и практическом (художественное освоение мира в литературной практике) воплощениях. Иначе говоря, художественное сознание эпохи претворяется в ее поэтике, а смена типов художественного сознания обуславливает главные линии и направления исторического движения поэтических форм и категорий» (с. 3).

Но поскольку «между типами художественного сознания не существует признанных и очевидных границ», то «можно говорить о типах художественного сознания эпох Древности, Средневековья, Возрождения и т. д.; классицизма, романтизма, реализма и т. д.; в пределах одной эпохи типы художественного сознания могут перекрещиваться (например, барокко и классицизм, романтизм и реализм) либо, напротив, еще более дробно дифференцироваться в различных направлениях (например, эпическом, психолого-драматическом, социально-бытовом, сатирическом и др. в реализме) и у отдельных писателей. Предварительно и в известной мере условно – в качестве всеохватывающих и особенно значимых для исторической поэтики – нами выделяются, однако, три наиболее общих и устойчивых типа художественного сознания: 1) архаический, или мифопоэтический, 2) традиционалистский, или нормативный, 3) индивидуально-творческий, или исторический (т. е. опирающийся на принцип историзма). Хронологические рубежи между этими типами сознания определены в целом двумя важнейшими социально-культурными переворотами в мировой истории: в VI–V вв. до н. э. (т. н. «осевое время» Древности, характеризуемое возникновением новых форм государственности и идеологическими движениями, которые изменили интеллектуальный климат в различных частях тогдашнего цивилизованного мира) и в конце XVIII века (время утверждения «индустриальной эпохи» в ее глобальном масштабе)» (с. 3–4).

Следует обратить внимание, что, несмотря на выделение как основополагающего понятия «литературной эпохи» того или иного типа художественного сознания, «претворяющегося в поэтике», границы между тремя типами сознания авторами определяются все же «важнейшими социально-культурными переворотами в мировой истории»: возникновением новых форм государственности, идеологическими движениями и временем утверждения «индустриальной эпохи». Иными словами, исследователи признают влияние «социально-культурного фактора» на формирование художественных систем как в целом (поскольку в «художественном сознании» эпохи отражается и ее «историческое содержание», и «ее идеологические потребности и представления»), так и в части определения их границ.

Совершенно очевидно, что внутри выделенных глобальных «литературных эпох», охватывающих тысячелетия, постоянно происходят изменения, формирующие определенные эстетические системы в продолжение столетних периодов.

«Очевидно, что внутри каждого из указанных общих типов художественного сознания «укладываются» несколько традиционных и общепризнанных периодов и направлений развития литературы (устная и архаическая письменная словесность – для первого типа; древность, средневековье, возрождение, классицизм, барокко – для второго; романтизм, реализм, символизм и др. – для третьего), и ни в коей мере нельзя пренебречь различиями их поэтик. Но, наряду с выявлением этих различий, главную задачу составляет изучение и определение тех константных черт в литературном процессе, которые обнаруживаются в длительной временной перспективе; наряду с анализом преемственной эволюции способов и средств художественного творчества (а также по ее ходу разного рода «ретардаций», «предвосхищений») – выделение тех кардинальных, сущностных изменений в них, которые характерны как раз для смены типов художественного сознания» (с. 4).

1.2.2. О принципах развития русской литературы

1.2.2.1. Еще в конце 70-х годов А. Гуревич указал на слабую взаимосвязь (и даже ее отсутствие) между «социально-историческими условиями» и определенными литературными направлениями в России[67]. Точнее, на их несоответствие аналогичным явлениям в Западной Европе.

Исследователь приходит к выводу, что «одни и те же литературные направления могут складываться в разных общественных ситуациях, и тогда ни о каком «сходстве социально-исторических условий» говорить не приходится» (с. 166). На примере взаимосвязи «общественно-исторической ситуации» с появлением классицизма во Франции, Англии, Германии, Италии и т. д. А. Гуревич указывает на различие условий для появления классицизма в этих странах и что, исходя из этого, нельзя говорить об «общеевропейской модели» классицизма, поскольку в каждой стране это литературное направление имело свое национальное своеобразие (с. 174).

Пример России еще более красноречив. «Пусть «социально-эстетическая почва» была в России во многом иной, классицизм стал все же вполне реальным и весьма влиятельным направлением русской литературы, утвердившим в ней – под воздействием французских образцов – принципиально новую художественную систему» (с. 182).

Здесь следует особо подчеркнуть, «что классицизм был первым в России литературным направлением, первым серьезным шагом по пути европейского художественного развития» (с. 179) и он был чисто рационалистическим направлением, т. е. осознанно усвоенным из чужого опыта и привнесенным литераторами в русскую литературу.

Это рационалистическое начало в осмыслении творческого метода русскими писателями очень важно для понимания различия (и границы) между переходным периодом от средневековой литературы к новой (в котором, несмотря на секуляризацию сознания и заметный рационализм, литературного направления еще не было) и собственно литературой Нового времени со сформированным литературным направлением.

Дальнейшее развитие русской литературы в XIX веке так же «нетипично». На это обратил внимание в вызвавшей много откликов статье «О принципах построения истории литературы» В. В. Кожинов[68]. А. Гуревич поддерживает на определенных этапах позицию В. В. Кожинова: «.Рассматривая XVIII век и даже первые десятилетия XIX как эпоху русского Возрождения, В. Кожинов (и это вполне логично) пытается обнаружить последующие литературные направления лишь в более позднее время – в 1840—1870-е годы, когда Россия находилась примерно на той же стадии общественного развития (курсив мой. – А. У.), что и передовые европейские страны во второй половине XVIII – начале XIX столетия. И действительно, в русской литературе той поры возникают явления, в духовном и эстетическом отношении довольно близкие западным просветительству, сентиментализму, романтизму. Но самостоятельными литературными направлениями они все-таки не стали» (с. 185).

Здесь сам собой напрашивался вывод о независимости или, по крайней мере, не прямой зависимости литературного направления и «социально-экономической стадии (фазы)» развития общества.

Становится очевидным, что литературное направление формируется не столько общественно-исторической (экономической) формацией, сколько самобытным мировоззрением писателей. Именно поэтому в начале XIX века в русской литературе присутствуют и классицизм, и сентиментализм, и романтизм.

Эта «неправильность» и «неклассичность» в развитии русской литературы и позволяет ставить вопрос об иных номологических законах развития литературы и говорить не о типологических соответствиях социально-экономических формаций и литературных направлений в разных странах, а о типологических соответствиях в развитии мировоззрения и литературы.

Кроме того, несмотря на напрашивающуюся аналогию между исторической категорией – «общественно-экономической формацией» и литературоведческим понятием – «литературным направлением», «обозначающим стадиальность литературного развития и проявляющийся именно в этой стадиальности его закономерный характер», Е. Н. Купреянова указывает на методологическое размежевание двух понятий: «.. Понятия общественно-исторической формации и литературного направления не могут рассматриваться как методологически абсолютно тождественные. Первое распространяется на всю историю человечества, второе же применимо к истории литературы только нового времени (курсив мой. – А. У.)»[69].

К тому же «понятие общественно-экономической формации заключает в себе основополагающий критерий периодизации общественного развития согласно тому способу производства, который является для данной формации господствующим. Через господствующий способ производства определяются как ее типологические особенности, так и связь с предшествующей и последующей формациями, обуславливаемая развитием производительных сил и их соотношением с производительными отношениями».

Е. Н. Купреянова делает весьма существенный для нас вывод: «К сожалению, понятие литературного направления подобной разрешающей силой не обладает. Оно не несет в себе общего для всех направлений критерия периодизации литературного развития (курсив мой. – А. У.), который в каждом отдельном случае отвлекается от особенностей данного направления и потому оказывается лишенным общего основания».

2.2.2. От сравнительного изучения закономерного стадиального развития европейских литератур к индивидуальному развитию литературы национальной и, в частности, русской – таков путь исследований Г. Н. Поспелова. Ученый исходил из того же положения, что «народы мира исторически развиваются в последовательности и смене социально-экономических формаций. И это не может не отражаться на общественном бытии людей и их общественном сознании, в частности – на их «идеологическом миросозерцании», которое. является основным источником содержания их художественного творчества, в частности – литературного»[70]

Однако у каждого народа могут быть свои особенности в историческом развитии экономических формаций, которые ведут к несовпадениям и в стадиальном развитии национальных литератур. Поэтому, по мнению Г. Н. Поспелова, «надо делить развитие литератур по его собственным стадиям, а не по хронологии, потому, что разные национальные литературы часто проходили одну и ту же стадию развития в различные хронологические периоды, иногда в очень различные. (…) Далее, неудобно делить развитие литератур сначала по хронологии, а потом переходить к другим признакам деления – идеологическим, а далее – к собственно художественно-литературным. А у нас так обычно и получается. По установившимся представлениям, первая стадия развития европейских литератур – это античная литература, древнегреческая и римская. За ней идет стадия литературы «средних веков». И то, и другое – собственно хронологическое деление. За литературой «средних веков» следует литература Возрождения или, точнее, «гуманизма». Но гуманизм – это мировоззренческое, идеологическое явление, и указание на него вводит второй признак деления. За „Возрождением» следует «классицизм» – это явление уже собственно художественное, это – одно из первых ясно и полно оформившихся литературных направлений. Возникает, таким образом, еще один, уже третий признак деления. За «классицизмом» обычно следует эпоха Просвещения. Но «Просвещение» – это снова явление общеидеологического порядка. Значит, происходит возвращение ко второму признаку деления» (с. 29–30).

Стало быть, «один из больших недостатков существующих представлений о стадиальности развития национальных литератур – это нерасчлененность понятия о стадиях такого развития, определяемых своеобразием идейно-художественных особенностей творчества на каждой из них, и понятие о хронологических границах каждой такой стадии в каждой из национальных литератур» (с. 30).

Неразработанность понятия «стадия» не может, однако, служить отказом в его использовании при построении истории литературы. Просто предварительно нужно определить понятийную сущность «стадии».

Г. Н. Поспелов задается вопросом, «о чем именно должна идти речь» в разговоре о стадиальном развитии. Приведенное тут же уточнение: «О смене литературных «направлений» или смене литературных „течений»», – свидетельствует, что собственный интерес Г. Н. Поспелова как ученого лежит в большей степени в области литературы Нового времени, хотя в своей работе он рассматривает стадиальное развитие и античной, и средневековых литератур.

Существенным является следующее его замечание: «Прежде всего, необходимо более ясное и отчетливое понимание основных особенностей каждой стадии литературного развития в ее отличии от других, предшествующих и последующих (курсив мой. – А. У.). Здесь еще много неясного и невыявленного – и понятийно, и терминологически» (с. 29).

«.Гораздо вернее было бы говорить не о том, что на каждой стадии национального литературного развития существовало какое-то одно литературное течение или направление, но о том, что для той или иной стадии характерно преобладание, господство какого-то или каких-то течений и направлений, наряду с которыми в той или иной мере существовали и другие. Одни из них могли быть рецидивом течений, господствовавших на предыдущей стадии развития, другие – предвосхищением последующей» (с. 31).

Г. Н. Поспелов первым попытался выявить стадии в развитии русской литературы и выстроить ее историю с единых – литературных – позиций. Стадиальному развитию русской литературы Г. Н. Поспелов посвятил отдельную главу своей книги. И в ней приоритет принадлежит литературе Нового времени, начиная с 40-х годов XVIII века. Слабым же звеном в его концепции оказался так называемый «древнерусский период». Не будучи специалистом в этой области, Г. Н. Поспелов выделил его в единую стадию, тем самым признав отсутствие какого-либо развития в русской средневековой литературе на протяжении шести с половиной столетий.

По его мнению, в русской литературе с XI века до середины XVII века «господствовало авторитарное, церковно-государственное идеологическое миросозерцание. Вследствие этого «мирские», собственно художественные (не «синкретические») произведения – такие, как «Слово о полку Игореве» или «Моление Даниила Заточника», – были в средневековой русской литературе редкими явлениями (здесь и далее выделено Г. Н. Поспеловым. – А. У.)» (с. 168). «Огромное же большинство произведений средневековой русской литературы имело синкретическое содержание – проповедническое, собственно житийное, религиозно-мифологическое, легендарное, летописное» (с. 169).

«.К концу позднего средневековья, когда на Западе уже завершалась эпоха ренессансного гуманизма, Россия стала территориально самым крупным в мире централизованным государством. Для того чтобы держать под единой властью всю эту огромную расширяющуюся разноплеменную страну, необходимы были не только «крутая власть» и крепкий бюрократический аппарат, но в еще большей мере крепкое идейное обоснование государственного единства. В условиях средневековья – оно в России продолжалось до середины XVII века – таким идейным обоснованием и самоутверждением могло быть только церковно-государственное авторитарное миросозерцание с соответствующими догматическими положениями, которые связывали бы религиозную мифологию в ее абстрактности с конкретными требованиями государственной власти. Вот почему русская литература «средних веков» и была по преимуществу авторитарной. Вот почему такая литература имела господствующее значение столь долгое время» (с. 169).

Из этой характеристики первой стадии развития русской литературы можно заключить, что древнерусская литература была только служанкой государственной власти и ни на что более не была способна (ибо не отмечено даже ее конфессиональное использование!), к тому же она еще и не развивалась! «Единственным дошедшим до нас собственно художественным произведением было в ней «Слово о полку Игореве»» – констатирует Г. Н. Поспелов (с. 170).

А потому и неутешительный вывод: «Такова была первая, очень долгая стадия развития русской литературы, в течение которой она, естественно (а почему, собственно, естественно?! – А. У.), очень сильно отставала от литератур Западной Европы: в большей мере – от итальянской, французской, английской, в меньшей мере – от немецкой. Она сильно отставала от них и по уровню своей художественности» (с. 170).

Здесь проявились и совершенное непонимание исследователем «художественной специфики» древнерусской литературы, и тот подход, о котором говорил в лекциях Н. С. Трубецкой.

Единственный проблеск художественности, согласно Г. Н. Поспелову, промелькнул уже на следующей стадии развития русской литературы, в «стихийно-демократической по своей идейной направленности литературе».

Что же касается «барокко», то, по мнению Г. Н. Поспелова, «таким термином нельзя обозначать какое-то литературное течение или направление, а тем более целую стадию исторического развития национальных литератур. «Барокко» – это, видимо, свойство стиля художественного произведения». «Иначе говоря, «барокко» – это типологическое свойство стиля» (с. 52). Но даже этому «типологическому свойству стиля» отказано Г. Н. Поспеловым присутствовать в русской литературе допетровского времени.

Остается «безымянная, стихийно-демократическая литература конца XVII и начала XVIII века», которая «была вместе с тем и литературой стихийно-гуманистической. Ее можно назвать поэтому русским «предвозрождением», которое так и не могло вырасти в настоящее «Возрождение»»[71]. «Это начало целого большого течения в русской литературе, которое в дальнейшем было отнесено на творческую периферию направлением русского классицизма, а затем вновь заявило о себе в творчестве таких стихийно-демократических писателей, как М. Чулков, Н. Новиков, В. Левшин и другие писатели.». «После слабого проявления стихийно-демократического творчества в русской литературе начало постепенно складываться направление классицизма» (с. 172), который «возник у нас в 1740-х годах как литературное направление» (с. 173).

Как видим, и сам Г. Н. Поспелов выступает сторонником «европоцентристского» подхода в изучении отечественной литературы. Может быть, именно поэтому ему и не удалось рассмотреть специфических черт в стадиальном развитии русской литературы XI – первой трети XVIII в.

Несомненно, древнерусская литература относится к средневековому типу мировых литератур, развивается по тем же, что и западноевропейские литературы, законам, и потому она типологически подобна западноевропейским литературам, но не тождественна им, а всецело самобытна. Тому есть причины и объяснения, но они недостаточно вскрыты и еще мало исследованы медиевистами.

Приходится констатировать, что проблема стадиального развития русской литературы не решена как в целом (ее тысячелетнего исторического развития), так и в частности: касательно хронологического ее семисотлетнего отрезка с XI по 30-е годы XVIII в.

Опираясь на наименьшую типологическую единицу литературного процесса – метод, предстоит определить как сами стадии в развитии средневекового мировоззрения (и, соответственно, литературно-художественного сознания древнерусских писателей), формирующего метод, так и максимально крупную для истории русской литературы типологически выделяемую категорию – литературную формацию.

1.2.3. О проблеме «художественного метода» в медиевистике

При изучении и воспроизведении развития русской литературы Нового времени (XVIII–XIX вв.) исследователи опираются в большинстве случаев на эволюцию художественного (творческого) метода, т. е. некоего теоретически обоснованного и сознательно усвоенного и используемого принципа образного отражения действительности, лежащего в основе диахронически сменяющих друг друга литературных направлений. На определенном историческом этапе, а именно, в 30—50-е годы XVIII столетия в русской литературе формируется классицизм, затем, уже в 60-е годы, классицизм вытесняется и заменяется сентиментализмом, а тот – к концу XVIII – началу XIX в. – романтизмом, на смену которому, в свою очередь, приходит во второй четверти XIX в. реализм и т. д., потому что изменяется используемый писателями (и сознательно проповедуемый в теоретических работах того времени) художественный принцип отражения действительности. Положение это стало уже общепринятым[72].

Другое дело – взгляд на развитие литературы в средневековый или, как его чаще называют, древнерусский период, охватывающий XI – 30-е годы XVII в. Он, прежде всего, как раз и упирается в проблему «художественного метода» древнерусской литературы. Еще в 1964 году, практически в конце дискуссии по проблеме «художественного метода» в древнерусской литературе, академик Д. С. Лихачев сделал (по сути дела – по ее итогам) эклектическое заключение: «Два вопроса прежде всего встают перед исследователем художественных методов средневековой русской литературы. Первый вопрос: можно ли говорить о существовании на протяжении всех семи веков русского средневековья единого художественного метода литературы или следует говорить о нескольких методах, последовательно сменяющих друг друга или одновременно существующих? (Фактически, в этом одном вопросе заключены три. – А. У.) И второй вопрос: художественные методы древнерусской литературы являются ли результатом целенаправленных усилий древнерусских авторов или они возникают спонтанно, в результате того или иного состояния сознания, мышления и пр.?»[73]

В то время наметились два подхода к изучению художественной специфики древнерусской литературы: один подход (наиболее обоснованно представленный в теоретических работах И. П. Еремина[74]) выражался в изучении отличий «художественной системы XI–XVII веков» от «художественной системы Нового времени»; другой выражал стремление обнаружить в древнерусской литературе «предыстоки эстетических принципов», присущих литературе XIX века (теоретические труды Д. С. Лихачева[75]). Конформистскую точку зрения высказала В. П. Адрианова-Перетц: «.. Оба эти направления могут дать плодотворные результаты для построения теории русской литературы XI–XVII веков, что именно сочетание их раскроет роль литературы этого периода в развитии русского словесного искусства»[76].

1.2.3.1. Весьма важным для изучения художественного метода древнерусской литературы является замечание И. П. Еремина о связи метода и мировоззрения древнерусских писателей.

По его мнению, «творческий метод писателя или писателей, если они объединяются одной и той же эстетической платформой, выражает отношение художника к действительности и определяет собою всю структуру произведения в целом, весь его художественный строй. За методом стоит определенная система философских и эстетических воззрений, миропонимание в целом (курсив мой. – А. У.). Определить творческий метод писателя – значит определить тот угол зрения, под которым он рассматривает действительность, судит о ней, установить тот художественный аспект, в котором он познает действительность»[77].

И. П. Еремин предположил сосуществование в древнерусской литературе «двух основных способов изображения жизни» – «достоверного» («воспроизведение единичных фактов во всей их неповторимой конкретности») и «идеального» («способ последовательного идеального преображения жизни»)[78].

«Первый ставил своей задачей с наибольшей достоверностью воспроизвести единичные факты действительности, – говоря словами Пушкина, весь «пестрый сор» жизни; второй – отражал не действительность, а порожденные ею идеалы. Первый добывал ценности познавательные; второй – не только познавательные, но и эстетические. Первый имел преимущественно «деловое», практическое назначение; второй – открывал древнерусской литературе выход на широкие просторы искусства. Оба способа в литературе древней Руси сосуществовали рядом, никогда не отрицая друг друга. И тот и другой – две стороны одного и того же творческого метода, единого по своей эстетической природе (курсив мой. – А. У.). Сосуществуя рядом, оба способа находились в постоянном взаимообщении: они дополняли и обогащали друг друга» (с. 253).

Правда, свои наблюдения он строил преимущественно на материале произведений XI–XIII вв., в значительной степени – на примере летописей. Это существенно снижает значимость его обобщающих выводов, касающихся всей древнерусской литературы, на что обратила внимание и В. П. Адрианова-Перетц. По ее мнению, И. П. Еремин «не прав, когда в общей форме утверждает, хотя бы и применительно к летописанию XII–XIII веков, что его авторы не шли дальше «чисто эмпирической констатации единичных фактов в их поверхностной взаимосвязи», что, «с протокольной точностью изображая внешнюю канву событий», древнерусский автор отражал лишь «вместе с потоком фактов» и «связи, коренящиеся в самой действительности»»[79].

«В тех случаях, – замечает В. П. Адрианова-Перетц, – когда, по требованию жизни, перед писателем возникала задача, выходящая за пределы «констатации фактов», он сознательно и обоснованно переходил и к их отбору, и к изображению с наглядностью, воздействующей и на эмоции читателя, и к целенаправленному художественному вымыслу[80]. Таким образом, даже в летописании XII–XIII веков метод изображения жизни, «какая она есть», был гораздо сложнее, чем он представлен И. П. Ереминым, и «достоверность» не была единственной его задачей. Еще менее удовлетворяет характеристика этого метода И. П. Ереминым, если мы обратимся к другим литературным жанрам, тоже изображавшим жизнь, «какая она есть», но с иными целями, чем летопись» (с. 64). В данном случае речь у В. П. Адриановой-Перетц идет об учительной литературе.

Возражения у В. П. Адриановой-Перетц вызвала и характеристика выделенного И. П. Ереминым второго способа изображения жизни – «идеального преображения жизни», присущего прежде всего агиографической литературе, «основным объектом» которого «становилась не жизнь, какая она есть, в ее повседневном течении, а порожденные жизнью идеалы». В. П. Адрианова-Перетц справедливо отмечает, что И. П. Еремин не учел, «что в древнерусской литературе есть не только идеальные положительные образы, но и «образцовые злодеи» – образы, в отличие от первых, показывающие не идеальную норму, а прямолинейное нарушение этой нормы». Таким «образцовым» преступником выступает Святополк Окаянный в летописных повестях и житиях святых Бориса и Глеба. Поэтому «метод «преображения жизни» определяет построение и «светлого мира» идеала и противостоящего ему мира зла» (с. 65–66).

Нельзя с ней не согласиться, что «определения литературы древней Руси – как «дореалистической», способа воспроизведения жизни (т. е. метода! – А. У.) в летописи – как «дореалистического» и «дореалистического происхождения и характера» «условности» поэтического вымысла в литературе XI–XIII веков – в сущности ничего не определяют: «дореалистическими» были и литературы и художественные системы классицизма, сентиментализма, романтизма. Этот новый термин не вносит ясности и в аспекте хронологическом» (с. 62–63). От себя добавлю, что выделение И. П. Ереминым «условного, абстрактного, антиреалистического метода» как единственного в древнерусской литературе искажает представление об эволюции литературного процесса XI – первой трети XVII века.

Подводя итог разбору концепции И. П. Еремина, В. П. Адрианова-Перетц приходит к следующим выводам: «Даже в границах материала XI–XIII веков, когда, по мнению И. П. Еремина, «художественные особенности древнерусской литературы выступают в наиболее «чистом» и беспримесном виде», многое, и притом лучшее, не может быть объяснено теми двумя методами изображения, которые определяются им как «эстетические основы» древнерусской литературы. (…) Совершенно очевидно, что вместить художественное мышление древнерусских писателей в рамки двух описанных И. П. Ереминым способов изображения жизни нельзя даже в том случае, если мы будем называть их основными. Начатый исследователем анализ этих способов следует углубить и расширить, вовлечь более разнообразный материал, рассматривая его в связи с историческими условиями, ставившими литературе жизненные задачи и определившими тот или иной способ изображения жизни» (с. 70).

Следует обратить внимание, что наблюдения и выводы самой В. П. Адриановой-Перетц также не охватывают всю древнерусскую литературу, поскольку основаны на изучении преимущественно учительной литературы XI–XIII веков, то есть и ее обобщения, уже в свою очередь, носят локальный характер. К тому же, заявив в названии статьи, что речь пойдет «об основах художественного метода древнерусской литературы», исследовательница вовсе не уделила внимания главной основе художественного метода – мировоззрению древнерусского писателя. Между тем без его характеристики невозможно охарактеризовать сам писательский метод.

На прямую зависимость метода от общественного мировоззрения обратил внимание С. Н. Азбелев в статье «О художественном методе древнерусской литературы»[81]. Уже в самом ее начале он постарался дать определение термина «художественный метод», подчеркивая его гносеологическую функцию: «Художественный метод рассматривается как частный случай метода познания вообще. Метод же познания понимается как способ мышления, определенный тип мышления. Каждая отрасль познания имеет свой метод, специфика которого вызвана предметом данной отрасли познания. Таким образом, художественный метод есть способ образного мышления, т. е. специфический способ познания предмета искусства» (с. 9).

«Важно установить общие (пусть еще не осознаваемые в это время) принципы отражения действительности писателем. Это может быть достигнуто, по-видимому, только путем проникновения в психологию писательского творчества, которая, очевидно, определяется в первую очередь общественным сознанием своей эпохи. Следовательно, для определения сущности художественного метода древне-русской литературы необходимо прежде всего установить, в чем специфика общественного сознания средневековой Руси сравнительно с последующими этапами его исторического развития» (с. 10).

Как видно, С. Н. Азбелев изначально предполагал наличие только одного художественного метода древнерусской литературы, отражавшего сущность неизменного «общественного сознания средневековой Руси», и даже не допускал его развития до XVII века.

По его определению, древнерусская литература – «это синкретическая литература, представляющая определенный этап историко-литературного процесса». «Под синкретичностью литературы, – замечает С. Н. Азбелев, – мы понимаем не механическое смешение разнородных элементов, а, напротив, внутреннее, органическое единство, нерасчлененность, которая, однако, имеет тенденцию к последующему разделению и обособлению отраслей этой литературы» (с. 12). «Нерасчлененность литературы может быть удовлетворительно объяснена именно нерасчлененностью форм общественного сознания, синкретическим состоянием идеологии» (с. 13).

«Возвращаясь к древнерусской литературе, убеждаемся в том, что она выражает нерасчлененность познания действительности, точнее – процесс его расчленения. Завершение этого процесса и составило, очевидно, сущность того скачка, который отразился, в частности, в обособлении художественной литературы, т. е. в переходе от древнерусской литературы к литературе нового времени. Этот скачок, разумеется, не может быть датирован несколькими десятилетиями. Приблизительно можно было бы сказать, что он падает на XVII и XVIII века. В самой же литературе перелом обозначился с наибольшей отчетливостью на рубеже этих двух столетий» (с. 15).

Совершенно очевидно, что «синкретичность древнерусской литературы требует постановки вопроса в несколько иной плоскости, чем при определении методов собственно художественной литературы нового времени», поскольку «предмет древнерусской литературы шире, чем предмет искусства, понимаемого как одна из форм общественного сознания» (с. 14). Поэтому метод древнерусской литературы ученый понимает «как многообразный и вместе с тем еще единый способ (здесь и далее курсив мой. – А. У.) духовного освоения мира. Это такой тип мышления, при котором художественное, религиозное, примитивно научное, философское и любое другое идеологическое отражение действительности находятся в первоначальном единстве. Этот метод можно было бы назвать синкретическим методом познания, поскольку словесно-письменным выражением его явилась синкретическая литература». «О художественном методе древнерусской литературы следует, очевидно, говорить в том смысле, что в синкретическом познании могло преобладать художественно-образное, т. е. что в ряде памятников этой литературы наличествовало расширение художественной стороны единого синкретического познания (имеющего еще единый предмет) за счет сужения остальных его сторон. Очевидно, именно в этом состоит основа специфики художественного метода древнерусской литературы по сравнению с методами литературы нового времени, которым присуща относительная самостоятельность в силу обособленности самой художественной литературы (в основе чего лежит обособленность предмета искусства)» (с. 15).

В целом верные наблюдения и замечания С. Н. Азбелева о едином гносеологическом методе приводят его, тем не менее, к неправильным выводам только об одном методе древнерусской литературы на всем протяжении ее развития. По его мнению, «в средневековой литературе не может быть нескольких художественных методов вследствие того, что ее художественный метод представляет собой как бы ответвление средневекового синкретического метода познания, подчинен этому синкретическому методу познания, средневековому, религиозному в своей основе типу мышления. Поэтому русская литература XI–XVI веков, несмотря на всю ее сложность, представляет единый тип художественного освоения действительности (курсив мой. – А. У.), она не знает таких явлений, которые можно было бы поставить в один ряд с классицизмом, романтизмом, критическим реализмом» (с. 16).

Готов согласиться с тем, что «стилистические системы древнерусской литературы не есть еще литературные направления», которые можно было бы сопоставить с классицизмом, романтизмом, реализмом и т. д. Тем не менее нельзя согласиться с утверждением о наличии в древнерусской литературе только одного «художественного метода», не претерпевающего на протяжении шести веков никаких изменений, поскольку в таком случае у самой литературы не было бы «процесса развития», о котором говорил и сам С. Н. Азбелев (с. 15, 22).

Между тем «принципиальные изменения» все же происходили, и прежде всего, в мировоззрении – основе художественного метода: теоцентрическое мировоззрение сменяется на границе XV–XVI веков антропоцентрическим, а после 40-х годов XVII века – эгоцентрическим, изменяется и тип мышления, и т. д.

Да и сам исследователь в конце своей статьи замечает, что «средневековая синкретическая литература представляет ценность прежде всего как материал для воссоздания определенного этапа истории художественной литературы в собственном смысле этого слова и для определения общих закономерностей ее развития (курсив мой. – А. У.)» (С. 22). Само же развитие древнерусской литературы он видел в ее десинкретизации (т. е. «процессе ее расчленения») как результате «накапливания внутренних противоречий между синкретичностью литературы и растущей тенденцией к ее расчленению» (с. 19), приведшей к «вековому скачку» и обособлению собственно художественной литературы.

На памятниках литературы XI–XIII вв., но уже не ограниченных одним жанром, строит свое определение метода древнерусской литературы А. Н. Робинсон: «Художественный метод литературы Киевской Руси, одно из проявлений средневековой идеологии, не выделялся из познавательного метода в целом как явления синтетического (в этом мнение А. Н. Робинсона сходится со мнением С. Н. Азбелева. – А. У.), а познавательный метод был обусловлен всеобщим религиозно-символическим мышлением древнерусского общества (и всего средневекового мира). Этому объективно-идеалистическому мышлению была свойственна безусловная вера в божественное предопределение и дуалистическое убеждение в существовании двух миров – высшего, вечного («небесного»), и низшего, временного («земного»). Процесс познания этих миров в своих трансцендентных основах сводился к тому, что во всех явлениях (действительных или воображаемых) отыскивалось символическое значение, которое выступало в качестве причинно-следственной связи между двумя мирами и позволяло определить систему управления реального мира миром потусторонним (но казавшимся тоже реальным). (.) Средневековый символизм стремился к объективной определенности и однозначности своих законов, к преобладанию в них не столько индивидуальной, сколько социальной значимости. Символическая схематизация действительности в общественном мировоззрении и в литературе приводила к тому, что многообразие жизни отвлеченно обобщалось: «индивидуальное» (неповторимое) поглощалось «типическим» (повторяющимся)».

Исследователь указывает на двуединую природу средневекового «метода (не столько осознаваемого, сколько традиционно бессознательного), – метода, соединяющего причину и следствие (миры «небесный» и «земной»), вечное и временное, символику и действительность. (.) Сближение реальной или легендарной истории с христианской или языческой мифологией способствовало литературному соединению актуальных социально-исторических проблем и философско-символических толкований в качестве объекта познания и метода изображения, который мы определяем как метод символического историзма»[82].

Обращает на себя внимание, что А. Н. Робинсон исходит в определении метода из специфики средневекового мировоззрения, однако ограничивает господство «метода символического историзма» XI–XIII вв.

Исходя из специфики средневекового мировоззрения, строит свое представление об одном (единственном) методе уже для всей древнерусской литературы и В. В. Кусков. «Если же рассматривать значение этого термина (художественный метод. – А. У.) как принцип образного отражения действительности, то тогда оказываются правы те исследователи, которые считают, что древнерусской литературе присущ один художественный метод». Ученый определяет и его специфику: «.Символизм, ритуальность, или этикетность, и дидактизм являются ведущими принципами художественного метода древнерусской литературы, вбирающего в себя две стороны: строгую фактографичность и идеальное преображение действительности (здесь ощущается точка зрения И. П. Еремина. – А. У.). Будучи единым, этот художественный метод по-разному проявлялся в конкретных произведениях. В зависимости от жанра, времени создания произведения, степени талантливости его автора эти принципы получали разное соотношение и различное стилистическое выражение»[83].

Если принять точку зрения С. Н. Азбелева, В. П. Адриановой-Перетц, А. Н. Робинсона и В. В. Кускова, о наличии одного (сейчас даже не важно, как его назвать) художественного метода в русской литературе (и, соответственно, культуре) XI–XVII вв., то придется, по логике вещей, признать отсутствие развития древнерусской литературы в течение указанного семисотлетнего периода, чего сами названные ученые никогда не допускали[84].

Следовательно, тот подход, которым руководствовались участники дискуссии и их последователи, нельзя признать верным. Впрочем, как и особое мнение академика Д. С. Лихачева о наличии многих художественных методов. По мнению ученого, художественные методы различаются по эпохам, по жанрам, по писателям; и даже у одного писателя и даже в одном произведении можно обнаружить многообразные методы: «Произведение может в разных своих частях следовать различным художественным методам, переходить от одного художественного метода к другому, объединять в едином замысле части различной художественной значимости, различной интенсивности художественного сознания, художественные и нехудожественные»[85].

Совершенно правильны замечания В. В. Кускова, сделанные по этому поводу: «Нетрудно заметить, что при таком расширительном понимании художественного метода этот литературоведческий термин лишается определенности своего содержания и о нем нельзя говорить как о принципе образного отражения действительности»[86].

По сути, Д. С. Лихачев допустил подмену одного литературоведческого понятия другим, подразумевая под «художественным методом» не принцип образного отражения действительности, а художественные приемы, которые использовал автор в своем сочинении.

Существенным вкладом в изучение проблемы стали статьи Н. И. Прокофьева[87]. Изучая «принцип изображения природы» в древнерусской литературе XI–XVII вв., он сумел выявить и «проследить общие закономерности в изменении самих литературных принципов ее (т. е. природы. – А. У.) изображения и установить связи этих принципов с господствующими мировоззренческими системами различных исторических эпох (с. 231), а в итоге прийти к выводу, что «художественные принципы изображения природы изменялись в связи с развитием общественной жизни, с изменением мировоззренческих систем» (с. 231).

Соглашаясь с синкретизмом художественного и познавательного методов, отмеченным А. Н. Робинсоном, Н. И. Прокофьев вносит существенное уточнение относительно доминирования религиозно-символического мышления в Древней Руси: «Религиозный символизм был господствующим не на протяжении всей истории древнерусской литературы, а в определенный период ее развития: его господство можно отнести к XI–XV вв.» (с. 233). В целом же он выделяет «в истории русской литературы и общественной мысли… три господствующие мировоззренческие системы: религиозный символизм (XI–XV вв.), наивный прагматизм (XVI–XVII вв.) и рационализм (первые две трети XVIII в.)» (с. 235), подкрепляя свои выводы примерами различного подхода писателей в изображении природы в литературных произведениях соответствующих периодов. Однако, указав на имеющуюся связь мировоззрения и литературы и отметив зависимость позиции писателей в изображении природы от «художественно-мировоззренческих принципов отношения» к ней, Н. И. Прокофьев оставил без внимания сами художественные методы (или метод), соответствующие им же выделенным трем «господствующим мировоззренческим системам».

Существенный в этом направлении шаг был сделан А. Н. Робинсоном. Он выделил художественный метод литературы Киевской Руси, присущий религиозно-символическому (или, его же словами, объективно-идеалистическому) мышлению того времени: «Определяя художественный метод литературы Киевской Руси в общей форме как явление и типологически-средневековое, и национально-оригинальное, представляющее собой своеобразное синтетическое единство принципов познания и изображения, мы назовем его методом символического историзма»[88]. Что же касается мировоззренческих систем и методов последующего времени, то они остались, как можно видеть по названию монографии Н. А. Робинсона, за ее пределами.

Важными для нас являются наблюдения Л. В. Левшун над спецификой художественного творчества древнерусских писателей, и в том числе относительно «методов художественного творчества»: «В медиевистике давно назрела, хотя до сих пор не вполне осознана, необходимость различить и терминологически разграничить два принципиально разных метода художественного творчества: тот, где творческие усилия художника вдохновляются верой и направлены на постижение предвечной гармонии мира и через это – на познание Творца, и тот, где творчество мыслится самобытным свойством той или иной личности и направлено либо на критику и переустройство – гармонизацию – мира, либо на описание субъективных впечатлений от реалий мира. Двум обозначенным творческим методам в собственно словесном искусстве соответствуют два способа пользования словом: тот, где человеческое слово мыслится рожденным и вдохновленным Богом-Словом, и тот, где слово видится составленным из литер (букв), изобретенных человеком для передачи и сохранения информации. Отсюда через своеобразный этимологический каламбур можно вывести и два термина, обозначающие разные подходы к словесному творчеству: словесность («материализация» Слова-Логоса в словах) и литература (следование литере как материальной форме Логоса, «не духу, а букве», собственно fiction, фикция, выдумка), что также отражает и разграничивает существование двух принципиально разных способов использования «литеры» и составленного из литер слова»[89].

Исследовательницей поставлен очень важный вопрос не только о двух принципиально разных методах художественного творчества, присущих Средневековью и Новому времени, но и об их терминологическом разграничении. Смысловое их различие в том, что русская средневековая литература, православная по своей сути, мыслится как Боговдохновенная, созданная по воле Творца, мирская же литература XVIII–XX вв. – как эгоцентричная, написанная волевым усилием человека. Поэтому принципиально значимым для решения проблемы средневекового метода считаю исследование специфики христианского (православного) творчества.

Еще одно положение, которое не вызывает сомнений: «…В секулярном искусстве художественность и литературность фактически сливаются (имею в виду словесное творчество), в то время как в церковном[90] они были едва ли не антагонистами. Внутри церковного словесного творчества художественны все без исключения нелитературные и, значит, нехудожественные в современном представлении жанры (летопись, житие, молитва, завещание, переписка, проповедь, полемический трактат и др.). И это единодушно признается всеми литературоведами. Настолько единодушно, что, как правило, не оговаривается. На самом деле такая всепроникающая художественность церковного художества объясняется просто: с точки зрения церковного сознания художественно все то, что способствует богопознанию, «путеводительствует к знанию и откровению сокрытого» (Иоанн Дамаскин), но, согласно христианской иконологии, всякий материальный церковный образ всегда восходит к своему Первообразу и возможен постольку, поскольку существует этот последний. Поэтому степень художественности зависит не от формы и способа изображения (жанра, стиля), но от степени проявления Первообраза в образе. По-видимому, светские литературоведы подспудно чувствуют это и не дискутируют по поводу литературности, точнее, художественности, средневековых произведений», – замечает Л. В. Левшун (с. 18).

Важно помнить, что древнерусское сочинение не есть сиюминутная реакция на действительность. Даже если оно посвящено какому-то конкретному событию (например, освящению церкви и стечению христианских праздников, как «Слово о Законе и Благодати», или военному походу, как «Слово о полку Игореве»), осмысление происходящего осуществляется через призму Священного Писания, и в нем обнаруживается экзистенциональный смысл.

Для понимания творческого акта древнерусского книжника (и, соответственно, его творческого метода) весьма важно и другое наблюдение Л. В. Левшун: «…Следуя логике святоотеческой теории образа, точность передачи архетипа в изображении и характер этого изображения должны зависеть прежде всего от «характера» самого творца, от того, насколько он сам в своей телесно-духовной организации близок к своему собственному «подобию», от степени его собственной духовности: «каково вмещаемое, таково и влагаемое». Или, метафорически выражаясь, насколько зеркало его души чисто и некриво. Недаром во всех гомилетических и иконографических «пособиях» той эпохи огромное внимание уделяется нравственной чистоте художника. Таким образом, иконология смыкается здесь с христианской антропологией» (с. 57).

Что же касается самой проблемы «методов художественного творчества», то, на мой взгляд, исследовательница выделила и попыталась развести во времени не «три художественных метода осмысления и изображения действительности», а три приема художественного творчества: «типологическую экзегезу», «аллегорическую амплификацию» и «обратную типологию»[91]. Приведенные наименования «методов художественного творчества» кажутся мне все же неудачными, поскольку в них не отражена гносеологическая функция синкретического средневекового метода.

Соберем воедино те формальные признаки средневекового «художественного метода», которые не вызывают особых возражений:

1. Художественный метод всегда связан с мировоззрением (С. Н. Азбелев).

2. Мировоззрение зависит от конкретных исторических условий общественного бытия и общественного сознания. Эти условия и определяют возникновение различных художественных методов (С. Н. Азбелев).

3. Для определения сущности художественного метода древнерусской литературы необходимо установить, в чем специфика общественного сознания средневековой Руси (С. Н. Азбелев).

4. Художественный метод рассматривается как частный случай метода познания вообще. Метод же познания понимается как способ мышления, определенный тип мышления (С. Н. Азбелев).

5. Метод древнерусской литературы есть единый способ духовного освоения мира. Это такой тип мышления, при котором художественное, религиозное, примитивно научное, философское и любое другое идеологическое отражение действительности находятся в первоначальном единстве. Этот метод можно было бы назвать синкретическим методом познания (С. Н. Азбелев).

6. Многообразие способов познания и выражения философского знания можно свести к трем основным: художественному, символическому и научному (М. Н. Громов).

7. Познавательный метод был обусловлен всеобщим религиозно-символическим мышлением древнерусского общества и всего средневекового мира (А. Н. Робинсон).

8. Процесс познания бинарного мира в своих трансцендентных основах сводился к тому, что во всех явлениях отыскивалось символическое значение, которое выступало в качестве причинно-следственной связи между двумя мирами (А. Н. Робинсон).

9. Художественный метод представляет собой как бы ответвление средневекового синкретического метода познания, подчинен этому синкретическому методу познания, средневековому, религиозному в своей основе типу мышления (С. Н. Азбелев).

10. Художественный метод литературы Киевской Руси не выделялся из познавательного метода в целом как явления синтетического (А. Н. Робинсон).

11. Художественный метод есть принцип образного отражения действительности (В. В. Кусков).

12. Художественный метод представляет собой характерный для художника данного общества в данную эпоху тип образного мышления (С. Н. Азбелев).

Можно попытаться унифицировать формальные признаки средневекового метода познания-отражения бинарной картины мира.

«Художественный» (творческий, синкретический) метод (от греч. rrfethodos – путь познания) «есть единый способ духовного освоения мира»: его познания и логосного (знакового) выражения на различных диахронических стадиях. Метод есть производная от мировоззрения, которое, будучи вначале религиозным, претерпевает изменения на сменяющихся диахронических стадиях по пути к секуляризации сознания. Формирование мировоззрения на определенных диахронических стадиях «обусловлено конкретными историческими условиями общественного бытия и общественного сознания». Поскольку на каждой мировоззренческой стадии формируется своя художественная система, то и сам «метод практически реализуется в конкретной художественной системе и должен быть понят в его конкретной, исторически обусловленной специфике».

При кажущейся полноте характеристики метода, она тем не менее не отражает всей специфики средневекового метода познания-отражения бинарной картины мира. Прежде всего, в ней не отражены волевые усилия автора, его собственное осмысление творчества, то есть средневековая теория творчества, в значительной степени отличающаяся от понимания творчества в Новое время.

Совершенно очевидно, что без установления «художественного метода» русской средневековой литературы (и средневековой культуры в целом) и, прежде всего, его специфичности, невозможны общетеоретические труды, рассматривающие историю развития художественной изобразительности (или «художественных систем») в литературе и культуре XI–XVII вв., не говоря уже о периодизации истории древнерусской литературы и изобразительного искусства, основанной не на социально-экономических явлениях и событиях, как практиковалось до недавнего времени (в учебниках по древнерусской литературе практикуется и доныне), а на выявленных объективных законах эволюции культуры и литературного процесса, связанных с эволюцией христианского мировоззрения и общественного и личного сознания.

Проблема не из легких, но это отнюдь не значит, что ее не следует пытаться решить, в противном случае воспроизводимый средневековый литературный процесс получается «однобоким». Хотя за два столетия изучения древнерусской литературы накопилось немало интересных наблюдений над поэтикой средневековых сочинений и имеются обобщающие работы на эту тему А. С. Орлова, В. П. Адриановой-Перетц, И. П. Еремина, Д. С. Лихачева, А. С. Демина и др., но всем этим работам присущ один подход в изучении общей проблемы, сколь бы разные вопросы в них ни рассматривались и сколь бы разными (пусть до противоположного) ни были взгляды их авторов на частности. Все они исследуют изменения художественных особенностей (или даже «художественных систем») в ту или иную эпоху, но не выясняют и не объясняют причин этих изменений. То есть внимание ученых сосредоточено на следствии, результатах, а вызвавшие их причины остаются не замеченными и не объясненными. Такой подход к изучению древнерусских памятников напоминает экскурсию в музее археологии: экскурсовод с вдохновением рассказывает об эстетических достоинствах очередного экспоната, но обходит молчанием вопросы, почему он характерен именно для этой исторической эпохи, почему он является творением именно этого мастера, и почему рассматриваемый шедевр не мог появиться в другое время.

Подобное исследование средневековых произведений не выходит за рамки эмпирических наблюдений. В лучшем случае, «если эмпирически наблюденные факты возводятся в категорию типовых явлений», то «обобщения становятся типологическими» («понятие о литературной школе, о литературном стиле течения и т. п.»)[92]. Но это – обобщения результатов. Без выявления же и изучения причин, приведших именно к этим и не каким иным результатам (а одной из главных причин в развитии культуры в целом и литературы в частности является эволюция мировоззрения и его «продукта» – художественного метода), т. е. без выявления и изучения связки «причина-следствие» невозможно создать не только теоретическую историю древнерусской литературы, но даже построить общую историю русской литературы XI–XX веков как историю художественного слова, поскольку не понятно, на каком едином теоретическом базисе ее разрабатывать и что положить в основу ее общей периодизации?

Необходимы номотетические обобщения, в которых должны быть сформулированы общие законы литературного развития, присущие не только литературе Нового времени, но и распространяющиеся на литературу средневекового и переходного периодов.

1.2.4. О «художественном методе» древнерусской литературы

Совершенно очевидно, что сейчас лишено всякого смысла новое построение истории древнерусской литературы без разрешения целого ряда теоретических задач. Каких именно, позволяет уточнить достаточно глубоко и всесторонне изученная история литературы Нового времени, которая строится на эволюции литературных направлений и определяющего их художественного метода. Ведь и «литературное направление», и «художественный метод» суть составные «литературного критерия». Рассмотренные с одинаковых позиций разные периоды в истории литературы и позволят воспроизвести эволюцию литературного процесса на всем его тысячелетнем протяжении. Поэтому и древнерусский период следует рассматривать с тех же позиций, что и литературу Нового времени, то есть с выявления и изучения прежде всего творческого («художественного») метода или, если такового нет, его средневекового эквивалента, поскольку «художественный метод» формирует «систему норм» (например, «литературное направление» в Новое время) в определенный временной период. И древнерусская литература, как увидим ниже, не представляет собой исключения.

Но здесь, по-видимому, необходимо удержаться от механического перенесения ряда понятий, используемых для характеристики явлений литературы Нового времени, на типологически сходные явления в средневековой литературе. Скажем, «художественный метод» формирует «литературное направление» в Новое время. Синкретический метод познания-отражения формирует «систему норм» в средневековый период. Типологически явления равнозначны. Академик В. М. Истрин заметил еще в начале прошлого ХХ столетия, что для обозначения средневекового эквивалента «и при наших средствах мы можем говорить о смене направлений, или, точнее сказать, – настроений»[93]. Уточнение неслучайно. Различия здесь, прежде всего, мировоззренческие: соборное средневековое сознание, основанное на православии, коренным образом отличается от секуляризованного (обмирщенного) мировоззрения XVIII–XX вв. с ярко выраженным личностным началом. Литературные явления XI в. – 30-х гг. XVII в. общи для всех православных писателей, поскольку обусловлены спецификой христианского восприятия мира и имеют православное обоснование; «литературное направление» – это теоретически обоснованное литературное кредо, сознательно разделяемое участниками одной литературной группы, но порой не признаваемое и даже отрицаемое другой. В этой связи важно отметить, что в основе первого теоретически оформленного литературного направления Нового времени – классицизма – лежит рационализм – антагонист всякой религиозности, и в нем сильно выражено личностное начало.

Для нас же сейчас важен сам факт, что в древнерусской литературе наблюдаются сходные с литературой Нового времени явления, что дает возможность и ее оценивать, и выстраивать ее историю на основе «литературного критерия».

Но прежде чем выявить и проследить эволюцию средневекового творческого («художественного») метода, необходимо указать на основание, на котором, полагаю, и должна строиться история древнерусской литературы. Это Православие[94]. Вся древнерусская литература до 40-х годов XVII в. православна по своему духу, по своей направленности. В переходный период (40-е годы XVII – 30-е годы XVIII в.) при секуляризации мировоззрения изменяется и влияние Православия на сознание писателей, но оно не исчезает вовсе и в XIX – начале XX в. и по-прежнему сказывается на произведениях писателей. Тем не менее совершенно очевидно, что с иными мерками нужно подходить к изучению «художественного метода» в древнерусской литературе. Иным, нежели в Новое время, было мировоззрение, иными были и методы познания и отражения.

В Новое время научный метод познания полностью отделился от художественного метода отражения (но последний в значительной степени все же зависел от первого) и стал основываться на философии (и мировоззрении, естественно) Нового времени. С XVIII в. активному познанию подвергся мир видимый, материальный, окружающий человека. Он же находит отражение и в художественной литературе. В XIX в. субъект познания – человек – стал одновременно и объектом познания, что так же нашло отражение в богатой психологическими наблюдениями литературе XIX века.

По иному обстоят дела в Средние века. Взгляд на мироздание древнерусского писателя как человека православного не мог значительно отличаться от принятой на ту пору в обществе религиозной концепции мира. Для Средневековья характерен синкретизм личного и общественного сознания, тем более что основой мировоззренческих представлений выступала христианская философия, выраженная в православии, а большинство авторов древнерусских сочинений были людьми духовными. То есть практически в любой период на протяжении XI–XVII вв. писатель в значительной степени отражал общественные представления (правда, не обходилось без исключений, но потому-то этих инакомыслящих и называли еретиками).

Эти общественные представления не были неизменными на протяжении восьми столетий. В зависимости от господствующих религиозно-философских взглядов можно определить ряд мировоззренческих стадий, на которых поступательно пребывало древнерусское общество в процессе своего развития. В тесной взаимосвязи с ними находилось и сознание писателей и художников. Собственно, по древнерусским сочинениям только и можно выявить эти мировоззренческие стадии, равно как и изменяющийся метод отражения, зависящий от общественного мышления. Даже в литературе Нового времени, литературе светской, свободной от церковного влияния, художественный метод становился общим для писателей одного литературного направления: классицизма, романтизма или реализма – все равно, и это несмотря на значительный, по сравнению с XI–XVII вв., рост личностного сознания и самосознания и, как следствие, – углубление писательского индивидуализма. Но художественный метод литературы Нового времени, хотя и согласуется с определенным методом познания, обладает самостоятельностью. Иное дело – «художественный метод» древнерусской литературы, который «не выделялся из познавательного метода своего времени в целом как явления синтетического (активно синтезирующего представления эпохи)»[95].

Иными словами, средневековый метод отражения был синтезирован (слит) с методом познания, был тождествен ему. При этом синкретический метод познания-отражения опирался не на рационалистическое (т. е. материалистическое) мышление, как в Новое время, а на идеалистическое (религиозное) восприятие сотворенного Богом мироздания, поскольку не выделялся из «всеобщего религиозно-символического мышления древнерусского общества»[96].

Если же показать, что метод познания со временем претерпевает изменения, то появляется еще одно свидетельство изменяемости и метода отражения.

Возникает вопрос: насколько средневековый метод отражения, синкретизированный с методом познания, был «художественным»?

По большому счету, речь, конечно же, не идет о художественном методе отражения действительности, равном художественному методу литературы Нового времени. Корректнее было бы говорить о специфическом «средневековом литературном методе познания-отражения». Хотя этот термин и не безупречен в силу некоторой сомнительности употребления в нем слова «литературный» (произведения русской словесности XI–XVI вв. можно только с существенными оговорками назвать «литературными», в том смысле, который мы ныне вкладываем в это понятие), но он отражает сущность рассматриваемого предмета. Сокращенно его правомочно назвать «средневековым методом отражения». Художественный метод – категория самостоятельная, дифференцированная с методом познания и дистанцированная от него. У художественного метода свои специфические черты (например, типизация, обобщение, вымысел – отсутствующие в средневековом методе отражения). Только поступательное развитие средневекового метода познания-отражения и объективные причины, связанные с секуляризацией сознания, способствовали обособлению художественного метода в переходный период от средневековой литературы к литературе Нового времени (40-е годы XVII в. – 30-е годы XVIII в.). Поэтому для русской литературы XI – 30-х годов XVII в. было бы правильнее говорить все же о средневековом методе отражения, который является предшественником самостоятельного художественного метода, его предысторией.

Этот метод имманентно присущ гносеологическому методу древнерусского книжника, синкретически соединен с ним и изменяется вместе с ним на различных мировоззренческих стадиях.

Стало быть, чтобы определить средневековый литературный метод отражения в ту или иную историческую эпоху, необходимо определить метод познания, обусловленный мировоззренческими представлениями этой эпохи. Это, в свою очередь, требует анализа (хотя бы в общих чертах) и дифференциации онтологических воззрений в разные века, дабы определить перемену в них или, наоборот, постоянство. В противном случае отсутствие такого анализа средневекового мировоззрения с закономерностью приведет к далеким от истины выводам. Что, собственно, и подтвердила дискуссия конца 50-х – первой половины 60-х годов о «художественном методе» древнерусской литературы, о которой уже говорилось выше.

Тогда большинством ученых было признано бытование неизменного для всего русского средневековья религиозно-символического мышления, что привело к ошибочному выводу о наличии одного художественного метода в литературе Древней Руси на протяжении всех семи столетий. Сложилась парадоксальная ситуация. Все ученые говорили и продолжают говорить о развитии древнерусской литературы, связывая его с историческим развитием общества. Но неосознанно отказывая в эволюции мышлению и его продукту – методу познания-отражения, исследователи тем самым неосознанно отказывают в развитии и самой древнерусской литературе, поскольку она является результатом деятельности именно того же «не изменяющегося» мышления.

Между тем в эволюции сознания XI–XVII вв. теперь, кажется, уже никто не сомневается. Это видно хотя бы из примера изучения развития идей (продукта того же сознания) в русском обществе (читай – литературе) XI–XVII вв., которые исследуются давно и весьма плодотворно, и работ по истории русской средневековой философской мысли[97].

Стало быть, изменяется и мышление, и связанный с ним средневековый метод отражения. Но эта связь средневекового метода отражения со средневековым мышлением и мировоззрением долгое время оставались вне поля зрения литературоведов и искусствоведов[98].

До сих пор в нашем литературоведении не только не выявлена и не исследована связь художественного метода с мировоззренческой системой в определенные исторические эпохи, но и не определены сами эти системы и доминирующие в них синкретические средневековые литературные методы воспроизведения действительности. Говорить же о каких-то общих явлениях в древнерусской литературе, как, скажем, эволюция литературного пейзажа, появление вымысла и оригинальной мирской (бытовой) повести, да и о самом развитии литературы, без опоры на «литературный» («художественный») метод и мировоззрение писателей, значит постоянно говорить о следствии, забывая или умалчивая о причинах. 

Раздел третий

Стадиальное развитие мировоззрения и эволюция синкретического метода осмысления и изображения действительности

1.3.1. Теория стадиального развития русской литературы XI – первой трети XVIII в

В основу «Теории стадиального развития русской литературы XI – первой трети XVIII в.» положена идея примата сознания в средневековом литературном процессе, выражавшемся становлением на разных исторических этапах определенного доминирующего синкретического метода познания-отражения.

Как область умственной деятельности средневековая литература тесным образом была связана с философско-мировоззренческими представлениями писателей, выражая их прямо или отражая опосредованно. Вот почему при воспроизведении и периодизации литературного процесса необходимо не только исходить из смены и взаимоотношений исторических событий и эпох, но и в обязательном порядке учитывать процесс развития мировоззрения в Древней Руси и эволюцию сознания древнерусских книжников.

Для древнерусской словесности эта связь была тем более сильна, что в средневековый период еще не сформировался художественный метод литературы[99], а средневековый метод отражения был синтезирован с методом познания. В свою очередь, познавательный метод «был обусловлен всеобщим религиозно-символическим мышлением древнерусского общества (и всего средневекового мира)»[100]. Средневековый метод познания основывался не на рационалистическом мышлении, как в Новое время, а на идеалистическом восприятии сотворенного Богом мира.

Специфика средневекового эпистемологического метода значительно отличается от художественного (творческого) метода литературы Нового времени. В православном средневековом сознании «угол духовного познания» мира равен «углу духовного отражения» мира. То есть, под каким углом (с помощью чего) познается мир, под таким же углом (с помощью того же) он и отражается. Следует при этом помнить, что мир имеет бинарную модель, состоящую из «мира горнего» и «мира дольнего».

Познание бинарного мира воспринималось как Богооткровение, но и само творчество есть Богооткровение. Отсюда: высшая форма познания – теофания (от греч θεοθανια – богоявление); высшая форма творчества – синергия (от греч. συνεργός – взаимодействие).

Поэтому должно быть выработано особое восприятие средневекового «творческого (художественного) метода», ибо это не столько «художество» («творение рук» в буквальном древнерусском смысле), а «хытрость» – дар свыше, от Бога (Сам Бог в псалмах назван «Хытрець зело велик»), как дар Святого Духа. А потому он и не познаваем, как и Святой Дух! Можно ли познать вдохновение?! Отсюда трудно выводимы закономерности при изучении творчества древнерусских писателей. Гораздо проще описать и изучать результаты (творения), но не сам процесс: нет черновиков, как у писателей Нового времени. Если творчество – акт синергетического единения человека с Богом, то, как его рассмотреть[101]?

Средневековый метод отражения выполнял ту же функцию, что и «художественный метод» в Новое время. Он формировал на стадии своего господства определенную культурно-художественную систему (в которую входили жанры, изобразительные средства, стиль и т. д.), отличающуюся от предшествующей и подготавливающую последующую.

В этом и заключается идея стадиального развития древнерусской литературы.

Она может послужить основой как нового подхода в периодизации древнерусской литературы, так и ее теоретической истории, к построению которой подступал еще в 20-е годы прошлого столетия акад. П. Н. Сакулин[102], а в 70—80-е годы – акад. Д. С. Лихачев[103]. Такая история русской литературы до сих пор не написана по причине отсутствия ее обоснованной теоретической платформы, в качестве которой может выступить на нынешнем этапе «Теория стадиального развития».

Поскольку литература (культура) является продуктом осознанной интеллектуальной деятельности человека, логично было бы вывести универсальную формулу взаимосвязанного развития сознания (выраженного в мировоззрении, способах мышления и познания и т. д.) и литературы на дифференцированных (по определенному ряду признаков) стадиях:

мировоззрение

синкретический метод познания-отражения

(в переходный период – художественный метод)

художественная форма

(жанр, элементы художественной изобразительности, стиль)


Такой подход в изучении литературных (шире – культурных) явлений позволяет увидеть не только конкретный результат развития литературы в виде конкретных произведений, но и выявить и объяснить происхождение их литературно-художественных особенностей.

Развитие художественного начала в литературе (культуре) обусловлено эволюцией сознания, т. е. причина изменений лежит в смене способов осознания (познания) мира и методов его отражения, в нашем случае – словесного, наряду с «умозрением в красках» – иконописи, архитектуре, музыке и т. д.

Иными словами, объективно складывающаяся в определенный исторический момент «литературная среда» прежде всего обусловлена мировоззрением.

Русскому средневековому онтологическому сознанию конца X – 30-х годов XVII в. соответствовало идеалистическое мышление и иррациональное мировоззрение. Секуляризованному сознанию переходного периода – 40-м годам XVII в. – первой трети XVIII в. – присущ когнитивный (адекватный научному) тип отношения к реальности и рациональное (натуралистическое, основанное на материалистическом подходе) мировоззрение. Естественнонаучное (материалистическое) мировоззрение стало складываться в Новое время, уже в XVIII веке, в основу его положено естествознание (как система научных знаний). С этого времени стал формироваться и естественнонаучный метод познания, но в старообрядческой среде сохранялось и религиозное мировоззрение.

Сказанное, однако, не означает, что иррациональное мировоззрение на протяжении семи столетий было неизменным. Условно его можно разделить на пять стадий. Каждая стадия отличается от предыдущей и последующей как способом познания мироздания, так и господствовавшим синкретическим методом познания и образного (или литературного) отражения действительности. Однако господство одного метода не исключает, но зачастую и подразумевает развитие в этот же период иного, возможно даже антагонистического метода, становящегося доминирующим на следующей стадии. Причем в стадиях, совпадающих с переходным периодом от одного типа мышления к другому (их две) могут параллельно сосуществовать как минимум два метода. Отсюда следует, что на предыдущей мировоззренческой стадии накапливаются потенции нового метода, который проявится как господствующий уже на следующей стадии.

Учитывая особенности мышления, способа и метода познания-отражения, характерные только для определенных временных отрезков, можно дифференцировать пять стадий в эволюции русского мировоззрения XI – первой трети XVIII в. и развитии средневековой литературы (и культуры). Они выделяются на основе анализа сочинений древнерусских писателей путем определения доминирующего на той или иной временной стадии синкретического метода познания-отражения мира, как наиболее подверженного временным изменениям.

Разделением единого метода познания-отражения на два самостоятельных, наметившемся в 40-е годы XVII в., заканчивается средневековый период в русской философской мысли и литературе. В 40-е годы XVII в. начался переходный период от Средневековья к Новому времени, в течение которого формировался не только самостоятельный метод познания, приведший к зарождению естествознания и теоретической науки в Новое время, но и художественный метод отражения, способствовавший развитию начиная со второй половины XVII в. собственно художественной литературы.

Таким образом, на древнерусский, или средневековый, период приходятся четыре стадии:

• мировосприятия (XI–XII вв.);

• миросозерцания (XIII – первая половина XIV в.);

• миропонимания (вторая половина XIV в. – до 90-х годов XV в.);

• миропостижения (с 90-х годов XV в. до 40-х годов XVII в.);

Переходная стадия (миропредставления) от Средневековья к Новому времени начинается с 40-х годов XVII в. и длится по 30-е годы XVIII в.

Названия стадий носят обусловленный характер, поскольку даны по основному процессу познания (осознания) мира в тот или иной, но достаточно определенно выделяемый временной отрезок, с присущим ему доминирующим (синкретическим или дифференцированным) методом познания-отражения мира.

Может возникнуть вопрос, почему первая стадия носит название стадии мировосприятия, а вторая – миросозерцания, хотя по логике развития мировоззрения должно было бы быть наоборот: мир сначала созерцается, а затем воспринимается (т. е. сначала идет безучастное отношение к мирозданию, а затем осознанное его восприятие). На самом деле так оно и было. Здесь необходимо учесть, что речь идет о пяти мировоззренческих стадиях, в основе которых лежит христианское мировосприятие. Предшествует же им языческая стадия, которая вполне может быть названа стадией миросозерцания, поскольку славяне-язычники лишь опосредованно (через своих многочисленных богов) имели личностные отношения с мирозданием (космосом).

В конце X – начале XI в., с принятием крещения, восточные славяне восприняли уже в готовом виде строгую христианскую концепцию мироздания: бинарную картину мира с Творцом в центре мироздания, изложенную в книгах Священного Писания. И мир воспринимался таким, каким он и был описан, воспринимался умом, на духовном уровне, т. е. по вере. Отсюда и метод познания-отражения – «религиозно-символический».

Затем в процессе созерцания видимого (тварного) мира, по ходу трудовой человеческой деятельности стали накапливаться наблюдения и появился первый практический опыт. Возникло понимание некоторых законов миропорядка. Обнаруживалась прямая взаимозависимость между поступками человека, нарушавшего христианские заповеди, и историческими событиями. Поэтому и доминирующий метод познания-отражения определяется как «религиозно-прагматический».

В XVI веке в объективно-идеалистическом мышлении набирает силу рационально-индуктивный метод с его тягой к частным фактам (явлениям), на основании которых затем уже делаются обобщения. Основой им служит конкретный человеческий опыт.

С развитием рационализма и антропоцентрического мировосприятия мир стал постигаться человеческим разумом. Отсюда и метод познания-отражения – «религиозно-рационалистический».

С развитием естественнонаучных представлений изменилось представление и о материальном мире, основным преобразователем которого выступил человек. Произошла дифференциация средневекового синкретического метода познания-отражения на два самостоятельных – религиозный и рационалистический, что привело к появлению собственно «художественного метода».

Этими мировоззренческими процессами и обусловлено название мировоззренческих стадий.

Дифференциация мировоззренческих стадий по доминирующему синкретическому методу познания-отражения обусловлена тем, что он наиболее подвержен временным изменениям, в то время как определенный тип мышления, а тем более религиозный способ познания мира, охватывает зачастую не одну, а две или три стадии.

В основе любого литературного направления лежит художественный (творческий) метод, а процесс развития самой литературы Нового времени складывается из взаимодействия литературных направлений: их зарождения, господства и угасания. Таким образом, понятие «направление» тесно связано с понятием «метод».

Метод – самая «мелкая» типологически выделяемая единица деления литературного процесса: изменяется метод – формируется новое направление – развивается литература. Поскольку «художественный (творческий) метод», пусть и специфический, присущ и русской средневековой литературе, стало быть, в ней существовали и литературные направления? Или мы имеем дело с типологически сходным явлением в средневековой русской словесности, которое пока не выявлено, не описано и которому пока не дано наименование?

Выше мы уже указали на трансформацию средневекового синкретического метода и выявили его связь (и зависимость) с изменяющимся на разных исторических стадиях мировоззрением. Используя выражения Е. Н. Купреяновой, использованные ею для характеристики направлений, можно сказать, что «через господствующий способ» познания-отражения действительности «определяются как типологические особенности» средневековой стадии, «так и связь с предшествующей и последующей» стадиями, «обусловливаемая развитием» средневекового мировоззрения[104].

Стало быть, средневековый синкретический метод так связан с мировоззренческой стадией, как художественный метод литературы Нового времени связан с литературным направлением.

Иными словами, средневековая стадия древнерусской литературы может восприниматься нами как аналогия литературному направлению Нового времени[105].

Однако литературное направление «не несет в себе общего… критерия периодизации литературного развития», поскольку невозможно «построить типологию литературного направления, а тем самым и периодизацию литературного процесса по принципу идеологической общности писателей и произведений»[106].

Наоборот, каждая средневековая стадия отличается религиозно-идеологической общностью писателей и произведений и поэтому может служить «единицей измерения» развития литературного процесса до Нового времени. Тем не менее, не самой большой. Ею может стать «литературная формация». Что следует понимать под «литературной формацией»?

1.3.2. Теория литературных формаций

Любое литературно-художественное направление (движение) Нового времени имеет теоретическое обоснование, которое сознательно разделяет и которого осознанно придерживается та или иная группа писателей.

«Как известно, – замечает А. С. Курилов, – любая литературно-художественная эпоха начинается с формирования соответствующего художественного сознания, с постановки новых художественных задач и определения новых художественных целей»[107].

В истории русского средневекового мировоззрения отчетливо выделяются три этапа развития сознания, основанного на книжном знании: теоцентрический, антропоцентрический и эгоцентрический, – соответственно формирующие творческое сознание древнерусских писателей (речь идет именно об осознании писателями своего творческого труда). На этих трех этапах развития сознания и формируются три «культурогенные среды», названные мной литературными формациями.

Выше были выделены пять стадий в развитии русского средневекового мировоззрения и переходного периода. Основным дифференцирующим признаком выступает гносеологический метод, доминирующий на определенном временном отрезке.

Первой стадии мировосприятия соответствует идеалистическое (религиозно-символическое) мышление. Стадия миросозерцания представляет собой переходный период к новому – объективно-идеалистическому мышлению, охватывающему две стадии (со второй половины XIV в. до 40-х годов XVII в.) – миропонимания и миропостижения. Затем опять следует переходный период (стадия миропредставления), но уже к естественнонаучному мышлению.

Три первые стадии (XI в. – 80-е годы XV в.) характеризуются идеалистическим (или религиозным) способом познания мира «умом» – «очами духовными» через Божественную благодать – веру. Этому периоду соответствует теоцентрическое мировоззрение. Это период становления первой литературной (шире – культурной) формации, в течение которой христиане пребывали в ожидании конца света. Основная проблема, которая занимала умы православных людей, – это спасение души после ожидаемого в 1492 г. Страшного суда.

Двум другим мировоззренческим стадиям – с 90-х годов XV в. до 40-х годов XVIII в. – присущ рационалистический способ познания – с помощью разума (рассудка). Однако их следует дифференцировать: стадии с 90-х годов XV в. до 40-х годов XVII в. присуще антропоцентрическое мировоззрение. Соответственно, доминирующей стала проблема личности, личного спасения путем обожения человека – восстановления его потерянной духовной природы. Именно в этот период на Руси появляются парсуны – портреты исторических личностей, а в публицистике господствует личная точка зрения по любой проблеме. Это – вторая литературная (и культурная) формация. На ее протяжении доминирует вторая эсхатологическая теория, ставшая религиозно-политической: «Москва – Третий Рим».

Третья литературная (и культурная) формация – это стадия переходного периода от культуры Средневековья к культуре Нового времени: с 40-х годов XVII в. – по 30-е годы XVIII в. Это начало формирования эгоцентрического сознания. В изобразительном искусстве воспроизводится частная мирская жизнь семьи (семейный портрет в домашнем интерьере), авторы литературных сочинений заинтересовались психологией персонажей, которая и стала диктовать их поступки, а основной темой в литературе становится душевность, пришедшая на смену духовности. В течение этого периода формируется третья религиозная (эсхатологическая) концепция: «Москва – зримый образ Нового Иерусалима».

Поскольку эволюция мировоззрения прослеживается исключительно на основе древнерусских сочинений, то в развитии мировоззрения отражена в том числе и эволюция авторского (писательского) сознания и самосознания.

Три типа сознания отражают три способа познания мира:

• по Благодати «умом» (духовной сущностью) – Богооткровения (теофании);

• на основе книжного знания (Священного Писания и Святого Предания) + Благодати + «разума» = мудростью;

• чувствами – с помощью «разума» на основе опытного знания.

В истории отношения русских писателей к творческому труду также выделяются три периода, соответствующие трем литературным формациям.

Первый период: XI – конец XV века (теоцентрическое сознание и теофания) – синергетический.

На первом его этапе, характеризующемся идеалистическим мышлением (XI в. – первая половина XIV в.), творчество осмысляется как Божественный акт. Писатель, точнее – «съповедатель», выступает по послушанию как посредник в передаче в письменах сакрального смысла, открытого ему по Благодати[108]. В процессе писания осуществляется синергетическая связь Бога и человека. Поэтому творение не признается как результат волевого усилия писателя. Потому-то в этот период еще нет авторского осмысления текста как собственного творения, нет и авторской собственности на текст. Его переписывают и изменяют последующие «редакторы».

На втором этапе (вторая половина XIV в. – 90-е годы XV в.) проявляется объективно-идеалистическое мышление, сказавшееся в осознанном присутствии воли человека в акте словесного творения. Творчество осмысляется как взаимодействие Божественной Благодати и свободной воли человека, то есть та же «синергия», но уже осознанная (желанная) писателем. Другими словами, творчество (как и душеполезное чтение[109]) есть общение с Богом. Писательское творчество осмысляется как словесное сотворчество с Богом (Бог есть Слово). Лучшим образом (теоретически) такое осмысление писательского творчества выражено у исихастов, в трудах Григория Паламы.

В XI–XV веках была высока, даже очень высока, ответственность за высказанное (написанное слово). Но это была ответственность за следование соборному, устоявшемуся мнению, которое автор не нарушает, не искажает. Собственно авторское участие (задание) в том и заключалось, чтобы не исказить, а донести Истину, почерпнутую по Благодати или в Священном Писании и обитающую в коллективном сознании в книжной среде. Автор несет ответственность за ненарушение истины! Смысл – быть как все.

Второй период: конец XV в. – 40-е годы XVII в. (эпоха антропоцентризма и начала рационализации сознания) – проявление рассудочного начала в писательском творчестве. Постижение мира осуществлялось не только через Благодать (духовно), но и с помощью «естественного разума». Происходит зарождение авторского начала, особенно в публицистике XVI в. и исторических повестях «Смутного времени». В сочинениях заметнее проявляется собственное мнение, вымысел, появляются и «недушеспасительные писания».

В XVI веке автор стал отвечать за свое личное слово, им сказанное (Максим Грек, Иван Пересветов, Андрей Курбский, Иоанн Грозный). Сохраняется соотнесенность Священное Писание – собственное сочинение, но в нем уже выражено личное понимание Истины (Священного Писания), личное восприятие событий (царского служения, устроения государства, толкование Промысла и т. д.). Автор осознает, что это его личное мнение, за которое он отвечает пред Богом, а потому подписывает сочинение своим именем (от Бога его не утаишь), тем самым признает личную ответственность за сказанное (написанное).

Это еще не осознание своего личного «я», как будет в XVII веке (скажем, у Аввакума), а осознание личной ответственности пред Богом.

Конец XV – начало XVII века – это период антропоцентрического мировоззрения. Человек оказался в центре внимания, поскольку пребывает в процессе «домостроительства» – обожения личности. Его мысли – это зеркало состояния его души, лично его души.

Третий период: 40-е годы XVII в. – 30-е годы XVIII в. (секуляризация сознания и формирование эгоцентризма) – восприятие литературного труда как личного дела писателя. На этом историческом этапе происходит осознание и выражение авторской позиции, оформление собственности на литературный труд указанием имени автора. Писательский труд осмысляется как словесное самотворчество.

«Писатель стал частным человеком», независимым от «христианской свободы», «частный человек стал писателем», что раздвинуло жанровые и тематические рамки («были сняты запреты на смех и любовь»)[110].

В этот период происходит диссоциация средневекового метода на самостоятельные методы познания и изображения действительности, и формирование «художественного метода» с появлением типизации, обобщения, вымысла. Появляется собственно художественная литература. Талант осмысляется как Божественный дар.

Так формируются три «культурогенные среды», которые назовем литературными (шире – культурными) формациями.

Таким образом, под литературной формацией понимается определенная художественная система, сложившаяся в рамках господствующего в определенный исторический период сознания – теоцентрического, антропоцентрического и эгоцентрического.

Теоретическое обоснование «литературной формации» строится на постулате: каждое произведение словесности не только порождено формацией, но оно является неотъемлемой частью самой этой формации, элементом этого целого и находится в обратной связи с формацией, т. е. влияет на нее самую.

Поэтому нельзя не согласиться с М. М. Бахтиным, когда он пишет о целостном подходе в изучении отдельного литературного произведения: «Литературное произведение ближайшим образом является частью литературной среды как совокупности всех социально-действенных в данную эпоху и в данной социальной группе литературных произведений. С точки зрения строго исторической единичное литературное произведение является несамостоятельным и потому реально неотделимым элементом литературной среды. В этой среде оно занимает определенное место и ее влияниями непосредственно определяется. Было бы нелепо думать, что произведение, занимающее место именно в литературной среде, могло бы избегнуть ее непосредственного определяющего влияния, могло бы выпасть из органического единства и закономерности этой среды»[111].

Литературная формация вбирает в себя всю совокупность литературных произведений, написанных в хронологически выделенную (по эпистемологическим признакам) историческую эпоху.

Скажем, конец XVIII в. – первая четверть XIX в. в русской литературе – это так называемая «эпоха романтизма». Романтизм в 10– 20-е годы XIX века, может быть, и доминировал как литературное направление, вытесняя предшествовавший ему сентиментализм, но, тем не менее, соседствовал с сентиментализмом и даже классицизмом, а потом и реализмом. То есть сказать, что это была только лишь эпоха романтизма, нельзя. Это была литературная формация переходного периода, в продолжение которой происходило формирование романтизма как литературного направления, разделяемого значительной группой писателей, но помимо него существовали и другие направления, которых придерживались отдельные писатели, например, Г. Р. Державин.

«Но сама литературная среда, в свою очередь, является лишь несамостоятельным и потому реально неотделимым элементом общеидеологической среды данной эпохи и данного социального целого, – замечает далее М. М. Бахтин. – Литература как в своем целом, так и в каждом своем элементе занимает определенное место в идеологической среде, ориентирована в ней и определяется ее непосредственным влиянием. Идеологическая же среда в своем целом и в каждом элементе в свою очередь является таким же несамостоятельным моментом социально-экономической среды, ею определяется и проникается снизу доверху единою социально-экономическою закономерностью.

Мы получаем, таким образом, сложную систему взаимоотношений и взаимодействий. Каждый элемент ее определяется в нескольких своеобразных, но взаимопроницаемых друг для друга целых» (с. 34).

Таким образом, М. М. Бахтин выделяет три среды – литературную, идеологическую и социально-экономическую, – которые «объемлют» художественное произведение и без учета которых невозможно изучать, т. е. правильно понять литературное произведение[112].

Стало быть, «история литературы изучает конкретную жизнь художественного произведения в единстве становящейся литературной среды; эту литературную среду в обымающем ее становлении и идеологической среды; эту последнюю, наконец, в становлении проникающей ее социально-экономической среды. Работа историка литературы должна, таким образом, протекать в непрерывном взаимодействии с историей других идеологий и с социально-экономической историей» (с. 35).

Свои наблюдения М. М. Бахтин сделал на основе и относительно литературы Нового времени. Что же касается русской средневековой литературы, то это положение, в сущностной его основе, требует уточнений.

Во-первых, под «идеологической средой» в средневековый период следует понимать религиозное сознание древнерусских книжников на разных сменяющих друг друга исторических этапах (формациях), имеющих разную направленность: теоцентрическую, антропоцентрическую и эгоцентрическую.

Во-вторых, под социально-экономической средой применительно к русскому Средневековью следует понимать общественно-экономический строй: великокняжескую власть (до XVI века), царскую власть – сословно-представительскую монархию (XVI – начало XVII века) и самодержавную власть – абсолютизм (с 20-х годов XVII века).

Все три среды и формируют «литературную формацию». Изменение одной из них ведет к изменениям в другой и в целом – к изменению самой формации.

Обратим внимание на те формальные признаки, которые определяют авторы коллективной статьи[113] в качестве основания для выделения и характеристики диахронической стадии в истории литературы:

1. Именно художественное сознание определяет совокупность принципов литературного творчества в их практическом воплощении (художественное освоение мира в литературной практике).

Древнеславянские письменности и общеевропейский литературный процесс // Барокко в славянских культурах. М., 1982. С. 17.

2. В художественном сознании отражены: а) историческое содержание той или иной эпохи, б) ее идеологические потребности и представления, в) отношения литературы и действительности.

3. Художественное сознание эпохи претворяется в ее поэтике.

4. Смена типов художественного сознания обуславливает главные линии и направления исторического движения поэтических форм и категорий.

Литература последующей эпохи развивается: а) на фоне решительного поворота в социальных и экономических отношениях, б) постепенного крушения предыдущего политического строя и его идеологии, в) сдвига от религиозного сознания к светскому и рационалистическому.

К этому следует добавить еще одно важное наблюдение исследователей: «Категории поэтики заведомо подвижны. Даже тогда, когда в длительной исторической перспективе они сохраняют свою актуальность, от периода к периоду и от литературы к литературе они меняют свой облик и смысл, вступают в новые связи и отношения, всякий раз складываются в особые и отличные друг от друга системы. Характер каждой такой системы обусловлен в конечном счете литературным самосознанием эпохи (курсив мой. – А. У.)»[114].

Эта выведенная коллективом авторов универсальная формула взаимосвязи художественного сознания эпохи с поэтикой в целом применима и к русской литературе XI в. – первой трети XVIII в., но с учетом специфических частностей, присущих сугубо русской средневековой литературе.

Применим те же критерии оценки для характеристики трех литературных формаций в истории русской литературы XI – первой трети XVIII века, обобщив вышесказанное.

При этом еще раз следует подчеркнуть, что, во-первых, «литературная формация» выступает в качестве самостоятельной структуры, а конъюктивно-дизъюктивным признаком выступает писательское сознание: теоцентрическое, антропоцентрическое и эгоцентрическое. Во-вторых, следует отметить, что каждой литературной формации имманентно присуща черта переходности к другой литературной формации, т. е. предыдущая формация подготавливает формирование своей приемницы.

Кратко охарактеризуем их.

1.3.2.1. Литературная формация XI–XV вв

Этот период в развитии русского средневекового сознания относится к теоцентризму. Для него характерен синергетический тип творчества. «Поскольку язык имеет ценность вне материально осязаемой структуры как прямое орудие Божественного Откровения»[115], то писательство воспринимается как духовная деятельность – именно как передача этого Божественного Откровения.

Познание мира осуществляется через веру – умом, по Благодати. В основе мировосприятия лежит Священное Писание.

В «художественном сознании» этого периода отражено «историческое содержание»: рассматриваемый отрезок времени осмысляется древнерусскими книжниками как «последние времена» и ожидание Страшного суда в 1492 году. Отсюда все исторические события настоящего воспринимаются в эсхатологической перспективе. Русская история обретает Провиденциальный смысл. «Русский» осмысляется как православный, а Русская земля как оплот Православия. Русский народ становится носителем Православия до «скончания века» – концепция Илариона Киевского и древнерусских летописей.

В этот период не было единого центра летописания, но при многих монастырях Киева, Великого Новгорода, Владимира, Ростова, Суздаля, Москвы и т. д. создавались общерусские летописные своды. Характерно, что монастырское летописание на протяжении XI–XV вв. было общерусским. Летописи можно назвать доминирующими носителями основной идеи первой литературной формации. Важную роль играют жития святых и проповеди (разного рода «слова»).

«Отношение к действительности» воспроизведено в основной теме древнерусской литературы – спасения души в «будущем веке», а потому словесность носит поучительный характер, и действия, и поступки, и помыслы людей оцениваются с учетом этой важнейшей цели. При этом необходимо отметить, что речь идет о личном спасении человека.

Даже самое значительное бедствие – монголо-татарское нашествие – осмысляется через призму Божественного провидения: как наказание Руси за отход от благочестия (княжеские междоусобицы, ослабление веры в народе и усиление мирских пристрастий и т. д.), искупление грехов страданиями и стяжанием Благодати в миру и монастырях, направившихся подальше от мирской суеты в «пустыни» – в леса, на озера и острова.

«Идеологическое представление» – осмысление земной жизни как приуготовление к жизни вечной, княжеской власти – как Богом данной, а княжеского служения – как мирского служения Богу, выражавшегося в защите своего Отечества, своей православной веры и своего народа.

1.3.2.2. Литературная формация конца XV – 30-х годов XVII в

В конце XV в. – начале XVI в. происходит смена теоцентрического мировосприятия на антропоцентрическое и движение сознания от религиозного к рационалистическому.

Для второй в истории русской литературы литературной формации характерно проявление рассудочного начала в писательском творчестве.

Познание мира осуществляется все еще по Благодати, но значение обретает книжное знание и человеческий опыт. Происходит его накопление и обобщение.

Мировоззренческие процессы идут на фоне поворота истории от Древней Руси – содружества княжеств, к Московскому царству. Изменяется политический строй: великий князь превращается в царя, помазанника Божия – сакрального правителя. Меняется и идеология: от эсхатологической концепции «последних времен» к эсхатолого-политической теории «Москва – третий Рим».

В художественном сознании этой формации отражена новая эсхатологическая идея: осмысление Московского царства как последнего перед вторым пришествием Христа.

Возникает концепция коллективного спасения в благочестивом Православном царстве, хотя значимость индивидуального спасения не ослабла.

Угаснувшее было к концу XV века общерусское монастырское летописание возраждается в середине XVI века по воле государя в Москве. Составляются «Степенная книга царского родословия», огромные летописные своды, в том числе и лицевой. Летописание становится государственным, т. е. царским делом. В нем отражается царская (государственная) идеология. Сам царь курировал работу над новым летописным сводом. Ведется митрополичье, а затем, с появлением патриарха, и патриаршье летописание.

Происходит осмысление не только настоящего времени через призму будущего Страшного суда, но и собственного прошлого. После общерусской канонизации святых X–XIII вв. на двух Поместных Церковных Соборах 1547 и 1549 годов складывается понятие Святой Руси – сонма русских праведников домонгольской Руси. По сути, XVI век на Руси – это эпоха Возрождения домонгольской русской святости.

Отношения литературы к действительности выражается в стремлении выработать концепцию Православного царства, чем обусловлено доминирование в XVI в. публицистики и осознание Промысла о Московском царстве в Смутное время (начало XVII в.) в исторических сочинениях о «смуте». В начале XVII в. появляются новые исторические жанры, приходящие на смену летописям: авторские исторические хроники, частные «летописцы вкратце» и «исторические записки», в которых писатели высказывают собственные суждения на события русской истории («Временник Ивана Тимофеева», «Сказание Авраамия Палицина» и др.) и дают оценку поступкам конкретных людей и даже царей. В публицистике даже наметилась тенденция к десакрализации царской власти.

Появляется виршевая поэзия.

Литература этой формации развивается на фоне:

а) решительного поворота от великокняжеской власти и раздробленности княжеств к построению единого централизованного государства – православного Московского царства;

б) постепенного крушения предыдущего политического строя – великокняжеской власти и заменой его идеологии на царскую;

в) сдвига от религиозного сознания к светскому и рационалистическому.

Художественное сознание эпохи претворяется в ее поэтике. Развиваются новые жанры (публицистика, хронографы).

Фактически, если формально подходить к оценке соблюдения всех обозначенных признаков, мы наблюдаем смену одной глобальной «литературной эпохи» на другую. Но не изменился «тип художественного сознания». Следовательно, речь идет не о смене глобальной «литературной эпохи», а какой-то более мелкой литературной системе, входящей в состав «литературной эпохи». Именно она и названа мной «литературной формацией».

Рангом меньшая система структурно отражает более крупную, сохраняя большую часть ее признаков. Обязательно совпадает их главный объединяющий критерий, здесь – «тип художественного сознания».

1.3.2.3. Литературная формация 40-х годов XVII – первой трети XVIII в

Для третьей литературной формации, основанной на эгоцентризме, характерны секуляризация сознания и восприятие литературного труда как личного дела писателя, осознание и выражение авторской позиции, оформление собственности на литературный труд с указанием имени автора.

Познание мира осуществляется опытным путем с помощью рационалистического сознания. В центре мира и произведения оказывается личность писателя.

В художественном сознании этой формации отражено осмысление России как светского европейского государства, устраивающего свою судьбу по воле самодержавного монарха.

Осмысление Провиденциализма в русской истории выражается в созидании усилиями, прежде всего, патриарха Никона в Русской земле Нового Иерусалима – центра спасения. Религиозная эсхатологическая теория угасает в Петровскую эпоху. Отныне история будет расцениваться не как Богом указанный путь ко всеобщему спасению, а с гражданских позиций как цепь человеческих деяний на благо Отечества.

В концепции построения самодержавного царства, в котором реализуется провиденциальная идея сохранения Православия до Страшного суда, вырабатывается и новая концепция личного спасения: оно заключается в личном труде на благо Отечества и в конечных результатах этого труда – их количестве. Это относилось, в частности, и к писательскому труду.

Во второй половине XVII в. появляются автобиографии (протопопа Аввакума, инока Епифания и др.[116]), воспоминания, дневники и дневники путешествий представителей разных сословий от купца до дипломата (П. А. Толстой). Литературное произведение зафиксировало интерес автора сочинения к самому себе.

Литература этой формации развивается на фоне:

а) поворота от построения православного Московского царства к созданию монархического государства – России;

б) постепенного законодательного изменения политического строя – от царской власти до самодержавной монархии;

в) секуляризации сознания и отделения религиозного сознания от светского, рационалистического.

В течение этой литературной формации и происходит формирование собственно художественного метода литературы, основанного на типизации, обобщении и вымысле, и появляются первые светские художественные произведения. Прежде всего, это повести и «гиштории»: «исторические», сатирические, мирские, любовные, приключенческие и т. д. Под влиянием западноевропейского стиля барокко развивается силлабическая поэзия. Появляется театр.

Место ортодоксальной веры занимает формирующаяся новая светская культура и эстетика.

Подводя итог сказанному, следует еще раз отметить, что под литературной формацией понимается исторически складывающаяся (под воздействием мировоззрения, веры и влиянием исторических, социально-экономических, общественно-политических и др. процессов) совокупность взаимосвязанных между собой литературных явлений, создающих устойчивую на длительном временном отрезке четко отграниченную систему.

Рассмотрим в сжатом изложении характеристики трех литературных формаций, слагающихся из пяти мировоззренческих стадий, и укажем на некоторые существенные черты литературного процесса XI – первой трети XVIII века.

Часть II

Развитие мировоззрения и русской литературы XI – первой трети XVIII века

Евангельское слово легло в основу русской литературы и определило две ее генеральные эсхатологические темы: спасение души в «будущем веке» и осмысление человеческой истории, в том числе и своего Отечества, через призму Страшного суда.

Это одна из древнейших литератур Европы. Ее начальный период длился более семи столетий, с первой половины ХI века по 40-е годы XVII века, и имел специфические черты, присущие средневековью, выражавшиеся, прежде всего, в православном мировоззрении писателей и рукописном характере их творений. Применение с середины XVI века книгопечатания не изменило ее сути значительно, и произведения по-прежнему распространялись путем переписывания.

Богослужебная литература на Руси появилась во второй половине Х века с распространением христианства и славянской письменности.

Христианство – письменная религия. Возникновение и развитие письменности на Руси было обусловлено потребностью в изложении и распространении христианского вероучения. С одной стороны, переводная христианская литература дала толчок развитию оригинальной древнерусской словесности, с другой – ее возникновение было в значительной степени подготовлено высоким уровнем развития устного народного словесного творчества – сказок, былин, песен и т. д. Но, в отличие от фольклора, древнерусская литература формировалась иным типом мышления, на иной – христианской – эстетической основе[117]. Фольклор – результат творчества широких народных масс, творчества, связанного еще с дохристианским – языческим – мировоззрением. Его среда бытования была гораздо шире среды бытования литературы. Однако со временем, с распространением и укреплением на Руси христианства, влияние письменной словесности на устную заметно усиливалось.

Литература – продукт деятельности не всего общества, а только его образованной части. В Древней Руси эта диаспора охватывала значительную часть городского населения, княжескую среду и, конечно же, монастыри. Монастыри выступали хранителями и распространителями литературного церковнославянского языка. Они имели скриптории – мастерские по переписке и изготовлению книг – и становились очагами культуры и распространения письменности. В монастырях собирались богатейшие по содержанию библиотеки. Вот почему большинство древнерусских писателей были монахами или церковными деятелями, а светские лица выступали с сочинениями гораздо реже. По сути дела, русские монастыри выполняли те же образовательные и просветительские функции, что и западноевропейские университеты, с той существенной разницей, что занимались духовным, а не светским образованием, и, соответственно, приоритет отдавался духовной литературе, а не мирской – художественной.

Под древнерусской образованностью следует понимать высокую грамотность, знание греческого языка и догматов христианской веры, что способствовало, в совокупности формированию христианского мировоззрения.

Начало его формирования относится к тому же Х веку, когда мифологическое сознание, основанное на эмпирическом знании и представлениях язычников Древней Руси, столкнулось со стройной космологической системой христианства и с отвлеченными категориями развитого абстрактного мышления.

После принятия Русью в 988 году христианства в качестве государствообразующей религии оно на семь столетий становится основой мировоззренческих представлений древнерусских книжников. Церковный канон не допускал никаких отклонений от официальной трактовки Священной истории, изменения религиозных культов и обрядности. Под воздействием христианской литературы формировались средневековые представления о бинарной картине мира и о человеке как носителе образа Божия в себе. Но они не оставались неизменными на всем протяжении XI–XVII веков.

Раздел первый

Литературная формация XI–XV веков

2.1.1. Стадия мировосприятия (XI–XII вв.)

2.1.1.1. Мировоззрение

С конца X века, со времени принятия христианства в качестве государственной религии, и на протяжении XI–XII столетий Русь проделала в мировоззренческом плане путь от язычества (чувственного мироощущения) к христианскому (умственному) мировосприятию.

Это – значительный переворот в сознании, своего рода умственная революция. Ибо произошел резкий скачок в восприятии и понимании мира, окружающего человека.

Языческое восприятие мира основывалось на чувствах и опыте практической деятельности человека, ограниченной земледелием, охотой и кустарными ремеслами. Эмпирических знаний было недостаточно, чтобы постичь мироздание, и потому произошло – в его постижении – простое перенесение человеческих качеств на природу – ее одухотворение. Соответствующий этому наивному познанию метод можно условно назвать индуктивным: от частного человеческого опыта к обобщенному представлению о мире, то есть от частного – человека, к общему – мирозданию. Немаловажно, что существовала только устная традиция передачи знаний, они не были фиксированными.

Христианство ко времени прихода на Русь имело уже почти тысячелетнюю традицию с хорошо разработанной системой знаний (христианскую философию), зафиксированной письменно.

Приняв христианство, Древняя Русь приняла и это обобщенное устоявшееся знание с четкой картиной бинарного мира (горнего и дольнего) и представлениями о человеке, как малом мире, «микрокосмосе» – подобии большого мира – «макрокосмоса», давая пищу уже «уму», «очам духовным», а не чувствам – «глазам телесным». Не скудный человеческий опыт, передаваемый устно, а обширное христианское знание, изложенное в книгах, заняло доминирующее положение в сознании образованных писателей. Не человек, а иерархическое мироздание с Богом в центре оказалось объектом познания.

Человек был последним в ряду божественных творений и очутился на периферии мироздания. В центре мира пребывает Творец, откуда взирает Он на Им сотворенный мир. Этот взгляд Творца отражает обратная перспектива икон XI–XV веков.

Доминирующим методом познания-отражения на стадии мировосприятия был религиозно-символический метод. Он имеет двуединую сущность: объединяет (синкретизирует) причину и следствие. Для этой стадии идеалистического мышления характерно отсутствие в древнерусских сочинениях указаний на причинно-следственную связь, но зато акцентируется смысловая. Например, деяния Владимира Святославича, крестившего Русь, сравниваются с деяниями византийского императора Константина, распространившего христианство, братоубийство Святополка Окаянного – с братоубийством Каина и так далее.

Собственно «познание» сводилось к Богопознанию. Бог, согласно Священному Писанию, непостижим, но «познаваем». Однако «познание» «мыслится не как постижение сущности Бога, что считалось недопустимым для человеческого разума, а выявление смысла, который имеет Бог для человека. «Познание» таким образом, интерпретируется в духе истолкования, направленного на понимание»[118]. Можно сказать, Бог не познавался, а осознавался. И осознавался, прежде всего, через свое творение. Величие Его виделось в окружающем мире, природе. Окружающий мир, как Божественное творение, не мог быть постигнут разумом, но воспринимался (осознавался) «умом» – «очами духовными» («умная сущность мира»). Поэтому отношение к природе – это отношение к Богу: природа не познаваема разумом, как и ее Творец, только умом[119] можно осознать ее величие: «Велий еси, Господи, и чюдна дела твоя, никак не разум человеческъ не можеть исповедати чюдес твоихъ… устроеных на семъ свете: како небо устроено, како ли солнце, како ли луна, како ли звезды, и там и свет, и земля на водах положена, Господи, твоим промыслом! Зверье разноличнии, и птица и рыбы украшено твоим промыслом, Господи!»[120]

В этом отрывке из «Поучения» древнерусского князя Владимира Мономаха передан восторг православного человека перед сотворенным Богом мирозданием. Только мысленно и можно объять эту картину – от неба и до земли, от светил и птиц до человека, – но не передать («исповедати») разумом всех чудес творения – видимый вокруг мир. Но это не значит, что разум в этот период бездействует. Наоборот, с его помощью нужно, по словам Климента Смолятича, писателя XII в., «рассматряти… и разумети, яко вся состоатся и съдержатся и поспеваются силою Божиею…»[121]

А «разумети» приходится многое, поскольку природа представляет собой загадку. Ее явления, особенно бедствия (засуха, наводнение, землетрясение и т. д.) – воспринимались как проявление воли Творца, наказание за грехи: «Бог наводитъ по грехомъ на куюжду землю гладомъ, или моромъ, ли ведромъ, ли иною казнью, а человекъ не весть ничтоже»[122].

Бедствиям часто предшествовали знамения «въ небеси, или звездах, ли солнци, ли птицами, ли етеромъ чимъ»[123], на которые обращали особое внимание летописцы и фиксировали.

Знамения не пытались понять как явления природы, но стремились разгадать их сокровенный смысл: «знаменья бо бываютъ ова на зло, ова ли на добро»[124]. В сознании православных книжников XI—XII вв. они могли выступать предвестниками и событий (нашествия врагов), и природных катаклизмов (засухи, наводнения), и, наконец, человеческой судьбы.

Затмение солнца 1 мая 1185 г. предостерегает Игоря Святославича от выступления на половцев. Исход этого похода был решен еще до его начала, в чем автор «Слова о полку Игореве» не сомневался. Поэтому и произошло предзнаменование – затмение солнца (солнце – символ князя) 1 мая в день пророка Иеремии.[125] Однако Игорь не внемлет предупреждению («спалъ князю умъ похоти, и жалость ему знамение заступи»), и его постигает трагическая участь – плен, который для чести русского воина был хуже смерти.

Небесные знамения, описаниями которых особенно богаты летописи, не только выступают предвестниками каких-то событий или природных явлений, но и как бы являются их символами: кровавая комета – ратей и «кровопролитию»; затмение солнца – плена или гибели князя и т. д.

Сами же природные явления являют Божественную волю. Поэтому в их описании в XI–XII вв. авторы стремятся отразить Божественное провидение, ибо происходящее в природе (засуха, эпидемии и т. д.) и события (нападения врагов) имеют свои смысл и цель, поскольку предопределены и ниспосланы Богом за грехи христиан: «…земли же согрешивши… казнить Богъ смертью, ли градомъ, ли наведениемъ поганыхъ, ли ведромъ, ли гусеницею, ли иными казньми»[126].

Бог правит миром, и человеческая судьба в Его власти. Но у человека есть свобода выбора между добром и злом. И как он воспользуется ею: во имя спасения или гибели – это одна из главнейших тем древнерусской литературы, нашедшая отражение и в «Повести временных лет», и в «Письме Олегу Святославичу» Владимира Мономаха, и в «Слове о полку Игореве» и во многих других не менее значимых в этом смысле сочинениях.

На этой стадии мышления logos имеет полный приоритет перед ratio. Слово воспринималось как символ, несущий в себе Божественную сущность и глубинный смысл[127], ибо словом явил Господь волю – сотворил видимый мир и всякую «вещь» в нем. Иисус Христос – Бог Слова и воплощение Слова. Отсюда такой в XI–XII веках пиетет перед Словом, особенно – Священного Писания. К нему относились как к Божественному Откровению, в котором отражена вся сущность мира. Отсюда приоритет духовного начала перед физическим миром. Поэтому и не пытались постичь материальный мир – «воплощение Божия слова» – «разумом», то есть рассудком и чувствами, ибо для его «постижения» достаточно было понять «умом», что о нем говорится в Святом Писании – Божественном Откровении. Исследовать не реальный мир, а его отражение, словесный символ[128].

В XI–XII вв. слово воспринималось на нескольких уровнях. На одном – содержательном (нарративном), сохранившемся до сих пор, – слово воспринималось как носитель информации. На другом – символическом, характерном только для раннего средневековья, – как материализованный символ. Двухуровневым был и язык. Древнерусский язык деловой письменности – язык профанный. А церковнославянский язык божественной литургии и Священного Писания – язык сакральный, поскольку «связан с сакральным, Божественным началом».

Сакральность церковнославянского языка проявляется в его функциональном предназначении. Это – язык церковного Богослужения (Богу служения) и Богом вдохновенной словесности (Священного Писания и творений святых отцов). Этот язык, в отличие от всех литургических языков, не знал и не знает бытового (профанного) употребления.

Он же был и литературным языком. Сакральный литературный язык не допускал вымысла, но был глубоко символичен. «Различие в употреблении церковнославянского и русского языка определялось, надо думать, различием между подлинной (высшей) и лишь эмпирически наблюдаемой реальностью – между объективным знанием и субъективным видением»[129].

Сакральность церковнославянского языка отражалась и в графическом начертании букв – уставном письме ХI—ХII вв. В ХII в., на новой стадии мировоззрения, графика письма меняется[130].

С помощью слова-символа создавалась (при отсутствии научного объяснения мироздания, когда мир дольний воспринимался как символ мира горнего) упорядоченная система мироздания. Поэтому символизм был единственно возможным для XI–XII вв. способом построения целостной картины мира, в центре которой пребывал Бог-Творец.

«В нем (символе. – А. У.), в отличие от простого изображения, простого знака и даже таинства в его схоластической редукции, две реальности – эмпирическая, или «видимая», и духовная, или «невидимая», – соединены не логически («это» означает «это»), не аналогически («это» изображает «это») и не причинно-следственно («это» есть причина «этого»), а эпифанически (от греческого елираеіа – являю). Одна реальность являет другую, но – и это очень важно – только в ту меру, в которой сам символ причастен духовной реальности и способен воплотить ее»[131].

Отсюда умозрение как способ познания сущего[132]. Отсюда и восприятие природы как символа. Скажем, сменяющиеся, но ежегодно повторяющиеся времена года – это символ священной истории, отраженный в ежегодно повторяющихся христианских праздниках (например, в «Слове на Антипасху» Кирилла Туровского, в котором весна символизирует Воскресение Христа). Да и сама русская история в княжениях находит под пером летописцев аналогии-символы в библейской истории[133].

Отношение к действительности в рассматриваемый период носило ценностный (аксиологический) характер. Это видно на примере понимания категорий «времени» и «пространства», воспринимаемых в смысловом единстве. Время началось на Востоке, там, где был Рай («Сотворил Бог породу на Востоце…»). Конец мира, Страшный суд в средневековом сознании православного человека был связан с Западом (не случайно, алтарь церкви с иконостасом располагался на восток, молящиеся обращались лицом к востоку; изображение Страшного суда – на западной, противоположной стене храма, у выхода). Центр мира – в Иерусалиме, на Лобном месте, рядом с храмом Воскресения Господня, где находится Гроб Господень.[134]

И время, и пространство воспринимались в двух ипостасях, поскольку в представлении христиан существовали и сакральное время – вечность, и сакральное пространство – небеса, рай, наряду с земными (дольними) мирскими изменяющимися временем и пространством.

Эта бинарная картина мира отражена в выходной миниатюре с изображением евангелиста Ионанна и его ученика Прохора на острове Патмос из самой старшей из дошедших до нас лицевых рукописей – Остромирова Евангелия (Новгород. 1056–1057. Лист 1 об.). «Композиция эта поражает сложностью своей философской и эстетической концепции. Рама ее в виде четырехлепестковой розетки типа квадрифолия позволяет мастеру создать как бы два параллельных слоя на ее вертикальных и горизонтальных лепестках: мир Иоанна, который находится в непосредственном контакте с небом, и мир земной, мир Прохора, который воспринимает «Откровение» через посредство апостола»[135].

При описании обычной природы, пребывающей во временном состоянии, не воспроизводились статичные пейзажи, например, в «Слове о полку Игореве». Но при описании святых мест Палестины, где все символизирует время Христа, имеют место только описания пребывающей в статичном состоянии природы, символизирующей вечность, например, в «Хождении игумена Даниила в Святую землю».

О вечности, пребывая во временном бытии, должен думать каждый христианин. Вся его жизнь сопряжена с ожиданием конца времён, то есть земного времени, и наступлением «будущего века», то есть вечности. Это явственно выражено в «Письме Олегу Святославичу» Владимира Мономаха, адресованном на Страшный суд, и представляющем собой покаянную исповедь русского князя. О будущем же земном времени древнерусские книжники предпочитали не задумываться[136].

То есть сквозь призму отношения к категории времени проступает проблема греховности человеческой жизни, проблема добра и зла, постоянно присутствующая в древнерусской литературе.

Подытоживая сказанное о мировоззренческих представлениях XI–XII вв., осталось только повторить, что для этого периода единственно возможным методом познания-отражения был религиозно-символический и о нем можно говорить как о средневековом литературном методе отражения XI–XII вв.

2.1.1.2. Осмысление творчества и писательского труда

Древнерусский православный книжник, человек церковный или мирской, руководствовался в своей жизни Святым Писанием – Библией, и Святым Преданием – трудами святых отцов церкви. Тем более, если это творческая личность, и тем более, если он жил в монастыре.

Сознание древнерусского книжника XI–XII веков было религиозно-символическим. Мир и человеческие поступки осмыслялись только через призму Священного Писания и его толкований святыми отцами церкви (раз святой, то и его толкования Боговдохновенны!).

«В святоотеческой литературе существует традиция, согласно которой человеческое творчество и самые творческие способности рассматриваются в связи с проблемой богоподобия и представляются как особый божественный дар и вместе с тем задание человеку по предвечному изволению Божию (Григорий Нисский, Феодорит Кирский, Василий Селевкийский, Анастасий Синаит, Фотий Константинопольский, Иоанн Дамаскин, Григорий Палама). Этот дар и одновременно долг дается человеку, как свобода воли, помимо его желания или нежелания как печать богоподобия. Человек, утверждал, например Анастасий Синаит, – творец и демиург по образу Бога, Творца и Демиурга (89-й вопрос «Вопросоответов»). Творящий человек, таким образом, в определенной мере подражает своему Творцу, как образ Первообразу (Фотий Константинопольский)»[137].

Сотворенный по образу и подобию Творца человек изначально «предназначался к духовному совершенству (курсив мой. – А. У.) – к благодатному пребыванию в общении с Богом в условиях райской жизни»[138]. Не случайно, что первое со-творчество Адама Богу было в поименовании всех животных и предметов (Быт.: 1. 19–20). Причем, что важно отметить, «въ начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Богъ. Оно было въ начале у Бога: все чрезъ Него начало быть» (Иоанн: 1. 1–2). То есть Творец-Бог и Слово (Логос) неразрывны в свой сути, тому доказательство – Иисус Христос – воплощенное Слово.

Творец-Бог воплощал слово-идею во всех других своих видимых творениях. Адам, именуя (называя) их, угадывал (точнее, указывал) в нареченном имени эту «идею вещи»[139]. Он «всматривается во внутреннюю сущность каждого творения, каждого животного, каждой вещи, всматривается и угадывает самое существенное в них. Своим словом, находимым в каком-то непостижимом процессе творчества имени, он прочитывает внутреннюю умопостигаемую криптограмму всякого бытия… Адаму дано было узреть неизреченное строение, носимое в себе каждым животным»[140].

Это – первое словесное со-творчество человека Богу. Оно стало возможным при духовном совершенстве Адама.

«Когда же в гордом вожделении стать, «как боги», прародители вкусили плод от запретного древа, то тотчас же они (как вышедшие из смиренного послушания Богу) утратили благодатную духовность и стали людьми плотскими. У пребывающего «в благодати Божией» человека тело есть храм живущего в нем Святого Духа (Деян.: 13.43; ср.: 1 Кор.: 6.19). Но как только человек лишается благодати, так и становится плотским человеком – рабом своего тела; тогда в нем закрываются духовные очи – очи любви, чистоты и святости, а открывается зрение плотское – «похоть очей» (1Ин.: 2.16)»[141]. «И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания» (Быт.: 3.7).

Здесь мы сталкиваемся с другим видом творчества – уже материальным – рукодельным ремеслом («художеством»), обусловленным «ниспадением личности в плотское состояние». С этого, сшитого из смоковных листьев опоясания, «началось в человечестве искусство» (с. 4).

Потомкам изгнанных из Рая прародителей предстоял длительный путь возвращения к Отцу Небесному через обожение, то есть восстановление долгим и тяжелым трудом утраченной Божественной благодати через крещение и усвоение христианского (евангельского) учения.

Руководством для праведной жизни стали Новозаветные книги, труды святых отцов церкви и «душеполезное чтение» – творения древнерусских писателей, имеющие учительный характер. Хочу здесь отметить, что практически через все древнерусские произведения вплоть до 40-х годов XVII века, проходит тема спасения души.

Мы подошли к еще одному виду творчества – искусству жить.

«...Человек, принявший верное направление в искусстве жить, смиренно осуществляет праведную, по-Божьи жизнь, приближающую его к Богу; тогда как гордо и нечестиво живущий, шествует широкой дорогой вседозволенности и направляется (и приближается!) к князю тьмы – диаволу» (с. 15). Высшее проявление искусства жить – достижение святости.

«Печать принятого человеком направления в искусстве жить накладывается» (с. 15) и на его житейские дела, поступки и, конечно же, словесное творчество.

Чем совершеннее (благодатнее) жизнь человека, тем большее смирение в трудах его. А труд его – не славы ради мира сего (личной славы), но – во славу Божию: «И все, что вы делаете, словом или делом, все делайте во имя Господа Иисуса Христа. И все, что вы делаете, делайте от души, как для Господа, а не для человеков, ибо вы служите Господу Христу» (Колос.: 3.17,23) (курсив мой. – А. У.).

Здесь приведено исходное положение в осознании древнерусскими «списателями» своего труда. Следует напомнить, что практически все известные нам древнерусские авторы XI–XII вв. – монахи, т. е. в искусстве жить избрали «ангельский путь» совершенствования, отказавшись от «славы и богатств мира сего» ради духовного служения Богу. Уместно заметить, что «человек начинает творить лишь со времени приобретения навыка духовного господства над плотью, над материальностью мира, поскольку непременным условием всякого творчества есть свобода творящего духа над материальным творением» (с. 27).

Поэтому монашеское духовное делание есть освобождение духа от всего мирского, есть «процесс становление человека в творца» (с. 27). И чем больше свобода духа, тем сильнее талант, воспринимаемый как Богом данный и употребляемый во славу Божию по словам апостола Павла: «Что делаете, все делайте во славу Божию» (1 Кор.: 10.31).

«Человек ответственен перед Создавшим его за реализацию этого творческого дара, этого предвечного божественного о нем замысла. Страшный суд будет судить именно о том, как и насколько человек осуществил в земной жизни свое творческое назначение»[142].

«Полнота же духовной свободы достигается только жизнью в Боге, … жизнью, к которой стремятся монахи (и святители из монахов). Но поскольку Бог есть Дух, то только облагодатствованный Святым Духом человек обретает необходимую для творчества свободу духа, по сказанному: «где Дух Господень, там свобода» (2 Кор.: 3.17; ср.: Ин.: 4.24; 1 Ин.: 4.8; 1 Кор.: 8.3)» (с. 28).

Творчество князя Владимира Мономаха не есть исключение из этого правила, ибо княжеское служение – это мирское служение Богу; его «Поучение» написано не «славы ради мира сего» (об этом свидетельствует его единственный экземпляр, включенный в летописный свод, составленный в Выдубицком монастыре), а как самооценка своих деяний (поскольку княжеская власть от Бога, то и отвечать ему за свои дела пред Богом), направленная на Страшный суд: «На Страшном суде без обвинителей обличаюсь..»[143].

По сути дела, в древнерусских произведениях предпринята «попытка представить (воспроизвести и передать). непостижимое содержание образа Божия, имеющегося в человеке, а также попытка наметить и указать средства к достижению богоподобия, во всей полноте его божественных совершенств» (с. 21).

Словесное средневековое произведение создается не по хотению автора (многие из них особо подчеркивают это), но по послушанию, т. е. по смирению (преподобные Нестор и Епифаний Премудрый), «соизволением и вдохновением Духа Божия» (с. 27), пребывающем в человеке по его молитве и праведной жизни, исполненной любви.

И поскольку, «согласно святоотеческому учению, истинное творчество (или творчество в собственном смысле) есть совместное с Богом действие человеческого духа, богодействие, теургия – продолжение дела Божия»[144], то монахи-списатели обращаются в самом начале творения с просьбой к Богу о благословении («Господи, Благослови!») и молитвой, как это сделал преподобный Нестор: «Владыко Господи, Вседержителю, створивый небо и землю и вься, яже на ней, Ты и ныне сы, Владыко, призри на смирение мое (присутствует указание на отсечение собственной воли) и подай же разумъ сердцю моему, да съповедь оканьный азъ всемъ послушающимъ жития и мучения святу страстотерпцю Бориса и Глеба. Но, о Владыко, веси грубость и неразумие сердца моего, но надеюся твоему милосердию и молитвы ради святою мученику Бориса и Глеба»[145].

Нельзя согласиться с утверждением Д. С. Лихачева и его последователей, что мы имеем дело с «устоявшейся формулой», «литературным этикетом»[146], т. е. шаблонным, слабо осознанным использованием литературного клише. Если принять подобное мнение, то тогда и церковную службу (литургию) следует также рассматривать как «литературный этикет», отрицая святое таинство Евхаристии.

С молитвенного обращения начинает и свои поучения, и торжественные слова епископ Туровский Кирилл: «Приди ныня Духомь, священый пророче Захария, начаток слову дая нам от своих прорицаний о възнесении на небеса Господа Бога и Спаса нашего Исуса Христа»[147]. «.. Ничто же бо от своего ума сде въписано, нъ прошю от Бога дара слову на прославление Святыя Троица; глаголемъ бо: Отвьрзи уста своя и напълню я»[148].

Благодать Святого Духа может исходить и от Святого Евангелия: «Нъ не от своего сердца сия изношю словеса – в души бо грешьне ни дело добро, ни слово пользьно ражаеться, – нъ творим повесть, въземлюще от святаго Еваньгелия, почтенаго нам ныня от Иоана Феолога, самовидьця Христовых чюдес»[149].

«Мы бо слову несмь творцы, но пророческихъ и апостольскихъ возследующе глаголъ … творимъ повесть, вземлюще отъ Св. Евангелия»[150].

Основная добродетель пишущего – смирение, отвержение собственной воли, умаление собственных сил (не достоинств – их априори не существует для религиозного сознания!) по совести, ибо: «В лукавую душу не войдет премудрость и не будет обитать в теле, порабощенном греху. Ибо Святой Дух премудрости удалится от лукавства и уклонится от неразумных умствований. Источник премудрости – слова Бога Всевышнего, и шествие ее – вечные заповеди» (Прем.: 1.4–5; Сир.: 1.5).

Потому-то и простой монах Нестор, и епископ Кирилл Туровский проявляют смирение в трудах своих: «Како дерезну азъ оканьный похвалити ваю, грубый си, неразумный? Елико бо аще изреку, не могу достойно похвалити. Нъ что реку или что възглаголю?»[151] – вопрошает киево-печерский монах.

Те же самоуничижение и смирение присутствуют и в сочинениях владыки Кирилла: «Мы же нищи есмы словом и мутни умом, не имуще огня Святаго Духа на слажение душеполезных словес; обаче любове деля сущая (а любовь есть Бог! – А. У.)[152] со мною братья мало нечто скажем о поновьленьи въскресения Христова»[153].

Поскольку в литературе XI–XIV вв. к Слову относились как к Логосу (Богоданность Слова), воспринимали его умом (духовной сущностью), то и написанное сакральным церковно-славянским языком воспринимали как Истину (Истина есть Бог). «Явление словесъ твоихъ просвещаетъ, и вразумляетъ младенца. Оуста моя отверзохъ, и привлекохъ духъ, яко заповеди твоя желахъ» (Пс.: 118. 130–131).

Отсюда частое употребление авторами утверждения «въ истинну реку…» «и изъявлю вамъ истинну»[154].

По сути, древнерусские авторы следуют высказанной в Псалтыри доктрине: «Вымыслы человеческие ненавижу, закон Твой люблю» («Законопрестоупныя возненавидехъ, законъ же Твои возлюбихъ») (Пс.: 118. 113). «Помощникъ мой, и заступникъ мои еси, на словеса твоя оуповахъ» (Пс.: 118. 114).

Читатель верит автору, автор верит читателю, что тот правильно поймет написанное (для этого нужен такой же путь домостроительства: по Благодати написанное по Благодати же будет воспринято и понято) и его не осудит: «Нъ молю вашю, братие, любовь; не зазрите ми грубости, ничто же бо от своего ума сде въписано», – замечает Кирилл Туровский[155].

«Нъ послушайте, братие, съ всякымъ прилежаниемь и не зазритн грубости моеи» – просит преподобный Нестор. «Молю же вы и почитающа, да любве ради Божия въспоминаите мя и глаголите: «Боже, молитвами преблаженую страстотерпцю Бориса и Глеба, очисти грехы списавшаго си»»[156].

Даже переписчик Святого Евангелия смиренно обращается к читателям: «А исправяче чьтете, блазнь бо не хотию написане (то есть, не по собственной воле, не по своему желанию), нъ дияволею пакостию»[157]. Здесь очень важен подчеркнутый автором аспект смирения: ошибки в переписанный текст вкрались помимо его воли, дьявольскими кознями. Его собственная воля, это даже не вызывает сомнения, направлена на спасение души, иначе бы он не взялся за тяжелый и ответственный труд переписывания Евангелия.

2.1.1.3. Древнерусские творения

Историческая (точнее – историко-богословская) тема занимает в древнерусской литературе доминирующее место. Уже в одном из ранних историософских сочинений «Слове о Законе и Благодати», прочитанном пресвитером церкви св. Апостолов в Берестове Иларионом (впоследствии первым из русских митрополитом Киевским) в церкви Благовещения Пресвятой Богородицы на Золотых воротах в Киеве в ночь с Благовещения на Пасху (с 25 на 26 марта 1038 г.), в первый юбилей крещения Руси, предпринята удачная попытка осознать историческое место Древней Руси в контексте мировой христианской истории[158].

В первой части «Слова» приводятся рассуждения богословского характера – о «Законе» (иудействе) и «Благодати» (христианстве), во второй – рассказ о приходе христианства в землю русскую, в третьей – похвала «крестителю Руси» киевскому князю Владимиру Святославичу. К «Слову» присоединена молитва от всей Русской земли.

Линейный временной поток земной истории человечества (ограниченный началом и концом) делится Рождеством Христовым на два временных неравноценных отрезка: Ветхозаветную историю – эпоху Закона (регламентирование земной жизни десятью заповедями, полученными Моисеем от Бога) и Новозаветную – эпоху Благодати (христианского учения о спасении души в «будущем веке – жизни нетленной»).

В «Слове о Законе и Благодати» Иларион называет Ветхий Завет слугой и предтечею Благодати и Истины. Ветхий Завет только приуготовляет к восприятию Истины, но не спасает. Истина есть Бог. И спасительное учение приходит с Сыном Божиим – Христом. Спасение возможно только через крещение и исполнение в дополнение к десяти заповедям еще девяти «заповедей блаженства», данных Иисусом Христом своим ученикам-апостолам для назидания последователей христианского учения.

Перед Иларионом стояла довольно сложная задача: выражаясь его же словами, «влить в старые мехи новое вино». «Новым вином» была историософская идея равенства всех народов, которую нужно было «влить» в традиционную форму поучительного слова. При этом, чтобы мысль выглядела убедительной, необходимо было использовать для ее утверждения известные высказывания из Священного Писания. Причем не цитаты управляют мыслью Илариона, а его мысль подчиняет их себе, и они обретают новое содержание.

«Благословен Господь Бог Израилев…» начинается первая фраза произведения евангельскими словами, а заключается уточнением Илариона: «…Бог христианский». И прославляется не «Бог Израиля», а христианский Бог, сотворивший «избавление людям» – «Сыном Своим («Благодатью») все народы спас и ввел в жизнь вечную…».

Зачем понадобилось Илариону противопоставление двух заветов? Закон был дан Богом пророку Моисею на Синайской горе, чтобы вывести «заблудшее стадо» из плена грехов. Иудеи были избраны из среды язычников ради определенной миссии: они должны были с помощью Закона отойти от греховной жизни, поверить пророчествам о грядущем Спасителе, принять Его и Его учение, ведущее к жизни нетленной. То есть они были призваны указать собственным примером путь от греха ко спасению. Иудеи же избранность свою поняли как исключительность и ограничили бытование Закона в своем только народе, не приняли Спасителя и Его учения и распяли Его. И за это они лишены спасения в будущей жизни – на небесах.

«Земными будучи», свои интересы сосредоточили на земном, а дарованный им Закон использовали как «оправдание» дел своих.

Закон господствует на земле, Благодать же указывает путь спасения, приуготовляет христиан к вечному бытию духа: «Так иудейство тенью и Законом утверждалось, а не спасалось, христиане же Истиною и Благодатью не утверждаются, но спасаются. У иудеев ибо (само)утверждение, у христиан же – спасение. Поскольку самоутверждение в этом мире наличествует, а спасение – в будущем веке, то иудеи о земном радеют, христиане же – о сущем на небесах. И потому самоутверждение иудейское ограничено было по ревности их, ибо не распространилось в другие народы, но только в Иудеи одной пребывало. Христианское же спасение благо и щедро, простирается во все края земные».

Материальному миру Иларион противопоставил мир сакральный (духовный) как совершенный. Мир тленный меркнет перед миром вечным. Благодать выше Закона – по сознанию.

Надо полагать, Иларион не случайно использовал принцип аналогии и исторической ретроспекции, противопоставляя «ветхозаветное» (греховное) и «новозаветное» (благодатное) в мировой истории, и старое/новое – уже в новозаветный ее период, противопоставляя и сравнивая уже «обветшавшую» Византию и молодую, только вышедшую из купели обновления Русь.

Указывая на ограниченность «законного оправдания» в одной только Иудее и опираясь на положения Священного Писания, в которых обосновывается приоритет «народа нового» перед «ветхим», Иларион подчеркивает земную ограниченность – временность – иудейской истории, что должно было послужить предостережением и вселенской империи, претендующей на первенство и руководство в христианском мире уже в новый век – век Благодати. И чтобы смысл этот был понятен, приводит притчу о виноградаре, за грехи которого его виноградник передают более достойному. Так и с Благодатью произойти может: перейдет к другому народу. И еще один пример напоминает он из истории иудеев: «Поскольку дела их темны были – не возлюбили света», то «пришли римляне, пленили Иерусалим, и разрушили до основания его. Иудейство оттоле погибло, и Закон за ним, как вечерняя заря, погас. И рассеяны были иудеи по странам – дабы не в купе зло пребывало».

Противопоставляя Благодать Закону, Иларион подчеркивал, что «спасение благо и щедро» даровано не одному какому-то избранному народу, а простирается «во все края земные», на все народы. Избранничеству и национальной ограниченности иудейства Иларион противопоставлял идею универсальности христианского учения и равноправия людей, его воспринявших. Языческие народы, как и Русь, тоже могут выступать истинными восприемниками учения Христа. Причем Иларион так обосновал свою мысль, что в результате Русь оказывалась как бы даже в более выгодном положении, нежели ее предшественники, и обретала особое предназначение своего существования – быть хранительницей Благодати: «Ибо подобало Благодати и Истине в новых людях воссиять! Не вливают ведь, по слову Господню, вина нового учения благодатного в мехи старые, обветшавшие в иудействе, а иначе просядутся мехи и вино прольется… Но новое учение – в новые мехи – новые народы. И соблюдется то и другое».

Переход ко второй части, очень естественно вытекающей из первой, почти незаметен. Предыдущая тема сужается, и разговор со всех народов логически переводится на Русь: «Ибо вера благодатная по всей земле простерлась и до нашего народа русского дошла. И Закона озеро пересохло, евангельский же источник наводнился, и всю землю покрыв, и до нас разлился».

Вторая часть «Слова» рассказывает о приходе христианства на нашу землю и превращении языческой Руси в христианскую: «И уже не идолослужителями зовемся, но христианами, … и уже не капища сатанинские воздвигаем, но Христовы церкви созидаем». Стала Русь равноправной среди других христианских народов: «Вся страны Благой Бог наш помиловал и нас не презрел, восхотел и спас нас, и в разум истинный привел», и по ней «потек источник Евангельский, напояя всю землю нашу».

По христианским представлениям, мировая история имела две основополагающие точки отсчета – сотворение мира и Рождество Христово. И если средневековые историки пользовались исчислением лет от сотворения мира (на Руси этот принцип нашел отражение в летописании), то Иларион, при осмыслении мирового исторического процесса, в качестве отправной точки использует Рождество Христово – «начало века», то есть начало новой эры человечества, века Благодати: «Ибо Бог прежде века (Благодати) изволил и помыслил Сына своего в мир послать». Пророчества же о нем были явлены в конце века Закона – ветхозаветной истории. Из этого, однако, не следует, что, по Илариону, Рождество Христово было началом истории народов вообще. Оно стало началом новой истории у языческих народов, в том числе и Руси, пришедшей от эпохи «идольского служения» к эпохе христианства: «Вначале Закон – затем Благодать». У иудеев же Иларион отмечает иной путь: от язычества к Закону, и поскольку из-за гордыни своей они не приняли Благодати, то лишили себя спасения не только в «будущем веке», но и защиты на земле: иудейская история дальше пленения и разорения Иерусалима римлянами Иларионом не излагается.

С достижением христианством пределов Руси (в определенный момент мировой исторический процесс имел как бы движение в пространстве, когда происходило распространение христианства от одного народа к другому, никак не связанное со временем, ибо не важно, в каком часу нанял господин работника в виноградник, плату все получают одинаковую) Русь обретает историческую точку отсчета, причем вектор истории располагается по обе ее стороны, разделяя исторический процесс на два периода: историю дохристианской Руси, или предысторию, выражавшуюся языческим прошлым народа и родословной киевских князей от «старого Игоря», «бабки Ольги» и отца князя Владимира – «славного Святослава», до самого Владимира, крестившего Русь, приобщив ее тем самым к новой истории народов, и связавшего оба периода воедино.

В языческий период движение истории ощущалось только в династической преемственности княжеской власти. Русь не шла осознанно к христианству, не было движения к будущему, ибо не было самого понятия о будущем. Приход христианства на Русь объяснялся Промыслом Божиим.

Христианский же период отмечен активным движением. Это и династическая преемственность дел Владимира Ярославом, их созидательная деятельность по распространению новой веры, преобразованию Киевского государства, его столицы, и приуготовление к «будущему веку» – «жизни нетленной» – после Страшного суда и всеобщего воскресения. В этот период человеческая история обретает целенаправленность – к спасению в будущей жизни.

Для Руси было важным и то, что с принятием христианства она влилась в единый мировой исторический процесс, и уже не нуждалось самостоятельное древнерусское государство ни в чьей опеке. Более того, русскому народу уготовано великое будущее: «И сбылось на нас о народах (язычниках) сказанное: «Обнажит Господь мышцу Свою святую пред всеми народами, и увидят все концы земли спасение от Бога нашего».

В заключение Иларион обращается с призывом ко всем народам поклониться «Царю всей земли Богу» и петь хвалу Ему, от востока и до запада прославлять имя Спасителя.

Похвала Господу переходит в похвалу крестителю земли Русской киевскому князю Владимиру Святославичу – третью часть произведения. Она всецело оригинальна и содержит суждения Илариона по ряду общественно-правовых и государственных вопросов, отражает его взгляды на личность в истории.

«Похвалим же и мы, по силе нашей, малыми похвалами, великое и дивное сотворившего, нашего учителя и наставника, великого государя земли нашей Владимира. Не в худой, ведь, и неведомой земли владычествовали, но в Русской, которая известна и слышима во всех четырех концах земли».

Так впервые вводится в русскую литературу тема родной земли, которая станет одной из основных в Киевский период.

Высоко ставит Иларион авторитет вступившего на «путь истины» Русского государства среди других стран. В такой стране и правитель должен быть «славным из славных», «благородный от благородных» и «землю свою пасущий правдою, мужеством же и смыслом». Впервые в древнерусской литературе Иларион создает образ идеального князя, обозначая нравственные критерии, которым тот должен соответствовать, и первым на Руси обосновывает богоданность княжеской власти и указывает принципы ее наследования.

Князь, по Илариону, – «причастник» и «наследник» Бога на земле, а великокняжеский престол переходит к старшему в роду или по наследству от отца к старшему сыну. Прямое наследование – от Игоря к Святославу, от него к Владимиру, а затем к Ярославу – особенно подчеркнуто у Илариона. Этот принцип оставит своим сыновьям в завещание и Ярослав Мудрый, но они же первыми и нарушат его.

Особое значение обретает под пером Илариона единодержавие «в земле своей», которое по необходимости может опираться даже на подчинение непокорных мечом! Позднее, при усилении княжеских распрей, и «Повесть временных лет», и «Чтение о Борисе и Глебе», и «Слово о полку Игореве», и другие древнерусские произведения особенно будут отстаивать защищавшиеся Иларионом великокняжеский централизм и принцип прямого престолонаследования (по старшинству), подчинение младших князей старшим.

Для введения христианства правление Владимира, по мнению Илариона, было наиболее благоприятным, «поскольку было благоверие его с властью сопряжено».

Первая, теоретическая часть «Слова» была необходима не только для обоснования общемировой идеи равноправия всех народов, принявших Благодать, но и для сопоставления регламентированных законов с нравственными критериями оценки поступков.

Закон как внешнее установление, регулирующее поведение людей, был необходим на низкой стадии развития общества и расценивался Иларионом только как «приуготовление к Благодати и Истине».

Когда же Благодать явилась, Закон отошел, как свет луны перед светом солнца, омыв человечество, будто оскверненный сосуд водою, и подготовив его к восприятию Истины.

Подзаконное состояние не могло дать человеку свободу – внешнюю и внутреннюю. Потому-то Закон и был лишь предтечей Истины.

Истина в понимании Илариона – это высочайший, абсолютный нравственный идеал христианства. Высшая истина – это Христос и Его учение.

Познание Истины предоставляет человеку свободу в выборе своей линии поведения, возлагает на него самого оценку собственной деятельности и в качестве оценочного критерия дает моральную этику христианства.

Очевидно, что поведение человека зависело от моральных качеств самой личности. Чем выше был ее нравственный статус, тем сильнее было саморегулирование («закон внутри себя»), тем праведней была жизнь человека, тем менее нуждался он в контроле внешнего закона над собой.

Благодать и Истина, дарованные Богом людям, ведут христиан к этому совершенству, приуготовляя их, в свою очередь, к жизни вечной: «Ибо Закон – предтеча и слуга Благодати и Истине, Истина же и Благодать – слуга будущему веку, жизни нетленной».

Обосновав право на свободу действий, свободу поступков в первой, теоретической части, Иларион в третьей части иллюстрирует свои положения примерами из жизни и деятельности первых киевских князей-христиан. Особая роль среди них принадлежит Владимиру, который по своей воле из ряда религий избирает христианство. Независимость его выбора, по-видимому, и требовала соответствующего теоретического обоснования свободы волеизъявления и поступков.

«Принявший Благодать» должен быть безупречен в своих действиях. Таковы, утверждает Иларион, киевские князья Владимир и достойный продолжатель его дел Ярослав. Владимир Святославич управляет землею своею «правдою, мужеством и смыслом». Если учесть, что в древности слово «правда» имело еще и юридический смысл – «старое право», «суд», «власть судить» и т. д., то характер оценки деятельности князя расширяется.

В «Слове» Иларион обращается непосредственно к Владимиру, но сказанное – наставление и последующим князьям: «Ты правдою (то есть, законом, правом судить) был облечен, крепостью препоясан, истиною обут, смыслом увенчан и милостыней … украшен». Украшают князя добродетели, ибо князь – «нагим одеяние…, алчущим кормитель…, вдовицам помощник…, бескровным покров…, обидимым заступник».

Иларион большое значение придает воспитанию уже «от детской младости» будущего правителя, его подготовке к государственной деятельности. Одно из главных условий – образование, наличие книжного знания. К нему древнерусские князья сами охотно стремились. Большим почитателем книг был Ярослав Мудрый, читавший их и ночью и днем, создавший в Киеве при Софийском соборе значительную библиотеку, засеявший, по словам летописца, книжными словами сердца верующих людей. Ему не уступали в образованности сын Всеволод, самостоятельно изучивший пять языков, внук Владимир Мономах, праправнук Андрей Боголюбский и другие князья.

Высоко ставя человеческие добродетели – честность, доброту, отзывчивость, милосердие, – которыми искупаются грехи, Иларион особо подчеркивает роль разума и в познании Истины, и, на ее основе, в осознанном выборе линии поведения, предусматривающей ответственность за поступки.

Можно было читать пророков, видеть чудеса Христовы, слушать апостолов и не уверовать в Бога. Но можно было не видеть Иисуса Христа и чудес Его и разумом постичь «Невидимого Бога», и придти к Нему, и привести народ свой, как это сделал Владимир Святославич. У него была возможность свободного выбора: остаться язычником, как и его предки, или принять христианство. Благодаря вселившемуся в него разуму, который был «выше разума земных мудрецов», русский князь «Невидимого возлюбил» и «взыскал Христа», и «притек ко Христу, только по благому размышлению и острым умом постигнув, что есть Един Бог – Творец невидимого и видимого, небесного и земного».

Владимир Святославич, правильно распорядившись возможностью свободного выбора, как когда-то Константин Великий в Византии, удостоен равной ему чести и славы от Господа на небесах.

Что должен, по Илариону, делать князь в своем государстве? Управлять им по чести, соблюдать закон, заботиться о подданных своих, поскольку ответствен за вверенных ему людей перед Богом. Он призван собрать богатство добрых дел и в награду – в мире и в здравии пучину жизни переплыть.

Затронутые Иларионом темы получили свое дальнейшее развитие в «Повести временных лет».

Мир устроен волею Бога, и его движение к «концу времен» и Страшному Суду изначально предопределено. Отсюда – провиденциализм в истории: события жизни человека не взаимосвязаны между собой, каждое из них происходит Божиим велением или попущением. Такой взгляд на историю отразился в крупнейшем историческом сочинении Киевской Руси – «Повести временных лет» – первом отечественном летописном своде, составленном около 1113 года монахом Киево-Печерского монастыря преподобным Нестором.

Это не просто историческое, а историософское сочинение. Его цель – не только воспроизвести историю Руси, но и показать ее место в мировой истории, а также осознать роль принятия Русью в 988 году христианства в качестве государственной религии.

В основу «Повести» легли русские летописные своды XI в. и византийские хроники, тексты Священного писания, народные предания и легенды, рассказы очевидцев и личные впечатления составителей. Начинается она рассказом о распределении земли после библейского потопа между сыновьями Ноя, краткой библейской историей, сведениями о славянских племенах, их происхождении. Для древнерусского летописца было важным подчеркнуть происхождение восточнославянских племен от рода праведного Иафета, т. е. библейского народа, связав тем самым воедино библейскую и новозаветную историю, логичным продолжением которой является русская история. Мировая история имеет свой конец – Страшный суд, на него ориентировались летописцы, повествуя о деяниях князей. Говорили о временном, помятуя о вечном. Отсюда и название летописи – «Повести временных лет»[159].

Хронологическое изложение своей истории начинается с 952 года, когда впервые Русь была упомянута в греческом летописании. В дальнейшем идет изложение русской истории до начала XII века.

«Повесть» включила в себя разнообразные литературные жанры: от кратких погодных записей, поучений, притч, преданий до библейских сказаний и княжеских жизнеописаний. Вот почему древняя летопись является не только важнейшим историческим источником, но и литературным памятником, проникнутым идеей единства Русской земли и высоким патриотизмом.

События в летописи излагаются в строгой хронологической последовательности. Поскольку конструктивно-мировоззренческой основой летописей становится перечень всех временных лет, даже тех, в которые не внесены какие-либо исторические сведения, то скрупулезно перечисляются все года, даже не отмеченные какими-либо историческими фактами.

У летописей была своя задача: отнюдь не равнодушно внимая добру и злу (зло всегда осуждалось!), фиксировать «што ся здея в лета си» – человеческие деяния. Не запечатлевать только случившееся по воле Божьей без человеческого участия, а именно сделанное, совершенное волею людей. Ибо по поступкам, по осознанным делам человека, представляющим собой выбор между добром и злом, будет вершиться Божий суд.

«Сия вся написанная, – замечает летописец ХV века – … иже только от случившихся в нашей земле несладостная нам и неуласканная (неприкрашенная) изглаголавшим, но изустительная (побуждающая) и к пользе обретающаяся и восставляющая на благая и незабытная; мы бо не досажающе, ни поношающе, ни завидяще чти честных (чести честных людей) таковая вчинихом, яко же обретаем начального летословца Киевского, иже вся временнобытства земская не обинуяся показуеть, но и прьвии наши властодрьжци без гнева повелевающе вся добрая и недобрая прилучившаяся написовати, да и прочии по них образы явлени будут, якоже при Володимере Мономасе, оного великого Селивестра Выдобыжского, не украшая пишущего…»[160]

Как в Синодик вписывались все новые и новые имена усопших христиан для поминовения, так в летопись вписывались все новые и новые деяния людей, и прежде всего, наделенных Богом властью князей: «Бог дает власть, кому хочет; ибо поставляет Всевышний цесаря и князя, каких захочет дать», – замечает «Повесть временных лет» под 1015 г. Потому крайне редко летописец дает свою оценку деятельности князя, ибо не он уполномочил его властью, но Бог, и пред Богом ответствен правитель сам, как и вся земля его (народ): «Если же какая-нибудь страна станет угодной Богу, то ставит ей Бог цесаря или князя праведного, любящего справедливость и закон, и дарует властителя и судью, судящего суд. Ибо если князья справедливы в стране, то много согрешений прощается стране той; если же злы и лживы, то еще большее зло насылает Бог на страну ту, потому что князь – глава земли»[161].

Многие поступки князей определяются не их волей (кроме преступлений), а указаны Богом: «На следующий год вложил Бог мысль добрую русским князьям: задумали дерзнуть на половцев пойти, в землю их». Или под следующим 1103 г.: «Вложил Бог в сердце князьям русским, … и собрались на совет…».

Но если княжеская власть от Бога, то тогда и княжеское служение – это мирское служение Богу. Сводилось оно к трем важнейшим деяниям: защите Богом данной родной земли (княжества), защите Православия и защите своего православного народа. Не следует забывать, что за народ свой и землю князь ответственен перед Богом.

Нашествие врагов расценивалось как наказание за грехи, также и поражение в битве, и засухи, наводнения и т. д.: «Бог посылает по грехам на всякую страну голод или мор, или засуху, или иную казнь, человек же не ведает ничего, – констатирует летописец и развивает эту тему в своем сочинении немного ниже. – Наводит Бог в гневе своем иноплеменников на землю, и тогда только, сокрушенные Богом, вспоминают о нем».

Помнил летописец и заповеди Божии, одна из которых гласит: «Не судите, да не судимы будете; ибо каким судом судите, таким будете судимы» (Матф.: 7.1–2). Грех осуждения и мнения («Всем страстям мать – мнение; мнение – второе падение», – заметил один из учеников Иосифа Волоцкого) – не для монахов, чаще всего выступавших в роли летописцев. Отсюда отсутствие субъективности и собственного мнения в оценке событий и даже сохранение противоположных своей точек зрения на многие из них. Например, «Повесть временных лет» донесла до нас два мнения по поводу апостольского учения на Руси и ее крещения. Согласно более ранней точке зрения, которую разделял и Нестор, не было апостолов на Руси («телом апостолы не были здесь»), а крещение ее осуществлено князем Владимиром по воле Божьей. Согласно поздней, апостол Андрей посетил Киевские горы, благословил их и предсказал, что «на сих горах воссияет Благодать Божья».

По ранним представлениям, князь Владимир Святославич Промыслом Божиим принял христианство и крестил Русь. Их придерживались первый митрополит из русских Иларион и его последователь преподобный Нестор. По более позднему мнению, сторонником которого был, по-видимому, игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр, христианство пришло на Русь благодаря деяниям и по пророчеству апостола Андрея, благословившего Киевские горы[162].

Из-за благоговейного отношения к Слову как Истине («Слово есть Бог» /Иоанн.: 1.1/, Бог есть Истина, значит, Слово есть Истина) благоверный христианин-летописец сохранял все запечатленные до него в слове версии, ибо не мнил о них и главную цель своего труда видел в донесении их на Страшный суд. Истина же устанавливается Высшим Судией – Богом, а солгавший понесет наказание. Именно поэтому в древнерусских сочинениях ХI – ХV вв. не было вымысла: писать сакральным – церковнославянским – языком божественной службы можно было только о правде и Истине.

Древнерусские летописцы, используя «прием исторической ретроспективной аналогии»,[163] постоянно проводили параллели между библейскими героями и их деяниями и своими князьями и событиями русской истории.

Например, уже в самом начале «Повести временных лет» (в ее еще не имеющей погодной разбивки, если так можно выразиться, «доисторической части») помещено широко известное предание о хазарской дани.

После смерти братьев Кия, Щека и Хорива нашли полян на Днепровских кручах хазары и обложили данью. Посоветовавшись, поляне «дали от дыма по мечу», и отнесли их хазары к своему князю и старейшинам. Увидев новую дань, «сказали старцы хазарские: «Не добрая дань эта, княже: мы добыли ее оружием, острым только с одной стороны, – саблями, а у этих оружие обоюдоострое – мечи. Им суждено собирать дань и с нас, и с иных земель»». А поскольку предсказание сбылось, то летописец объясняет тому причину: «Не по своей воле говорили они, но по Божьему повелению». И приводит библейскую аналогию: «Так было и при фараоне, царе египетском, когда привели к нему Моисея и сказали старейшины фараона: «Этому суждено унизить землю Египетскую». Так и случилось: погибли египтяне от Моисея, а сперва работали на них евреи. Так же и эти: сперва властвовали, а после над ними самими властвуют; так и есть: владеют русские князья хазарами и по нынешний день» (с. 148).

Для русского православного мировоззрения XI–XII вв. характерен религиозно-символический способ познания мира, и такое сопоставление позволяло увидеть трансцендентный смысл разделенных Рождеством Христовым разновременных событий.

Православному сознанию присуще представление о бинарной «картине мира»: мир делится на сакральный небесный (как говорили в Древней Руси – «горний») и материальный «дольний» – земной. Сакральный мир пребывает в вечности, земной мир – временный, и его бытие измеряется временем.

Смысл земной (ограниченной во времени) жизни человека – в приуготовлении души к вечному бытию в небесной обители с Богом и праведниками.

Своим приходом в сей мир во плоти Иисус Христос соединил мир горний и дольний: сверху – вниз – вверх. Святые соединили оба мира (представляющих единое целое) снизу – вверх: праведной жизнью на земле и пребыванием рядом с Богом на небесах.

Пребывание праведных отцов, Спасителя и святых в мире дольнем внесло сакральный смысл в человеческую историю: в ней нет ничего случайного (как и в жизни человека), но все – Промыслительно, тем самым обнаружилась связь двух миров, и история обрела эсхатологический (спасительный) смысл.

Эта соотнесенность вечного и временного отражена не только в ежегодно повторяющихся праздниках православного календаря, но и постоянно ощущается в ходе литургии, заключающей в себе «символические указания на целую жизнь Господа Иисуса Христа»[164] в каждом действии священника.

Христианский праздник не просто воспринимается как память о каком-то событии священной истории, но само событие переживается молящимися в момент церковной службы (вот почему службам присущи глагольные формы настоящего времени), воспроизводящей его здесь и ныне[165].

Сакральная же связь двух миров проявляется во время евхаристии – Пресуществлении Святых Даров (преобразовании вина и просфоры в кровь и тело Христово).

«В событиях священной истории – Ветхого и Нового Заветов – обнаруживаются непреходящие явления, как бы живущие вечно, повторяющиеся в ежегодном круговороте не только праздников, но и всех дней недели, связанных с той или иной памятью о священных событиях»[166].

Вот почему «ветхозаветные и новозаветные события занимают совершенно особое место в системе времени средневекового сознания. Хотя они относятся к прошлому, но в каком-то отношении они одновременно являются и фактами настоящего (…)

События священной истории придают смысл событиям, совершающимся в настоящем, они объясняют состояние вселенной и положение человечества относительно Бога»[167].

Сопоставляя современную ему действительность с явлениями Священной истории, древнерусский книжник видел в своем настоящем соотнесенность с сакральным прошлым – со-Бытие.

Это были отнюдь не случайные, а наделенные определенным историческим смыслом сопоставления деяний ветхозаветных героев с поступками князей[168], в то же время сравнения с новозаветными лицами крайне редки.

Цитаты из Нового Завета использовались в основном в произведениях, затрагивающих вопросы веры и церковной жизни: крещение княгини Ольги, диалог Философа и князя Владимира («Речь Философа»), крещение Руси, установление церковных праздников Преображения и Успения, похвалы князю и т. д.

Новозаветные книги, написанные апостолами – учениками Христа, христологичны, в них изложены основы христианства. Поэтому и ссылаются на положения из них в вопросах веры.

Ветхозаветные книги, написанные пророками, историчны, в них изложена история народов (и прежде всего, израильского) от сотворения мира до Рождества Христова.

Ветхозаветные события выступают прообразами новозаветных и несут в себе пророчества о них.

Библия открывается книгой «Бытие», повествующей о шести днях творения, грехопадении Адама и Евы, познании людьми добра и зла, расселении их по всему лицу земли после потопа и т. д.

«Повесть временных лет» начинает свое повествование с рассказа о расселении людей из племени Ноя после потопа с целью показать, что от библейского Иафета, сына Ноя, пошли славяне, а немногим позднее, в «Речи Философа», кратко излагается и вся земная история от шести дней творения до Рождества Христова, т. е. практически содержит сжатую ветхозаветную историю.

Библия завершается «откровением» Иоанна Богослова о Страшном суде.

«Речь Философа» завершается описанием «запоны» (видимо, холста) с впечатляющей картиной Страшного суда и страданий грешников в аду.

Совершенно очевидна соотнесенность повествования «Повести временных лет» и Библии. Точнее, многих составляющих ее книг, поскольку полный перевод Библии на Руси был осуществлен только в 1499 г. Древнерусским летописцам были хорошо известны книги Бытие, Исход, Левит, Второзаконие, 1–4 книги Царств, Иова, Псалтырь (когда-то по ней учились читать), Притчи Соломоновы, Екклесиаст, Песнь песней, Иисус Сирахов, Пророки и т. д., конечно же, все четыре Евангелия и, несомненно, Апокалипсис[169].

Соотнесенность летописей и Библии заключается в осмыслении исторического процесса. Была мировая история и история избранного народа. «Повесть временных лет» включила историю Древней Руси в мировую, поведала о появлении «новых людей» (так называли христиан) и о начальной истории православной Руси в новозаветный период.

Промыслом Божьим и свободой выбора веры князем Владимиром объяснил в «Слове о Законе и Благодати» святитель Иларион приход христианства на Русь.

Монах Киево-Печерского монастыря Нестор разделял эти взгляды. Он описал испытание вер князем Владимиром и выбор среди них христианства.

Но если в Ветхом Завете рассматривается постулат избранничества иудеев, то «Повесть временных лет» говорит о равенстве всех народов, принявших веру Христову.

История молодой православной Руси находится уже по эту сторону границы – Рождества Христова – в новозаветном периоде. И если в ветхозаветной истории обнаруживаются прообразы новозаветной, то, стало быть, они приложимы и к истории Руси как части истории новозаветной. Так и появляются сравнения русских православных князей с библейскими персонажами. Интересно в этой связи отметить, что для не крещеных князей летописцы, за редчайшим исключением, не приводят параллелей из Библии, хотя ветхозаветные лица в силу объективных причин также не были христианами.

Связует ветхозаветную историю и историю славян происхождение последних от библейского Иафета (Афета), сына Ноя, которому достались в удел после потопа и разделения земель «полунощныя (северные) страны и западные», в том числе и территории по Днепру, Десне, Припяти, Двине, Волге и т. д. «По разрушении же столпа (Вавилонского – А. У.) и по разделении народов взяли сыновья Сима восточные страны, а сыновья Хама – южные страны, Иафетовы же взяли запад и северные страны. От этих же 70 и 2 язык (т. е. народов – А. У.) произошел и народ славянский, от племени Иафета» (с. 144).

Стало быть, нет перерыва в истории, начавшейся в библейские времена, есть единый временной поток, но в новозаветный период появился новый народ – христиане.

Киевский (с 980 года) князь Владимир Святославич и открывает новую – христианскую (т. е. новозаветную) – эпоху в истории Древней Руси. Смысл его жизни – язычника, а потом христианина – летописец пытается объяснить посредством ретроспективной аналогии с библейскими героями.

Уже происхождение его от «свободного» отца (князя Святослава) и «рабыни» матери (его мать Малуша, как свидетельствует летопись, была ключницей у княгини Ольги) в исторической ретроспекции «роднит» с библейским Измаилом, сыном Авраама и египтянки Агари, служанки Сарры.

Оба оказались притесняемы женщинами: после рождения у Сарры первенца Исаака сказала она Аврааму: «… Не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком» (Быт.21;10). Предпочтение «свободному» Ярополку Святославичу отдает и Полоцкая княжна Рогнеда: «Не хочю розути робичича (сына рабыни – А. У), но Ярополка хочю» (с. 36).

Не ведала она, как Господь свидетельствовал об Измаиле: «От сына рабыни Я произведу великий народ» (Быт.21;13,18). И произошли от него двенадцать князей племен их. Не от «свободного» Яропол-ка, старшего брата Владимира, убитого в столкновении за Киевское княжение, а от «робичича» Владимира произошли двенадцать князей нового народа христианского: «Володимеръ же просвещенъ (крещением – А. У.) самъ, и сынове его, и земля его. Бе бо у него сыновъ 12: Вышеславъ, Изяславъ, Ярославъ, Святополкъ, Всеволодъ, Святославъ, Мьстиславъ, Борисъ, Глебъ, Станиславъ, Позвиздъ, Судиславъ. И посади Вышеслава в Новгороде, а Изяслава Полотьске, а Святополка Турове, а Ярослава Ростове…» (с. 54).

Но, что важно, летописец подчеркивает: не язычник Владимир становится родоначальником народа нового, как Измаил, а уже просвещенный крещением, т. е. отошедший от греха, правитель. Вот новый аспект в оценке человека: противопоставление погрязшего в грехах язычника и очистившегося от них крещением и праведной жизнью христианина. На жизненном примере князя Владимира летописец указывает путь ко спасению крещением, недоступном его библейскому прообразу – царю Соломону.

Объясняя женолюбство Владимира (5 жен и 800 наложниц), летописец находит «оправдание» ему в подобном пристрастии к женщинам премудрого Соломона: «ибо говорят, что у Соломона было 700 жен и 300 наложниц» (с. 174). Но не этим оба снискали себе славу, а служением Богу. Раскаяние в грехе прелюбодеяния и крещение приводит к спасению Владимира, а Соломона не спасает даже строительство храма во имя Господа. И тут являются куда более существенные, чем с наложницами, параллели: Соломон намеревается «построить дом имени Господа, Бога моего» (3 Цар.5.5), князь Владимир «задумал создать церковь Пресвятой Богородицы» (С. 191). По окончании работ Соломон «воздвиг руки свои к небу, и сказал: «Господи, Боже Израилев!.. Небо и небо небес не вмещают тебя, тем менее храм сей, который я построил имени Твоему. Но призри на молитву раба Твоего… услышь молитву, которою будет молиться раб Твой на месте сем» (3 Цар.7.51; 8.22–30).

Аналогичным образом поступает князь Владимир: «Увидел Владимир, что церковь построена, вошел в нее и помолился Богу, говоря так: «Господи Боже! Взгляни с неба и воззри… Взгляни на церковь твою, которую создал я, недостойный раб твой, во имя родившей Тебя Матери Приснодевы Богородицы. Если кто будет молиться в церкви этой, то услышь молитву его, ради молитвы пречистой Богородицы» (с. 192–193).

А затем оба устраивают «праздник велик», длящийся по восемь дней:

«И сделал Соломон в это время праздник… В восьмой день Соломон отпустил народ. И благословили царя, … радуясь и веселясь в сердце о всем добром, что сделал Господь» (3 Цар.8.65–66).

«Праздновал князь (Владимир. – А. У.) восемь дней … устроил великое празднование, сзывая бесчисленное множество народа. Видя же, что люди его – христиане, радовался душой и телом» (с. 193).

Подводя итог жизненному пути князя Владимира, летописец находит еще одну историческую аналогию (но уже из новозаветного периода истории) и сравнивает заслуги киевского князя по крещению Руси с деяниями равноапостольного византийского императора Константина: «То новый Константин великого Рима; как тот крестился сам и людей своих крестил, так и этот (т. е. Владимир. – А. У.) поступил подобно ему. Если и пребывал он прежде в скверных похотных желаниях, однако впоследствии усердствовал в покаянии, по слову апостола: «Где умножится грех, там преизобилует благодать». Удивления достойно, сколько он сотворил добра Русской земле, крестив ее». А потому и достоин принять «венец с праведными … и ликование с Авраамом и другими патриархами…» (с. 196).

Находится ветхозаветный прообраз и «греховного плода» князя Владимира – Святополка.

Как бы само собой напрашивается сопоставление братоубийцы Святополка, прозванного за то «Окаянным», с первым братоубийцею Каином. Захватив после смерти Владимира Святославича киевский престол «Святополк … исполнившись беззакония, воспринял мысль Каинову» – захотел погубить братьев своих и послал убийц к Борису и Глебу. Однако параллель с Каином не полная: Каин убил брата Авеля из ревности, что не его жертва была принята Богом, но не ради престола. И летописец находит в библейской истории полную аналогию, сравнивая Святополка и по греху, и по происхождению, ставшему причиной греха, с Авимелехом: «Этот же Святополк – новый Авимелех, родившийся от прелюбодеянья и избивший братьев своих, сыновей Гедеоновых; так и свершилось» (с. 201).

Летописцу важно было указать не просто на братоубийцу, а на уже имеющийся в ветхозаветной истории прецедент рождения братоубийцы от «греховного плода»: «Ламех убил двух братьев Еноховых, и взял себе жен их» (с. 201), от одной из них и родился Авимелех; Владимир убил своего брата Ярополка, силою взял в жены его жену – мать Святополка, уже беременную им. Ветхозаветный Авимелех выступил прообразом новозаветного Святополка. Изменилось время и исторический быт, но не исчез грех братоубийства.

И кончина, т. е. наказание за преступление, Святополка находит библейскую аналогию. Разбитый Ярославом Владимировичем (Мудрым), вступившимся за своих меньших братьев, Святополк бежал с поля битвы: «И когда бежал он, напал на него бес, и расслабли все члены его, и не мог он сидеть на коне, и несли его на носилках. Он же говорил: «Бегите со мной, гонятся за нами». Отроки же его посылали посмотреть: «Гонится ли кто за нами?» И не было никого, кто бы гнался за ними, и дальше бежали с ним[170]. Он же лежал немощен и, привставая, говорил: «Вот уже гонятся, ой, гонятся, бегите». Не мог он вытерпеть на одном месте, и пробежал он через Польскую землю, гонимый Божиим гневом, и прибежал в пустынное место между Польшей и Чехией, и там бедственно окончил жизнь свою. Праведный суд постиг его, неправедного, и после смерти принял он муки окаянного. И по отшествии от сего света, связанный, вечно терпит муки. Есть могила его в том пустынном месте и до сего дня. Исходит же из нее смрад ужасен» (с. 201).

«При ближайшем рассмотрении оказывается, что почти все эти детали имеются в 28-й и 29-й главах Притчей Соломоновых и чуть ли не дословно повторяют описание бегства Антиоха IV Епифана из Персии. Тот «приказал правящему колесницею погонять и ускорять путешествие, тогда как небесный суд уже следовал за ним (.) Бог (.) поразил его неисцельным и невидимым ударом (.) Тогда случилось, что он упал с колесницы, которая неслась быстро, и тяжким падением повредил все члены тела (.) и несен был на носилках, показуя всем явную силу Божию (.) смрад же зловония от него невыносим был в целом войске». Описание бегства Антиоха завершается выводом: «Так этот человекоубийца и богохульник, претерпев тяжкие страдания, какие причинял другим, кончил жизнь на чужой стороне в горах самою жалкою смертью» (2 Макк.: 9. 4,5,8–9,28). Как видим, аналогия почти полная»[171].

Находится ретроспективная аналогия и победителю Святополка – Ярославу Владимировичу, который отличался хромотой. В новгородской версии описания ночной битвы Ярослава со Святополком на Днепре в 1016 году Ярослав одерживает победу еще «до света», что дало И. Н. Данилевскому «возможность соотнести данное сообщение с рассказом книги Бытия о поединке, который происходит на берегу реки, причем один из участников его охромевает. Речь идет о борьбе праотца Иакова с ангелом в Пенуэле, на восточном берегу Иордана (Быт.: 32. 24–32). В этом случае новгородский летописец, по-видимому, сравнивает Ярослава с Иаковом»[172]. Причем исследователь приводит и ряд других сопоставлений между Ярославом и Иаковом: «И того и другого пытался убить старший брат, но в обоих случаях героя предупреждает близкая ему женщина: Ярослава – сестра Предслава, а Иакова – мать Ревекка. От гнева брата оба бегут к родственникам матери, за пределы страны (Ярослав – за море, а Иаков – в Месопотамию). Там они женятся на дальних родственниках матери (Ярослав – на шведской принцессе Ингигерд, а Иаков – на дочерях Лавана, Лии и Рахили). (…) Упоминание Ярослава как хромца («Что придосте с хромьцемь сим? – спрашивает у новгородцев воевода Святополка) непосредственно перед битвой вполне может быть понято как намек на то, что Святополк в этом рассказе идентифицируется с Давидом, Киев – с Иерусалимом, а сам Ярослав – с хромцом, который не должен туда попасть».[173]

Второй сын Ярослава Владимировича – Святослав – за суетность своих устремлений (он изгнал старшего брата Изяслава из Киева) и хвастовство пред немецкими послами своим богатством, сравнивается с суетным и хвастливым иудейским царем Иезекией:[174] «Святослав же, гордясь, показал им (послам. – А. У.) богатство свое. Они же, увидев бесчисленное множество золота, серебра и шелковых тканей, сказали: «Это ничего не стоит, ведь это лежит мертво. Лучше этого воины. Ведь мужи добудут и больше того». Так похвалился Иезекия, царь иудейский, перед послами ассирийского царя, у которого все было взято в Вавилон: так и по смерти Святослава все имущество его расточилось» (с. 223). Владения Святослава Ярославича – Киев, Чернигов, Муром и другие – разобрали братья и племянники, а детям его места не оказалось в Русской земле, и Олегу Святославичу пришлось силой добывать отчий престол.

Таких соотнесений новозаветной русской истории (то есть находящейся уже во временном отрезке от Рождества Христова до Страшного суда) с ветхозаветной иудейской в «Повести временных лет» немало.[175] Летописцы как бы (или на самом деле) подводят читателей «преизлиха наполненных книжною мудростью» (Иларион) к простому выводу: нет ничего нового (в морально-этическом плане) в новой истории, чего прежде бы не было в ветхозаветной. И как оценены деяния и поступки библейских персонажей, так будут оценены деяния и поступки современных летописцу князей. И, наконец, главное: любое волеизъявление человека (выбор между добром и злом) может быть оценено (и оценивается!) через Священное Писание, ибо такая оценка уже была дана ветхозаветным лицам и будет дана – на Страшном суде – новозаветным, о чем и свидетельствует «Откровение» Иоанна Богослова. Об этом и стремились постоянно напоминать русские летописцы.

Стало быть, русские летописи XII—ХV вв. – это своеобразные «Книги Бытия» и «княжений», сопоставимые с библейскими историческими книгами «Бытие», «Исход», «Царствований» и т. д., но повествующие уже о событиях более близких к концу Света, расположенных уже по эту сторону границы спасения – Рождества Христова. Это книги иного временного уровня, но единого временного потока[176].

Верхней границей Ветхого Завета было Рождество Христово, ознаменовавшее новую эру в земной истории человечества, летописей – Страшный суд, после которого наступит новая, вневременная эра небесного бытия – вечность, «будущий век – жизнь нетленная».

О летах временных и временных – исчисляемых и проходящих, оставшихся до Судного дня, и повествует летописание.[177]

Человеческая жизнь так же предопределена, как и вся история, и отдельные ее события. Но существовало одно обстоятельство, весьма характерное для средневековья: это борьба добра и зла в мире и доброго и злого начала в человеке.

В средневековом сознании человек был греховен от рождения, поскольку на нем лежит грехопадение прародителей – Адама и Евы. С тех пор за человека, его душу, борются две альтернативные силы – Христос и антихрист, воплощенное добро и зло. Человеку не отказано в праве выбора того или иного жизненного пути, хотя во многом он подвластен воздействию борющихся сил. Злые дела в жизни совершаются по наущению дьявола: вражда между князьями, братоубийства, обман и т. д. Добрые дела – по воле Бога: «Бог ведь не желает зла людям, но блага; а дьявол радуется злому убийству, и крови пролитию, разжигая ссоры и зависть, братоненавидение и клевету». Но если человек избирает добродетельный жизненный путь и праведно заканчивает его, то может искупить грехи и получить прощение за неосознанно совершенные жизненные прегрешения.

Это путь большинства святых. Но в принципе любой смертный должен стремиться к праведной жизни и благочестивым поступкам, искупающим грехи. Примеры тому он постоянно находит в житийной литературе, которая с особой заинтересованностью разрабатывает эту тему, сосредоточивая свое внимание на духовно-нравственной жизни героя, его моральной борьбе со злом.

Для житийного героя характерны поступки, важные в плане личного духовного самосовершенствования на пути спасения и касающиеся его одного. В летописях, воинских повестях и княжеских жизнеописаниях подчеркиваются действия князя, отражающие его заботу о княжестве и государстве, православной церкви и своем народе, но и они должны быть, по средневековому убеждению, столь же высоконравственны. В «Повести временных лет», выражаясь древнерусским слогом, образ являют киевские князья Владимир Святославич (ум. в 1015 г.), его сын Ярослав Мудрый (ум. в 1054 г.), внук Ярослава Мудрого Владимир Мономах (ум. в 1125 г.). Все они показаны в динамике военных походов, битв, строительстве городов, даже на охоте («Поучение» Владимира Мономаха), то есть в движении, в жизни.

Для житийной же литературы, как и для икон, характерна статичность фигур – отсутствие движения, поскольку движение сопряжено с изменением времени – земным уделом. Святые воспроизводятся статичными и на иконах, и в житиях именно потому, что они пребывают в вечности и не подвластны земным переменам времени.

Первые русские святые, князья-братья Борис и Глеб, отказались от действия – взятия силой Киевского княжеского престола, не пошли ратью против старшего брата Святополка, в результате чего от Бориса ушла вся дружина. Более того, братья даже не оказали сопротивления подосланным убийцам и не боролись за жизнь и славу в этом мире, за что получили вечную жизнь и славу и венец мученический в ином мире («Чтение» и «Сказание» о Борисе и Глебе).

Далеко не случайным является тот факт, что первыми русскими святыми становятся страстотерпцы. Церковь строится на мученичестве, в ее основе – подвиг смирения, явленный Иисусом Христом.

Путь святых – это следование путем Христовым. Такой духовный подвиг смирения в Русской Земле совершили святые Борис и Глеб.

«Чтение о Борисе и Глебе» – первое русское агиографическое сочинение, написанное монахом Киево-Печерского монастыря преподобным Нестором к 1088 г. – столетнему юбилею крещения Руси и времени общерусского прославления святых страстотерпцев.[178]

Преподобный Нестор становится родоначальником русского житийного канона, смысловую основу которого составили 19 заповедей.

Жизненный путь святьіх-страстотерпцев Бориса и Глеба – это неукоснительное следование 10 заповедям («Закону»): они верят в единого Господа Бога, и для них не существует никаких кумиров; Бога поминают только в молитвах, а не всуе; шесть дней творят дела свои мирские, а седьмой – воскресенье – посвящают Творцу Богу, предаваясь молитве и т. д.

Братья-князья чтут своих родителей; старший из них, Борис, женится только по необходимости и повелению родительскому; они не хотят никого убивать даже ради великокняжеского престола (опять противопоставление Бориса и Святополка); они не похищают неправедным путем отчий престол и не только не оговаривают Святополка, но и не верят предупреждениям о готовящемся их убийстве, воспринимая эти слова как наговор на брата своего; не желают Киевского престола, по праву принадлежащего старшему брату Святополку.

В этой связи важно отметить, что Святополк Окаянный нарушает все 19 заповедей и подосланные им убийцы предают смерти праведных князей именно в воскресенье, более того, блаженного Бориса убивают после утренних воскресных молитв!

Гордыне Святополка, возжелавшего в одиночестве править Русскою землею, братья противопоставили смирение, «нищету духовную», славе мирской предпочли венец мученичества и Царство Небесное.

Их духовный путь – следование путем Христовым и исполнение еще и 9 заповедей блаженства. Не случайно преподобный Нестор постоянно величает Бориса блаженным.

В плаче, обратив свой взор к Богу, Борис и Глеб нашли утешение. Будучи кроткими – как святые наследовали землю. Жаждали правды и получили ее от Бога. Были милостивыми и сами помилованы Богом.

Стремились к миру со всеми, в том числе и с братом Святополком, и нареклись сыновьями Божиими. Шли путем Христовым, но были изгнаны и убиты правды ради и в результате обрели Царство Небесное.

Неотъемлемой частью любого жития является описание чудес, которые происходят у нетленных мощей святых, что свидетельствует об их прославлении Богом даром чудотворений.

Несколько таких примеров приводит и преп. Нестор. Они служат доказательством пребывания святых-страстотерпцев в сакральном мире, их святости и повествуют уже об их жизни как святых.

Вскоре после «Чтения», но тоже до 1088 г., преп. Нестор создает второе, уже преподобническое, «Житие Феодосия Печерского»,[179] следуя в изложении жизненного пути и духовного подвига преп. Феодосия тем же принципам: описывает исполнение праведником заповедей Господних.

Не смотря на то, что все святые следуют этим путем, путем Христовым, тем не менее у каждого святого свой путь, который является одним из примеров для читателя.

В первой части «Жития», поведавшей о юношеских летах преподобного, раскрывается глубокий смысл борьбы силы плоти и мирских страстей, олицетворением которых выступает мать преподобного, и силы духа отрока, избравшего для себя путь служения Богу. Победа духа над плотью приводит и мать святого в монастырь (по сути дела, мать стала первым духовным чадом своего сына).

Вторая часть повествует о стараниях преподобного Феодосия по устроительству Киево-Печерской обители и о его духовных подвигах в монастыре.

Отношение православного человека ко времени, как и к пространству, в XI–XII вв. было религиозно-нравственным, сопряженным с ожиданием конца мира, то есть земного времени, и наступлением вечности – «жизни нетленной» на небесах, которой удостаиваются только души праведников. Это совершенно отчетливо выражено в заключительной части «Поучения» Владимира Мономаха, так называемом «письме» князя Владимира Мономаха Олегу Святославичу, князю Черниговскому. И хотя в самом послании Мономаха черниговский князь не назван ни разу по имени, ни у кого из исследователей не вызывает сомнения адресат, поскольку Мономах обращается к убийце своего сына Изяслава, коим и был Олег Святославич.

Почему же обращение Владимира Мономаха не персонифицировано, хотя адресат легко угадывается? И почему сочинение Мономаха сохранилось в одном единственном списке? И почему оно было включено именно в «Повесть временных лет», когда Мономах стал уже великим князем Киевским?[180]

В «Послании» нет традиционного обращения к тому, кому пишут, не потому, что Мономах не хотел проявить положенного в таком случае уважения к собеседнику. Дело в том, что Мономах изначально сосредотачивает свое внимание на себе самом, точнее, собственной душе: «О, многострадальный и печальный я! – начинает он послание. – Много боролась с сердцем и одолела душа сердце мое. Поскольку мы тленны, и я задумывался, как предстать пред Страшным Судьею, покаяния и смирения не учинив меж собою (т. е. между князьями. —А. У.). Ибо если кто молвит: «Бога люблю, а брата своего не люблю», – то ложь произносит. И еще (напомню слова евангелиста Матфея): «Если не отпустите прегрешений брату,[181] то и вам не отпустит Отец ваш небесный» (Матф. 6:15)[182] (здесь и далее перевод мой. – А. У.).

Вот основной посыл сочинения Владимира Мономаха: будучи смертными (тленными), мы должны думать не столько о сегодняшнем дне, сколько о грядущем Страшном суде и готовиться предстать пред Судьею.[183] А для того, чтобы быть прощенным на Суде, необходимо простить и ближних своих, покаяться и проявить смирение.

Именно покаянием и смирением проникнуто все послание Владимира Мономаха. Он не осуждает Олега Святославича, друга юности, за убийство второго сына Изяслава во время их военного столкновения под Муромом, вотчиной Святославичей. Не случилось бы этого, если бы на то не была воля Божья: «Суд от Бога ему пришел, а не от тебя», – замечает Мономах. Но Олег Святославич был известен своим пристрастием к междоусобным княжеским распрям (за что удостоен автором «Слова о полку Игореве» прозвища «Гориславич»), случалось ему и половцев приводить на Русскую землю, потому и призывает его Владимир Всеволодович ко смирению, прекращению вражды между князьями и раскаянию в содеянном.

«А мы – что представляем? – рассуждает далее Мономах, – люди грешные и лукавые! Сегодня живы, поутру мертвы; сегодня в славе и почете, а завтра в могиле позабыты… Посмотри, брат, на отцов наших: что они взяли (с собой) или чем опорочены? Только то или тем, что они сотворили для души своей».

Видимый мир тленен и временен, как жизнь. Нажитое достояние – это благочестие души. О своей душе и душе брата печется Мономах: «Когда же убили дитя мое и твое пред тобою, подобало бы тебе, увидев кровь его и тело увянувшее, как цветок недавно отцветший, как ягненок закланный, подобало бы сказать, стоя над ним, вникнув в помыслы души своей: «Увы мне, что сотворил я?!...Из-за неправды мира сего суетного снискал себе грех, а отцу и матери – слезы!» И сказал бы (словами) Давида: «Беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною…».

«А ежели начнешь каяться Богу и ко мне добр сердцем станешь, то и наши сердца обратишь к себе, и лучше будем жить, чем и прежде: я тебе не враг и не мститель. Не хотел ибо крови твоей видеть…, но не дай мне Бог видеть кровь ни от руки твоей, ни по повелению твоему, ни кого-нибудь из братьев. Если же лгу, то Бог мне Судья и крест честной. Не хочу я лиха, но добра хочу братьям и Русской земле. Если же кто из вас не хочет добра, ни мира христианам, да не будет и его душе от Бога дано мир увидеть на том свете.

Не по нужде тебе говорю…, но (потому что) душа мне своя лучше всего света сего. На Страшном суде без обвинителей обличаюсь и прочее».

Первой фразой известного уже нам тропаря, напоминающего о Страшном суде, заканчивается в Лаврентьевском летописном своде «Послание» Владимира Мономаха.

Почему именно ими? Названный Владимиром, а во крещении Василием, в честь его деда, крестившего в 988 г. Русь, Владимир Мономах с детства проникся духовной благодатью, а с юности возымел трепетный страх перед Страшным судом.

Будучи наездом в Киеве, еще во время княжения в нем отца Всеволода Ярославича (1078–1093) или двоюродного брата Святополка Изяславича (1093–1113), Владимир оставил на крещатом столбе в Софии Киевской с южной стороны на предназначавшейся для мужской части княжеской семьи половине хоров характерную именно для него надпись крупными буквами: «Господи, помози (помоги) рабу своему Володимиру на мънога лета и (дай) прощение грехамъ на Судинь (день)».[184]

Очевидно, что жизнь свою Владимир Мономах строил по христианским заповедям, помятуя о смерти и Судном дне, на котором ожидал воздаяния по делам своим. Потому и каялся он в «Поучении» перед братьями своими и их призывал к покаянию; потому и внес в «Поучение» перечень деяний своих, прежде всего, походов на врагов.

И сформировал он свое «Поучение» не сразу, а уже в преклонном возрасте, когда все больше задумывался над завершающимся жизненным путем, по его образному выражению, уже «на санях сидя» (на санях в Древней Руси отправляли в последний путь покойника).

И в летопись сочинение Мономаха попало не случайно. Писал он его не для широкой публики. Предназначалось оно не столько Олегу Святославичу, сколько Высшему Судье на Страшном суде, пред которым сам без обличителей обличался Мономах. Перечисляя свои деяния он надеялся, что по ним его и судить будут, или, во всяком случае, и его оправдательное слово зачтется.

Но и летопись имела направленность на Страшный суд, будучи «совестной книгой» человеческих деяний. Совпала конечная цель двух сочинений, поэтому, думается, и было включено «Поучение» в переработанную в Выдубицком княжем монастыре «Повесть временных лет», произошло это, нужно полагать, не без ведома или даже просьбы самого Владимира Мономаха, поскольку он являлся ктитором (покровителем) Выдубицкого монастыря, основанного его отцом Всеволодом Ярославичем.

«Поучение» отдельно не переписывалось и не читалось. Сохранился его единственный экземпляр в составе Лаврентьевского летописного свода. Для самообличения и покаяния пред Высшим Судьею этого было вполне достаточно. Единожды начертанное Слово бесследно не исчезает.

О будущем же земном времени древнерусские книжники предпочитали не задумываться.[185]

То есть сквозь призму отношения к категории времени проступает проблема греховности человеческой жизни, проблема добра и зла, постоянно присутствующая в древнерусской литературе.

Литература Киевской Руси XI–XII веков очень плодовита в жанрообразовательном плане. Древняя Русь быстро усвоила жанровую систему, привнесенную переводной, прежде всего, церковной литературой (собственно, сам церковный Устав, Типикон, и предопределял их[186]), и стала формировать свою собственную. Конечно же, жанры церковной литературы занимали в древнерусской письменности этого периода ведущее место, однако заметно и значительное развитие жанров мирской литературы.

Уже «Повесть временных лет» не укладывалась в воспринятую Русью жанровую систему, поскольку, в отличие от византийских хроник, описывающих царствование одного правителя, представляла собой строгое описание истории событий по летам, отчего и получила наименование летописи.

Жанр княжеского жития, о котором уже говорилось выше, также сформировался на древнерусской почве. Вместе с жанром хожений (а в начале XII века появилось обстоятельное описание Святых мест Палестины и Иерусалима в «Житии и хожении игумена Даниила из Русской земли») они стоят на грани перехода от жанровой системы церковной словесности к жанровой системе литературы мирской.

В мирской литературе на протяжении многих столетий доминировала историческая тематика, а среди жанров – историческая повесть во многих своих разновидностях: воинской повести, историческом сказании, повести о княжеских преступлениях и другие. Некоторые из них входили в состав летописей, например, изумительная по мастерству описаний «Повесть об ослеплении Василька Теребовльского», помещенная в «Повесть временных лет» под 1099 г. Некоторые, как «Слово о полку Игореве», бытовали самостоятельно.

«Слово о полку Игореве» – самая крупная жемчужина древнерусской словесности. Окружающие его произведения только оттеняют его достоинства. «Слово» посвящено одному неудачному походу новгород-северского князя Игоря Святославича на половцев в апреле-мае 1185 года.

Сведения и описания этого похода попали и в Лаврентьевский, и в Ипатьевский летописные своды. Сравнивая их со «Словом», можно заметить существенные различия как в художественном воспроизведении событий, так и их толковании.

«Слово о полку Игореве» является шедевром средневековой словесности конца XII века. Эпиграфом к нему могли бы стать слова апостола Павла: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать» (1 посл.: 5.5), ибо повествуется в нем о Божьем наказании князя Игоря за гордыню и прощении его по смирении.

Время написания древнерусского произведения позволяет правильно определить его идею. Только ли «суть поэмы – призыв русских князей к единению как раз перед нашествием собственно монгольских полчищ», – как полагал Карл Маркс[187] и как вторят ему многие учебники?

Исходя из этого утверждения К. Маркса можно подумать, что русские князья уже знали или догадывались о будущем монголо-татарском нашествии, и они, а не автор, призывали самих себя к единению.

Обратимся к самому произведению.

При датировке «Слова о полку Игореве» исследователи исходили из посыла (по умолчанию), что «внутреннее время», т. е. «художественное время» произведения, неукоснительно совпадает со временем реальным, т. е. «внешним», когда работал сам автор. «Слово о полку Игореве», таким образом, воспринимали, чуть ли не как репортаж, во всяком случае, как произведение, написанное «по горячим следам»: или после бегства князя Игоря из плена (1185 г.), или после возвращения Владимира Игоревича с Кончаковной и ребенком (1188 г.) на Русь. Правда, высказывалось мнение, что «Слово» могло быть написано и немногим позднее, но еще при жизни основных участников похода – Святославичей Игоря и Всеволода, т. е. до 1196 г., года смерти Всеволода, умершего раньше брата, или же после смерти в 1198 г. Ярослава Черниговского, к которому «Слово» относилось явно недоброжелательно и т. д..[188]

Как мне представляется, выявить время работы автора над произведением помогают авторские экскурсы за пределы 1185 года – «внутреннего» времени произведения – в современное ему «внешнее» время. Попросту говоря, необходимо определить круг событий, отразившихся в «Слове», но произошедших уже после похода Игоря Святославича в 1185 году.

Верхняя временная граница осведомленности автора выявляется довольно легко, уже в самом начале «Слова»: «Почнем же, братие, повесть сию от стараго Владимера до нынешняго Игоря…»

Поскольку герой «Слова» Игорь Святославич умер 29 декабря 1201 года,[189] то, стало быть, произведение написано до этой даты, ибо Игорь назван «нынешим» князем, т. е. еще живым.

А далее мы сталкиваемся с целым рядом художественных отражений событий, выходящих за рамки 1185 г.

Так, в диалоге Гзака и Кончака содержится явный намек на потерю половцами «сокольца и красной девицы», т. е. на возвращение из плена Владимира Игоревича и Кончаковны в 1188 г.

Во «сне Святослава», как его тонко интерпретировала Н. С. Демкова, чувствуется, что автор знает о смерти Киевского князя 27 июля 1194 г. Об этом говорят и авторские слова: «Того стараго Владимира нельзе бе пригвоздити къ горамъ Киевьскымъ: сего бо ныне сташа стязи Рюриковы, а друзии – Давидовы».

Рюрик Ростиславич стал киевским князем после смерти Святослава в июле 1194 г. и правил Русской землей со своим братом Давыдом по лето 1201 г. При жизни Святослава следовало бы говорить о другом дуумвирате – Рюрика и Святослава.[190]

Б А. Рыбаков обратил внимание как на датирующий признак на поход Всеволода Большое Гнездо в 1183 г. на Волгу во фразе: «Великый княже Всеволоде!.. Ты бо можеши Волгу веслы раскропити», но оставил без внимания ее продолжение, «а Дон шеломы выльяти». Поход Всеволода Суздальского на Дон состоялся в 1198 г. (Лавр. лет. 1199), возвратился он 6 июня в субботу.

Странной кажется фраза в конце «Слова»: «Игореви князю Бог путь кажет из земли Половецкой на землю Рускую, к отню злату столу». «Слово» заканчивается тем, что «Игорь едетъ по Боричеву къ Святей Богородици Пирогощей», но это – не «отчий престол».

По Ипатьевской летописи Игорь бежит в Путивль, где его ожидала жена, а затем в Новгород-Северский. Но и это – не «отчий престол».

Фраза станет понятной, если учесть основную идею произведения – наказание князя Игоря за гордыню и его прощение после покаяния. По смерти Ярослава Всеволодовича в 1198 г. Господь посылает Игорю, по его смирению, отцов Черниговский престол.

И наконец, Роман Галицкий, упоминаемый в «Слове» как покоритель половцев, не мог ходить на них ранее 1198 г. (по Н. Ф. Котляру)[191] или 1200–1201 гг. (по Н. Г. Бережкову и М. С. Грушевскому).

Таким образом, в «Слове о полку Игореве» отразились современные автору события, вплоть до 1199–1200 гг.

Следовательно, можно заключить, что «Слово» было написано между 1200 – летом 1201 гг. Тогда открывается и еще один смысл произведения. На него указывают экскурсы автора в прошлое столетней давности и упоминания современных ему событий: от начала вражды в 1078 г. двух княжеских ветвей – Ольговичей (князей черниговских) и Мономаховичей (князей переяславльско-ростовских и киевских) – и до ее окончания в 1198 г., когда произошло примирение главы Мономаховичей – Рюрика Ростиславича Киевского и главы Ольговичей – Игоря Святославича, князя Черниговского. Вот почему уже в самом начале своего повествования автор выражает желание изложить «повесть сию отъ стараго Владимера до нынешняго Игоря», уловив в их правлении некую смысловую параллель.

Тема княжеских междоусобиц оказывается тесно связанной в произведении с половецкой темой.

Традиционно приводят «поганых» на Русскую землю князья из рода Святославичей: Олег Святославич (с Борисом Тмутараканским) против Всеволода Ярославича, над которым одерживает победу 25 августа 1078 г. Затем, в 1079 г., Роман Святославич из Тмутаракани и опять против Всеволода Ярославича. В третий раз – снова Олег Святославич в июле 1094 г. против сына Всеволода Ярославича – Владимира Мономаха, у которого отбирает Чернигов.

Характерно, что половцы выступают союзниками черниговских князей – Святославичей (в последствии – Ольговичей), а Всеволод Ярославич и Мономаховичи воюют постоянно против половцев, и часто – с Ольговичами.

Но так было не всегда. При жизни Святослава Ярославича, отца Олега, князя Черниговского, а затем и Киевского (с 1073 по1076 гг.) двоюродные братья Олег и Владимир были очень дружны. Они ходили в совместный поход против чехов (как союзники поляков). По возвращении из похода Владимир узнает о рождении своего первенца – Мстислава (Гарольда), крестным отцом которого становится Олег.

Однако после смерти Святослава Ярославича в Киев возвращается изгнанный им и Всеволодом старший Ярославич – Изяслав. Всеволод Ярославич перебирается из Переяславля южного в Чернигов. При этом он ограничивает свободу его истинного хозяина – Олега и отдает свою Переяславльскую вотчину сыну Владимиру Мономаху.

Олег же оказывается без княжеского удела в Русской земле и в последующие годы силой пытается восстановить справедливость, становясь на защиту интересов всех Святославичей, оказавшись после гибели в 1078 г. Глеба Святославича старшим среди них. Так разгорается конфликт между двумя княжескими ветвями.

Владимир Всеволодович Мономах являет собой пример совершенно иного рода – благоверного князя – и смирением своим достигает Киевского престола.

После смерти отца в 1093 г. он уступает Киев Святополку Изяславичу, хотя, если бы захотел, мог бы отстоять его силой. В 1094 г. уступает Чернигов Олегу Святославичу, не желая кровопролития. Более того, прощает Олегу убийство в 1096 г. своего второго сына Изяслава под Муромом. Поселяется в маленьком Переяславле, а Любечский съезд 1097 г. закрепляет за ним эту вотчину.

По кончине князя Святополка Изяславича в 1113 г. по праву старшинства, заповеданного Ярославом Мудрым, в Киеве должен был сесть Олег Святославич, но на престоле оказывается … Владимир Мономах! Мало того, что Олег Святославич уступил Владимиру Киевское княжение, он еще и выступил, чтобы защитить столицу Руси, против половцев, узнавших о смерти киевского князя. Незадолго до смерти Олег Святославич вместе с Владимиром Всеволодовичем организовывают совместное торжество по перенесению 2 мая 1115 г. мощей святых Бориса и Глеба как символ «братней любви» и примирения двух родов.

Какое имеет отношение к «Слову о полку Игореве» история взаимоотношений двух княжеских семей – Мономаховичей (Всеволодовичей) и Ольговичей (Святославичей)? Оказывается, самое непосредственное.

Во времена Игоря Святославича соправителями в Киеве были Ольгович Святослав Всеволодович (власть в Киеве) и Мономахович Рюрик Ростиславич (власть в Киевской земле). Причем именно Рюрик Ростиславич пригласил в соправители Святослава Всеволодовича.

Походу 1185 г. предшествовал февральско-мартовский поход объединенных русских войск 1183 г. под предводительством Ольговича Игоря Святославича против пришедших под Чернигов половцев. Игорь отказал Мономаховичу Владимиру Глебовичу, князю Переяславльскому, в просьбе «ездити напереди полков». Тогда Владимир Глебович в отместку пустился разорять Игоревы земли. Ответ Игоря не заставил себя долго ждать. Незадолго до апрельского похода 1185 г. на половцев Игорь Святославич «берет на щит» город Глебов у Переяславля – княжестве Владимира Глебовича.

Налицо новый конфликт Мономаховичей и Ольговичей, в который втягиваются и половцы: во время плена Игоря Святославича его сват Кончак разоряет земли Мономаховичей под Переяславлем.

Однако возникает еще одно ретроспективно-смысловое сопоставление Владимира Мономаха – «старого главу Мономаховичей» и Игоря Святославича – «нынешнего главу Ольговичей».[192]

Вспомним о высказанной самим Игорем Святославичем цели похода в 1185 г.: «Хощу бо, – рече, – копие приломити конець поля Половецкаго, съ вами, русици, хощу главу свою приложити, а любо испити шеломомь Дону» (с. 10–11).

Стало быть, цель Игоря – Дон.

Но здесь сразу же возникает ретроспективная историческая аналогия с Владимиром Мономахом: «Тогда Володимерь и Мономахъ пилъ золотом шоломомъ Донъ, и приемшю землю ихъ (половцев. – А. У.) всю и загнавшю оканьныя агаряны» во главе с половецким князем Отроком за «Железные врата».[193]

После смерти Владимира Мономаха Сырчан посылает к Отроку гудца, чтобы тот убедил Отрока вернуться в Половецкую землю. Вдохнув запах степей – траву евшан – Отрок возвращается в родные места. Именно от него родился Кончак, сват Игоря, и, естественно, недруг Мономаховичей. Вот почему он мстит переяславльскому князю Владимиру Глебовичу.

Но это не единственная и не основная ретроспективная параллель между Владимиром Мономахом и Игорем Святославичем. Есть куда более значимая по смыслу – поход к Дону весной 1111 г. ряда русских князей, предпринятый по инициативе Владимира Мономаха.

Так же как и в начале похода Игоря, ему предшествует небесное знамение: «В тот же год было знаменье в Печерском монастыре в 11 день февраля месяца: явился столп огненный от земли до неба, а молния осветила всю землю, и в небе прогремело в первый час ночи, и все люди видели это» (с. 259).

А огненный столб – это явление ангела!

«Это ведь ангел вложил в сердце Владимиру Мономаху мысль поднять братию свою, русских князей, на иноплеменников. Это ведь, как мы сказали выше, видение видели в Печерском монастыре, будтостоял столп огненный над трапезницей, затем перешел на церковь и оттуда к Городцу, а там был Владимир. Вот тогда-то и вложил ангел Владимиру намерение идти в поход, и Владимир начал побуждать князей, как уже говорили» (с. 262).

Чем, таким образом, отличаются между собой оба похода? Да тем, что Владимир Мономах выступает по Воле Божией, а Игорь Святославич по своему желанию славы, т. е. по гордыне своей!

Мысль о походе Владимиру Мономаху вложил в сердце Бог, а он привлек уже и других князей на Богоугодное дело – защиту рубежей Отечества. Поэтому идут русские князья благословясь, постом, с молитвой и пением тропарей, и потому «с Божьей помощью, по молитвам Пресвятой Богородицы и святых ангелов, возвратились Русские князья восвояси со славою великою, разнесшейся ко всем людям, так и по всем дальним странам, то есть к грекам, венграм, полякам и чехам, даже и до Рима дошла она, на славу Богу, всегда и ныне и вечно и во веки веков, аминь» (с. 263). Но, как замечает автор «Слова», «то было в те рати и в те походы, а такой рати не слышано!»

Если поход Мономаха был «на славу Богу», то Игорь Святославич преследует совершенно иные цели: «Помужаемся сами: предыдущую славу себе похитим, а нынешнюю сами поделим!»

Когда-то, полутора веками ранее, в 1015 г., святые страстотерпцы Борис и Глеб жизнь свою положили, отказавшись от славы мира сего. Ныне же, в 1185 г., Игорь Святославич, движимый тщеславием и гордыней, отправляется в поход ради своей земной славы. И как результат Божьего наказания за гордыню – бесславие, плен: «Тут немцы и венециане, тут греки и морава … корят князя Игоря… Тут Игорь князь пересел с седла золотого да в седло невольничье».[194] А для русского войска – гибель: «Тут разлучились братья на берегу быстрой Каялы; тут кровавого вина недостало; тут пир окончили храбрые русичи: сватов напоили, а сами полегли за землю Русскую… Уже, братья, невеселое время настало, уже трава силу русскую прикрыла».

Совершенно очевидно, что праведному походу под предводительством Владимира Мономаха на защиту Русской земли автор «Слова» противопоставляет неправедный поход (славы ради) Игоря Святославича.

Солнечное затмение в Древней Руси было слишком знаковым явлением, чтобы его могли «не заметить». В том числе и солнечноезатмение 1 мая 1185 г. во время похода Игоря Святославича на половцев.

В судьбах черниговских князей «солнечного рода» Ольговичей затмение играло особую роль: за сто лет, предшествовавших походу Игоря Святославича, было 12 солнечных затмений, которые совпали с годами смерти 13 черниговских князей.[195]

Несомненно, об этом знали и помнили участники похода, знали о том и летописцы, продолжатели летописных сводов. Густинская летопись замечает по этому поводу: «И в то время было затмение солнца, а это знамение не на добро бывает. Игорь же все равно пошел, не размышляя о том».

Итак, Игорь продолжает поход, невзирая на предупреждение свыше – солнечное затмение. О том говорит и автор «Слова»: «Спалъ князю умь похоти и жалость ему знамение заступи искусити Дону великаго».

Когда писалось «Слово», его автор уже знал о результатах похода и мог не только засвидетельствовать, но и истолковать Промысел Божий. И этот смысловой узел завязывается как раз на солнечном затмении: «Тогда Игорь възре на свътлое солнце и виде отъ него тьмою вся своя воя прикрыты. И рече Игорь къ дружине своей: «Братие и дружино![196] Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти; а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони, да позримъ синего Дону».

Для князя-воина гибель предпочтительнее плена. Когда-то Святослав Игоревич воскликнул перед битвой с греками: «Да не посрамимъ земле Руски, но ляжемъ костьми [ту] мертвы ибо срама не имамъ».[197] Русские князья никогда прежде не попадали в плен. Но прежде не было и подобных походов.

Священное Писание, по которому должны жить православные князья, запрещало завоевательные походы. Князь обязан защищать пределы своей земли, данной ему Богом, но не завоевывать чужие. Для истинного православного человека, князя или воина, это была аксиома.

Игорь Святославич преследует совершенно иные цели: «Хочу бо, – рече, – копие приломити конець поля Половецкаго, … а любо испити шеломомь Дону» (с. 10–11). Или же, как говорят бояре великому князю киевскому Святославу: «Се бо два сокола (Игорь и Всеволод Святославичи. – А. У.) слетеста съ отня стола злата поискати града Тьмутороканя, а любо испити шеломомь Дону» (с. 19).

И в одном и в другом случаях речь идет об одном и том же: Игорь Святославич предпринял не оборонительный поход, как прежние князья, а завоевательный! Причем выступает он против своих традиционных союзников!

Почти двести лет, со времени принятия христианства, Русь не знала завоевательных походов. Поход Игоря – исключение, а потому и вызвал целых три произведения. Только Куликовская битва спустя двести лет так же вызовет к себе интерес писателей, создавших три литературные произведения. Одно из них – «Задонщина» – будет ориентироваться на художественную систему «Слова», но строится как противоположность ему, в том числе и по основной теме – оборонительном походе московского князя Дмитрия Ивановича…

Этот завоевательный поход Игоря Святославича вылился из княжеских междоусобиц: «.Говорит брат брату: «Это мое, а то – мое же». И начали князья про малое «это великое» говорить, а сами на себя крамолу ковать».

Что поход Игоря и Всеволода Святославичей не честен, свидетельствует в «Слове» и киевский князь Святослав, обращаясь к князьям: «О моя сыновчя, Игорю и Всеволоде! Рано еста начала Половецкую землю мечи цвелити, а себе славы искати. Нъ нечестно одолесте, нечестно бо кровь поганую пролиясте» (с. 20).

Раньше исследователи не обращали особого внимания на слова великого князя, что «кровь поганую» можно и нечестно пролить! Одно дело, защищая свои земли, свое Отечество от набегов половцев, – тогда это будет честная битва; другое дело – уподобляясь им, делая такой же набег.

Святослав указывает и на причину, побудившую князей отправиться в этот поход: «Ваю храбрая сердца (этого у них не отнимешь. – А. У.) въ жестоцемъ харалузе скована, а въ буести закалена» (с. 20). Сам автор неоднократно величает Игоря как «буего Святъславича», а Всеволода называет «буй туром».

В Древней Руси слово «буесть» чаще всего употреблялось в значении «заносчивость, дерзость, необузданность». Например, в Лаврентьевской летописи под 1096 г.: «О, Владычице Богородице, отыми от убогого сердца моего гордость и буесть, да не възношюся суетою мира сего».

Обращает на себя внимание, что «буесть» в этой просьбе следует за «гордостью» – гордынею, первейшим и наисильнейшим грехом.

Именно гордыня и стремление к славе и повели Игоря Святославича в этот завоевательный поход: «Нъ рекосте: «Мужаимеся сами: преднюю славу сами похитимъ, а заднюю си сами поделимъ!»» (с. 21).

По гордыне своей захотели молодые князья похитить «переднюю славу» русских князей, двумя годами ранее разбивших половцев, и «испити шеломомь Дону», как когда-то Владимир Мономах.

Предваряя рассказ об этом походе, один из составителей Ипатьевской летописи заметил под 1184 г.: «Всемилостивый Господь Богъ гордымъ противиться и светы (планы, замыслы. – А. У.) ихъ разруши (разрушает. – А. У.)».

Итак, причиной похода была гордыня, а наказание Божие за нее – плен!

Господь предупреждал Игоря затмением солнца, но князь, по гордыне своей, пренебрег и знамением.

Гордыня – затмение души. А в природе – затмение солнца. Автор тонко уловил эту символическую параллель и развивает ее в своем творении и строит великолепный художественный образ, развернутый на все повествование: весь поход Игоря после перехода через пограничную реку Донец, когда, собственно, и произошло затмение солнца, происходит во тьме!

Затмение в «Слове» описано иносказательно, а не прямо: взглянул князь Игорь «на светлое солнце и виде отъ него тьмою вся своя воя прикрыты» (с. 10). Получается весьма редкий в древнерусской литературе оксюморон: светлое солнце тьмою воинов покрывает! Сведущему читателю понятно было, что не светило тьмою войско покрыло, а Господь Промыслом своим.[198] И не суждено им уже обратно вернуться на землю Русскую, покроет земля тела их («Уже бо, братие, не веселая година въстала, уже пустыни силу прикрыла» (с. 17) – напишет автор «Слова» в конце описания битвы русских с половцами…).

Да и «летописный» Игорь понимал, что этому «знамению творець Богъ», и мог догадываться (по аналогии с предками своими) о его значении, чего не скажешь об Игоре «Слова», у которого желание «искусити Дону великаго», т. е. восхитить славу Владимира Мономаха, знамение заступило. Не внемлет предупреждению новгород-северский князь: «.въступи. въ златъ стремень и поеха по чистому полю» (с. 12). Тогда вторично (!) «солнце ему тъмою путь заступаше; нощь стонущи ему грозою птичь убуди; свистъ зверинъ въста, збися дивъ – кличетъ връху древа…» (с. 12).

Такое ощущение, будто князь Игорь из светлого пространства шагнул в темное[199] – против чьей-то воли, потому-то солнце ему тьмою путь заступало, как бы – удерживало.

В реальном затмении день потемнел и ночь настала, а в художественном описании затмение превратилось в развернутую поэтическую метафору. Автор воспользовался подсказанным самой природой (и Промыслом) образом ночи и стал его усиленно развивать: «А половци неготовами дорогами побегоша къ Дону великому: крычать телеги полунощы, рци, лебеди роспущени» (с. 12). Грозен в ночи волчий вой по оврагам, да орлиный клекот, зовущий зверей на кости («влъци грозу [в грозу все темнеет. – А. У.] въсрожатъ по яругамъ; орли клектомъ на кости звери зовутъ…»)(с. 12).

«Длъго ночь мрькнетъ. Заря светъ запала, мъгла поля покрыла. Щекотъ славий успе» (с. 13). Ночь днем, погасший свет зари, спустившийся на поле мрак, стихшие голоса птиц, – нагнетают тревогу.

А «русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша, ищучи себе чти, а князю славы» (с. 13).

Природа пердчувствует, точнее, уже знает исход битвы (ибо орлы на кости позвали зверей) и замерла в тревожном ожидании полной гибели света! Замерли в ожидании и воины.

Действие как бы приостановилось.

«Длъго ночь мрькнетъ» – природа как бы оттягивает развязку, будто бы еще можно что-то изменить в судьбе русских воинов, но для этого необходимо князю принять волевое решение – повернуть назад.

Однако Игорь, стрелой летящей устремлен к достижению своей цели. И, вроде бы, достигает ее. Утром в пятницу – взрыв событий. Чрезмерная активность – достижение желанной цели: «Съ зараниявъ пятокъ (т. е. – с зарей, но не в светлый день! – А. У.) потопташа поганыя плъкы половецкыя, и рассупясь стрелами по полю, помчаша красныя девкы половецкыя (откуда они взялись на поле брани? Явно половцы не ожидали этого вторжения русских и нападение было на их селения. – А. У.), а съ ними злато, и паволокы, и драгыя оксамиты (совершенно очевидно, что половецкие воины, если бы выступили против русских, женские драгоценности с собою не брали бы. – А. У.)» (с.13).

И опять – затишье. Но это затишье перед бурей, определяющей судьбу Игоря и его воинов в битве: «Дремлетъ въ поле Ольгово хороброе гнездо. Далече залетело! Не было оно обиде порождено, ни соколу, ни кречету, ни тебе, чръный воронъ, поганый половчине!»

Изначально – да! Адам сотворен был для рая. Но совершил проступок. Повредилась божественная природа в человеке. Из-за ослушания Адам изгнан из рая. Из-за ослушания (нарушает ряд заповедей и не внемлет предупреждающему о том знамению) терпит поражение Игорь. И происходит это в воскресенье, на малую Пасху! Он, как и Адам, уже обречен, но пока об этом еще не знает. Но о том знает другое Божие творение – природа, которая символизирует своего Творца.[200]

«Другаго дни велми рано кровавыя зори светъ поведаютъ (кровавые, т. е. темные, зори свет предвещают, но света дня – нет! – А. У.); чръныя тучя съ моря идутъ, хотятъ прикрыти 4 солнца, а въ нихъ трепещуть синии млънии. Быти грому великому» (с. 14).

Назревает кульминация. В природе это гроза; в походе – битва.

«Се ветри, Стрибожи внуци, веють съ моря стрелами на храбрыя плъкы Игоревы. Земля тутнетъ, рекы мутно текутъ, пороси поля прикрываютъ» (с. 14).

Обилием глаголов передана динамика действия и мгновенная реакция природы на происходящее.

«Съ зарания до вечера (а дня вроде бы и нет! – А. У.), съ вечера до света (а день как бы и не наступал! – А. У.) летятъ стрелы каленыя… Третьяго дни къ полудню падоша стязи Игоревы… Ничить трава жалощами, а древо с тугою къ земли преклонилось» (с. 16).

Битва проиграна князем Игорем в полдень, т. е. в самое светлое время дня, но автор создает тот же образ тьмы, как и в начале описания похода: «Темно бо бе въ 3 день: два солнца померкоста (Игорь и Всеволод Святославичи. – А. У.), оба багряная стлъпа погасоста, и съ нима молодая месяца… тьмою ся поволокоста… На реце на Каяле тьма светъ покрыла…» (с. 19–20). Так и не явленный во всей полноте свет дня битвы сменяется для Игоря тьмою плена.

Почувствовав беду, «Ярославна рано плачетъ въ Путивле на забрале».

Княгиня трижды обращается к силам природы – ветру, реке, солнцу – за помощью своему мужу. Трижды употребляет автор слово «рано», и трижды описана природа ясным днем.

Русская земля ассоциируется у автора с солнцем, светом. Половецкое поле, как земля чужая, неприветливая – с ночью, тьмою. Граница между ними – Донец, как река (или огненная река), отделяющая рай от ада («О всей твари», «Хождение апостола Павла по мукам») или земли («Хождение Зосимы к Рахманам», духовные стихи).[201]

Ярославна описана средь бела дня, а Игорь – во тьме. К нему, в ночь, возвращается автор.

«Прысну море полунощи, идуть сморци мьглами… Погасоша вечеру зори. Игорь спитъ. Игорь бдитъ, Игорь мыслию поля меритъ от великаго Дону до малого Донца» (с. 27–28).

С вечера погасли зори, природа как бы успокаивается. Но в полночь ожило («прысну») море, поднялись смерчи. Начинается то ли новое действие, то ли наступает развязка.

Поход Игоря за пределы Русской земли начинался с Донца. Вожделенным итогом его был Дон великий. Теперь от Дона великого мыслью мерит князь путь к малому Донцу – границе Русской земли. И не случайно этот обратный путь начинается не только географически от Дона, но и символически – во времени – в полночь: «Комонь вь полуночи. Овлуръ свисну за рекою; велить князю разумети: князю Игорю не быть (в плену. – А. У.)» (с. 28).

Из тьмы – полночи и Половецкой земли – стремится князь Игорь к свету – на Русскую землю. И «соловии веселыми песньми светъ поведаютъ» (с. 30) ему.

Побег из ночи во свет удался: «Солнце светится на небесе – Игорь князь въ Руской земли» (с. 30).

И что удивительно, до побега Игоря в «Слове» ни разу не был упомянут Бог (что, собственно, и дало повод исследователям видетьв «Слове» языческую поэму, поскольку языческие божества в ней обильно присутствуют), а тут сразу: «Игореви князю Богъ путь кажетъ изъ земли Половецкой на землю Рускую, къ отню злату столу». Почему это стало возможным? Ведь Господь вначале противился этому походу (завоевательному походу!), а теперь помогает Игорю вернуться из плена?

Автор «Слова» не указывает на причины перемен у Игоря, но они приводятся в рассказе Ипатьевской летописи, которая сочувственно относится к Игорю. Именно этот рассказ передал настороженность Игоря во время солнечного затмения.

Поражение православного князя воспринимается рассказчиком как наказание Господне за грехи его (а не помощи поганым!). Грех этот необходимо осознать, чтобы искупить его. И к Игорю приходит духовное прозрение вместе с поражением: «И тако, во день святаго Воскресения, наведе на ня Господь гневъ свой: в радости место наведе на ны плачь, и во веселье место желю, на реце Каялы. рече бо деи Игорь: «Помянухъ азъ грехы своя пред Господемь Богомъ моимъ, яко много убииство, кровопролитие створихъ в земле крестьяньстей, яко же бо язъ не пощадехъ христьянъ, но взяхъ на щитъ городъ Глебовъ у Переяславля; тогда бо не мало зло подъяша безвиньнии христьане, отлучаеми отець от рожении своих, братъ от брата, другъ от друга своего, и жены от подружии своихъ, и дщери от материи своихъ, и подгура от подругы своея, и все смятено пленомъ и скорбью тогда бывшюю, живии мертвымъ завидять, и мертвии радовахуся, аки мученици святеи огнемь от жизни сея искушение приемши…

И та вся сътворивъ азъ – рече Игорь – не достоино ми бяшеть жити. И се ныне вижю отместье от Господа Бога моего… Се возда ми Господь по безаконию моему, и по злобе моеи на мя, и снидоша днесь греси мои на главу мою. Истиненъ Господь и правы суди его зело. Азъ же убо не имамъ со живыми части…

Но Владыко Господи Боже мой, не отрини мене до конца, но яко воля Твоя, Господи, тако и милость намъ рабомъ твоимъ»».[202]

В Древней Руси спасение Игоря из плена не могло рассматриваться не как результат помощи Бога. Вот слова Господа из Священного Писания: «И воззовете ко Мне, и пойдете и помолитесь Мне, и Я услышу вас; и взыщите Меня и найдете, если взыщете Меня всем сердцем вашим…, и возвращу вас из плена (Иер.: 29.11–14).

В плен князь Игорь попадает Промыслом Божиим, так же Промыслом Божиим избавляется он от плена.

Решение Игоря бежать было отнюдь не случайным. Выше уже указывались две предельные точки падения Игоря: полночь и великий Дон, от которых начинается возвращение князя домой. Но существует и еще одна – религиозно-нравственная, от которой начинается духовное возрождение Игоря Святославича.

Игорь шел за славой, но обрел бесславие – плен. Однако нижней точкой бесславия был побег (потому-то он долго на него не соглашался). Так что «чашу бесславия» князь должен был испить до дна, и вернуться домой «неславным путем» – бегством из плена. То есть проявить смирение. В этом смысл произведения.

Это – не случайное духовное прозрение Игоря. Князь осмысленно становится на путь возвращения к Богу, Отцу небесному. Надо полагать, это первое осмысление произошедшего было не случайным.

Из летописей известно, что Игорь, находясь в половецком плену, призвал из Руси священника. Для него, хотя и оступившегося (кто без греха?), но все же православного князя, было совершенно очевидным, что без покаяния невозможен обратный путь домой. Засвидетельствовать это покаяние пред Богом мог только православный священник.

Поход Игоря Святославича начинается на Светлой Пасхальной неделе. Это – святотатство! Не помогло и упование его на своего небесного покровителя – Св. Георгия Победоносца (крестильное имя Игоря – Георгий), в день памяти которого, 23 апреля 1185 г., т. е. на свои именины (!), он выступил в поход. Поход был не Богоугоден, направлен не на защиту своего княжества или Отечества, а славы ради. Желанием, вызванным гордынею. А потому бесславно и завершился.

Второе отмеченное древнерусскими произведениями осознание случившегося Игорем и его покаяние в соделанном происходит уже в плену. Летопись замечает: «Игорь же Святославличь тотъ годъ бяшеть в Половцехъ, и глаголаше: «Азъ по достоянью моему восприяхъ победу (поражение. – А. У.) от повеления Твоего Владыко Господи, а не поганьская дерзость обломи силу рабъ Твоихъ. Не жаль ми есть за свою злобу прияти нужьная вся, ихже есмь прялъ азъ»».[203]

Третье обращение к Богу происходит уже непосредственно перед бегством из плена: «Се же вставъ ужасенъ и трепетенъ и поклонися образу Божию и кресту честному, глаголя: «Господи сердцевидче!

Аще спасеши мя Владыко Ты недостоинаго!» И возмя на ся крестъ, икону и подоима стену и лезе вонъ…».[204]

Обращаю особое внимание, что решаясь на побег («неславный путь»), Игорь берет с собой крест и икону, т. е. возлагает надежду на помощь Божию! Тогда становится понятным, почему автор «Слова» указывает, что «Игореви князю Богъ путь кажетъ изъ земли Половецкой на землю Рускую»: он прощен Богом, после раскаяния князя в соделанном. Более того, смирение князя приводит его и «къ отню злату столу», т. е. на Черниговское княжение в 1198 г.!

Можно, конечно, полагать (я в этом уверен, но это особая тема), что автор «Слова» хорошо знал рассказ о походе Игоря из Ипатьевской летописи. Тогда его произведение становится своеобразным художественным дополнением к нему. Точнее, художественным осмыслением похода. И если в летописной статье произошедшие в Игоре нравственные изменения объяснены, то в «Слове» помощь Божия в возвращении его на землю Русскую кажется несколько неожиданной. Правда, непосредственно ей предшествует «плач Ярославны» – обращение жены князя к трем природным стихиям – ветру, реке, солнцу.

Венчанные муж и жена являют собой одно целое: «…Ни мужъ безъ жены, ни жена безъ мужа, въ Господе. Ибо какъ жена отъ мужа, такъ и мужъ чрезъ жену; все же – отъ Бога» (1 посл. Коринф.: 11. 11–12).

Даже молитва об усопшем способствует отпущению ему грехов. Молитва о плененном выводит из плена (просьба об этом имеется в утренних молитвах), тем более, если это молитва жены о муже – одной составляющей о другой, ради целого.

Но как тогда понимать обращение Ярославны к трем природным стихиям?

Весьма правдоподобное, как мне кажется, их толкование предложено в «Беседе трех святителей», весьма популярной в Древней Руси: «Что есть высота небесная, широта земная, глубина Морская? – Иоанн рече: Отец, Сын и Святой Дух».[205]

Солнце олицетворяет собой «высоту небесную», гуляющий по всей земле ветер – «широту земную», река – «глубину морскую».

Небо – престол Отца; Сын сошел на землю и оставил на ней свой престол – христианскую церковь; при крещении водой нисходит Святой Дух. То есть получается, что Ярославна обращается к трем природным стихиям, олицетворяющим три ипостаси Святой Троицы!

Ее молитва явилась решающей (или переломной) в Промысле об Игоре.

Подвластная своему Творцу природа, выполняя Его волю, способствовала возвращению раскаявшегося (по летописи) князя домой.

Итак, мы убедились, что автор «Слова» не случайно поместил описание затмения в самое начало своего творения, создав развернутый художественный образ. Но только ли в этом удивительном образе «дневной тьмы», поразившей природу, отразился авторский замысел? То есть касался ли он только художественной формы, или все же идеи произведения, которая для древнерусского книжника всегда была наиважнейшей?

Солнечное затмение произошло 1 мая 1185 г. в «первом часу ночи», что соответствует нынешним 17 часам (затмение было в 16 ч. 48 мин. по астрономическому времени). Это время начала вечерней службы в храме, точнее – «утрени», поскольку ею начинались новые сутки – отсюда и «первый час». Получается, что в то время, когда в храме начиналась служба, Игорь Святославич форсировал пограничную реку Донец и отправился в нечестивый поход за пределы Русской земли. «О Руская земле, уже за шеломянем еси!» – сокрушенно восклицает автор «Слова».

Здесь следует напомнить, что русские князья являлись охранителями «русской идеи», сформулированной еще Иларионом Киевским в знаменитом «Слове о Законе и Благодати»: русский народ избран Богом для сохранения Благодати (Православия) до Страшного Суда, как в свое время иудейский народ был избран для хранения Закона (10 заповедей) до Рождества Христова. Именно поэтому русские князья и должны были защищать православную Русскую землю, православную веру и православный народ!

А что делает Игорь Святославич? Он по гордыне своей не исполняет заповеди Божии (т. е. забывает Бога), губит православный народ и открывает «врата на Землю русскую» ее врагам. То есть игнорирует Богом данное ему княжеское предназначение. Воистину, помрачение ума!

Судьба князя напоминает судьбу Израиля в 586 г. до н. э., т. е. за 1600 лет до похода (в Лаврентьевской летописи он датируется 1186 г. по мартовскому, т. е. библейскому стилю) и плена Игоря, описанную в Книге пророка Иеремии. Вот здесь и следует напомнить, что 1 мая – это день памяти пророка Иеремии, второго из так называемых больших пророков.

С позиции христианского мировосприятия, не бывает случайных совпадений, ибо во всем кроется глубокий духовно-религиозный смысл. Его и попытался выявить гениальный автор: через экзегезы (скрытые цитаты) из книги пророка Иеремии, входящей в Библию, он прослеживает реальную и духовную связь разновременных событий.

Совершенно прав Р. Пиккио, заметивший в одной из последних своих статей по «Слову о полку Игореве»: «Обратившись к библейскому контексту (который, будучи боговдохновенным, несет абсолютную истину), мы можем проникнуть в «духовный», т. е. высший, смысл текста, в котором без этого «восхождения» нам открылся бы только «исторический», т. е. буквальный и «низший», смысл».[206]

В каждом новом историческом действии видится образ первообраза – библейского со-бытия. Важно было увидеть и установить эту эпифаническую и духовную связь реальностей. Прежде всего, они присутствуют в Божественной литургии, когда здесь (в храме) и сейчас (служба ведется только в настоящем времени) происходит сопереживание событий прежде бывших в земной жизни Спасителя и Богородицы и ныне во время службы повторяющихся.

На этом же уровне эпифанического взаимодействия расценивались и исторические события. Между ними также можно провести ретроспективную историческую аналогию.[207]

Важнее, однако, оценка действий Богом поставленного князя через призму Священного Писания, которое есть единственный критерий оценки поступков человека.

Горько плачет пророк Иеремия о судьбе Израиля, отпавшего от Бога Истинного и поклонившегося языческим идолам, устремившегося к земным ценностям. «Так говорит Господь: остановитесь на путях ваших и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему, и найдете покой душам вашим. Но они сказали: «не пойдем»» (Иеремия: 6. 16). Тогда возвещает пророк волю Божию и предупреждает о пленении Израиля Вавилоном. Но не внемлет возгордившаяся Иудея словам пророка и сбывается прореченное о ней.

Забывает и Игорь Святославич Бога Истинного, т. е. становится по сути дела, как и его предки, язычником, а потому и выступает праправнуком языческого Даждьбога, ибо дед Игоря, Олег Святославич [Гориславич] дважды назван в «Слове» «Даждьбожьим внуком», идет за земными ценностями – славой, не внемлет предупреждению – солнечному затмению, и в результате попадает в половецкий плен. Это будто бы о нем пишет пророк Иеремия: «Так говорит Господь: не учитесь путям язычников и не страшитесь знамений небесных, которых язычники страшатся» (10; 2).

В ветхозаветных и новозаветных событиях древнерусский книжник – автор «Слова» – увидел эпифаническую связь и провел параллель в развитии разновременных событий, а потому и попытался через скрытые экзегезы из книги пророка Иеремии прояснить их духовный смысл.

«Разве Израиль раб? Или он домочадец? Почему он сделался добычею? – задается вопросом пророк Иеремия и констатирует: – Зарыкали на него молодые львы, подали голос свой и сделали землю его пустынею; города его сожжены, без жителей…» (2.14–15).

Да и потомки Олега Святославича – «Ольгово хороброе гнездо» – хоть и далеко залетело в степь половецкую, но «не было оно обиде порождено, ни соколу, ни кречету, ни тебе, чръный воронъ, поганый половчине!» (с. 14). А в результате неблагочестивого похода Игоря Святославича Русская земля превращается в пустынное место: «Тогда бо по Руской земли ретко ратаеве кикахуть, нъ часто врани граяхуть, трупиа себе деляче…» (с.16). «Тоска разлияся по Руской земли; печаль жирна тече средь земли Рускыи…» (с. 18). «Уныша бо градомъ забралы, а веселие пониче» (с. 19). «А погани съ всехъ странъ прихождаху съ победами на землю Рускую» (с. 17). «А погани сами, победами нарищуще на Рускую землю, емляху дань по беле отъ двора» (с. 18).

В чем причина разорения Израиля египетским царем Навуходоносором, пленения и переселения иудейского царя Седекия в Вавилон в 586 г. до Р.Х.?

«Не причинил ли ты себе это тем, что оставил Господа Бога твоего в то время когда Он путеводил тебя? – объясняет Израилю пророк Иеремия. – И ныне для чего тебе путь в Египет, чтобы пить воду из Нила? И для чего тебе путь в Асирию, чтобы пить воду из реки ее?» (2. 17–18).

Нил такой же символ Египта, как Великий Дон символ Половецкой степи. К нему направляет свои полки Игорь Святославич, поскольку «спалъ князю умь» и не разглядел он Божественное знамение; т. е. «очи духовные» затмило тщеславное желание князя «искусити Дону великаго». «Хочу бо, – рече, – копие приломити конець поля Половецкаго, съ вами, русици, (…) а любо испити шеломомь Дону» (с. 11).

Самовластие человека проявляется в том, что он сам, не оглядываясь на Бога, направляется свои стопы и в результате творит грех.

«Знаю, Господи, что не в воле человека путь его, что не во власти идущего давать направление стопам своим» – констатирует Иеремия (10. 23). А автор «Слова» поступками князя Игоря как бы «опровергает» слова пророка, на самом же деле приводит примеры самовластия Игоря: «…А всядемъ, братие, на свои бръзыя комони, да позримъ синего Дону» (с. 10). «Игорь къ Дону вои ведетъ!» (с. 12). Нъ рекосте: «Мужаимеся сами: преднюю славу сами похитимъ, а заднюю си сами поделимъ!» (с. 21)

От самовластия до гордыни всего один шаг: «Накажет тебя нечестие твое, и отступничество твое обличит тебя; итак познай и размысли, как худо и горько то, что ты оставил Господа Бога твоего…» – предупреждает Иеремия (2; 19). Но не внемлет пророку Израиль, не задумывается о своем поведении и Игорь.

А вот великий киевский князь Святослав «мутен сон» видел в своем тереме, предвещавшем плач горький по воинам, и когда бояре сообщили ему весть о пленении Игоря и Всеволода Святославичей, обронил «злато слово», в котором дал схожую с Иеремией оценку поступков русских князей: «О, моя сыновчя, Игорю и Всеволоде! Рано еста начала Половецкую землю мечи цвелити, а себе славы искати. Нъ нечестно одолесте, нечестно бо кровь поганую пролиясте» (с. 20). Оказывается, и вражескую кровь пролить можно честно и нечестно! Честно, – это когда защищаешь свой народ и Отечество, а не когда устраиваешь набег на поселения недругов, воюя с детьми и женами.

А ведь как все вначале благополучно складывалось! Столько уверенности было в своих силах, столько энергии, столько прыти, когда выступали русские князья в поход!

«Седлайте коней и садитесь, всадники, и становитесь в шлемах; точите копья, облекайтесь в брони» – очень похоже на «Слово», но это из Книги пророка Иеремии (46.4). Впрочем, призыв Всеволода к своему брату Игорю в «Слове» очень близок библейскому: «Седлай, брате, свои бръзыи комони, а мои ти готови, оседлани у Курьска напереди. А мои ти куряни сведоми къмети: подъ трубами повити, подъ шеломы възлелеяни, конець копия въскръмлени, …луци у нихъ напряжени, тули отворени, сабли изъострени» (с. 11–12).

Русские войска переправляются во враждебную степь. Отысканы половцы. Динамика повествования нарастает: «.Выстраивайтесь в боевой порядок. все, натягивающие лук, стреляйте в него, не жалейте стрел…» – это пророк Иеремия (50.14). Не отстает и «Слово»: «Стреляй, господине, Кончака, поганого кощея, за землю Русскую, за раны Игоревы.» (с. 22–23).

Еще когда Русская земля не скрылась за холмами, можно было все изменить – одуматься, возвратиться, но русские князья побоялись человеческого бесславия. И совершили тяжкий грех, а потому наказание им теперь будет уже от Бога: «И пошлю на них четыре рода казней, говорит Господь: меч, чтобы убивать, и псов, чтобы терзать, и птиц небесных и зверей полевых, чтобы пожирать и истреблять» (Иеремия: 15. 2–3). Природа – творение Бога – тонко чувствует волю своего Создателя: «Уже бо беды его пасетъ птиць по дубию; влъци грозу въсторожатъ по яругамъ; орли клектомъ на кости звери зовутъ; лисици брешутъ на чръленыя щиты» («Слово», с. 13).

Однако князь Игорь не внемлет посылаемым ему предупреждениям: ни затмению, ни предостерегающему поведению животных – и ведет свои полки вглубь половецкого поля. Тогда вновь проявляется Божественная воля: Господь посылает против него более сильных противников, чтобы наказать его, но не истребить! Для Господа важно осознание грешником своего проступка и раскаяние в нем – это путь ко спасению души.

Здесь опять появляются аналогии между Книгой пророка Иеремией и «Словом». «Так говорит Господь: вот. народ великий поднимается от краев земли; держат в руках лук и копье; они жестоки и немилосердны, голос их шумит, как море, и несутся на конях, выстроены, как один человек, чтобы сразиться с тобою.» (Иеремия: 6. 22–24).

На Игоря Святославича со всех сторон идут половцы, и негде ему укрыться в чужой степи, окружили его дружинников и зажали кольцо: «.. Половци идуть отъ Дона, и отъ моря, и отъ всехъ странъ Рускыя плъкы оступиша…» («Слово», с.14). Нечто подобное уже было с Израилем: «…Ибо так говорит Господь: вот Я выброшу жителей сей земли на сей раз и загоню их в тесное место, чтобы схватили их» (Иеремия: 10.18). Такое ощущение, что русские князья в точности повторяют и переживают библейские события.

Не о духовной ли близорукости предупреждал Израиль пророк Иеремия, которую позднее продемонстрирует и древнерусский князь? «.Объявите народам, что идут из дальней страны осаждающие и криками своими оглашают города … Как сторожа полей, они обступают его кругом, ибо он возмутился против Меня, говорит Господь. Пути твои и деяния твои причинили тебе это; от твоего нечестия тебе так горько, что доходит до сердца твоего. Утроба моя! утроба моя! скорблю во глубине сердца моего, волнуется во мне сердце мое, не могу молчать; ибо ты слышишь, душа моя, звук трубы, тревогу брани. Беда за бедою: вся земля опустошается, внезапно разорены шатры мои, мгновенно – палатки мои. Долго ли мне видеть знамя, слушать звук трубы? Это оттого, что народ Мой глуп, не знает Меня: неразумные они дети, и нет у них смысла; они умны на зло, но добра делать не умеют» (4.16–22).

«Что ми шумить, что ми звенить – далече рано предъ зорями? – восклицает автор «Слова». – Игорь плъкы заворочаетъ: жаль ему мила брата Всеволода. Бишася день, бишася другый; третьяго дни къ полуднию падоша стязи Игоревы» (с. 16).

Сообразно Божией воли каждого из участников ожидает свой жребий: «.Так говорит Господь: кто обречен на смерть, иди на смерть; кто под меч – под меч; и кто на голод, – на голод; и кто в плен, – в плен» (Иеремия: 15. 3). Ему вторит «Слово»: «Уже бо, братие, не веселая година въстала, уже пустыни силу прикрыла» (с. 17). «А Игорева храбраго полку не кресити! (воскресить)» (с. 18). Вспоминается опять Иеремия: «И будут трупы народа сего пищею птицам небесным и зверям земным, и некому будет отгонять их» (7, 33). Особый жребий у русского князя, как и у иудейского царя: «Ту Игорь князь выседе изъ седла злата, а въ седло кощиево. Уныша бо градом забралы, а веселие пониче» (с. 19).

И дальнейшее развитие древнерусских событий предсказано пророком: «Не плачте об умершем и не жалейте о нем; но горько плачте об отходящем в плен, ибо он уже не возвратится и не увидит родной страны своей» (12;10). Вот тут-то и вспоминается знаменитый плач Ярославны – жены князя Игоря: «Ярославна рано плачет в Путивле на забрале.». Трижды автор повторяет эти слова, и превращаются они в долгий плач.

На плаче жен сосредоточил свое внимание и пророк Иеремия: «Итак слушайте, женщины, слово Господа, и да внимает ухо ваше слову уст Его; и учите дочерей ваших плачу, и одна другую – плачевным песням. Ибо смерть входит в наши окна, вторгается в чертоги наши, чтобы истребить детей с улицы, юношей с площадей. Скажи: так говорит Господь: и будут повержены трупы людей, как навоз на поле и как снопы позади жнеца, и некому будет собрать их» (9.20–22).

«Жены рускыя въсплакашась, аркучи: «Уже намъ своихъ милыхъ ладъ ни мыслию смыслити, ни думою сдумати, ни очима съглядати.»» (с. 17).

Поражение Игоря печалью и слезами протекло по Русской земле: «А въстона бо, братие, Киев тугою, а Чернигов напастьми. Тоска разлияся по Руской земли, печаль жирна тече средь земли Рускыи. А погании сами, победами нарищуще на Рускую землю, емляху дань по беле от двора» (с. 18).

Получается, как когда-то пострадал Израиль от непродуманных действий царя Седекия, так теперь из-за проступка двух князей страдает вся Русская земля. А причина всему – тщеславное желание человеческой славы: «Нъ рекосте: «Мужаимеся сами: преднюю славу сами похитимъ, а заднюю си сами поделимъ!». Нъ се зло.» – отмечает автор «Слова» (с. 21) и пресекает его Господь пленением русских князей. «И се Богъ, казня ны грехъ ради нашихъ, наведе на ны поганя, не аки милуя ихъ, но насъ казня и обращая ны к покаянью, да быхом ся востягнули от злыхъ своих делъ» – замечает древнерусский летописец.[208]

Смысл пленения раскрывается в книге пророка Иеремии: «И если вы скажете: «за что Господь, Бог наш, делает нам все это?», то отвечай: так как вы оставили Меня и служили чужим богам в земле своей, то будете служить чужим в земле не вашей» (5. 19). Но прежде всего это удар по гордыне.

«Я – на тебя, гордыня, говорит Господь Бог Саваоф; ибо пришел день твой, время посещения твоего. И споткнется гордыня, и упадет, и никто не поднимет его…» – свидетельствует Иеремия (50. 31–32).

Только покаянием можно вернуть расположение Господа, о чем свидетельствует Священное Писание.

«Голос слышен на высотах, жалобный плач сынов Израиля о том, что они извратили путь свой, забыли Господа Бога своего. Возвращайтесь, мятежные дети: Я исцелю вашу непокорность. – Вот, мы идем к Тебе, ибо Ты – Господь Бог наш. Поистине, напрасно надеялись мы на холмы и на множество гор; поистине, в Господе нашем спасение Израилево!» (3. 21–23).

Прочувственно кается в своих грехах и Игорь Святославич, пребывая в плену, о чем уже говорилось выше: «Се возда ми Господь по безаконию моему, и снидоша днесь греси мои на главу мою. Истиненъ Господь и правы суди его зело. Но Владыко Господи Боже мой, не отрини мене до конца, но яко воля Твоя, Господи, тако и милость намъ рабомъ твоимъ».[209]

Любовь Бога к человеку превышает многие его грехи, а потому Господь и проявляет Свое милосердие к оступившемуся: «Ибо только Я знаю намерения, какие имею о вас, говорит Господь, намерения во благо, а не на зло, чтобы дать вам будущность и надежду. И воззовете ко Мне, и пойдете и помолитесь Мне, и Я услышу вас; и взыщете Меня, и найдете, если взыщете Меня всем сердцем Вашим. И буду Я найден вами, говорит Господь, и возвращу вас из плена…» (Иеремия: 29. 11–14).

Два обстоятельства сыграли существенную роль в судьбе Игоря. Первое – молитвы за него жены и русских людей, ибо «тяжко ти головы кроме плечю, зло ти телу кроме головы, – Руской земли безъ Игоря» (с. 30). Потому-то «.Избави и (его) Господь за молитву христианску, им же мнозе печаловахуться и проливахуть же слезы своя за него».[210]

Второе – чистым, раскаявшимся сердцем взыскал Игорь Святославич Бога Истинного по словам Священного Писания: «Так говорит Господь. Бог.: исправьте пути ваши и деяния ваши, и Я оставлю вас жить.» (Иеремия: 7.3). Господь и вывел Игоря Святославича из половецкого плена, о чем свидетельствует «Слово»: «Игореви князю Богъ путь кажетъ изъ земли Половецкой на землю Рускую.» (с. 28).

Этим и отличается судьба Русского князя от судьбы иудейского царя: как раскаявшийся блудный сын, возвращается он к своему Отцу Небесному. И тогда смысл «Слова о полку Игореве» раскрывается в евангельских словах: «Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» (Лука: 15.7).

Можно вспомнить и известное на Руси выражение: виноват да повинен, Богу не противен![211]

2.1.2. Стадия миросозерцания (XIII в. – первая половина XIV в.)

2.1.2.1. Мировоззрение

Границы второй стадии средневекового мировоззрения определены, с одной стороны, в результате обнаружения в мировоззрении восточных славян прагматизма и, соответственно, его проявлений в произведениях литературы и искусства, с другой стороны, – наметившейся дифференциацией восточнославянских культур, произошедшей в середине XIV века.

Способом умственного познания, наряду с еще сохранившимся в начале XIII в. умозрением (толкованием), выступало в это время интуитивное созерцание идеи бытия как эйдоса, то есть некоего духовного образа. Это переходный период, во время которого религиозно-символический метод познания-отражения стал вытесняться новым – религиозно-прагматическим, а идеалистическое мышление – прагматическим (объективно-идеалистическим).

Уже на раннем этапе, в начале XIII в., в литературе заметно присутствие двух методов. Если в предыдущий период наличествовала одна связь – по смыслу (отсюда прослеживалась и «зависимость» события от символа: пленение князя от затмения солнца, выражавшего божественную волю), то в переходный период появилась и причинно-следственная связь: одно событие выступало причиной другого. Она отразилась, прежде всего, в летописях. Скажем, уже в самом начале «Галицко-Волынской летописи» появилось указание на связь событий, не характерное для летописания предыдущих веков: «По смерти же великаго князя Романа, приснопамятного самодержьца всея Руси… велику мятежю воставшю в земле Руской: оставившима же ся двеима сынома его един 4 лет, а другии дву лет».[212] Автор указывает на прямую связь между смутой в Галицко-Волынском княжестве («земле Руской») и смертью великого князя Романа Мстиславича, после которого не осталось совершеннолетнего наследника. Не погибни князь, или был бы взрослым и сильным наследник – не было бы боярского произвола в княжестве.

Несмотря на господство провиденциализма в сознании, прагматизм, тем не менее, стал обнаруживаться в трактовке отдельных исторических фактов («По убьеньи же герьцюкове, рекомаго Фридриха,…мятежю же бывшу межу силними людьми о честь и о волость герьцюкову убьеного»), и принятии князьями решения («Время есть християномь на поганее [идти], яко сами имеють рать межи собою») и т. д.

Так через причину находят объяснения некоторые исторические события – следствие. Но все же чаще поступки князя и явления жизни трактуются с позиции традиционного провиденциализма: «Божиим повелениемъ прислаша князи Литовьскии к великой княгини Романове…». «Спас Богъ отъ иноплеменьникъ… тако бо милость от Бога Руской земле».

Отношение к окружающему миру, и в частности, к природе, также претерпело изменения. Относиться к ней стали на бытовом потребительском уровне. Появилась ее оценка, например, с точки зрения удобства ландшафта для строительства города (например, Холма кн. Даниилом Романовичем) или монастыря (Кириллом Белозерским) и т. д. Но еще не «научились» любоваться ее красотой – нет и оценочных ее описаний.

К концу периода, к середине XIV в., прагматизм стал играть весьма заметную роль в мышлении древнерусских писателей, а религиозно-прагматический метод познания-отражения полностью вытеснил религиозно-символический.

2.1.2.2. Осмысление творчества и писательского труда

Такой же подход к творчеству, как и в XI–XII вв. – по Благодати, отметая собственную волю, – присутствует и в памятниках XIII века, например, в «Повести о житии и о храбрости благовернаго и великаго князя Александра»: «О Господе нашемъ Исусе Христе, Сыне Божии. Азъ худый и многогрешный, мало съмысля, покушаюся писати житие святого князя Александра… Но яко же Приточникъ рече: В злохытру душю не внидеть премудрость: на вышнихъ бо краих есть, посреди стезь стояше, при вратех же сильных приседит. Аще и грубъ есмь, но молитвою святыа Богородица и поспешениемь святого князя Александра начатокъ положю»[213].

По моим исследованиям, «Повесть о житии Александра Невского» создал митрополит Кирилл.[214] Как видим, владыка в предпосланных основному тексту словах полностью отразил представление о писательском творчестве, присущее предыдущим векам. Самое главное в момент творчества – отсечение собственной воли!

Характерны в этом плане слова преподобного (обратите внимание: преподобного, то есть уподобившегося своей жизнь Богу!) священноинока Епифания Премудрого: «Сего ради прекланяю колене мои ко Отцю Господа нашего Иисуса Христа, от Него же «всяко дание благо и всяк даръ свершен свыше есть сходя», и Превечному руце простираю безначальному Сыну Божию и Слову, искыи Дародавца, призываю Господа нашего Иисуса Христа, от Негоже и «Им же вся быша», и «вся Тем быша, без Него же не бысть ничтоже, еже бысть». Тъй бо рече: «Без Мене не можете творити ничтоже» (Ин.: 18.5). «Просите и дасться вам». Прошю же, да ми подасть благодать и «даръ Святаго Духа»» (Деян.: 2.38).[215]

По сути дела, преподобный Епифаний выразил, используя цитаты Священного Писания, точку зрения всех предшествовавших ему древнерусских тружеников слова.

Итак, писательское творчество в XI в. – первой половине XIV в. воспринималось писателями и, что существенно, читателями как Божественный акт: творения создаются по Благодати Святого Духа (при авторском смирении), а человеческая воля проявляется в устроении (творении) жизни по заповедям Божиим. Чем праведнее жизнь, чем больше самоограничений, тем больше свобода духа, тем истиннее сочинение.

Не случайно, что подавляющее большинство древнерусских писателей этого периода за свою праведную жизнь удостоены святости: митрополит Иларион Киевский, игумен Феодосий Печерский, епископ Кирилл Туровский, епископ Серапион Владимирский, князь Владимир Мономах и многие другие. А преподобный Нестор канонизирован за свои писательские труды! Писатель – святой, это вообще удивительно! Но если внимательно разобраться, то получится, что в большей своей части древнерусская литература домосковского периода и, отчасти, Московского – является по своей сути святоотеческой, и ее нельзя изучать, используя приемы, применяемые для литературы Нового времени.

2.1.2.3. Древнерусские творения

«Галицко-Волынская летопись» в первой части представляет собой единственное в древнерусской литературе описание истории становления личности князя с младых лет и до смерти. Именно поэтому «Галицкую летопись» предпочтительнее было бы называть «Жизнеописанием Даниила Галицкого».[216]

Девятилетнего ребенка Даниила впервые сажают на княжеский престол в Галиче крамольные бояре с надеждой, что будут править сами при малолетнем князе, а потому выпроваживают из города его княгиню-мать. Описывая трогательную сцену прощания сына с матерью, автор в небольшом эпизоде передал и отчаяние юного князя, бессильного что-либо изменить, и решительность в ситуации, затрагивающей его достоинство, когда управитель Александр силой попытался отвести за узду лошадь с Даниилом.

Твердость в принятом решении и уверенность в достижении поставленной цели звучат в устах 13-летнего князя: «Так или иначе, а Владимир будет наш, с Божьей помощью!»

Воля и решительность были главными союзниками Даниила. Он никогда не отступал, демонстрируя поразительное мужество в бою, Так, во время битвы с монголо-татарами на реке Калке в 1223 году в пылу боя 22-летний Даниил не ощутил ран на теле своем и, только выйдя из боя и утолив жажду, почувствовал их: «Был ибо отважен и храбр, от головы и до ног не было на нем пороков», – характеризует его писатель цитатой из библейской Книги Царств.

Значительных усилий – выдержки, целеустремленности, дипломатического такта, полководческого искусства – потребовала от него борьба с боярством за отчий престол. Только в 1245 году, нанеся поражение Ростиславу Черниговскому, Даниил окончательно утвердился в столице своего княжества Галиче. Однако уже на следующий год он вынужден был отстаивать свое право и добывать ярлык на княжение у Батыя в Орде.

Интересы Даниила не ограничивались одними русскими проблемами, и автор показывает рост с годами международного авторитета князя. Он выступил инициатором союза европейских правителей в организации похода против татар, и не его вина, что этот поход не состоялся. Со своей стороны он сделал все от него зависящее. Признанием его заслуг и авторитета были присланные папой Иннокентием IV знаки королевской власти и коронация Даниила в 1253 году.

Дружбой с братом дорожил он превыше всего. В «Жизнеописании» нет даже намека, на какую бы то ни было размолвку между ними.

Был он верен данному слову, отстаивал справедливость и того же требовал от сыновей. Прощал он врагов своих и даже щедро одаривал их: отдал Киев Михаилу Черниговскому. Своими победами и походами снискал славу и в Русской земле, и в Европе. Был искусным полководцем, признававшим победу или смерть. С малой дружиной побеждал многочисленные полки. Даже монголо-татарам пришлось считаться с ним и сделать его своим союзником, а не подданным.

Умер Даниил Романович в 1264 году и был похоронен в воздвигнутой им новой столице – Холме.

Галицкие литературные традиции нашли отражение и в другом княжеском жизнеописании XIII века – «Повести о житии Александра Невского», написанной, скорее всего, тем же автором, предположительно митрополитом Кириллом,[217] после того как он перебрался из Холма во Владимиро-Суздальскую землю.

В «Повести о житии Александра Невского» прославляются героические подвиги Александра Ярославича (1220–1263), защитника русских земель от шведских и немецких рыцарей. За победу над шведами в 1240 г. на р. Неве молодой князь и получил почетное прозвище Невский.

Жизненный путь Александра Ярославича – это путь благочестивого православного князя. Автор подчеркивает, что «без Божьего повеления не было бы княжения его, но княжение князя Александра Ярославича Богом благословенно».

Князь защищает Новгородскую землю и православную веру от врагов, отстаивает народ свой у монгольского хана, проявляя при этом смирение и расплачиваясь за это собственной жизнью.

Наглядным примером развития религиозно-прагматического метода служат произведения литературы второй половины XIV в. Казалось бы, автор «Задонщины» использовал некоторую символику «Слова о полку Игореве», то есть старый метод отражения. Однако образы «Задонщины» совершенно утратили свое символическое значение, что свидетельствует об ином литературном методе. Часть из них стала малопонятна не только читателям, но и книжным людям – переписчикам (оттого появились и «темные» места в «Слове»), а часть превратилась в реальные сравнения в «Задонщине». Скажем, не к Бояну-соловью, воспарявшему под небеса (соловей-то под небесами не поет!), обращается автор «Задонщины», а к реальным птицам – соловью, жаворонку (поющему как раз высоко в небе); не тучи, символизирующие половцев, с моря идут, а реальная гроза собирается, и т. д. Правда, вторая половина XIV в. – это начало новой стадии – миропонимания. Однако господствующим в ней становится именно религиозно-прагматический метод, формировавшийся в рассмотренный нами сейчас переходный период XIII – первой половины XIV в. – на стадии средневекового миросозерцания.

Переходным я его назвал потому, что он стал пограничным между идеалистическим (словесным) способом познания Бога и материалистическим (чувственным) способом познания материального мира.

В этот период претерпевает изменение и книжная церковнославянская графика. В течение ХШ в. из различных нововведений (уже само их появление говорит о новой стадии в мировоззрении) складывается так называемый «новый стильный почерк» и «устанавливается последовательное правописание».[218]

2.1.3. Стадия миропонимания (вторая половина XIV – до 90-х годов XV в.)

2.1.3.1. Мировоззрение

Границы этой стадии определяются началом самостоятельного существования трех восточнославянских культур – русской, украинской и белорусской, – с одной стороны, и концом седьмой тысячи лет, т. е. 1492 г., когда завершался принятый вместе с христианством рассчет Пасхалий и ожидался всеобщий конец Света.

Стадия миропонимания завершает пятивековой этап в развитии русской средневековой мысли, в основе которого лежало умственное или духовное «познание» Бога через Благодать.

На всем этом промежутке времени бинарная картина мира не изменялась в сознании людей книжных ни по сути, ни по способу познания.

В восприятии христианина существовали и мир дольний, видимый, окружавший человека, и мир горний, невидимый, духовный. Оба являлись Божественным творением, но с разными функциями. Вмире материальном, подвластном течению времени, временном пребывает человек душою и телом – во плоти. Временно пребывает. В мир сакральный, невидимый, отмеченный вечностью, переселяются души праведников, оставив на век бренное тело (см. «Чтение» и «Сказание» о Борисе и Глебе).

Дольний мир воспринимался очами телесными, горний – духовными, только через веру и можно достичь его.

Связь и единство противоположных миров осуществлены и выражены в едином Боге Отце, «Вседержителе, Творце неба и земли, видимого всего и невидимого» (православный Символ веры). Посланный им в мир земной Сын Божий – Иисус Христос явился олицетворением единства двух миров, ибо «совершен в Божестве и совершен в человечестве: истинно Бог и истинно Человек, также из души и тела: единосущен Отцу по Божеству и единосущен нам по человечеству: во всем нам подобному, кроме греха… единородного, во двухъ естествахъ неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно познаваемаго»[219].

На этом этапе развития сознания, до XV в., мир видимый воспринимался как символ величия Творца, осознавался через Откровение, но не был подвластен разумному познанию. Хотя сознание (и основа мировоззрения) по-прежнему оставалось религиозным, постепенно накапливавшийся практический опыт, с одной стороны, и переводная литература по естествознанию, с другой, формировали уже практическое (или рациональное) знание. Оно дало толчок развитию мирского начала в объективно-идеалистическом мышлении XV в. Это привело к появлению в конце XV столетия русской оригинальной мирской (бытовой) повести. Формирование же нового литературного жанра придется уже на ХЛП в.[220] Окружающий мир стал восприниматься и осознаваться не только «духовными очами» – умом, но и «глазами телесными» – чувствами и оцениваться разумом, как и практическая деятельность человека. Афанасий Никитин, например, по достоинству оценил выбор места под строительство города Виджаянагора, который не мог взять даже после многодневной осады неприятель («Хождение за три моря»). Эмпирико-теоретический тип отношения к реальности, базирующийся на опытном знании, стал той основой, на которой позднее развился когнитивный способ познания мира видимого.

Во второй половине ХIV в. впервые на Руси формируется на основе рационалистических построений еретическое движение, направленное против ортодоксального христианского учения, получившее еще тогда название «стригольничества». Оно оставило заметный след и на протяжении всего XV в..[221]

В XV в. отношение к природе заметно обмирщилось. Утвердился утилитарный подход к ней. Человека приводило в восторг ее совершенство, разумность всего сотворенного, но за материальным творением уже не пытались увидеть тайный (сокровенный) смысл. В природных явлениях между причиной и следствием была установлена прочная прагматическая связь, равно как и между историческими событиями. Скажем, в «Сказании о Мамаевом побоище» утренний туман 8 сентября 1380 года объясняется теплой ночью, а сама битва на Куликовом поле явилась результатом безвыходной ситуации для Дмитрия Ивановича: Мамай взял и новую дань у русских, и захотел покорить Русь, как когда-то Батый. Только после того, как мирным путем не удалось предотвратить военных действий, митрополит Киприан благословил на сражение московского князя.

На стадии миропонимания окончательно сформировался и стал доминирующим религиозно-прагматический метод познания-отражения, основанный на дедукции, то есть когда из общего (например, знания) выводилось частное (представление). Это – стадия доминирования рассудка (в допустимых христианской философией пределах) над чувствами. Она подготовила коренную ломку сознания и его реформацию. В XV в. были посеяны семена мирской культуры, взошедшие на последующей стадии миропостижения в виде господствующего рационализма и давшие в новое время ростки естествознания и художественной литературы.

2.1.3.2. Осмысление творчества и писательского труда

Заметные изменения в сознании писателей и самоосознании своего труда намечаются во второй половине XIV–XV вв.: наблюдается конъюнкция свободы духа и свободы воли человека.

Это—период восстановления сакральности церковно-славянского языка, это – осмысление Святой Руси, это – новое осмысление Богоспасительного пути, проложенного последователями исихазма и Григория Паламы.

Нас интересует та сторона его учения, которая разъясняет взаимодействие Божественной Благодати и свободной воли человека, то есть святоотеческой концепции «синергии».

«Сущность Бога непознаваема, но Бог не тождествен Своей сущности, поскольку существует не только в Себе, но и ad extra. И это существование Бога, обращенное вовне, есть не что иное, как Божественная воля или Божественная энергия. Будучи отличной от сущности, энергия в то же время неотделима от нее, и в каждом ее проявлении присутствует весь Бог, единый и неделимый».[222]

В антропологическом учении Григория Паламы значительное место занимает проблема творчества в соединении с Богоподобием человека. Оно прежде всего выражается в способности творить.

«Дар творчества, по глубокому убеждению Солунского архиепископа, выделяет человека из всего мироздания и предопределяет ему в нем особое место. «Можно было бы, – пишет он, – со многими другими сказать, что и троическое строение нашего сознания показывает, что мы больше, чем ангелы, созданы по образу Божию. И не только потому, что оно троическое, но и потому, что оно превосходит всякий вид знания. В самом деле, мы только одни из всех созданий имеем, кроме ума и рассудка, еще и чувства. То, что естественно соединено с рассудком, открывает разнообразное множество искусств, наук и знаний: земледелие, строительство домов, творчество вещей из ничего, – разумеется, не из совершенного небытия, ибо это уже дело Божие, – но все остальное дано людям. "» (с. 65).

«Раскрывая троическое содержание души человека как «души умной, логосной и духовной», Григорий Палама вновь подчеркивает, что человек больше всех других существ сотворен по образу Святой Троицы, которая есть Ум, Логос и Дух» (с. 65).

Такое толкование подобия человека Святой Троице мы найдем позднее в творчестве Ермолая-Еразма, в частности, в его знаменитой «Повести о Петре и Февронии Муромских».

«Творческое познание всегда богостремительно, оно не может удовлетвориться бесконечностью относительных истин, ему нужен абсолют. Лествица Логосного восхождения ведет к Богу» (с. 65).

Поэтому творчество имеет трансцендентный смысл. Но у человека как существа греховного оно требует значительных сил, прежде всего, духовных.

«Призванный Богом к творчеству, человек не в состоянии самостоятельно, без помощи Божией, совершить творческий подвиг, имеющий космическое значение» (с. 65). И поэтому Господь посылает Благодать свою посредством Святого Духа. «И мы придаем к Святому Духу, благодати просящи – слово во отверъзение уст наших, иже не вредит душя, но веселит. Аще ли дасть Святый Дух глаголати, яко хощем, то действо – не мое управление, но твоя молитва», – отмечает безымянный автор в письме из «Слова о житии и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича».[223]

Человек должен стремиться к получению Благодати, направляя к тому свою волю. В этом проявляется свобода выбора человека, то есть искусство жить, проявляющееся в стремлении к святости, «в добровольном подчинении высшей творческой промыслительной воле свободно осуществить в своем творчестве свое возможно более полное личное нравственное совершенство и усовершенствовать других. Так человек способствует не только личному своему обожению, но и обожению всего человечества, всего мира».[224]

По Своей милости и любви к человеку Господь дает ему значительно больше, чем тот в состоянии принять. Поэтому, по мнению Григория Паламы, каждый человек есть избранник Божий, «люди различаются лишь разнообразием харизматических даров, талантов, а также способностью и готовностью принять Божественную благодать» (с. 66).

Наиболее подготовлены к ее восприятию те, кто «стремится к изменению по благодати Христовой образа жизни» (с. 67).

Такой путь – от осознания своей человеческой греховности, через очищение, по молитвам чтущих (читающих и почитающих!) житие, к восприятию Божественной Благодати – приводит в своем предисловии к «Житию Стефана Пермского» преподобный Епифаний: «Но молю вы ся, боголюбци, дадите ми простыню (прощение) и молитвуйте о мне, азъ бо есмь умомь грубъ, и словом невежа, худ имея разум и промыслъ вредоуменъ… Но надеюся на Бога всемилостивого и всемогущаго, «От Него же вся возможна суть». Иже даеть нам милость Свою благодатию, и молюся Ему, преже прося у Него словаа потребна, аще дает ми «слово надобно въ отверзение устъ моихъ», якоже древле Исайя пророкъ рече: «Господь дасть ми языкъ сказаниа ведати, внегда подобает ми рещи слово». <…> Темъ отверзу уста моя, и наполнятся духом, и слово отригну (произнесу). И глаголю азъ: «Господи, устне мои отверзеши, и уста моя възвестят хвалу твою» <…> И молюся Святей Троице, единосущней, неразделимей, прошю дара: да ми послет благодать Свою в помощь мою, да ми подаст слово твердо, разумно и простнанно, да ми въздвигнет умъ мой, отягченый унынием и дебелством плотным, да ми очистить сердце мое, острупленое многими струпы душевных вредов и телесных страстей, яко да бых възмоглъ мало нечто написати и похвалити добляго Стефана, проповедника вере… Да аще Господь подасть!».[225]

«Святоотеческая иконология получила в учении Паламы еще одно мощное подтверждение. Сквозной символизм и типологизм христианского художества и образа в нем был развит св. Григорием до его мыслимого предела, когда человеческое творчество, служение, обожение, богопознание, преображение, спасение предстали как разные стороны одного и того же процесса сотворчества человека и Бога. Произнесение слова и написание его на хартии стало восприниматься как символическое отображение Боговоплощения: невидимое слово, как и Слово Божие до вочеловечения, становится осязаемым и видимым после его произнесения и написания, как и Слово, воплотившееся в тело человеческое. Так что при каждом произносимом слове, при каждом начертываемом «писалом человеческим» письменном знаке символически отображается и напоминается духу человеческому таинство Боговоплощения. Это – апофеоз символического реализма»,[226] то есть господство религиозно-прагматического метода познания-отражения в рамках объективно-идеалистического мышления.

2.1.3.3. Древнерусские творения

Для литературного периода, совпадающего с процессом объединения северо-восточной Руси и образования Русского централизованного государства (конец XIV–XV века), характерен значительный интерес к историческим сочинениям, особенно к летописным сводам, которые создаются повсеместно. В Суздальско-Нижегородском княжестве в 1377 г., во времена правления великого князя Дмитрия Константиновича, составляется большой летописный свод, названный по имени его составителя Лаврентьевской летописью. Она включала в себя начальную историю Руси («Повесть временных лет») и была доведена до 6813 (1305) г. В Москве пишется первый Московский летописный свод митрополита Киприана 1408 (1409) года. Летописные своды возникают в Твери, Новгороде, появляются компилятивные сборники повествований из истории разных стран и народов, начиная с библейских времен – Хронографы. В это время составляются две редакции «Летописца Еллинского и Римского».

Победа русского войска в 1380 г. на Куликовом поле над монголо-татарами показала значение объединительной политики московских князей, пробудила национальное самосознание русского народа. Освободительная тема, тема Мамаева побоища, вызвала целый ряд литературных произведений: «Задонщину», Летописную повесть о Куликовской битве и «Сказание о Мамаевом побоище». Не остался без внимания древнерусских писателей и герой битвы – московский князь Дмитрий Иванович, прозванный в честь победы над монголо-татарами (а это было их первое поражение!) Донским.

В начале XV века создается «Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Русского», близкое по своей тематике повестям и сказаниям о Куликовской битве, собственно, и положившее начало всему Куликовскому циклу.

В этот период, то есть в конце XIV – первой половине XV века, агиография в Московской Руси особенно популярна становится и одним из основных литературных жанров. С одной стороны, это связано с общеславянским литературным процессом, выразившемся в распространении в славяноязычных странах литературного стиля, получившего название «плетения словес», то есть особенной художественной отделки. А с другой стороны, сказался интерес к человеческой личности, чувствам, поступкам, мыслям. От духовности литература прошла путь к душевности. В житиях исторических лиц столь сильно акцентируется внимание на их вкладе в историю государства, что мотив гражданской деятельности отражается и в житиях церковных деятелей (но именно деятелей!) – Стефана Пермского, Сергия Радонежского, митрополита Алексия, митрополита Петра и других.

Преподобный Сергий Радонежский, основатель и игумен Троицева монастыря, почитался и почитается совестью русского народа. Это он благословил великого князя Московского Дмитрия Ивановича на битву с монголо-татарами и Мамаем в 1380 г. И непосредственно перед сражением на поле Куликовом у Великого Дона прислал грамоту – обращение к русским воинам, поднявшую ратный дух защитников Отечества. Монах, который не занимает отчужденную созерцательную позицию, а принимает активное участие в жизни Московского государства, – это новый образ подвижника, обусловленный своим временем, хотя, конечно, духовный подвиг героя остается по-прежнему на первом месте.

Интерес к личности привел к усилению и обогащению личностного начала и в самой литературе. Во-первых, стали выражаться различные мнения по поводу тех или иных явлений русской жизни, и были они не отражением соборной точки зрения или взглядов официальных лиц – князя или митрополита, что практиковалось в литературе XI–XIII веков, а оценкой событий самим писателем. Во-вторых, все более отчетливо стали проявляться особенности индивидуального стиля писателя. Не случайно в этот период появляются первые профессиональные писатели, которые наряду со своей основной деятельностью профессионально занимались и литературой. Так, Киприан был митрополитом, Епифаний Премудрый – монахом, оба были авторами житий. Наиболее известным на Руси в XV веке был автор почти двадцати житий и сказаний Пахомий Серб, приехавший из Сербии и более 50 лет проживший в Москве. Все трое искусно выплетали житийные словеса. Расширение кругозора, стремление пополнить географические знания способствовали появлению произведений о путешествиях (а не только паломничествах). Самым известным из них стало «Хождение за три моря» тверского купца Афанасия Никитина, описавшего свое путешествие в Индию в конце 60-х – начале 70-х годов.

Произошедшие в XIV–XV веках изменения мировоззрения вызвали в древнерусской литературе появление беллетристических сочинений. Уже Киевская Русь пользовалась переводными повестями («Повесть об Акире Премудром», «Девгениево деяние»). Эта практика сохранилась и в описываемый период, и древнерусские читатели могли познакомиться с романом об Александре Македонском – «Александрией», «Повестью о Стефаните и Ихнелате», циклом повестей о царе Соломоне и другими переводными беллетристическими произведениями. Но оригинальных сюжетных повестей до XV века Древняя Русь не имела.

Появились они как ответ на возникший интерес к человеку, его чувствам, проявлениям характера, поступкам. В представлениях человека о своем месте в сотворенном мире произошли коренные изменения, а именно: сместился акцент с последнего по времени объекта творения и стоящего в списке творений последним, на творение – подобие Бога и потому ставшее в центр сотворенного мироздания. Непознаваемая ранее и величественная природа оказалась призванной его кормить, ему служить.

Человеческая личность занимает ключевое место в литературных произведениях, вначале – исторических, житийных, а в XV веке и в сюжетной мирской прозе.

К первым оригинальным произведениям мирского сюжетного повествования можно отнести «Повесть о Дракуле» и «Повесть о Басарге и его сыне Борзосмысле». Автор повести о воеводе Дракуле поставил перед собой трудную задачу – показать, как в одном человеке уживается добро и зло. Более ранние произведения литературы акцентируют внимание только на каком-то одном из этих качеств, не допуская никаких противоречий. Обнаружение их – еще не открытие характера, оно произойдет только в XVII столетии, но уже значительный шаг к этому открытию.[227]

В других повестях этого времени – «Повести о новгородском посаднике Щиле», «Повести о старце, просившем руки царской дочери»««Сказании о Вавилоне» – черты назидательности все же превосходили сюжетную занимательность.

Своеобразие мировоззрения на стадии миропонимания нашло отражение в новом церковнославянском графическом стиле – вязи. Она появилась на Руси во второй половине XIV в. и на всем протяжении XV в., по-видимому, была преобладающей. К концу же выделенного нами периода, т. е. к концу XV в., «обнаруживаются явления дифференциации в русской вязи» на литовско-русскую и московскую. В последней «возобладает геометрический принцип», который станет основополагающим на следующей стадии.[228]

Примечательно и еще одно явление в книжной графике рассматриваемого периода. Во-первых, развитие в XV в. полуустава в церковных книгах, а во-вторых, появление в XV в. скорописи, которая используется в деловой (секулярной) письменности: дипломатических документах (грамотах и договорах), писцовых и переписных книгах, судебных документах (челобитных, судебных решениях) и хозяйственых книгах.[229] Важно то обстоятельство, что «скоропись отчетливо связывается в этот период с русским, а не церковнославянским языком, т. е. противопоставление книжного и скорописного письма предстает как реализация более общего противопоставления церковнославянского и русского языка».[230] Интересно отметить, что появившийся в XV в новый (и именно литературный!) жанр – мирская повесть (как и переводная литература, начиная с этого столетия) представлена только в рукописях, написанных скорописью. Скорописью будут написаны и все мирские (бытовые) повести XVI – первой трети XVIII в. По сути, в этот период намечается замена литературного языка – церковнославянского – в светских жанрах русским языком, который, правда, только после петровских языковых реформ станет официальным языком русской литературы.

Раздел второй

Литературная формация конца XV – 30-х годов XVII в

2.2.1. Стадия миропостижения (90-е годыXV – до 40-хгодовXVII в.)

2.2.1.1. Мировоззрение

Стадия миропостижения имеет довольно четкие границы: она начинается новой рационалистической новгородско-московской «ересью жидовствующих» в 90-е годы XV в.[231] (отчасти вызванной эсхатологическими ожиданиями конца XV в. и направленной против ортодоксального православного учения) и заканчивается отчетливой секуляризацией сознания в 40-е годы XVII века, выразившейся в демократической и антицерковной сатире.[232]

Эта стадия русского средневекового мировоззрения названа стадией миропостижения, поскольку материальный мир стал постигаться «разумом». В основе трех предыдущих стадий – мировосприятия, миросозерцания и миропонимания – лежит умовосприятие как способ познания мира. Мир воспринимался «умом» – через веру, но оставался недоступен для познания разумом. Наблюдение и толкование параллелей между Откровением (Библией) и природой и обществом выступало в качестве единственной – словесной формы «познания» мира. Для этого этапа мировоззренческой мысли важно было не познание истинно сущего, а постижение через Благодать величия Бога, сотворившего все видимое и невидимое. Мир не познавался, а воспринимался умом, духовной сущностью человека. На стадии миропостижения на смену символическому мышлению и наивному прагматизму пришел рационализм, основанный на «христиански-платоновской идее предуготовленности человека к адекватному познанию действительности (человек «духовное подобие Бога»)».[233]

В древнерусской литературе конца XV в., и особенно XVI в., заметно господство разума. И это не случайно. В подходе к действительности наметился практицизм, а в сознании стало складываться прагматическое мышление, закономерно приведшее к сомнениям, критицизму, проверке веры разумом. Рассудок доминировал над верой в реформационных движениях 80—90-х годов XV в., способствовал развитию мирского начала в сознании. Раскрепощению разума поспешествовало колебание основ некоторых религиозных убеждений, выразившееся в «нулевом результате» в 1492 г., то есть в 7000 г. от сотворения мира, когда ожидался «конец света».[234]

Необходимость требовала объяснений ожидаемого, но не сбывшегося светопреставления и обоснования его перенесения на более поздний срок – 2000 год по Р.Х., и расчета Пасхалий до новой даты.[235] А это уже деятельность не столько «ума» сколько «разума» – рассудка, интеллекта. Вот почему на этой стадии мировоззрения господствующим становится религиозно-рационалистический метод познания-отражения. Он основывается на индукции, то есть заключение строится на обобщении единичных фактов, а мысль стремится от частного (явления) к общему (обобщению). Пример тому – сочинения Андрея Курбского. Происходит открытие основ диалектики, отразившейся в полемической литературе. Характерно, что если ранее опорой в обосновании мысли или в спорах выступали цитаты из Священного Писания, то в XVI в. публицисты стали опираться на законы природы (например, Иван Пересветов в своих посланиях государю). На арену выступил когнитивный способ познания мира.

Символ как средство раскрытия смысла обретения истины уступил место реалиям. Накапливаемый практический опыт дал толчок познавательному мышлению. Развитие самостоятельного мышления привело к изменению в XV–XVI столетиях мировоззренческой системы. Общий взгляд на мироздание, всеобщую историю сменился в этот период конкретным взглядом на русскую истории, ее отдельные события и остановился, наконец, на человеке.

Сочинения XV в. ослабили веру в Слово. До XV в. вымысел в литературе воспринимался как правда, и он был редок. Вера в Слово сменяется убеждениями в доказательность словом. Слова перестали восприниматься как истина. «Суть бо писания многа, но не вся божественна суть», – отметил Нил Сорский.[236] При наметившейся секуляризации сознания «правда» отстранилась от «неправды», «вера» – от «неверия». «Неправда», «вымысел» при необходимости выдавались за «правду».

Вымысел проник в исторические сочинения XVI века, что особенно сказывается в «Степенной книге», в «Казанской истории».

Вымысел этого времени носит двойственный характер. С одной стороны, это политический – «государственный» – вымысел, отстаивающий, к примеру в «Сказании о князьях владимирских», политическую теорию Русского государства, с другой – литературно-художественный, подиктованный законами развития литературы. Так появляются в «Степенной книге» романтическая биография княгини Ольги, история любви князя Юрия Святославича Смоленского к княгине Юлиании Вяземской.

Таким образом, еще одна ветвь древнерусской словесности развивалась от правды (XI–XII вв.) – к художественному вымыслу (XVI–XVII вв.), от веры (X в.) – к сомнению (XVII в.).

Активнее стали вестись разговоры о полезном и неполезном чтении, создаются официальные индексы книг «истинных» и «ложных».

Для нас важен факт появления на этой стадии вымысла и первых опытов обобщения как составных литературного метода.

С конца XV в. происходят изменения и в представлениях о «картине мира»: теоцентризм сменяется антропоцентризмом. Человек оказывается в центре мироздания. Соответственно перемещается и внимание с объекта познания – Бога, на субъект познания – человека.

Смена мировоззренческих взглядов сказалась в творчестве писателей и изографов. Происходящие перемены особенно заметны в иконе.

Постепенно, к концу XVI века, обратную перспективу вытесняет привычная для нас линейная перспектива. Изограф взглянул на мир глазами обыкновенного человека. Линии предметов потянулись от зрителя к центру иконы и сошлись где-то в глубине бесконечности. Наблюдателем мироздания стал человек.

В результате значительных изменений в мировоззрении в центре мироздания и, как следствие, в центре внимания литературы, оказался человек. Возник интерес к личности, к поступкам, чувствам и мыслям человека, отразившийся в исторической литературе и возникновении в XV веке оригинальных бытовых повестей. В произведениях появилась личностная оценка писателем происходящих событий. Так наряду с официальной точкой зрения в литературе стал проявляться частный взгляд на историю и личности.

Именно в XVI в. происходит «обнаружение» человека. Это повлекло за собой развитие в литературе авторского начала, психологизации личности и т. д. (Андрей Курбский, Иван Грозный).

Конечно, XVI век еще нельзя сравнивать с XIX веком, с расцветом глубоко психологической русской прозы, но все же к концу XVI века наметился существенный поворот во взглядах на человека. Из творения, подвластного двум началам – добра и зла – он постепенно превращался под пером писателей в мыслящую, способную к познанию (но пока еще не к самопознанию) личность.

2.2.1.2. Осмысление творчества и писательского труда

Конец XV в. – 30-е годы XVII в. можно назвать вторым периодом в развитии писательского сознания, поскольку это – эпоха рационализации сознания, смены теоцентрического мировоззрения на антропоцентрическое и проявление рассудочного начала в писательском творчестве.

До начавшейся в начале XVII века секуляризации сознания мировоззрение древнерусского книжника было религиозным, и основой для понимания как отдельного древнерусского творения, так и всей средневековой словесности в целом, служило Православие. Писательское творчество осмыслялось как Божественный акт. Писатель, а точнее – «списатель», выступал по послушанию как посредник в передаче в письменах сакрального смысла, открытого ему по Благодати. В процессе писания осуществлялась синергетическая связь Бога и человека. Другими словами, творчество воспринималось как общение с Богом, а писательский труд – как словесное со-творчество с Богом (Бог есть Слово). Поэтому произведение не признавалось результатом волевого усилия самого писателя, не было авторского осмысления текста как собственного творения, не было и авторской собственности на текст. Его свободно переписывали и изменяли последующие «редакторы».

В XI–XV веках была высока, даже очень высока, ответственность за высказанное (написанное слово). Но это была ответственность за следование соборному, устоявшемуся мнению, которое автор не нарушает, не искажает. Собственно авторское участие (задание) в том и заключалось, чтобы не исказить, а донести Истину, почерпнутую по Благодати или в Святом Писании и обитающую в коллективном сознании в книжной среде. Автор несет ответственность за ненарушение истины! Смысл – быть как все.

Хотя в XVI веке наиболее образованную часть общества еще составляло духовенство, а в области просвещения прочные позиции занимали монастыри, тем не менее на смену религиозному сознанию и теоцентрическому мировосприятию, присущему XI–XV вв., приходит эпоха рационализации сознания и развития антропоцентрического мировоззрения (конец XV в. – 40-е годы XVII в.). Человек оказывается в центре внимания (в том числе и литературы), поскольку пребывает в процессе «домостроительства» – обожения личности. Его мысли – это зеркало состояния его души, лично его души. Отсюда заметно проявление рассудочного и личностного начал в писательском творчестве.

Происходит зарождение авторского начала, особенно в публицистике XVI в. и исторических повестях «Смутного времени». Писатели стремятся выразить собственное мнение. Автор стал отвечать за свое личное слово, им сказанное (Максим Грек, Иван Пересветов, Андрей Курбский, Иоанн Грозный). Хотя и сохраняется соотнесенность Священное Писание – сочинение, но в нем уже выражается личное понимание Истины (Священного Писания), личное восприятие событий (царского служения, устроения государства, толкование Промысла и т. д.). Автор осознает, что это его личное мнение, за которое он отвечает пред Богом, а потому подписывает сочинение своим именем (от Бога его не утаишь), тем самым признает личную ответственностьза сказанное (написанное). Это еще не осознание своего личного «я», как будет в XVII веке (скажем, у Аввакума), а осознание личной ответственности пред Богом.

На стадия рационализации сознания и антропоцентризма, заметно проявление разумного, т. е. рассудочного начала в творчестве писателей. Не случайно это время господства публицистики, где наиболее зримо проявляется и авторская позиция, и логические приемы (индукция – у Курбского), и рассуждения, и, наконец, вымысел.

Писатель предпочитает отстаивать свою личную точку зрения, нежели истину, становится советчиком, а не учителем. В произведениях доминирует «естественный разум», темы мирской жизни.

Эти обстоятельства дали преподобному Нилу Сорскому возможность заметить: «Суть бо писания многа, но не вся Божественна суть».[237] То есть не все сочинения осмысляются монахами, писателями и читателями уже как Боговдохновенные.

Поэтому писателям и приходится оправдываться, описывая не духовный подвиг святого, а мирские дела князя: «Благоволение убо моего сердца и молитва еже к Богу, и сведител ми есть о семъ Богъ, яко же не лжу».[238]

Преподобный Иосиф Волоцкий писал в «Просветителе» «о двух способах познания истины: духовном и естественном. Первый – ординарное Откровение, второй является собственно человеческим, хотя и несовершенным, но не бесполезным в богопознании».[239]

Андрей Курбский также различает две части ума – зрительную (созерцательную, помышляющую о Боге) и делательную (управляющую человеком): «Ум человеческий мудрые разделяют на две части. Одну из них называют зрительной (созерцательной), ибо она не имеет отношения к чувствам, но лишь помышляет о Боге, мечтает о бесплотных силах. А другую часть, которая стоит ближе к чувствам и сердечным помыслам, приносимым послами внутренних чувств, называют деятельной; эта часть ума рассуждает и управляет (человеком) и дело производить повелевает». То есть он выделяет «мысленный ум» и «естественный разум». «Мысленной же жизни и разумной свойственно движение вольное и самовластное по естеству; по этойпричине человек самовластен по естеству и волю свою приобретает естественным путем».[240]

Пишущий по воле своей и «хотению» дает и собственную оценку деяний помазанника Божия – царя (как князь Андрей Курбский), вносит в мирские сочинения «оправданный» (с идеологической точки зрения) вымысел (Иван Пересветов).

Прежде была совершенно иная установка, выраженная в словах старцев преподобному Епифанию Премудрому: «Яко же бо нелепо и не подобает житиа нечестивых пытати и писати, сице не подобает житиа святых мужъ оставляти, и не писати и млъчанию предати, и в забытие положити».[241] Но эти изменения в отношении к предмету изображения касаются мирской литературы, пребывающей в стадии становления. В творчестве агиографа сохраняется прежний подход, ибо говорит он о следовании святым путем Христовым, то есть об Истине.

Так, только по принуждению архиепископа Геннадия, то есть по послушанию, отец Досифей берется за «Житие преподобных Зосимы и Савватия Соловецких», о чем он дважды сообщает: «Ведомо вамъ буди о семъ, понужену ми сущу архиепископом новгородским Геннадиемъ, по летехъ же некыхъ и азъ понудихъ себе на дело се».[242] Ниже еще раз говорится об этом. Интересна и еще одна деталь – о привлечении к написанию жития соловецких святых и митрополита Спиридона и оценка его участия архиепископом Геннадием, переданная отцом Досифеем: «Сия же везохъ ко архиепископу Геннадию, онъ же почетъ и похвали зело, и начать блажити мя, глаголя: «Како ты, брате, селико имый разума, и отрицаешися святыхъ жития писати? Се воистину добро!» И рекохъ ему: «Прости мя, владыко святыи, не мое се творение!» И поведахъ вся по ряду, како и от кого сотворена суть. Онъ же рече ми: «Благословенъ ты от Бога, чадо, яко такова благоразумна мужа обрете! Сий человекъ в нынешняя роды беаше столпъ церковныи, понеже измлада извыче Священная Писания, и чюденъ бяше старець житиемъ … "».[243]

По сути, в его собственном житии и творении митрополита Спиридона нашло, по-прежнему, отражение синергии творчества. Она присуща духовным писателям.

Предшествующую традицию «творческого сослужения Творцу» выражает виленский проповедник Стефан Зизаний: «Абысмо не показали свои слова, кажучи в церкви. Если свои мовлю, нашто ж мовлю, а если Божии оповедаю, то от Духа Святаго ознаймую, – приймите тую науку».[244]

2.2.1.3. Литература 90-х годов XV – 30-х годов XVII в

Одной из центральных тем в литературе остается тема конца Света и Страшного суда. По истечении 7000 лет по сотворению мира его конец не наступил, как ожидалось (в 1492 г.), и была предпринята попытка по-новому осмыслить историю человечества. Так в первой трети XVI века появилась эсхатологическая теория «Москва – Третий Рим», высказанная впервые старцем Псковского Елеазарова монастыря Филофеем в посланиях к Мисюрю Мунехину и князю Василию III: «Блюди и внемли, благочестивый царю, яко вся христианския црьства снидошас въ твое едино, яко два Рима (Рим и Константинополь, официально названный на II-м Вселенском соборе вторым Римом. – А. У.) падоша, а третей (Москва. – А. У.) стоит, а четвертому не быти».[245]

Первые предпосылки понимания русской истории как предопределенной свыше и назначения Руси – России как хранительницы Православия до конца Света начали складываться уже в первой половине XI века. Они были высказаны Иларионом Киевским в «Слове о Законе и Благодати», в котором Киев сравнивался с Константинополем. «Новым градом Константина» назвал Москву митрополит Зосима в 1492 г. в новом расчете пасхалий. О том, что в Русской земле просияет третий Рим, сообщает и «Повесть о новгородском белом клобуке», написанная в конце XV века. Тема эта найдет продолжение в «Послании о Мономаховом венце» Спиридона-Саввы и «Сказании о князьях Владимирских», в которых будут отстаиваться идеи преемственности царской власти на Руси от византийских императоров (Константина Мономаха) и происхождения русских государей от самого императора Августа, во времена которого было Рождество Христово.

Конец XV века и век XVI – это расцвет публицистики в древнерусской литературе. Все отчетливее стала проявляться в ней вера в разум, в убеждающую силу слова, характерная для европейского Возрождения XVI века. От сочинения к сочинению (не только в публицистических, но и в исторических) все настойчивее утверждалась идея возможности организации общества на разумных началах, высказывались суждения о долге царя перед своими подданными, о служении государства интересам народа и многое другое (Иван Пересветов, Максим Грек, Ермолай-Еразм).

Под этим натиском веры в разум в мирскую литературу все более проникает прагматизм во взглядах на историю и человеческую жизнь, вытесняя постепенно теологический взгляд на общество. Иван Пересветов в своих сочинениях старается не прибегать к подкреплению собственных рассуждений богословскими аргументами, но часто ссылается на естественные законы природы, предлагая следовать им в устройстве государства, и сам разрабатывает проекты, адресуя их царю («Большая челобитная», «Сказание о Магмете», «Сказание о царе Константине»). Писатели добились раскрепощения слова, публичной возможности обращаться к царю с советами и проектами реформ.

В этот период так много спорят, что даже царь Иван Грозный вступил в полемику со своими противниками, и прежде всего, с князем Курбским. Спор шел по вопросу о богоданности и пределах царской власти.

Публицистика вытеснила из повествовательной литературы беллетристику. Вот почему XVI век беден на сюжетные повести. Можно назвать только одну, вышедшую из-под пера уже упоминаемого писателя-публициста Ермолая-Еразма, – «Повесть о житии Петра и Февронии Муромских».[246]

Она совершенно не соответствует византийскому житийному канону и не была включена в Великие Четьи Минеи, к работе над которыми привлек Ермолая-Еразма митрополит Макарий. Однако после общерусской канонизации в XVI в. князя Петра (в монашестве Давида) и княгини Февронии (при постриге Ефросинии) Муромских «Повесть» стала очень популярной.

Обычно «Повесть о житии Петра и Февронии Муромских» называют повествованием о любви, однако это слово ни разу не сказано еегероями по отношению друг к другу. В чем же выражается эта таинственная любовь?

Во вступлении к повести содержится характерное для древнерусских творений обращение к Богу-Отцу, а вот похвала Святой Троице обретает особое значение, поскольку Бог «создал человека по Своему Образу и по подобию Своему трехсолнечного Божества тричастное даровал ему: ум, слово и дух живой. И пребывает в людях ум, как Отец слова; слово же исходит от него, как Сын посылаемый; на нем же почивает Святой Дух, поскольку у каждого человека слово без духа из уст исходить не может, но дух со словом исходит; ум же начальствует».

Как в Троице первенствует Бог Отец, пославший Святой Дух на сошедшего по Его воле в мир дольний Сына, так в человеке главенствует ум – духовная сущность, управляющая словом и духом. Поскольку душа пребывает в сердце, то и ум пребывает в нем.

Бог, «любя же в человеческом роде всех праведников, грешников же милуя, захотел всех спасти и в разум истинный привести». Что следует понимать под «истинным разумом»?

Истина, как известно, одна. Это – Бог. Тогда под истинным разумом следует понимать божественный разум, т. е. разум, управляемый Богом, а не волею человека. Будучи самовластным, человек и сам может управлять своим разумом – помыслами. Но это уже будет не истинный разум, а склонный к ошибкам, ставший таким после грехопадения – отпадения от Бога. Придти в истинный разум человек может только через смирение. А для этого нужно отсечь собственную волю…

Князь Петр был младшим братом правившего в Муроме князя Павла. Повинуясь братской любви, он рискует жизнью ради Павла и решается на сражение со змеем-искусителем снохи. Поскольку юный князь благочестив и молитвенник, Господь, через отрока-ангела, помогает ему раздобыть меч, которым можно победить змия. Существенно, что меч князь Петр обретает в алтаре церкви Воздвижения честного и животворящего[247] креста. Ибо только крестом и можно побороть дьявола. Крест – символ спасения. Животворящий крест – жизнь дающий и в этом веке, и в будущем. Погибая, змей совершил последнюю свою козню: «окропил блаженного князя Петра кровью своею». На теле князя появились язвы (уязвленное тело!), и «нашла на него болезнь тяжкая». Видимая болезнь суть проявления внутренней: одолев змея, Петр впадает в грех гордыни. Духовная немощь выступает струпьями и язвами по всему телу.

Гордыню можно побороть смирением, но его пока князю недостает. Желая исцелиться от болезни – струпьев, он ищет врачей в своем владении и не находит. Может быть, для лечения тела и нашел бы, но для исцеления души (и, как следствие, тела!) необходим был особый врачеватель, из другой земли. В этом и проявляется Божий Промысл. Разве при иных обстоятельствах могла бы произойти встреча муромского князя и рязанской девушки-простолюдинки?

В селе Ласково княжеский отрок находит мудрую (то есть наделенную Божьей Благодатью) дочь древолаза-бортника Февронию, которая может излечить Петра, но при соблюдении ряда условий.

В этой готовности девушки взяться за исцеление больного князя и кроется подвиг служения ближнему своему. Уже изначально она готова пожертвовать собой ради больного человека и даже связать с ним свою жизнь! А ведь она даже не знает, как он выглядит! Покрытого гнойными струпьями человека красавцем не назовешь! Не во внешней красоте, видимо, тут дело. Духовными очима она прозревает их будущность.

Феврония умна, то есть духовна; князь – разумен, то есть рассудком пытается постичь непостижимые вещи. Вот и пытается Феврония через череду испытаний выработать у Петра смирение и привести его в истинный разум. Она не только может вылечить Богом ей суженого, но и хочет это сделать.

Первое условие – «если будет мягок сердцем и смирен», то обретет исцеление. Не проявил князь сразу смирения, задумал ее обмануть. Зная об этом, Феврония выдвигает новое условие: «Если не смогу быть ему супругой, то не нужно мне и врачевать его!» Здесь кроется очередная – мудрая – загадка Февронии: не стать супругой князю она хочет, а спрашивает себя: сможет ли она сама быть супругой князю?

Цель, вроде бы, одна – супружество, да смысл разный. Именно ей самой придется позднее доказывать и боярам, и Петру, что она может быть супругой князю! Князь же уловил лежащий на поверхности смысл – девица заставляет его на себе жениться – и возмутился: «Как можно князю взять себе в жены дочь древолаза?!» Не уловил в словах девушки более глубокий смысл – не супруге не подобает и врачевать его, и с небрежением отнесся к словам ее. Не понял вложенного в слова Февронии смысла – проиграл ей в мудрости. И в благородстве, поскольку сразу же замыслил в сердце обман: «Скажите ей, пусть врачует. Если же вылечит, обязуюсь взять ее себе в жены». Нет в нем оговоренного Февронией как условие врачевания-смирения. Княжеская гордыня (княжеская жена-простолюдинка – не ровня ему!) взяла верх. Ради временной выгоды (выздоровления) готов и грех совершить – обмануть!

Чувствуется торжество в возвращении выздоровевшего героя, победителя змея, в родной город Муром. Добился, вроде бы, он намеченной цели – избавился от язв. Но намеченной цели не добилась Феврония. И Божественный Промысл не сбылся. Не была она обманщицей и не собиралась хитрить и лукавить, когда велела передать князю, чтобы один струп оставил. Она испытывала Петра – мужа ведь себе выбирала, княжескую гордыню побороть хотела ради спасения его души.

От оставшегося струпа болезнь быстро возродилась, причина-то ее не устранена! Сердце князя не стало смиренным, он не выполнил обещания жениться на простой девушке и разболелся больше прежнего.

Ситуация повторяется, но князь ведет себя уже совершенно по-иному: не приказывает его лечить, а просит врачевания. Смирился. Феврония без гнева и гордыни приняла княжеское извинение, ибо ожидала его. Зная же Божественный Промысл о них, ставит новое условие: «Если будет мне супругом, то будет вылечен». На сей раз князю предстоит доказать в жизни, что сможет быть ее верным супругом, данным ей Богом. Если раньше, казалось, Феврония могла только робко поставить условие, которое князь проигнорировал, то теперь она твердо его диктует, ибо творит Божественную волю. И если прежде князь просто пообещал жениться на ней, не чувствуя этой Божественной воли о себе, то на сей раз «даст ей твердое слово». И получив исцеление (не просто тела, но и души – кротостью и смирением!), взял ее себе в жены. Так Феврония стала княгинею. Свершился Промысл о них: не послал бы Господь в качестве испытания князю болезнь, не нашел бы тот себе верной супруги в лице дочери древолаза…

Последующая их семейная жизнь свидетельствует о том, что Феврония не просто стала Петру верной супругой и княгиней, но и достойной его: мудрой, ведущей спасительным путем своего мужа. А князь Петр становится достойным Февронии супругом. Ради жены своей, следуя заповедям Божьим, отказывается он от княжеской власти: на предложение бояр выбрать или престол, или жену, Петр предпочтет жену и согласиться оставить Муром: «Блаженный же князь Петр не возлюбил временного царствования больше заповедей Божьих, но, следуя заповедям Его, соблюдал их, как и богогласный Матфей в своем Евангелии пишет. Ибо сказано, что если кто отпустит жену свою без обвинения в прелюбодеянии и женится на другой, тот (сам) прелюбодействует». Правда, отплыв от Мурома и очутившись на острове, Петр впадет в уныние. Тогда уже Феврония укрепит его чудом: Петр благословит срубленные деревца, и на следующий день они снова зазеленеют, что станет прообразом их возвращения домой.

А награда им обоим за праведную жизнь – венец небесный.

Когда приспело время благочестивого преставления их, то умолили они Бога, чтобы даровал им в один час предстать пред Ним. И завещали положить себя в едином гробу, имеющем только перегородку на две части. Сами же в одно время облеклись в монашеские одежды. И назван был блаженный Петр в иночестве Давид, что значит «возлюбленный», надо понимать – и Богом, и супругой. Преподобную Февронию нарекли при постриге Ефросинией, что переводится «радость», в данном случае – и радость спасения.

Преподобная Ефросиния, выполняя послушание, вышивала воздух (покров) для соборного храма Пречистой Богородицы, когда преподобный Петр-Давид прислал ей сказать, что хочет уже отойти от мира сего и ждет ее.

Феврония-Ефросиния оказалась перед выбором: завершить дело послушания или выполнить ранее данное мужу слово. Она выбирает обещание, чтобы не оставить неисполненного долга. Ее труд может завершить и кто-то другой, а вот данное слово выполнить может только она одна. Тем самым подчеркнула Феврония приоритет слова над мирским делом, пусть даже и богоугодным.

И, помолившись, предали они свои святые души в руки Божии в двадцать пятый день месяца июня (8 июля по н. стилю). Это – день памяти святых, явивших идеал супружества, покровителей русской семьи.

Не смогли их люди разлучить при жизни, попытались это сделать после кончины. Захотели, чтобы тело князя Петра было положено в соборной церкви Пречистой Богородицы. А тело Февронии – вне города, в женском монастыре, в церкви Воздвижения честного и животворящего Креста Господня. Рассудили себе, что коль супруги стали иноками, то «неугодно есть положить святых в одном гробу». Забыли слова евангельские о супругах: «.И будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть» (Мф.: 19,5). И поступили люди не по завещанию Божиих угодников, а по своему разумению.

Наутро же нашли отдельные гробы, в которые накануне положили тела святых, пустыми, а святые тела Петра и Февронии обрели в соборной церкви Пречистой Богородицы, в совместном их гробу, который сами повелели себе сделать.

«Люди же неразумные» не задумались о произошедшем чуде, не вспомнили слова Евангелия: «что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мф.: 19,6) – и опять попытались их разлучить. Снова переложили тела святых в отдельные гробы и разнесли по разным церквям, как и прежде. Но наутро опять нашли их лежащих вместе в совместном гробу в соборной церкви Пречистой Богородицы, ибо венчанные муж и жена являют собой одно целое. По словам апостола Павла: «… Ни мужъ безъ жены, ни жена безъ мужа, въ Господе. Ибо какъ жена отъ мужа, такъ и мужъ чрезъ жену; все же – отъ Бога» (1 посл. Коринф.: 11, 11–12).

Теперь только становятся понятными слова Февронии, сказанные ею перед исцелением князя Петра: не жене не подобает его лечить! Феврония, собственно, и лечит свою вторую половинку – супруга, чтобы вместе, как единое целое, предстать пред Богом и обрести спасение в будущем веке – после Страшного Суда. Но и на земле остаться вместе – в одном гробу.

Божественным Промыслом и стараниями Февронии (не словесными наставлениями – тут она не нарушила правил «Домостроя», – а примерами смирения!) приводится князь Петр в истинный разум. Но для этого и князь проявил свою волю и смирение. А потому оба снискали награду от Бога – венцы святых и дар чудотворений.

Любовь Февронии к одержимому недугом князю – это жертвенная любовь, любовь к ближнему своему, ради его спасения. Это любовь, которая, по словам апостола Павла, долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, сорадуется истине, всего надеется, все переносит. Любовь, которая никогда не перестает! (1 Коринф. 13;13).[248]

В XVI в. на Руси развивается концепция, согласно которой познавать (но не постигнуть!) Бога можно не только «умом» через благодать (веру), но и «разумом» («… въсиа и въ насъ светъ разума, еже познати Его по пророчьству») – через познание природы.[249] Природа стала восприниматься оторванно от ее Творца, как данная Богом человеку в услужение, а потому оказалась подвластна его деятельности, преобразуема и познаваема. Не тайны природы, не заключенный в ней сокровенный смысл свидетельствуют о величии Творца, а царящая в ней гармония, совершенство творения. То есть на первое место выдвигается оценка творения, возможная только при критическом (познавательном) отношении к нему. Появилось любование красотой, чего ранее не было (причем даже в произведениях церковных иерархов, как, например, в поучительных «словах» митрополита Даниила), а это повлекло за собой появление в сочинениях литературных пейзажей – вымышленных, ставших элементом литературной композиции, образом (см. пейзаж в «Казанской истории»).

Причина этих перемен – в возросшем интересе к знаниям. В XIV–XVI столетиях переводится разнообразная средневековая научная литература, развиваются ремесла, прикладные знания. Эмпирические наблюдения влекут за собой обобщения. Интересно отметить, что наряду с новыми трудами («Луцидариус», «Шестокрыл») переводятся в этот период многие известные ранее книги по естествознанию, географии, истории («Шестоднев», «Богословие» Дамаскина, «Толковая Палея», «Хроники» Георгия Амартола и Константина Манассии). Но теперь предпочтение при переводе отдается максимально насыщенным информацией источникам.

В XVI веке в объективно-идеалистическом мышлении набирает силу рационально-индуктивный метод с его тягой к частным фактам (явлениям), на основании которых затем уже делаются обобщения. Основой им служит конкретный человеческий опыт. В литературе появляются описания частной жизни и деятельности человека, результатов его рачительного хозяйствования, рекомендации для подобной деятельности обобщены в книгах типа «Домостроя» и «Назирателя».

В XVII веке заметны рост образованности в среде дворян и посадского населения и их ориентация на западноевропейскую науку и просвещение. В этот период происходит культурная переориентация России. Писатели XI–XVI веков, в большинстве своем религиозные деятели или монахи, ориентировали русскую литературу в основном на литературу православного византийского круга (греческую, болгарскую). Сторонники западноевропейского образования развернули борьбу с ревнителями «греческого». С европейских языков переводятся многочисленные произведения по технике, механике, географии, медицине, биологии. На Руси становятся известны гелиоцентрическая система Коперника из переведенной части атласа Блеу, названной «Зерцало всей Вселенной», и «Селенография» И. Гевелия; «Космография» Меркатора и «Космография» Ботера; состоящая из 76 глав «Книга, глаголемая Космография»; «География» и «Описание света и всех в нем государств» Линды; медицинские трактаты Альберта Великого и «Анатомии» Везалия и др.

Следует, однако, заметить, что научные сведения имели прикладной характер, были разрозненными и делались только первые слабые попытки к их общетеоретическому осмыслению.

Тем не менее секуляризация мировоззрения и культуры дала за счет расширения социального круга читателей и писателей значительный толчок в развитии древнерусской литературы. В ней усиливаются сюжетность, развлекательность, изобразительность, расширяется тематический охват – все те качества, которые необходимы для быстрого расцвета мирской повествовательной прозы. Появляются вымысел и «недушеспасительные писания».

Значительно изменились подход к изображению событий, народа, отдельных лиц и мотивация поступков людей или объяснения причин исторических событий. Исторические события этого времени существенно повлияли на смену представлений о самой истории.

Появился значительный интерес к своему историческому прошлому. Возникают новые редакции старых произведений эпохи Киевской Руси, в которых появляется больше подробностей и реалий быта. Заметно усиливается интерес к историческим личностям. Это ощущается, например, в состоящем из княжеских жизнеописаний обширном сочинении по истории России – «Степенной книге царского родословия». Появились тенденциозные исторические произведения, посвященные какому-то одному историческому лицу, например Ивану Грозному («История о великом князе Московском» Андрея Курбского). Да и сам взгляд на историю претерпел серьезные изменения. Уже не провиденциализм довлел над историей. В ней обнаружились причинно-следственные связи, стало формироваться представление об исторической изменяемости мира, о мире как о движении. Появляется осознание неповторимости эпох и событий, ценности человеческой личности.

После первых в истории России выборов «всем народом» русского государя в 1598 г. подверглась серьезному сомнению теологическая точка зрения на божественное происхождение царской власти. Сомнения – это открытие XVII в. Отсюда – самозванство в начале XVII в. Оно подвергло сомнению и другую идею – о неподсудности монарха человеческому суду. Отныне писатели будут стремиться давать собственные характеристики историческим лицам, внося субъективизм и в интерпретацию исторических событий (см. исторические повести о Смутном времени).

В изображении человека «возникает необычное для предшествующего периода смешение добрых и злых черт, возникает представление о характере, его формировании и изменении под влиянием внешних обстоятельств. Такого рода новое отношение к человеку не только бессознательно отражается в литературе, но и начинает определенным образом формулироваться. Автор русских статей Хронографа 1617 г. прямо декларирует свое новое отношение к человеческой личности как сложному соединению злых и добрых черт».[250]

Таким образом, древнерусская литература в своем отношении к верховной власти прошла путь от идеи богоданности княжеской власти (XI в.) до самозванства (XVII в.).

Начало XVII века в России – Смутное время. Древнерусские писатели пытались осознать причины происходящего в стране по аналогии с осмыслением монголо-татарского нашествия в повестях XV века.

Повести Смутного времени хронологически можно разделить на две группы. Первые были написаны до избрания в 1613 году на престол Михаила Романова. В основном это публицистические произведения, «плачи», «видения». Одно из ранних сочинений – «Повесть о видении некоему мужу духовну» протопопа Терентия, написанная осенью 1606 г. В ней рассказывается о молении заступников Русской земли – Пресвятой Богородицы, Иоанна Предтечи и святых угодников Божиих – в Успенском соборе Кремля и испрошении ими милости у Христа к православному народу, страдающему от ужасов Смуты.

В «Новой повести о преславном Росийском царстве» (рубеж 1610–1611 гг.) содержится призыв освободить государство от захватчиков, воздается хвала доблестным защитникам Смоленска, и осуждаются отступники – Михаил Салтыков и Федор Андронов. Даны аллегорические рассуждения о невесте-Москве и польском королевиче Владиславе, претендовавшем на русский престол. Духовным столпом русского народа представлен патриарх Гермоген. Размышления о причинах Смуты высказываются в «Плаче о пленении и о конечном разорении Московского государства» (1612 г.).

Другая группа сочинений, большая по объему, осмысляющая сложное время начала XVII века, возникает уже после всех основных событий. «Временник» Ивана Тимофеева (1616–1619 гг.) и «Сказание» Авраамия Палицына (1620 г.) причину Смуты видят во «всего мира безумном молчании» о преступлениях времени (убийстве царевича Дмитрия, избрании царя-убийцы на престол, преступлении против детей Годунова и т. д.) и наплыве иностранцев, приведшем к нравственному нездоровью. В 20—30-е годы создаются «Словеса дней и царей и святителей московских», «Повесть известно сказуема на память великомученика благовернаго царевича Димитрия», «Повесть книги сея от прежних лет», «Иное сказание» и другие. Все историографы видят причину Смуты в «грехе всей России». Официальная точка зрения на события выражена в «Новом летописце» 1630 г.

В конце 30-х – начале 40-х годов XVII в. появляется Азовский цикл исторических повестей. «Повесть о взятии Азова» и три «Повести об Азовском осадном сидении донских казаков»: документальная, «поэтическая» и сказочная. В «поэтической» повести ощущается влияние «Слова о полку Игореве», в «сказочной» заметна дальнейшая беллетризация жанра исторической повести и влияние устной народной словесности.

Дальнейшее развитие исторической повести по пути беллетризации и художественного вымысла сказывается в цикле «Повестей о начале Москвы» и «Повести о Тверском Отроче монастыре». В них проявляется и новая авторская позиция, и новое сюжетное построение, основанное на чувствах.

В древнерусской литературе к XVII в. уже прочно устоялся жанр повестей об основании монастырей, с определенным сюжетным каноном. Действие повести начиналось с поиска места, Божественного знамения, указывающего на нужное место, затем шло описание подготовки территории, строительства часовни или храма, обустройство монастыря и рассказ или сообщение о его процветании.

«Повесть о Тверском Отроче монастыре» также могла бы быть написана по этой сложившейся схеме, если бы автор не увлекся романтической историей любви легендарного основателя монастыря отрока Георгия к девице Ксении. История душевной драмы, ставшей причиной ухода Георгия из мира, предпослана самой истории основания монастыря. А параллельно описана счастливая любовь и брак Ксении и тверского князя Ярослава Ярославича. И хотя в произведении много исторических и географических реалий, воспроизводящих в условиях XVII в. русский быт второй половины XIII в., оно не может служить достоверным историческим источником.

В повести доминирует вымысел, и ее сюжет в первой части строится под воздействием свадебной песни и самого свадебного обряда и лишь во второй – по законам жанра повести. Использование образов и художественных средств народной поэзии в описании сильных чувств и переживаний героев делает повесть особенно поэтичной.

В XVI–XVII вв. происходит дальнейшее размежевание церковнославянского и русского языков. В XVI в. появляются переводы с церковнославянского языка на «просту мову» и создаются «церковнославянско-русские» словари.[251] В публицистике XVI в. также происходит языковое размежевание: «Когда автор говорит как бы не от своего лица, употребляется церковнославянский язык; там же, где речь идет о предметах личного характера, о личных впечатлениях, находим русский язык, т. е. противопоставление церковнославянского и русского соответствует противопоставлению объективного и субъективного содержания».[252]

На этом фоне заметно стремление к кодикологии церковнославянского языка: появляются «Азбука» Ивана Федорова (1578), «Грамматики» Лаврентия Зизания (1596), Мелетия Смотрицкого (1619 и 1648), Иоанна Ужевича (1643).

Эта стадия триумфа разума венчает средневековый период развития русского общества.

Раздел третий

Литературная формация 40-х годов XVII – первой трети XVIII в

2.3.1. Стадия миропредставления (40-е годы XVII – первая треть XVIII в.)

2.3.1.1. Мировоззрение

Стадия миропредставления, опирающаяся на рассудочное постижение мира, – это переходный период от средневекового объективно-идеалистического мышления к рационалистическому мышлению Нового времени, а в истории русской культуры – это переходный этап от Средневековья к Новому времени (40-е годы XVII в. – 30-е годы XVIII в.).

Даже в работах самого последнего времени указывается, что «в нем нельзя провести … явной начальной хронологической границы».[253] С этим утверждением никак нельзя согласиться.

Для Средневековья характерны религиозное мировоззрение и синкретический метод познания-отражения. Главной же чертой рассматриваемого периода является секуляризация мировоззрения. Самое заметное ее проявление наблюдается в «демократической сатире», появившейся в 40-е годы XVII в.,[254] и выражается не только в литературном пародировании самих форм церковной службы, но и в явной антиклерикальной направленности ряда таких сочинений (например, «Службы кабаку»).[255]

Секуляризация сознания повлекла за собой бинарное деление синкретического религиозно-рационалистического метода. С одной стороны, произошло размежевание методов познания и отражения и обретение ими самостоятельности в дальнейшем развитии. С другой – сам метод познания дифференцировался на два параллельных метода: религиозный и рационалистический.

Последний лег в основу натуралистического (материалистического) понимания бытия и явился прообразом будущего естественнонаучного метода. Рационалистический метод способствовал развитию естествознания в Новое время.

Секуляризованный метод изображения обретает, начиная уже с 50-х годов XVII века, черты художественно-рационалистического метода. Собственно, он и стал основой формирующегося художественного (творческого) метода литературы переходного периода.

Можно назвать целый ряд признаков художественного развития литературы. Прежде всего, это освоение художественного вымысла как литературного приема. До XVII в. русская литература была литературой исторического факта. В XVI в. вымысел проник в литературу, а в XVII в. стал активно ею осваиваться. Использование вымысла привело к беллетризации литературных произведений и появлению сложного занимательного сюжета. Если в Средневековье православная литература была душеполезным чтением, то в переходный период появляется легкое развлекательное чтение в виде переводных «рыцарских романов» и оригинальных любовно-приключенческих повестей.

Средневековая литература была литературой исторического героя. В переходный период появился вымышленный герой, с типичными чертами того сословия, к которому он относился.

Обобщение и типизация пришли в русскую литературу вслед за вымыслом и утвердились в ней в рассматриваемый период, но они были бы невозможны без развития индукции на предшествующей стадии мировоззрения.

Изменяется и мотивация поступков героя. У исторических лиц поступки были обусловлены исторической необходимостью, теперь поступки литературного персонажа зависят только от характера героя, его собственных планов. Возникает психологическая мотивация поведения героя, то есть разработка характера литературного персонажа (см. повести о Савве Грудцыне, Фроле Скобееве и др.). Все эти нововведения привели к появлению чисто светских произведений, а в целом – к светской литературе.

Интерес к внутреннему миру героя способствовал появлению жанра автобиографий (протопоп Аввакум, инок Епифаний) и повестей с чувствительной перепиской героев. Душевные переживания, вызванные любовными чувствами (греховными, в оценке средневекового сознания), становятся доминирующими в любовно-авантюрных повестях конца XVII – первой трети XVIII в. (повести о Мелюзине и Брунцвике, российском матросе Василии Кориотском). И если внимательно разобраться, то начало русского сентиментализма нужно искать не в авторских повестях 60-х годов XVIII в., а в рукописной повести начала этого века (см. «Повесть о российском купце Иоанне»).

Изменились представления и о времени. Когда с секуляризацией сознания в середине XVII в. прошлое дистанцировалось от настоящего жесткими грамматическими формами прошедшего времени (при этом вытеснились аорист и имперфект, выражавшие действие, начавшееся в прошлом, но не закончившееся в настоящем), появились представления о земном будущем и соответствующие грамматические формы для его выражения, в том числе и со вспомогательным глаголом «буду».

Ранее древнерусский писатель не взял бы на себя смелость сказать, что он будет делать завтра, т. е. строить планы на будущее, ибо это означало его уверенность в том, что он завтра, прежде всего, будет жив, а утверждать это у него не хватило бы духа: жизнь его мыслилась в Божьей воле. Только с обмирщением сознания появилась такая уверенность в завтрашнем дне. А это уже близко нашему мировоззрению…

«Во второй половине XVII в. наблюдалось противоречие между тенденциями развития церковнославянской лингвистической культуры и новыми тенденциями, созревавшими в светской среде и ориентированными на сугубо русское языковое наследство». Это привело, по мнению Р. Пиккио, к возникновению двуязычия в Московской Руси. При этом он опирается на свидетельство Генриха Лудольфа, автора вышедшей в 1696 г. в Оксфорде «Русской грамматики»: «.. Как никто из русских не может писать или рассуждать по научным вопросам, не пользуясь славянским языком, так и наоборот, – в домашних и интимных беседах нельзя никому обойтись средствами одного славянского языка, потому что названия большинства обычных вещей, употребляемых в повседневной жизни, не встречаются в тех книгах, по каким научаются славянскому языку. Так у них и говорится, что разговаривать надо по-русски, а писать по-славянскому».[256]

Церковная реформа патриарха Никона 50-х г. XVII в., начавшаяся с исправления церковнослужебных книг и обрядов (например, замена двуперстного крестного знамения трехперстным), привела не только к разделению православной церкви на ревнителей «старого благочестия» – старообрядцев и нового – «никониан», но и непроизвольно стимулировала процесс секуляризации самого мировоззрения. Реформа логично завершила средневековый период развития Русского государства, вступившего в новую историческую фазу, которая закономерно увенчалась петровскими преобразованиями.

В переходный период формируется и новая цель государевого служения – служение Отечеству, нашедшая свое выражение в идее императорской власти, окормлявшей уже разные народы и веры. Секуляризация сознания не просто «приземлила» государственную идею, она привела к реорганизации всей шкалы ценностей: от вечных к земным. Формируется новая система мирских ценностей: для человека – служебная иерархия (табель о рангах); для вещей – мода, авторитет в обществе, общественное мнение и т. д.

Сотериологические ценности стали заменяться эвдемоническими.

2.3.1.2. Осмысление творчества и писательского труда в 40-е годыXVII – первую треть XVIII в

С 40-х годов XVII в. заметен процесс обмирщения сознания и формирования эгоцентрического мировоззрения, в ходе которого литературный труд стал восприниматься как личное дело писателя. Автор стремится к самовыражению (протопоп Аввакум, Симеон Полоцкий), происходит оформление собственности на литературный труд с указанием имени автора. Писательство стало частным делом человека, способным привести ко спасению его души. Талант воспринимается как Божественный дар, творчество – как оправдание делами перед Богом.

Этот период ознаменовался историософским спором «ревнителей старого благочестия» – традиционалистов во главе с протопопом Аввакумом, и европоцентристов, насаждавших в России культуру барокко.

Барокко явилось первым осознанно воспринятым на Руси культурным течением, отразившимся в архитектуре, изобразительном искусстве и литературе, прежде всего, в появившейся силлабической поэзии. По сути, сторонники европейского барокко выступили соперниками традиционалистов в своих поэтических проповедях, только проблематика у противоборствующих сторон значительно различалась: одни отстаивали «старую веру», другие – новую культуру.

Самым ярким ее представителем был Симеон Полоцкий. Не случайно его называют «первым русским поэтом-профессионалом, первым литератором в современном смысле этого слова», олицетворяющем «собою тот тип писателя, который господствовал в России кануна преобразований и еще удержался в петровскую эпоху».[257] То есть является типичным представителем (точнее сказать, воспитателем типичных представителей) переходного периода к Новой русской литературе. Стало быть, достаточно разобрать взгляды этих двух культурных антагонистов на писательский труд, чтобы составить представление по исследуемому вопросу для целого периода.

Для поборников старины происходившие изменения в Церкви явились свидетельством приближающегося Страшного суда (по некоторым расчетам, сделанным еще при царе Михаиле Федоровиче, его ожидали в 1666 году), поэтому и настроение у них было «близкое к апокалипсическому отчаянию». В своих сочинениях они даже создали «характерный тип» поборника христианства – «мученика, страдальца».[258] К нему относятся и сожженный в Пустозерске протопоп Аввакум, и заморенная голодом в боровской земляной тюрьме боярыня Морозова, и пострадавшая вместе с ней ее младшая сестра княгиня Евдокия Урусова.

В письмах княгини Евдокии, направленных из заточения дочерям, «буквально каждая фраза начинается междометием «ох!». Была в то время устойчивая стилистическая формула: «Ох, ох! Увы, увы! Горе, горе!» (она характерна и для сочинений протопопа Аввакума. – А. У.). Это восклицание можно взять эпиграфом и к жизни традиционалистов, и к произведениям, вышедшим из-под их пера. Именно такова их ментальность», – замечает А. М. Панченко.

«Творцы и потребители европеизированной культуры, напротив, ощущали себя счастливыми обладателями истины (курсивмой. – А. У.). «Радость» и «веселие» – вот ключевые слова их писаний. Из культуры барокко они брали лишь образцы христианского оптимизма».[259]

«Отчаяние традиционалистов и самодовольная радость западников соответствует реальному соотношению сил в культуре переходного периода. Победа последних была обеспечена, в частности потому, что их всею мощью поддерживало государство. Но традиционалисты не сдали позиции без борьбы; барочному «знанию» они противопоставили свое «знание», которое осознавали как непреходящую ценность. Смысл главного спора эпохи и состоял в столкновении различных духовных ценностей. (…) В том, что официальная Россия (прежде всего двор и правящая верхушка) стала перенимать европейское барокко, традиционалисты усматривали прямое вероотступничество. «Выпросил у Бога светлую Россию сатана, – писал Аввакум, – да же очервленит ю кровию мученическою». Это казалось им попранием отеческих заветов, покушением на национальную историю».[260]

В сентябре 1667 г. соловецкие монахи писали царю Алексею Михайловичу в челобитной: «Многие иноземцы посмехаютца нам и говорят, бутто мы … веры по се время не знали, а будет и знали, то ныне заблудили, потому что де ваши книги переменены по новому и с прежними вашими книгами, кои при прежних царех были, нынешние книги ни в чем не сходятца, и нам, государь, противу их ругательства ответу дать нечево, потому что они нас укоряют делом… Не вели, государь, тем новым учителем … истинную нашу Православную веру … изменити, чтобы нам … тою новою верою прародителей твоих государевых и святых не посрамить, а иноземцам и наемником… впредь дерзновения не подати».[261]

Xарактерно, что и «адепт барочной культуры» Сильвестр Медведев ссылался на насмешки иностранцев, побуждая царевну Софью открыть в Москве Академию:

Да не тому нам страннии смеются, яко без света сущим ругаются.[262]

Но здесь уже чувствуется совершенно противоположная оценка России: ее иностранцы оценивают как пребывающую во тьме «без света» наук, культуры, образования. Собственно, также к своей родине относятся и «новые учители».

«Если за Русью и признаются некоторые исторические заслуги, вроде побед на бранном поле, крещения языческих племен и освоения необжитых пространств, то ее духовные накопления объявляются как бы не имеющими ценности. Отрицается почти все, что было создано за семь столетий, протекших со времен Владимира Святого. Отрицаются книги и церковная музыка, иконы, фрески и зодчество (вспомним хотя бы о запрете строить шатровые храмы), навыки общения между людьми, одежды, праздники, развлечения. Отрицаются многие традиционные институты – например, юродство, которое в средневековой Руси выполняло важнейшие функции. Анафеме предаются и событийная культура, т. е. весь комплекс артефактов, и культура обиходная, обыденная, т. е. национальная аксиоматика, та сумма идей, в соответствии с которыми живет страна, будучи уверена в их незыблемости и непреходящей ценности. Причем цель этого отрицания – не эволюция, не обновление, без чего, в конце концов, немыслима нормальная работа общественного организма. Целью провозглашается забвение, всеобщая замена, так как русская культура в глазах «новых учителей» – это «плохая» культура, строить ее нужно заново, как бы на пустом месте, а для этого «просветити россов» – по стандарту Западной Европы, конечно.

Так в XVII веке родилось русское западничество, родилось европоцентристское пренебрежение к средневековой Руси (которое преодолеть сумели только русские романтики начала XIX века. – А. У.). Так обозначились очертания главного спора этой переломной эпохи – спора об исторической и духовной правоте. Одна настаивала на ничтожестве, другая – на величии, на «правде» старины».[263]

«Итак, согласно «историософскому ощущению» людей той эпохи, произошло столкновение принципиально различных, не сопрягаемыхкультур – «мужичьей» культуры Древней Руси и ученой культуры барокко. Понятно, почему традиционалисты обвиняли противников в том, что они заводят на Руси «новую веру». Строго говоря, мы не вправе пользоваться термином «культура» при реставрации идей традиционалистов. Для них письменность, музыка, пластические искусства обнимались понятием «веры», все измерялось и оценивалось в отношении к Богу. Поэтому секуляризованную культуру они осуждали как ересь и вероотступничество. Строго говоря, мы должны рассуждать о столкновении «веры» и «культуры»».[264]

В переходный период можно четко выделить и два типа восприятия писательского труда. По наблюдениям А. М. Панченко, «в среде барочных полигисторов не говорили о «писателях» или «сочинителях», там говорили чаще о «трудниках слова». Однако самым употребительным самоназванием было «учитель» (и для противников … они были «новыми учителями», а также «философами», «риторами», «альманашниками», людьми «внешней мудрости»)».[265]

В эпитафии Симеону Полоцкому его ученик и последователь Сильвестр Медведев назвал своего наставника единственным в России учителем («Учитель бо зде токмо един таков бывый»), который Вечерю, псалтырь, стихи со Рифмословием,

Вертоград многоцветный с Беседословием. Вся оны книги мудрый он муж сотворивый, в научение роду российску явивый.[266]

Назвать Симеона Полоцкого учителем «рода российска» – значит вложить в концепт «учитель» новое, созвучное времени перемен, понятие.

«Учительные люди» русского средневековья – это: для прихожан – духовные отцы (чаще всего приходские священники из белого духовенства), для Православной Церкви – архипастыри (архиереи из черного духовенства). Первые окормляли каждого православного в полноте церковной жизни, вторые – всю паству целиком, принимая соборные решения или выступая с поучительными словами.

До нас дошли торжественные слова Кирилла, епископа Туровского, Серапиона, епископа Владимирского, «Правило» митрополита Кирилла и т. д. «Учительная литература» представляет значительный пласт духовного наследия Древней Руси.[267] Пастырское слово было значимым и весомым.

В середине XVII века публичными проповедниками с амвона (т. е. наставниками, учителями) становятся «ревнители благочестия» – белое духовенство: протопоп Аввакум, протопоп Стефан Вонифатьев (духовник царя Алексея Михайловича и протопоп Благовещенского собора в Кремле) и т. д. Это было открытое духовное водительство своей паствы.

«Поэты-силлабисты, творившие в рамках придворного барокко, стремились внести в ортодоксальное Православие некоторые новые черты. Традиционное русское «обрядоверие» казалось им недостаточным. Они хотели соединить его с западной схоластической наукой, пытались примирить истины веры и доводы разума, используя для этого схоластическую диалектику и логику. Приступая к строительству новой культуры, силлабисты выступали не только как стихотворцы, но и как проповедники. Они возродили в Москве личную проповедь, угасшую в России давно и замененную в храмах чтением святоотеческих текстов. В известном смысле их поэтическое творчество также было проповедью, составляло как бы религиозно-нравственный кодекс, иногда очень далекий от практических запросов эпохи».[268]

По сути, сторонники европейского барокко выступили соперниками традиционалистов в своих поэтических проповедях, только проблематика у противоборствующих сторон значительно различалась: одни отстаивали «старую веру», другие – новую культуру.

«Соперничество, по мнению А. М. Панченко, – такая же новая культурная идея. Традиционалисты всегда утверждали, что нельзя переделывать старые книги, нельзя соперничать с предками. Это прямо сказано в «Поморских ответах», этой энциклопедии старой «веры-культуры». Соперничество было скоро и решительно выиграно поэтами. Так родилась новая русская литература».[269]

При всей важности этого наблюдения, нельзя согласиться с предшествующим приведенной цитате утверждением ученого: «Итак, поэт заявил себя соперником архипастыря и духовного отца». Во-первых, как отметил и сам исследователь, Симеон Полоцкий, Сильвестр Медведев, Димитрий Ростовский, Стефан Яворский не выходили «в общем за рамки ортодоксального Православия» (хотя при этом и «пропагандировали современную схоластическую науку»),[270] то есть по части проповеди не выходили за пределы существовавшей прежде церковной традиции. Во-вторых, не следует упускать из виду, что многие из поэтов-силлабиков и «новых учителей» были иеромонахами (т. е. рукоположенными в священники), как те же Симеон Полоцкий, Сильвестр Медведев, Карион Истомин, не говоря уже о митрополитах Дмитрии Ростовском и Стефане Яворском, архиепископе Феофане Прокоповиче. То есть все они имели право и на духовное учительство, и на личную пастырскую проповедь. В-третьих, хочу обратить внимание на то, что появившаяся когорта «русских западников» названа традиционалистами не просто «учителями», а «новыми учителями», с акцентом внимания на прилагательном «новые», тем самым они были противопоставлены прежним учителям, с которыми, собственно, западники и вели полемику. Но само их право учительствовать не подвергалось сомнению.

Нельзя поэтому согласиться с А. М. Панченко в том, что «древнерусский писатель имел лишь косвенное отношение к «учительным людям»».[271] Практически вся древнерусская литература назидательна и создана в монастырях, епископских и митрополичьих кафедрах черным духовенством. Они постоянно выступали в качестве наставников православных христиан и писали, собственно, для их духовного просвещения. Даже князь Владимир Мономах пишет «Поучение» детям, то есть выступает в роли наставника.

Другое дело, и тут А. М. Панченко, несомненно, прав, писательство никогда прежде не расценивалось монашествующими как душеспасительное занятие. «Читая Жития писателей, причисленных к лику святых, замечаем, что по древнерусским понятиям писательство иерархически никак не выделяется. Для автора Жития Иосифа Волоцкого факт, что его герой рано вставал и шел молоть зерно, всегда опережая наряженного для этого дела монаха, – этот факт былне менее важен, чем душеполезное сочинительство Иосифа, чем его знаменитый «Просветитель». В отношении к вечности все земные занятия одинаковы».[272] К этому примеру добавлю, что и преподобный Нестор (причисленный к лику святых именно за свои творения) даже словом не обмолвился о «словах» и «посланиях» Феодосия Печерского, хотя об участии в «книжном делании» – переплетении рукописных книг – написал.

«Как мыслители Аввакум и Симеон не выходили за пределы церковного сознания. Извлечь «чистую» литературу из их наследия невозможно, она неотделима от богословия… Поэтому и представления о писательском труде у этих авторов заключены в богословскую оболочку. Симеон и Аввакум столкнулись на идее оправдания человека перед Богом.

Для верующего человека эта проблема – основополагающая. Как построить земную жизнь, чтобы унаследовать жизнь вечную? В Новом Завете нет однозначного решения проблемы оправдания. Соборное послание апостола Иакова подчеркивает значение благих дел (Иак. 2: 16–17, 26); напротив, у апостола Павла находим иной взгляд: спасает вера, дела не спасают (Рим. 3:28). Симеон провозглашает примат дел в оправдании человека[273] (этот новый для русской религиозной мысли подход был более характерен для западноевропейских протестанских мыслителей. – А. У.), Аввакум, наоборот, отдавал первенство вере (в чем оставался приверженцем присущих древнерусскому православному сознанию взглядов. – А. У.). Согласно его точке зрения, грех в человеке неизбывен: «Един (Бог. – А. У.) благ по существу, благ непреложно, а человечество извратно. Аще кто и праведно живый – при Бозе лукаво есть. И ангели извратны, нежели человеки». Смертный обязан осознавать свою греховную природу, праведная жизнь – отречение от нее, т. е. самоотречение».[274]

Симеон Полоцкий (как и Димитрий Ростовский, и Стефан Яворский, и Феофан Прокопович) был воспитан в стенах КиевоМогилянской академии – центре православного образования, но куда, однако, проникали и католические идеи – чувствовалась близость Польши и ее влияние не только на силлабическую поэзию. К тому же, Симеон переходил и в католицизм, чтобы продолжить обучение в иезуитском коллегиуме в Вильно. (В западных иезуитских коллегиумах получат образование и Стефан Яворский, и Феофан Прокопович, а потом будут преподавать и в самой Академии). Следовательно, он хорошо был знаком с основополагающим католическим постулатом, согласно которому человек может оправдаться пред Богом своими делами. Стало быть, трудолюбивый писатель может оправдаться результатами своего труда – сочинениями.

Переведя это положение в плоскость собственного бытия, Симеону Полоцкому необходимо было «доказать, что литературный труд может быть засчитан в вечной жизни как нравственная заслуга».[275] Поэтому ему пришлось подыскивать соответствующие веские аргументы.

Он начал со Священного Писания, пытаясь убедить читателей, что Библия в некоторых своих частях, например, Псалтыри, может расцениваться как поэтическое произведение. Так появилась у него идея создания «Псалтыри рифмотворной».

«В предисловии к ней он выдвигал стиховедческие доводы, утверждая, что «псалмы в начале си на еврейстем языце составишася художеством стихотворения». (…) По аналогии с рассуждениями о метрике псалмов можно смело утверждать, что и «библейские песнопения» Симеон Полоцкий считал изначально стихотворными, – а значит, считал поэтессой Деву Марию. Xотя эта идея и не была самостоятельным изобретением (ее разделяли еще Данте, Боккаччо и Петрарка, причисляя к поэтам самого Xриста), в Москве, насколько известно, ее первым высказал Симеон Полоцкий.

Другой его аргумент – сугубо спекулятивного свойства. Он заключается в смешении слова Божия и слова – первоэлемента литературы (словесности), что типично для барочного остроумия, которое совмещало несовместимое.[276] Конкретно Симеон опирался на сферу значения, общую для обоих омонимов (Логос, в частности, выполняет посредническую роль, сообщая людям смысл Божественных предначертаний), теоретически же – на старую риторическую традицию, согласно которой каждое слово имело четыре значения – в зависимости от аспекта, в котором рассматривалось (1. Исторический, или буквальный. 2. Аллегорический – в средневековой традиции христологический. 3. Тропологический, или индивидуально-нравоучительный. 4. Анагогический, или эсхатологический). В результате во многих стихотворениях Симеона основоположником гуманитарной учености выступал сам Xристос, как бы благословляя тот тип литературного деятеля, который воплощен в Симеоне Полоцком. Симеон, как и все полигисторы XVII века, ощущал себя счастливым обладателем истины», «интеллект казался ему непременным условием совершенства»[277].

И вот «русские европейцы» во главе с Симеоном Полоцким, «исповедуя католический постулат, согласно которому человек оправдывается перед Богом делами» (в их случае – их собственными литературными сочинениями), взглянули «на свои словесные труды как на «дело», которое они предъявят на том свете. Димитрий Ростовский завещал положить в гроб вместе с его телом все черновые бумаги. Ясно, зачем он так распорядился: чтобы показать Богу черновики «Миней Четьих», написанных по иноческому обету. Ясно также, почему Симеон Полоцкий и его последователи были столь продуктивны».[278]

По утверждению Сильвестра Медведева, «Симеон «на всякий же день име залог писати в полдесть по полу тетради, а писание его бе зело мелко и уписисто», то есть Симеон Полоцкий каждый день исписывал (по обету! – А. У.) мелким почерком восемь страниц нынешнего тетрадного формата…Плодовитость – следствие определенной творческой установки, стремления к созданию новой словесной культуры.

Для Симеона Московское государство было страной, где «в простоте Богу угождают», не зная и поэтому не ценя «грамматических и риторических хитростей», правильного школьного образования».[279]

Приверженец барочной поэзии стремился к распространению в стихах поистине энциклопедических знаний: «истории византийской и римской, включая исторические анекдоты о Цезаре и Юстиниане, Диогене и Аристотеле, Александром Македонским и Сципионе Африканском (в XVII веке они были популярны в прозаических жанрах, в частности из сборника «Фацеций»); природоведения (в данном случае использовалась «Естественная история» Плиния Старшего). Подобно распространенному на Руси сборнику «Физиолог», «Вертоград многоцветный» обнимает сведения о вымышленных и экзотических животных (птице феникс, плачущем крокодиле и т. д.), драгоценных камнях и проч.; здесь мы найдем изложение космогонических воззрений, экскурсы в область христианской символики, многочисленнве реминисценции из античной мифологии».[280]

При этом Симеон мог устроить из своих стихов целую экспозицию, поскольку их можно было не только читать, но и рассматривать как рисунок, картину, графику. Его стихи принимали форму звезды, сердца, лучей солнца, креста. «Форма стихотворения – форма внешняя, не поэтическая – для него имела самодовлеющее значение. Симеон коллекционировал формы; «стихотворения под метры» превращалось у него в игру. Он любил carmina curiosa («курьезный стих», например палиндромон), владел сложнейшими типами акростиха, писал макаронические вирши. Его «Вертоград» и «Рифмологион» – поистине «разноцветные сады», созерцание которых должно было радовать глаз. Все это – типичные черты того направления в искусстве, которое принято обозначать термином «барокко».[281] Я бы добавил, выражаясь словами Мелетия Смотрицкого, – и типичное «стихотворно художество»: рукотворное поэтическое ремесло.

Цель занятий барочных поэтов была «замена ценностей, замена веры культурой, замена обрядового текста поэзией». Xарактерны в этой связи две пьесы, написанные Симеоном Полоцким для русского театра: «О Навходоносоре царе…» и «Комидия притчи о блудном сыне». Первая тематически перекликалась с чином Пещного действа, связанного с праздником Рождества, и совершавшегося в русской Церкви и в то же время упраздненного. Вторая – «полемизировала с русской масленицей».[282]

Для протопопа Аввакума многие положения, отстаиваемые просвещенными «новыми учителями», казались попросту кощунственными, особенно стремление «уподоблятися Богу своею мудростию». Размышляя «о внешней мудрости» он замечает: «Алманашники, и звездочецы, и вси зодейшики познали Бога внешнею хитростию, и не яко Бога почтоша и прославиша, но осуетишася своими умышленьми, уподоблятися Богу своею мудростию начинающе, якоже (…) Платон и Пифагор, Аристотель и Диоген, Иппократ и Галин: вси сии мудри быша и во ад угодиша… и тою мудростию уподобляхуся Богу». «Виждь, гордоусец и алманашник, твой Патон и Пифагор: тако же их, яко свиней, вши съели, и память их с шумом погибе, гордости их и уподобления ради к Богу. Многи же святии смирения ради и долготерпения от Бога прославишася»[283] (курсив мой. – А. У.).

Гордыня – первейший из грехов – ведет к гибели. «Мерзко Богу горделиваго и доброе дело»[284] – замечает Аввакум. Смирение ведет ко спасению. По словам апостола Павла: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать» (1 Посл. 5:5). Все святые по смирению своему прославлены Богом. Аввакум и противопоставляет гордыне смирение: «Пожалуйте, Господа ради, попекитеся о душах своих единородных, койждо как смыслит сделать, ов убо пост и молитву Господеви да приносит, ов же милостиню с любовию от совести чисты, ин воздыхание и слезы, ов же труды, рукоделие и поклонцы по силе, на колену, триста на день, или шестьсот, или яко же может и хощет».[285]

Как для протопопа Аввакума, то смиренномудрие является важнейшим качеством для христианина: «Верному человеку подобаетмолчанием печатлети уста и выше писанных не мудрствовати».[286] Стало быть, и писательство не может вести ко спасению, а только вера.

Однако сам Аввакум выступает и как наставник (учитель), и как весьма плодовитый писатель. «Он обязан снять это противоречие между теорией и практикой. Поэтому он выдвигает идею писательства «по нужде», которое позволительно и необходимо в роковые для Церкви времена. Суть церковного нестроения в том, что пастыри, патриарх и архиереи превратились в волков, пожирающих «меньших» христиан. Тогда «простецы» сами берут в руки церковные дела, как показывает и церковная история: «При Евгении, папе римстем, подвижеся род християнский от простого чина, изгнаша еретика папу Евгения… И бысть распря в народе болшими и меншими». Аввакум, как защитник «простецов» и сам «простец» («гад есмь и свиния» – это не просто риторическая формула), и становится писателем «по нужде»: «Понеже все действо их скрытно под прелестию сатаниновою, на показание прелщенным в вере действуемо, и самим им неведомо то, како простейшему народу явно будет, иже имуще ум воглублен в миросуетствы прелестнаго века сего. Того ради мы, за помощию Божиею, объявляем все скрытное их коварство и блудню-то в вере». Аввакумово «вяканье» есть дополнительный признак писательства «по нужде»: защитник «меньших» христиан говорит языком униженных простецов».[287]

По сути дела, Аввакум придерживается древнерусской традиции писательства «по принуждению».

В отличие от просвещенного иеромонаха, стремившегося к оригинальности в своем «стихотворном художестве», «Аввакум прямо и с гордостью заявляет о своей литературной несамостоятельности(это установка, в практике все было иначе): «Сказать ли, кому я подобен? Подобен я нищему человеку, ходящему по улицам града и по окошкам милостыню просящу… У богатова человека, Царя Xриста, из Евангелия ломоть хлеба выпрошу; у Павла апостола, у богатова гостя, ис полатей его хлеба крому выпрошу; у Златоуста, у торговова человека, кусок словес его получю; у Давыда царя и у Исаи пророков, у посадских людей, по четвертине хлеба выпросил. Набрав кошель, да и вам даю… Ну, еште на здоровье, питайтеся, не мрите з голоду. Я опять побреду збирать по окошкам, еще мне надают». Аввакум признает только смиренное писательство. Литературное умствование, напротив, есть грех и пагуба, «понеже ритор и философ не может быти християнин»».[288]

Тем не менее эпоха преобразований и секуляризация мировоззрения повлияли и на его собственное сознание.

«Разрыв между молитвенным подвигом и творчеством привел к тому, что художник уже самого себя стал сознавать автором, творцом им созданного. И с сознанием собственного права начал обозначать свое имя».[289]

До этого автор, если он был участником события, чаще всего писал о себе в 3-м лице или во множественном – «мы», растворяясь в массе людей, т. е. отстранялся он написанного собою. Теперь же протопоп Аввакум мог написать даже собственное житие, сделав себя основным персонажем повествования. Правда, в случае с протопопом Аввакумом сохранилась традиция послушания: как он сам заметил, собственное «Житие» он написал по настоянию своего духовника и единомышленника старца Епифания.

«Мы можем по праву назвать «Житие» первым русским мемуарно-автобиографическим произведением – в этом протопоп явил себя как истинный новатор. Но он новатор и в том, что написал не просто автобиографию, но авто-житие, в котором сознательно сделал акцент на собственной праведности, святости, настойчиво указывая те чудеса, какие сопровождали его деяния на протяжении долгого жизненного подвижничества. И в этом он обнаруживает себя человеком не старой веры, но нового времени: можем ли мы представить себе любого подвижника, пишущего собственное житие?».[290]

Секуляризация сознания происходит вследствие распространения образования, и прежде всего, проникновения в Россию западноевропейской схоластической образованности и культуры барокко.

Наиболее красноречивым свидетельством происходящих перемен может служить изменение отношения к Слову: в рассматриваемый период развиваются две концепции текста – субстанциональная и релятивистская.[291]

Субстанциональную концепцию текста отстаивают в своих челобитных царю Алексею Михайловичу ревнители старого благочестия – протопоп Аввакум, суздальский поп Никита, романово-борисоглебский поп Лазарь. «Текст они принимают как нечто данное, как откровение, которое не может существовать иначе, нежели в своей первоначальной, законченной и неизменяемой форме. Так, Лазарь приводит ряд цитат из патристической литературы, из Кирилла Александрийского, Василия Великого и Иоанна Дамаскина о том, что «не подобает изменяти ни мало что». Истинность текста проверяется его повторяющимся восприятием, а не сравнением (как утверждал патриарх Никон) с другим текстом. Никита жалуется, что в исправленных книгах произвольно и напрасно искажается первоначальный текст, а нарушение одной лишь буквы, по представлениям Никиты, нарушает весь текст в целом».[292]

Именно эту теорию текста и назвала С. Матхаузерова субстанциональной, «так как слово само по себе здесь равняется обозначаемой субстанции, предмету; слово и Бог составлены из одной материи, и читать такой текст – значит войти в сферу влияния той же материи, так что исчезает разница между субъектом и объектом восприятия».[293]

Такое отношение к Слову-материи отражает, как видим, древнерусскую традицию.

Противоположную, критически настроенную к ревнителям старого благочестия точку зрения отстаивал Симеон Полоцкий в «Жезле правления».

«В отличие от субстанционального понимания Симеон Полоцкий дал рационалистическую концепцию текста как объекта, критическивоспринимаемого субъектом. Он использовал полемику с раскольниками для того, чтобы применить принцип критического отношения к тексту. В отдельных статьях своего трактата он объявляет, что «правда» текста состоит не в его застывшем звучании, а в постоянной конфронтации с познавательными способностями читателя и с развивающимся уровнем его познаний. (…) Симеон Полоцкий считается с критическим субъектом, который стоит между словом и обозначаемым объектом; восприятие текста, по его концепции, является соотношением трех компонентов: слово – объект – субъект».[294]

Отсюда и разное отношение к переводу как таковому. Для московских ревнителей благочестия перевод – дело высокого христианского служения, не всякий человек может им заниматься, и тем более не по своему желанию. Это напоминает отношение к писательскому труду на предыдущих этапах. Московские книжники ориентируются в своем подходе к переводу на Иоанна Экзарха Болгарского. В «Прологе» – предисловии перевода «Богословия» Иоанна Дамаскина – Иоанн Экзарх рассказывает о сомнениях в своих силах и страхе впасть в грех: «Сия же помышляя убояхся». Но после многократного понуждения со стороны инока Дукса «переложити учительская сказания» еще больше убоялся греха лени и взялся за перевод Дамаскина.

Как уже отмечалось выше, мотив «понуждения» был характерен для древнерусских агиографов. Теперь видим – и для переводчиков Священного Писания и святоотеческого Предания. Исайя был «понужден» митрополитом Феодосием на перевод Дионисия Ареопагита, Нил Курлятев призывал Максима Грека перевести Псалтырь. А вот Симеон Полоцкий сам решил взяться за перевод Псалтыри: при написании стихотворения «Псалом» для «Вертограда многоцветного» ему «впаде во ум псалмы покаянныя преложити стихотворне»[295].

В том же «Прологе» Иоанна Экзарха изложены и его мысли по поводу «смыслового» или «абсолютного перевода», сторонниками которого были и московские книжные люди. Идея его заключается в том, что при переводе необходимо прежде всего передать смысл оригинала, а не стремиться к дословной точности в переводе слов, поскольку «разума ради прелагаем книги сия, а не точию глагол ради». Слова же в греческом и славянском языках не равнозначны («иже бо глагол во одном языце красен, то в другом не красен»), порой не совпадает род, не однозначны выражения и т. д.

«Итак, основой теории перевода является мысль, что перевод, одинаково точный в отношении и выражения, и содержания, невозможен, значит – надо ориентироваться на «разум», т. е. значение. Выражение ставится ниже содержания (это «глас нагий», «письмо неразумное», «слог тщетный» и «глагол недоведомый»), ниже смысла, поэтому в первую очередь нужно заботиться о «внутреннем разуме». (…) Как кажется, – замечает далее С. Матхаузерова, – многие из возражений Никиты, Лазаря, Аввакума, Савватия против правленых книг надо понимать в свете изложенной выше теории перевода. Расколоучители сетуют, что в новопереведенных книгах искажен «разум», т. е. значение, во имя какого-то грамматического правила или «глагола неведомого», что, по их мнению, подлежит осуждению».[296]

Симеон Полоцкий не отказывается от идеи передачи «разума», т. е. смысла переводимого, но он выступает сторонником и точного перевода «речения», т. е. грамматического выражения: «Преводитель странного языка сей есть верный, иже и разум, и речения преводит неложно, ничесоже оставляя».[297] Эту же идею он выразил и в стихах:

Молю тя, здравым умом да судиши
труд, иже в книзе предлежащей зриши, —
Не слов измену тощно разсуждая,
но в тех разума единство любзая.[298]

«Симеон Полоцкий уравновешивает «речение» и «разум», заботясь – в духе цицероновской традиции – о правильном переводе и мысли, и выражения; но «речение» он переводит не дословно, а старается найти его эквивалент. Для этого необходимо знать грамматику, риторику, и диалектику. Переведенный текст должен иметь такие качества, как «сладость пения», «сладкое и согласное пение», «лагодение и сладкопение», которыми читатель может «веселиться духовно». Концепция Симеона Полоцкого дает переводчику большую свободу: переводчик может нарушать первоначальный текст, ему разрешено «во исполнение разума или стихов» добавлять слова или исключать их, если они «не вместишася в стихи мерою». Симеон Полоцкий отстаивает теорию перевода-компенсации, т. е. убавления и добавления при учете равноправия «разума» и «речения».[299]

У Симеона Полоцкого изменяется и само отношение к переводческому труду, который хотя и является богоугодным занятием, но обретает ценность уже сам по себе. «Перевод – это «оправдание делом», это труд, которым человек оправдывает свое существование и старается усовершенствовать мир так, чтобы он был подобен образу Творца. Симеон Полоцкий подчеркивает, что источник его литературной работы – не только «Божие наставление и пособие», но и его собственное «трудоположение».[300]

А это – уже новый подход к писательскому ремеслу, присущий Новому времени.

В дальнейшем, в последней трети XVII века, можно рассмотреть и другие коррелятивные пары: «Симеона Полоцкого и Епифания Славинецкого, затем – их учеников и наследников (в прямом и переносном смысле) Сильвестра Медведева и чудовского инока Евфимия. По всем внешним признакам эти люди кажутся ипостасями одного писательского типа, членами одной литературной общины», они «выше всего ценили «духовную тишину» которая позволяла профессионально заниматься литературой». Однако они были представителями двух антагонистических партий: латинствующих (Симеон Полоцкий и Сильвестр Медведев) и грекофилов (Епифаний Славинецкий и инок Евфимий), ведущих в переходный период непримиримую вражду.[301]

Спорить древнерусские писатели начали еще в XVI веке, в XVII веке споры превратились в научные прения. В этих диспутах противоборствующие стороны использовали различные подходы в системе доказательств.

Латинисты охотно применяли приемы формальной логики, в частности, утверждение доказываемого положения посредством силлогизмов. Грекофилы свои доводы основывали на вере и выступали противниками силлогизмов. Это видно из слов иеромонаха Епифания Славинецкого, сказанных в ученом диспуте с Симеоном Полоцким «о многих неудобьразумеваемых вещах», проходившем в патриаршей Крестовой палате: «Силлогисмом же, паче же латинским, аще идоволен есмь в тех, не последую, ниже верую; бегати бо силлогисмов, по святому Василию, повелеваемся, яко огня, зане силлогисмы по святому Григорию Богослову, – и веры развращение, и тайны истощение».[302]

В известном рассуждении «Учитися ли нам полезнее грамматики, риторики, философии и феологии и стихотворному художеству, и оттуду познавати Божественная Писания, или не учася сим хитростем, в простоте Богу угождати и от чтения разум Святых Писаний познавати?», приписываемом иноку Евфимию, ученик, как и учитель, также сторонится силлогизмов, используемых «лукавыми иезуитами»: «Егда услышат латинское учение в Москве наченшеся, врази истины… лукавии иезуиты подъидут и неудобопознаваемыя своя силлогисмы, или аргументы душетлительныя начнут злохитростно всевати, тогда что будет?.. Любопренич, потом (пощади Боже) отступления от истины, яже страждает или уже и пострада Малая Россия».[303]

У грекофилов доминировал катехизический способ убеждения, а в роли авторитета выступали Священное Писание и святоотеческие труды, откуда и черпались доказательства.

«В отношении к методу доказательства и должно видеть специфические черты в противополагаемых писательских типах, – пишет А. М. Панченко. – Если с этой точки зрения рассмотреть наиболее видныгх литераторов 70-80-х годов, получится следующая картина. На левом крыле окажется Андрей Белобоцкий, люллианец и панлогист. В его представлении истина – одна. Любое положение веры, как догматическое, так и этическое, может быть доказано с помощью доводов разума. Среднюю позицию займут Симеон Полоцкий и Сильвестр Медведев. Они пользуются диалектикой и логикой, но некоторые истины религии принимают без исследования. У Симеона Полоцкого каждое стихотворение – силлогизм, однако роль посылки может выполнять буквально заимствованная из Писания цитата, «фема». Справа находятся грекофилы – Епифаний Славинецкий и Евфимий, которые стремятся к чисто количественному накоплению знания, не посягая на дух и букву традиции. Это – типичные православные ортодоксы».[304]

Общественная позиция двух антагонистических групп всецело зависела от политической конъектуры. С падением царевны Софьи была рассеяна и партия латинствующих, а ее вождь – Сильвестр Медведев – казнен (Симеон Полоцкий к тому времени уже умер). Зримую победу одержали грекофилы (Евфимий и братья Лихуды). Под их бдительным оком и развивалась официальная культура последнего десятилетия XVII века. Однако длилось это не долго. Уже на рубеже столетий латинствующие восстановили свои прежние позиции в Москве. Поддержка появилась в лице нового государя Петра I, точнее, в его преобразовательной деятельности, направленной на европеизацию России. В его время прекращается «действо о Страшном суде» на Красной площади, он отменяет «выезд на осляти», совершаемый в Вербное воскресенье, Петр даже намеревался постоить на Красной площади «театральную храмину», чтобы десакрализировать ее образ храма под открытым небом, как в Горнем Иерусалиме, и вообще нанести удар царственной Москве, из которой патриарх Никон стремился сделать духовную столицу – Новый Иерусалим. В противовес ей Петр и построит светскую столицу – европейский Санкт-Петербург.[305]

Наконец, он круто меняет и сам церковный уклад.

Царь-реформатор не стал избирать нового патриарха (патриарх Адриан умер в 1700 г.), а поставил во главе Русской Православной Церкви воспитанников Киево-Могилянской академии: местоблюстителем патриаршего престола, а затем и главой Синода – митрополита Стефана Яворского, а его заместителем по Синоду – архиепископа Феофана Прокоповича. «Русские западники» опять оказались при верховной власти. Однако нельзя говорить о близости взглядов этих двух церковных иерархов в богословии и литературе. По мнению Ю. Ф. Самарина, Феофану Прокоповичу была более близка протестантская точка зрения на проблему оправдания пред Богом за свою земную жизнь, выражавшаяся в уповании на веру и приоритете Священного Писания над Преданием. Они не стали единомышленниками и в церковной политике. Реформаторские идеи Петра I (во многом имеющие протестантскую основу) в большей степени разделял Феофан Прокопович и часто выступал их апологетом.[306]

Петр I не любил и даже побаивался монахов, особенно пишущей братии, а потому и запретил держать по кельям бумагу и чернила с перьями.

В указе императора от 31 января 1724 года о монашестве и монастырях, составленном с участием Феофана Прокоповича, есть примечательный пассаж, по сути, о введении ежедневной цензуры над пишущими монахами: «По архимандрите быть собственному таковых монахов надсмотрщику и директору, человеку ученому, который бы и переводы и трактаты осматривал, исправлял и свидетельствовал, також и кто что в библиотеке читает и записует, ведал бы, и всех оных чтений, переводов и сочинений имел бы у себя реестр». Существенна и ремарка самого Петра к тексту указа: «Вытолковать, что всякому исполнение звания есть спасение, а не одно монашество»[307] (курсив мой. – А. У.). Эта идея отразилась и в «Духовном регламенте» (творении Феофана), и в речи самого архиепископа, произнесенной 30 августа 1718 года, в день перенесения мощей Александра Невского в Санкт-Петербург.

Нашла она отражение и в конкретных делах Петра I. С учреждением Синода он «превращает духовенство в сословие государственных чиновников, оставив за Церковью роль блюстительницы народной нравственности и охранительного начала».[308]

Так когда-то отстаиваемый Смеоном Полоцким и его последователями постулат (католический в своей основе) о возможном спасении в вечной жизни литературными трудами трансформируется в первой четверти XVIII века стараниями Петра I и его сторонников в идею оправдания делами на службе Отечеству. И ее апологетом становится еще недавний защитник оправдания верой – Феофан Прокопович.

Несмотря на кажущееся сближение взглядов Феофана Прокоповича и Стефана Яворского, они были антагонистами. В частности, в важнейшем для Петра I вопросе об отношении духовенства к власти. Стефан Яворский отстаивал мнение о «христианской свободе», основанное на словах апостола Павла: «Вы куплены дорогою ценою; не делайтесь рабами человеков» (1 Кор. 7: 23). При этом митрополит даже выступил против Петра, открыто намекая на государевы грехи (монаршие и человеческие), в публичной проповеди «О хранении заповедей Господних» (1712 г.), за что и получил трехлетний запрет на публичные наставления своей паствы.

Полемизируя с ним в «Слове о власти и чести царской», Феофан Прокопович заявляет, что непокорные властям «назидают мнение свое… на свободе христианстей. Слышаще бо, яко свободу приобрете нам Христос… помыслили, будто мы и от властей послушания свободны есмы»[309]. В этих полемических словах видится другая новозаветная основа. В «Послании к римлянам» апостол Павел говорит: «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены. Посему противящийся власти противится Божию установлению» (13.1–2).

«Христианская свобода», – по мнению А. М. Панченко, – вовсе не означала свободы творчества. Система запретов и в традиционной православной письменности, и в восточнославянском провинциальном барокко была очень жесткой и многообразной. Впрочем, эти запреты основывались на идеальных моментах.

Итак, монах или белец становится чиновником; писатель, сочиняющий по обету или внутреннему убеждению, сменяется грамотеем, пишущим по заказу или прямо «по указу». Петр делал такие заказы или лицам, или учреждениям, Славяно-греко-латинской академии, например. Это самый распространенный писательский тип петровского времени. Илья Копиевский и Иван Кременецкий, вообще типографские справщики во главе с самим Федором Поликарповым, – это, в сущности, литературные поденщики, такие же как барон Гюйссен, много прославлявший Петра перед Европой.

Казалось, что возобладал тот писательский тип, который хорошо знала Москва XVII века и который был воплощен в переводчиках Посольского приказа вроде Николая Спафария (Петр, между прочим, делал заказы и посольским переводчикам)..

Однако литературе позволялось выполнять не только практические функции, которые Петр считал важнейшими. Она должна была также развлекать; для развлечения каждый мог писать невозбранно – в качестве частного человека, вне и помимо служебных обязанностей. Писатель стал частным человеком, частный человек стал писателем. В этом, как кажется А. М. Панченко, и заключается смысл того переворота в литературном быте, который случился при Петре. Это была своего рода реформа, и реформа с далеко идущими последствиями».[310]

Петровские реформы (сюда следует отнести еще и замену церковнослявянского шрифта на гражданский, в котором использована латинская графика) и привели к появлению в ближайшие десятилетия в России художественной литературы.

2.3.1.3. Литература 40-х годов XVII – первой трети XVIII в

Литературу XVII века отличает стилистическое и жанровое разнообразие. В начале века в Муромской земле создаются житийные повести, близкие к жанру жития святых – «Повесть об Улиянии Осорьиной (Юлиании Лазаревской)» и «Повесть о Марфе и Марии» («Сказание о явлении Чудотворного Креста Господня»).

По меткому наблюдению Ф. И. Буслаева, в истории древнерусской литературы «на долю Мурома по преимуществу досталось литературное развитие идеального характера русской женщины».[311] И это не случайно, поскольку муромские женщины явили в Православной Руси удивительный образ благочестия: не словами, а мудростью и кротостью, смирением и делами наставляли своих мужей и домочадцев, приводили их ко спасению. Потому и древнерусские книжники создали самобытные описания их благочестивой жизни. На подобное отношение к древнерусским женщинам значительное влияние оказало почитание в Средневековой Руси Пресвятой Богородицы – покровительницы русского (православного) государства – и праведная, достойная подражания, жизнь самих благоверных жен. Каждая из них совершила свой особый духовный подвиг, за что и была удостоена святости и снискала благодарную память в народе.

Мудрая святая дева Феврония (XII в.) – крестьянская дочь, ставшая княгиней, – явила любовь к ближнему своему, ради их общего спасения в будущем веке.

Долготерпеливая святая Улияния Осорьина (Юлиания Лазаревская) (XVII в.), боярыня, – надежду и упование на Бога.

Благочестивые сестры Марфа и Мария (XVII в.) – дворянки – проявили должную для мирян веру в Божественный Промысл и создали православную святыню – чудотворный Крест Господень.

Вместе они объемлют все социальные слои древнерусского общества, представляя идеальный характер русской женщины. Словом, эти древнерусские жены дали нам жизненные примеры веры, надежды и любви.

«Повесть об Улиянии Осорьиной» написана ее сыном Дружиной (в крещении Калистратом) Осорьиным и рассказывает о жизни боярской семьи второй половины XVI – начала XVII в. Творение муромского губного старосты касается весьма актуальной для того времени темы: спасения в миру в повседневных обыденных делах, а не только в монастыре. Его мать, Улияния Осорьина, и явила пример такого мирского благочестивого образа жизни.[312]

Еще с детства выпали на ее долю испытания. Потеряв в шестилетнем возрасте мать, она воспитывалась до двенадцати лет бабушкой, а после ее смерти – теткой. С младенчества возложила она надежду и упование на Бога и с великим смирением переносила все тяготы сиротской жизни, подвергаясь брани со стороны тетки и насмешкам ее детей, за то что имела усердие к молитве и посту: «О, безумная! Зачем в такой младости плоть свою изнуряешь и красоту девичью губишь?» – говорили они и вынуждали ее рано есть и пить.

Улияния же не поддавалась их воле, и, по-прежнему имея почтение к ним, проявляла послушание и смирение, ибо смолоду была не строптива, кротка и молчалива.

Много раз завлекали ее на игры и песни пустошные сверстницы, она же отказывалась, ссылаясь на неумение, и тем старалась скрыть свою добродетель к Богу. Только к прядению и вышиванию великое прилежание имела, и не угасала свеча ее во все ночи. А еще всех сирот и вдов немощных, что в селении том были, обшивала и всех нуждающихся и больных всяким добром наделяла, так что дивились разуму ее и благонравию.

Только одолел ее страх Божий, что не ходит она в церковь, поскольку ближайшая к их селению была за два поприща, и что не случалось ей в девическом возрасте слушать почитаемые слова Божии и духовного наставника. Однако своим «размышлением благим научилась она нраву добродетельному».

За добродетель и упование на Бога, когда ей исполнилось шестнадцать лет, наградил ее Господь добродетельным и богатым мужем – Григорием Осорьиным. И была с ним венчана в церкви праведного Лазаря, в селе мужа.

Священник поучил их Закону Божьему. Она же внимала наставлениям, чтобы на деле исполнять их. Свекор и свекровь, видя ее доброту и разум, невзирая на возраст, повелели ей всем домашним хозяйством управлять. Она же со смиренным послушанием относилась к ним, ни в чем не ослушалась, ни вопреки не говорила, но почитала их и все веленное ими безукоснительно выполняла, так что дивились ею все. И многие испытывали ее речами и ответами, она на всякий вопрос благочинный и рассудительный отвечала, и все удивлялись ее разуму и славили Бога. И во всякий вечер помногу Богу молилась, кланяясь по сто и более раз, и, вставая рано, каждое утро то же совершала.

Когда же мужу ее по царской службе доводилось по несколько лет дома не бывать, она в его отсутствие все ночи без сна проводила в молитвах и в рукоделии – за прялкой и пяльцами. И, продав сделанное, деньги отдавала нищим и на устроение церкви. При этом, как и подобает, милостыню тайно творила, в ночи, днем же домашним хозяйством управляла. О вдовах и сиротах, как усердная мать, заботилась: своими руками и омывала, и кормила, и поила. Слуг и служанок довольствовала пищею и одеждою, и дело по силам давала, и никого обидным именем не называла. И не требовала воды себе подавать для умывания рук, ни сапог разувать, но все сама делала. А неразумную прислугу со смирением и кротостью наставляла и исправляла, на себя вину их возлагала и никого никогда не оклеветала.

Свобода воли – это осознанное самоограничение, присущее только святым. Боярыня Улиания ограничивала собственную волю, чтобы не ущемить свободу своих ближних. Во всем же надеялась и уповала на Бога («Отче наш, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…») и на Пресвятую Богородицу, и великого Чудотворца Николая. От них помощь и получала.

За грехи человеческие постиг Русскую землю гнев Божий: настал великий голод, от которого многие помирали. Улиания еще большую милостыню стала тайно раздавать: беря пищу у свекрови на завтрак и на обед, и на ужин, сама не ела, но все то нищим и голодным отдавала. А когда кто умирал, то нанимала омыть и на погребение сребреники давала, и молилась об отпущении ему грехов.

Когда же нашел сильный мор, и многие умирали от чумы, то люди в домах своих стали запираться, чтобы зараженных в дом не пускать, и к одеждам их боялись прикоснуться. Она же тайно от свекра и свекрови многих зараженных своими руками в бане мыла и лечила и об исцелении их Бога молила. И если кто умирал, то она сама многих сирот омывала и в погребальное наряжала, хоронить нанимала и сорокоуст заказывала.

Свекор и свекровь ее дожили до глубокой старости и в иноках умерли. Муж ее в то время на службе в Астрахани уже более трех лет был. Улиания похоронила их с почестями и большую милостыню по ним раздала, даже в темницу посылала, и сорокоусты заказала, и столы с поминальным угощением в доме своем ставила всем ежедневно в течение всех сорока дней.

Прожила она с мужем многие годы во всяческой добродетели и чистоте по Закону Божьему, и родила сыновей и дочерей. Ненавидящий же добро враг жаждал причинить ей вред: частые раздоры учиняя меж детьми и слугами. Она же, здраво и разумно рассуждая, примиряла их. Тогда враг подстрекнул слугу, чтобы убил сына их старшего. А другой сын на службе погиб. Она же, если и печалилась, то только о душах их, а не о смерти.

После случившегося попросила мужа отпустить ее в монастырь, и не отпустил он, но, посоветовавшись, решили и дальше вместе жить, но супружеской близости не иметь. Тогда, приготовив мужу обычную постель, сама Улиания с вечера после долгих молитв ложилась на печи, подложив дрова острыми углами под тело, а ключи железные – под ребра, и на них немного подремав, пока слуги не засыпали, вставала на молитву на всю ночь до рассвета. Потом в церковь шла к заутрени и к литургии. А после рукоделию предавалась и дом свой, как Богу угодно, содержала: слуг своих пищею и одеждою довольствовала в достатке и поручение каждому по силе давала, о вдовах и сиротах заботилась и бедным во всем помогала. И прожили они так с мужем 10 лет, и преставился муж ее. Похоронив его, она пуще прежнего все мирское отвергла, заботясь только о душе, размышляя, как угодить Богу. Усердно подражая прежним святым женам, молилась Богу, и постилась, и милостыню неограниченную раздавала, так что часто не оставалось у нее ни одного сребреника, и тогда занимала, чтобы подавать нищим милостыню. Когда же наступала зима, брала у детей своих деньги, чтобы купить теплую одежду, но и их раздавала нищим. Сама же без теплой одежды в стужу ходила, и сапоги на босые ноги обувала, только под ступни ореховую скорлупу и черепки острые вместо стелек подкладывала, и тело томила.

Так прожила Улиания во вдовстве девять лет, проявляя добродетель ко всем, раздавая имущество на милостыню, лишь на необходимые домашние нужды оставляя, рассчитывала пищу точно от урожая до урожая, а избыток весь нуждающимся отдавала.

И вот случился опять голод сильный по всей Русской земле во времена царствования Бориса Годунова, да такой, что многие от нужды скверных животных и человеческое мясо ели и от голода умирали. И в дому Улиании предельный недостаток был и в пище, и во всем необходимом, поскольку не взошло из земли посеянное, а кони и скот подохли. Она же умоляла детей и слуг своих, чтобы ни к чему чужому не прикасались и воровству не предавались, но сколько осталось скотины, и одежд, и сосудов – все бы распродали за хлеб. И тем челядь кормила и милостыню достаточную подавала. И в нищете своей обычной милостыни не оставила и ни одного из просящих не отпустила она без подаяния. Дойдя до крайней нищеты, когда уже у самой ни одного зернышка не осталось в доме, и о том не печалилась, но все упование и надежду на Бога возложила.

Когда же недостаток умножился в доме ее, она распустила слуг на волю, дабы не изнурить их голодом. Одни из них решились с нею вместе терпеть нужду, а другие ушли. Она же с благословением и молитвою отпустила их, не держа на них гнева. И повелела оставшимся слугам собирать лебеду и кору древесную и из них хлеб готовить, и этим же сама с детьми и слугами питалась. От молитвы ее был и хлеб сладок. Из этой пищи и нищим подавала. И никого без подаяния не отпускала. Соседи выговаривали нищим: «Чего ради в Ульянин дом ходите? Она ведь и сама от голода умирает!» Они же рассказывали: «Многие села обошли мы и чисто пшеничный хлеб получали, да только всласть не насыщались им, как сладким хлебом вдовы этой». Тогда и соседи, вдоволь хлеб имеющие, посылали в дом ее попросить хлеба отведать, и так же удивлялись хлебу ее сладкому, говоря себе: «Горазды слуги ее хлеб печь!» и не разумели, что молитвою ее хлеб сладок. Протерпела ж в той нищете два года, не печалясь, не впадая в смятение, не возроптав, и не согрешив устами своими в безумии на Бога. И не изнемогала духом от нищеты, но больше прежних лет весела была.

Кто-то из читателей может подумать: разве это жизнь – отказывать себе во всем ради других людей? А была ли Улиания счастлива от такой жизни? Счастье для нее – не в земном благополучии, а быть с частью праведников одесную (справа) Отца Своего на небесах после Страшного суда!

Когда же приблизилось время честной ее кончины, то Господь дал ей возможность в болезни избыть остаток грехов ее, и разболелась она. Днем лежа молилась, а ночью вставала на молитву, никем не поддерживаемая, ибо говорила: «И от больного Бог требует молитвы духовной».

Во второй день января, на рассвете дня, призвала отца духовного и причастилась святых тайн. И сев, призвала детей и слуг своих, наставила их о любви, и о молитвах, и о милостыне, и о прочих добродетелях, заключив словами: «Возжелала желание об ангельском образе иноческом еще в юности моей, но не сподобилась убогая из-за грехов моих. Богу так угодно, слава праведному суду Его». И поцеловала всех бывших тут, и всем прощение дала, и мир завещала, легла и перекрестилась трижды и, обвив четки вокруг руки своей, последнее слово сказала: «Слава Богу за все. В руки Твои, Господи, предаю дух мой, аминь». И предала душу свою Тому, Кого сызмальства возлюбила. И все увидели вокруг головы ее круг золотой, как на иконах вокруг головы святых пишется. Таков оказался результат ее деятельного благочестия.

Марфа и Мария из «Сказания о явлении Чудотворного Креста Господня»[313] не снискали святости, но за свою чистую веру и выполнение Божественной воли удостоены человеческой благодарности – памятью о них.

Происходили они из благочестивой дворянской семьи и были родными сестрами. Когда пришо время, то выдали их замуж. Марфу – за Ивана, из знатного, но небогатого рода. Марию – за Логвина из менее известной, но зато богатой семьи. И пришлось как-то раз сойтись мужьям в доме родителей их жен за трапезой. И стали они спорить меж собою, кому на каком месте сесть. Ивану захотелось на почетнейшее – происхождения своего знатного ради, а Логвин пожелал его занять по богатству своему. И по этой причине, и по гордости своей, поссорились они, позабыв слова Господа: «Когда ты будешь позван кем на брак, не садись на первое место» (Лк.: 14;8). И женам своим строго наказали не общаться…

Как бы ни хотелось сестрам повидаться, но они строго выполняли наказы своих мужей до их смерти, случившейся в один день и в один час – изволением Господним. Но не знали сестры о том. И решила старшая Марфа пойти к зятю своему Логвину поклониться, чтобы только увидеть сестру свою. А если он призрит ее смирение, то останется в дому его, если презрит, то вернется восвояси. Так и младшая Мария надумала идти в дом Ивана и если тот примет ее доброжелательно, то одарит его по достоинству. И пошли сестра к сестре, и сошлись в пути, не ведая того.

Божественный Промысел и смирение свело их. Послали они слуг своих, узнать, с кем Господь привел встретиться на пути. И каждая получила по ответу: «Вдова идет к сестре своей». И решили тогда заночевать вместе. Поскольку давно не виделись, то и не узнали друг друга, а когда назвали имена свои, то признали в себе сестер и расплакались от счастья и возблагодарили Бога, что не лишил их возможности повидаться до смерти.

После совместного ужина легли они спать. И явился им в тонком сне ангел Господень, и сказал Марфе: «Господь послал тебе золото, по вере твоей Богу», а Марии – серебро. И повелел сделать из золота Крест Господень, а из серебра – ковчег для него. Отдать же золото и серебро надлежало поутру первым встречным – так Господь веру сестер проверял. Проснувшись, обнаружили сестры одна – золото, другая – серебро. И возрадовались Божьему дару, и стали думать, как исполнить повеление Божье.

Видят, идут тем путем три инока в возрасте, и рассказали им о видении во сне и чудесно обретенном золоте и серебре и что надлежит из золота Крест Господень выковать, а из серебра – ковчег для него. Старцы признались, что ради этого и пришли к ним. Тогда с радостью отдали сестры серебро и золото, и скрылись с глаз мнимые иноки. Не знали сестры, что это Господь послал ангелов своих в иноческом образе для исполнения Его воли. А сестры пошли в свой дом в городе Муроме и рассказали о случившемся родственникам своим.

И вознегодовали на них домашние, что с таким небрежением отнеслись к дару Божьему и отдали золото и серебро не весть кому! Разве нельзя было в городе Муроме найти золотых дел мастера для устроения Божьего дела? И долго укоряли их. Марфа и Мария только оправдывались, что поступили согласно повелению ангелов.

Собралась тогда большая толпа родственников и жителей города и решили отправиться на то место, где обретены были золото и серебро и отданы неизвестным странникам. И увидели их идущими и несущими Крест Господень. Подошли иноки к благочестивым сестрам и сказали: «Марфа и Мария! В видении данное вам ангелом золото и серебро и преданное нам на устроение Креста Господня, ныне по вере вашей и по повелению Божьему возвращаем в виде золотого Животворящего Креста Господня и серебряного ковчега к нему. Примите ихна спасение и на благоденствие, миру же православному на исцеление недугов, и разрушение страстей, и не прогнание бесов!»

Когда же присутствующие поинтересовались, откуда старцы пришли сюда, то услышали: «Из Царьграда!». И поинтересовались тогда, давно ли они идут из Константинополя? И получили удививших всех ответ: «Вот уже третий час, как вышли». Не попытались разгадать тайну предполагаемых монахов, а пригласили их разделить кушанья с общего стола, накрытого по случаю торжества.

Отвечали им старцы: «Не едим, и не пьем мы. Это вам благословил Господь во славу Свою питаться от всего этого» – и стали невидимыми. Тогда только благочестивые сестры Марфа и Мария и все присутствующие поняли, что это были ангелы, посланные Богом в виде иноков.

Сотворили тогда совет, где установить обретенную святыню, и не могли решить. И вновь во сне было видение сестрам от Креста Господня, в котором указано место – находящаяся на реке Унже, на погосте, в двадцати пяти верстах от Мурома, церковь святого Архистратига Михаила и всего Собора небесных ангельских чинов.[314] И много чудес и исцелений произошло от него, так что слава о нем распространилась по всей России.

Говоря о Животворящем Кресте Господне, вспоминают и двух благочестивых сестер, удостоенных Богом за их искреннюю веру быть причастниками в создании православной святыни.

Женскую тему в литературе XVII века продолжают «Повесть о Соломонии Бесноватой», «Повесть о царе Казарине и о жене его», «Повесть о Карпе Сутулове» и др.

Повести середины века стали обращаться к «исторической» царской теме. Правда, в них нет самой истории, а преобладает вымысел. В небольших по объему произведениях выписан какой-то придуманный эпизод из правления византийского царя Михаила («Повести о царе Михаиле», «Сказание о златом древе…») или вымышленный царя Казарина («Повесть о царе Казарине и о жене его») и царя Аггея («Повесть о царе Аггее»).

Древнерусские писатели обращаются и к своему историческому прошлому – царствованию Ивана Грозного – и создают повести из его жизни: «Повесть о царе Иване и старце», «Повесть о царе и мельнике», «Повесть о женитьбе Ивана Грозного на Марии Темрюковне».

Бурное развитие в XVII веке ремесел и торговли, в том числе и с другими странами, нашло отражение в целом корпусе повестей о купцах. Причем, если в более ранних из них еще имеет место религиозный оттенок («Повесть о купце», «Сказание о богатом купце»), то в более поздних уже доминирует любовная тема («Повесть о купце Григории») и даже антиклерикальная сатира («Повесть о Карпе Сутулове).

Близкие друг другу «Сказание о молодце и о девице» и «Повесть о старом муже и молодой девице» – произведения на любовную тему, но совершенно иного морально-этического уровня, нежели повести XVI века, иной стилистики. Они раскованы в повествовании, строят свой сюжет на пикантной теме любовных отношений, у них прекрасный живой разговорный язык, тонкий юмор, нетрадиционные образы и метафоры.

Активизация при царе Алексее Михайловиче русско-германских отношений привела к образованию в Москве «Немецкой слободы», населенной иностранными купцами, учеными, протестантами и просто искателями приключений в России. Одним из них и был отставной офицер, прослуживший в шведской и польской армиях, двадцатисемилетний Иоганн Готфрид Грегори, появившийся в 1658 г. в Москве, где, собственно, и началась его карьера протестантского священника. Именно ему суждено было стать родоначальником русского театра. По поручению главы Посольского приказа боярина Артамона Матвеева он пишет в 1672 г. «комедию» на основе библейской книги Есфирь, получившей русское название «Артаксерксово действо». Для представления первой пьесы в селе Преображенском была устроена особая «комедийная хоромина» и привезены из-за границы актеры и музыканты. Русская православная церковь не приветствовала «лицедейство». Сам Алексей Михайлович брал разрешение на посещение представления 17 октября у своего духовника, а после десятичасового зрелища отправился со свитой в баню «смывать грех». Так начинался придворный театр в России. Пастор Грегори написал для него еще пять пьес: «Юдиф», «О Товии младшем», «Жалостную комедию об Адаме и Еве», «Баязет и Тамерлан» и «Малую прохладную комедию об Иосифе».

Дальнейшая история русского театрального искусства связана с развитием школьного театра и школьной драмы. Школьная драма использовалась в учебно-педагогических целях в Киево-Могилянской академии. Для назидания выпускников предназначались и школьные пьесы Симеона Полоцкого «О Навуходоносоре царе…» и «Комидия притчи о блуднем сыне», написанные новым для России силлабическим стихом. Появляется жанр интермедий – коротких сценок для развлечения публики.

Изменение репертуара придворного и школьного театров происходит при Петре I. Появляются пьесы панегирические («Слава российская» Федора Журавского) и оппозиционные («Комедия на Рождество Христово» Дмитрия Ростовского). Петру I принадлежит заслуга открытия первого публичного русского театра. Параллельно развивается народный кукольный театр и игрища. Особой популярностью пользовалась народная драма «Царь Максимилиан».

Традиции школьной драмы продолжает Феофан Прокопович. Им была написана трагикомедия «Владимир», в которой соратник Петра I возвеличивает преобразовательную деятельность князя Владимира, крестившего Русь. Несомненно, пьеса должна была вызвать ассоциативную связь с революционными деяниями самого императора.

В XVII веке потеряло свою остроту проявившееся в XVI веке деление литературы на официальную и неофициальную, но зато получили развитие два других начала – придворное и демократическое. Последнее приобретало все более массовый характер в народной среде, видимо, потому, что авторами так называемых «демократических повестей» были выходцы из мелких дворян и среднего чиновничьего сословия, и описывали они привычную и хорошо знакомую рядовым читателям жизненную среду. Потому в этих повестях очень много черт повседневного быта, в качестве литературных героев выступают «мелкие люди» – купцы, чиновники, крестьяне, бедняки. В сочинениях присутствуют и самоирония, и сатира на чиновно-бюрократический уклад жизни («Повесть о Шемякином суде», «Повесть о Ерше Ершовиче»).

Становлению самостоятельного художественного метода способствовало развитие во второй половине XVII в. демократической литературы. Особое место в ней занимали художественные приемы – обобщение, типизация и вымысел.

Ярким примером типизации героя служит «Повесть о Горе-Злочастии», и не только потому, что и герой вымышлен и не имеет имени, и придуманы ситуации, в которые он попадает, но и потому, что молодец из «Повести» – собирательный образ молодого человека из «племени человеческа», один из «нас», как заметил автор сочинения.

И оказывается он в узнаваемых любым читателем местах и ситуациях: в кабаке среди пьяниц, на «честном» пиру, на «красном бережке» у перевоза и т. д. И люди, с которыми он встречается, и поведение их, и советы – типичны для определенного социального круга общества. Значение повести в ее назидательности. Нарушив родительские наставления, молодец уподобляется евангельскому «блудному сыну», с тою разницею, что обретает спасение от Горя-Злочастия в монастыре, возвращаясь не к земному отцу, а Отцу Небесному.

Те же приемы художественного обобщения использованы авторами небольших сатирических повестей XVII в.: «Повести о крестьянском сыне», «Азбуки о голом и небогатом человеке», «Сказания о птицах небесных» и т. д. Каждая из них «решает проблему» на собственном материале: Ерш Ершович, «сын боярский» – обобщенный образ крупного землевладельца, боярина, обманом захватившего у «крестьянишек» Леща и Головля «Ростовское озеро». Повесть запечатлела насилие землевладельцев над крестьянами в период становления поместной системы во второй половине XVI в. В «Повести о Шемякином суде» дан обобщенный образ мздоимца судьи, принимающего сторону того, кто больше посулит. Герой «Азбуки…» – типичный обиженный жизнью изгой и т. д.

Одна из важнейших заслуг XVII века в развитии русской литературы – открытие характера. Если в XV веке у персонажа «Сказания о Дракуле» были только обнаружены добрые и плохие черты, то у персонажей лучших мирских повестей XVII века уже показано сложное переплетение этих черт, возникает представление о характере и его формировании под воздействием обстоятельств и влиянием других персонажей, количество которых в повести значительно расширяется. Повесть перестает быть повествованием об одном герое. Становится заметней активность персонажей: они перемещаются из одного места в другое («Повесть о Савве Грудцыне»), на первый план выступают поступки и поведение в целом («Повесть о Фроле Скобееве»), более пристальное внимание уделяется их помыслам («Повесть о Горе-Злочастии»).

Некоторые повести второй половины века, такие как «Повесть о Савве Грудцыне», «Повесть о Фроле Скобееве», многие исследователи относят к предыстокам русского романа. В них наличествует сложный занимательный сюжет со строго продуманной композицией, имеются любовные перипетии, большое количество персонажей. Написаны они живым разговорным языком, да и по своему объему также выделяются из общего ряда повестей. Сопоставление этих сочинений с повестями первой половины века показывает дальнейшую тенденцию в эволюции повести – развитие в ней любовно-приключенческого плана, что привело к формированию в конце XVII – начале XVIII века самостоятельного жанра авантюрной повести.

Первая из них интересна тем, что вымышленный персонаж повести Савва «обряжен» автором в «исторические одежды» – ему дана фамилия Грудцын, широко известная в купеческой среде: род Грудцыных-Усовых входил в сотню крупнейших торговцев XVII в. А рядом с ними присутствуют в повести и другие исторические лица – царь Михаил Федорович, бояре Семен Стрешнев и Борис Шеин (названный, правда, Федором).

Введением в повествование исторических лиц автор стремился придать «истинность» своему вымыслу. Но и этот вымысел строится на обобщении: в образе Саввы Грудцына выведен обобщенный образ «служивой» России XVII в. Фабульной основой повести служит борьба добра и мирового зла. Любовная коллизия в этой борьбе играет значительную роль. Греховная страсть приводит юношу Савву к продаже души дьяволу, т. е. ведет к погибели. Олицетворением добра и милосердия выступает Богородица, зла – «князь мира сего». Сюжет повести также построен на евангельской притче о «блудном сыне», только возвращается юноша не к земному отцу, а Отцу Небесному: исполняя данный Богородице обет, уходит в монастырь.

Иной тип героя – Фрол Скобеев – продиктован иным временем. В «Повести о Савве Грудцыне» была «оглядка» на начало века, на старые, в том числе литературные, традиции (в повести отразилась религиозная легенда о чуде Богородицы), для автора «Повести о Фроле Скобееве» – века уходящего (повесть, скорее всего, была написана в Петровское время, в конце XVII или начале XVIII в.). С ним уходила вера и в чудесную помощь потусторонних сил. Петровские реформы пробудили в человеке активность и веру в собственные силы. Таким и предстает в повести «плут и мошенник», бедный новгородский дворянин Фрол Скобеев, поставивший перед собой цель разбогатеть и изменить свое социальное положение. Путем обмана он женится на дочери сановного стольника Нардина-Нащокина и тем изменяет свой общественный статус. По сути, «Повесть о Фроле Скобееве» является предтечей русского социально-бытового романа. Предмет рассмотрения повести – переоценка общественный ценностей и новая мораль, появившаяся в петровское время.

Фрол Скобеев – также вымышленный персонаж, но в нем отразился уже иной социальный тип – обобщенный образ «служилого» человека петровской России. Живая фантазия авторов, привнесенная в работу над сочинением, позволила значительно усложнить сюжет, индивидуализировать персонажей, превратить произведение в занимательное (а не душеполезное, как практиковалось ранее) чтение. В результате в русской литературе появилась беллетристика – «легкое чтение».[315] И главное место занял в ней жанр приключенческой повести.

«Приключенческая повесть» – это обобщенное название жанра, в котором «типичным» выступает сюжет, основанный на интриге и, как результат (правда, не всегда), приключениях героев. Но в самом жанре приключенческой повести образуются литературно-тематические группы: рыцарские повести, дидактические, галантные (или куртуазные, или любовно-приключенческие), плутовские, любовные и т. д., которые можно выделить в поджанры или виды.

В переводной литературе XVII в. заметна переориентация читательских вкусов с литературы православного юго-востока на обмирщенную западно-европейскую литературу. Переводятся нравоучительные сборники «Великое зерцало» и «Римские деяния» и сборники малых литературных форм – «Апофегматы» и «Фацеции».

Произведения с занимательными, интригующими воображение читателя сюжетами стали проникать в русскую литературу из Западной Европы еще в конце XVI в. Такова «Повесть о папе Григории», построенная на очень популярном в мировой литературе «Эдиповом сюжете» о кровосмесительстве. Близка этой повести другая – об Андрее Критском, также ставшем мужем своей матери и также удалившемся замаливать свои грехи. В этих повестях осуждались похоть, любовное вожделение, греховные уже сами по себе, а здесь приведшие к еще большему греху – кровосмешению. Отсюда главная идея сочинений: покаянием и молитвой искупаются даже тяжкие грехи, ибо «благ же и человеколюбец Бог не хотя смерти грешником, ожидая их на покаяние». То есть в обеих повестях занимательность служила воплощению религиозной идеи и не представляла еще ценности сама по себе. Интересно, что «Повесть об Андрее Критском» известна только у восточных славян и пока не обнаружен ее западноевропейский прототип.

Следует отметить, что на Руси в конце XVI – начале XVII в. наметилась довольно устойчивая тенденция: не переводить произведения западной литературы, а основательно их перерабатывать. В результате таких переделок появлялись русифицированные сочинения, в сущности – оригинальные. Лучшим примером тому может служить так называемый «рыцарский роман» – «Повесть о Бове королевиче».

Прототипом нашей повести послужили «Сказания о рыцаре Бово д'Антона», появившиеся во Франции в средние века и быстро распространившиеся по всей Европе. В XVI в. этот куртуазный (галантный) рыцарский роман был пересказан, на основе сербохорватского перевода, по-белорусски. Все русские редакции «Повести о Бове королевиче» восходят, в конечном счете, к этой белорусской версии романа. Бова в ней предстает как галантный рыцарь, проникнувшийся глубоким чувством к королевне Дружневне, и ради их общего счастья совершающий массу подвигов.

В русских переделках постепенно стирались признаки рыцарского романа, а в повесть стали проникать элементы богатырской сказки. В ней появляется сказочный зачин: Бова королевич растет не по дням, а по часам, и уже в семь лет становится славным богатырем, легко побеждающим грозного богатыря Лукопера, описанного, кстати сказать, также в сказочном стиле: «Глава у него аки пивной котел, а промеж очми добра мужа пядь, а промеж ушми калена стрела ляжетъ, а промеж плечми мерная сажень».

Время в повести носит чисто условный характер, напоминая собой ирреалистическое время сказок: оно идет само по себе, никак не согласуясь с возрастом героя, с реальным временем. В семь лет Бова выглядит уже юношей, «вельми лепообразным» отроком, способным не только вызвать к себе пламенную любовь взрослой королевны Дружневны, но и самому испытать ее. Правда, высокие чувства героев переданы автором все еще схематично, очень поверхностно: о них просто сообщается читателям. Но уже появляются описания их внешних проявлений. И хотя внутренний мир героев оставался пока еще недоступным писателям для создания характера персонажа, куртуазный роман внес значительные изменения в интерпретацию любовной темы в древнерусской литературе. Можно сказать, произошло высвобождение чувств.

Если в повестях на сюжет о кровосмесительстве порицалась страсть, а о высокой любви не было и речи, то фабула галантного рыцарского романа строилась сугубо на пламенных чувствах героев. Любовь изменила отношение к женщине: из порицаемого «греховного сосуда» она преобразилась в объект обожания, ради нее стали рисковать жизнью, совершать подвиги, а главное – добиваться ее признания, ее любви.

Начав с переводов и переделок западноевропейских сочинений, русские писатели предпринимали попытки и самим создать нечто подобное. Прием был прост: брался какой-то уже известный сюжет и разрабатывался в соответствии со вкусами и начитанностью автора. Так возникли оригинальные русские произведения: «Сказание о Еруслане Лазаревиче» (в основу которого, правда, положен восточный сюжет) и «Повесть об Иване Пономаревиче», которые литературоведы также относят к жанру «рыцарского романа».

Во главу угла в этих повестях поставлена занимательность. Собственно, ради этого они и сочинялись. Вымысел довлеет надо всем. Авантюрные сюжеты их насыщены сражениями героев с врагами, всевозможными приключениями, от которых, надо полагать, у читателей дух захватывало.

И Бова королевич, и Еруслан Лазаревич, и Иван Пономаревич постоянно находятся в движении, постоянно передвигаются: то на корабле, то на коне, то пешком. Можно сказать, что герои покоряют пространство (но пока не конкретное географическое), в чем можно усмотреть отражение реалий жизни: путешествия, открытие новых земель, заморская торговля были характерными чертами для русской жизни XVII в. Но передвижения героев не всегда мотивированы. В своих действиях они полагаются на судьбу, на удачу; подвиги совершаются ради подвигов (Еруслан Лазаревич).

Но вот с чешского языка переводится во второй половине XVII в. «Повесть о Брунцвике». Ее герой уже одержим определенной целью: получить право на изменение родового герба, внести в него изображение льва. Ради этой цели Брунцвик отправляется в рискованное путешествие, совершает подвиги. Он «открывает» для читателей земли, существовавшие только в авторском воображении, борется с чудовищами, порожденными авторской фантазией, и, пройдя через ряд опасных приключений, достигает своей цели.

Петра Златых Ключей из одноименной повести, представляющей вольное переложение древней итальянской легенды в польской обработке, уже не интересуют подвиги ради подвигов. У него появилась более высокая цель – честь и слава. «Богатырство временно есть, – наставляет его рыцарь Рычардус, – и скоро минется, слава же добрая и учтивая богатырская во веки славна. И часто ее люди воспоминают».

Но и честь от «великих кралей», и слава нужны ему ради завоевания сердца прекрасной королевны Магилены.

Повесть не ограничивается одною темой любви рыцаря к прекрасной даме, ее продолжает тема верности влюбленных в долгой разлуке. Любовь и страсть, по представлению создателя повести, несовместимы. И этим «Повесть о Петре Златых Ключей» вносит новую линию в русскую художественную литературу. Описаниями тайных свиданий, передачей пламенных речей автор стремится продемонстрировать читателям любовь героев, всячески акцентируя внимание на галантности их чувств, уважительном отношении друг к другу. И не случайно Петр и Магилена дают обет целомудрия до свадьбы и, храня его, ощущают себя счастливыми. Но из-за одной только тайной мысли, внезапного порыва Петра совершить «неподобное дело», счастье в одночасье рушится, и на влюбленных ложится бремя тяжких испытаний, начиная с разлуки. Грех замаливает Магилена, совершившая паломничество в Рим, и герои прощены.

Нужно отметить возросшую в куртуазных повестях активность женских персонажей. Королевна Дружневна пребывает еще в тени подвигов Бовы королевича, но уже проявляет инициативу, чтобы вернуть детям отца, а себе мужа. В «Сказании о Еруслане Лазаревиче» появляются богатырши. Рыцарские доспехи надевает Магилена, отправляясь на поиски возлюбленного. Из всех женских персонажей, известных до этого времени, она проявляет наибольшую активность. Но не в этом ее главное достоинство, а в преданности любимому, в стремлении сохранить верность чувств, то есть в женском начале.

Душевную красоту женщины дополняет красота телесная. Раньше в древнерусской литературе мало говорили о женской красоте и мало ее ценили. Только авторы рыцарских повестей ее заметили, а галантные кавалеры возвеличили.

Казалось бы, восторженный романтический взгляд на женщину должен был утвердиться в литературе, но и в эту сферу вмешивалась жизнь. В ней было сколько влюбленных, столько и обманутых. Еще в Древней Руси бытовали сочинения «о женской злобе». О ней рассуждает Даниил Заточник в своем знаменитом «Молении». «Слово Иоанна Златоуста о женской злобе» помещено даже в «Пролог» – книгу для повседневного душеполезного чтения. О женском коварстве повествует «Беседа отца с сыном о женской злобе», памятник XVII века.

Женами-изменницами предстают в «рыцарских повестях» мать Бовы – королевна Милитриса, подговорившая царя Додона убить своего мужа, и жена Ивана Пономаревича – Клеопатра, любезно принявшая убийцу мужа.

Куртуазные повести охотно читались и переписывались и во второй половине XVII в. Можно было бы предположить, что дальнейшая эволюция приключенческой повести пойдет по уже хорошо намеченному пути – развитию занимательности и вымысла, усложнению сюжета, созданию литературных характеров и т. д.

Раскрепощение сознания, секуляризация мировоззрения призваны были способствовать этому процессу. Но происходит нечто неожиданное: в светскую литературу проникает христианское нравоучение. Возникают религиозно-дидактические повести с приключенческой фабулой, как на основе новых сюжетов, так и ранее известных.

Прекрасным примером такой переделки популярной у русских читателей «Повести о Петре Златых Ключей» служит «Повесть об испанском королевиче Бруне и его супруге Мелеонии». В чем она выразилась?

Прежде всего, в назидательности. Сюжет «Повести о Петре Златых Ключей», как мы помним, насыщен всевозможными приключениями Петра и Магилены, которых не избежали и Брун с Мелеонией: любовь с первого взгляда, тайный отъезд на родину героя и неожиданная разлука, поиск друг друга, скитания по белу свету, даже служба Бруна у султана и т. д., – все повторяется в судьбе «новых» героев. Но если в «Повести о Петре Златых Ключей» героями движет одна лишь любовь, то в «Повести о королевиче Бруне» чувства Бруна и Мелеонии проникнуты, а поведение продиктовано религиозной моралью. Христианское благочестие и чистота их отношений подчеркиваются автором постоянно. На основе занимательного сюжета сочинитель создал нравоучительное произведение, способное, как он заметил в обращении к читателю, открыть дверь в праведную жизнь.

«Повесть о королевиче Бруне», однако, не смогла соперничать со своим западным образцом и сохранилась в единственном экземпляре. Но автор ее не был одинок в своем стремлении поучать читателей. Каждое произведение, в принципе, чему-то учило. Но в дидактическо-приключенческих повестях второй половины XVII в. особенно отчетлива тяга писателей к христианской морали. Даже в такой, казалось бы, далекой от христианства, как «Повесть об Аполлонии Тирском».

Литературная история составившего ее основу позднеэллинистического романа об Аполлонии Тирском насчитывает десятки веков. Под пером русского писателя приключенческий роман превратился в дидактический. И хотя автор не изменил языческую веру персонажей в христианскую, они стали напоминать житийныгх героев: положительные наделяются христианской добродетелью и по своим страданиям получают награду; отрицательные – «без вести погибе». Автор убежден в наказуемости греха, а благочестие, терпение и смирение, по его мнению, вознаграждаются Богом: на этом постулате построен весь сюжет повести.

Христианизация сочинения сказалась и на его языке – намеренно архаизированном церковнославянском, характерном для агиографической и церковно-учительной литературы.

Эта религиозная струя в приключенческих повестях, возможно, явилась отзвуком продолжавшейся церковной реформы. Поскольку появилась необходимость в исправлении как церковно-служебной литературы, так и литературы для повседневного чтения мирян, то во второй половине века приобретает большой размах печатание религиозных книг. С этой целью переиздавался «Пролог» (до конца столетия – 8 раз), напечатан заново переведенный Арсением Греком с греческого сборник житий «Анфологион» (1660), издана составленная митрополитом Дмитрием Ростовским в 1689–1705 гг. новая редакция «Миней Четьих» – собрания житий святых, расположенных по дням каждого месяца.

Внесли свою лепту и признанные литераторы. Карион Истомин написал даже в стихах жития Богородицы и святых; собранные в сборнике «Книга Стамна, или Ведры…», они вышли в 1690 г. А в 1693 г. было издано стихотворное житие Иисуса Христа и т. д.

Не осталась в стороне от этого процесса и рукописная книга. Переписывались и составлялись сборники душеполезного чтения, куда наряду с агиографическими сочинениями включались и религиозно-дидактические повести, такие как «Повесть о царице и львице» и «Чудо Пресвятой Богородицы о царевне Персике».

В основу «Повести о царице и львице» положен очень популярный западноевропейский рыцарский роман о цесаре Оттоне и цесаревне Алунде в польской интерпретации. Но, что стало уже традицией, он был переделан в конце XVII в. русским автором в христианско-дидактическую повесть, близкую агиографическому жанру.

Как и в житии, коллизия повести строится на борьбе добра и зла, воплощением которых выступают благонравная царица и «завистливая» мать ее мужа. Мать царя (в русской повести герои не имеют имен) возненавидела невестку за ее добродетель и любовь к ней своего сына (новая тема в русской литературе – материнской ревности). И когда царевна родила двух сыновей-близнецов, решила оклеветать ее в глазах мужа, «уличив» в неверности, и тем погубить. Царевну изгоняют из царства, предоставив судьбы ее и детей Божественному промыслу. Они проходят через ряд приключений и испытаний, прежде чем семья вновь воссоединяется.

На противопоставлении доброго и злого начал строится и сюжет повести «Чудо Пресвятой Богородицы о царевне Персике».

Царевна Персика, также изгнанная и обреченная на погибель своей мачехой, обретает заступничество Пресвятой Богородицы. Обращает на себя внимание, что в полных названиях обеих повестей присутствует указание на помощь Богородицы. И не случайно. Обе героини проявляют несвойственную дамам куртуазных романов пассивность, возлагая надежду на одного только Бога. И этим очень напоминают житийных героев. Но все же имеется и серьезное отличие, недаром это беллетристические повести.

Главными действующими лицами житий являются страстотерпцы и праведники, получающие вознаграждение за свои духовные подвиги только после смерти – причислением к лику святых. Для дидактических повестей характерен счастливый конец: добро побеждает зло, отрицательные герои несут заслуженное наказание, а положительные еще в этой, земной жизни получают в награду за пережитые страдания радость и счастье.

Здесь я хочу немного отвлечься от жанра приключенческой повести и напомнить, что параллельно с ней во второй половине XVII в. активно развивалась демократическая литература, о которой уже говорилось выше. Поэтому не должно создаваться впечатления о доминировании в этот период жанра дидактической повести. Скорее, наоборот. Демократические сочинения охотнее переписывались и пользовались большим читательским интересом, имели большую читательскую аудиторию. Дидактические повести обладали гораздо меньшим кругом читателей и сохранились в единичных списках.

Героями первых выступали «маленькие люди», выходцы из обедневшего дворянства, низших слоев общества, герои вторых – представители высшего класса – цари и царевичи, короли и королевичи и их дамы. Не исключено, что литературный тип героя, точнее, его социальный прототип, определял и социальный круг читателей. Демократические повести и сатира, базирующиеся на отражении реалий повседневной жизни, интересовали низшие сословия – чиновный люд, ремесленников, простых горожан.

Приключенческие повести, в том числе и дидактические, построенные на художественном вымысле, с вымышленными героями и вымышленными обстоятельствами, охотно читались, надо полагать, во всех слоях общества, но выражали интересы высшего, чем, собственно, и вызвано высокое – царственное – положение героя этих повестей.

Знатное происхождение Бовы, Еруслана Лазаревича, Петра Златых Ключей, Василия Златовласого и др. играло в повестях существенную смысловую роль, продиктованную дворцовыми правилами. Героини этих произведений решались ответить на пламенные чувства кавалеров, только убедившись в их знатном происхождении, ибо рассчитывать на взаимную любовь могли лишь равные по своему царственному положению.

Влюбленная в Бову королевна Дружневна скрывает свои чувства и посвящает Бову в рыцари своего сердца лишь после того, как узнала, что он королевич. Также поступают и неаполитанская королевна Магилена по отношению к князю Петру Златых Ключей (мать его была дочерью французского короля), и ее «двойник» – королевна Мелеония по отношению к испанскому королевичу Бруну.

Насколько важна была для героинь «родовитость» претендента на их руку, свидетельствует коллизия повести о чешском королевиче Василии Златовласом, отвергнутом французской королевной Полиместой только на том основании, что чешские короли были подвластны французским, и она тем самым вышла бы замуж за своего подданного, что, видимо, в ее обществе считалось недопустимым. «Чистота крови», как видно, блюлась даже в литературных произведениях.

Хочу в этой связи обратить внимание на одно любопытное обстоятельство: в приключенческих повестях всего XVII в. не было ни одного героя – выходца из низших сословий. А демократическая проза изначально не интересовалась высшим светом. Стало быть, разные литературные жанры – демократические повести и приключенческие – типами своих героев (и темами, конечно) отражали общественную градацию и, можно сказать, четко были сориентированы на разные, вполне определенные социальные слои русского общества. В каждом из этих жанров отражались те законы, по которым жила соответствующая социальная среда. Дистанция между литературными героями двух жанров была такая же, как в жизни между людьми низкого и высокого происхождения.

С этими двумя направлениями – «демократическим» в повестях и сатире и «аристократическим» в приключенческой повести – и подошла художественная проза к концу XVII в., к Петровскому времени.

Петровское время – это эпоха социальных и экономических преобразований, в результате которых Россия превратилась в могущественную европейскую державу. Это переоценка ценности человека, когда отношение к нему строилось не на основе происхождения, а в соответствии с его способностями, с его стараниями на службе отечеству. Это, наконец, развитие естествознания, прикладных наук, эволюция сознания, которая привела к формированию научного мировоззрения.

Под воздействием этих преобразований значительные изменения претерпел и жанр приключенческой повести.

В авантюрной повести, с ее занимательным сюжетом, любовной интригой, появляется новый герой – обобщенный образ человека Петровского времени, совершенно не похожий на ее героев XVII в. – царевичей и королевичей. Это молодой незнатный и небогатый дворянин, взбирающийся, однако, благодаря своему уму, активности, образованности, на высшие ступени иерархической лестницы. Таковы персонажи повестей первой трети XVIII в. – обедневший дворянин российский матрос Василий, российский кавалер Александр, безымянный шляхетский сын.

Этот тип молодого героя мог появиться только в Петровское время, когда мелкое и среднее служилое дворянство выступало главной силой, поддерживавшей Петра I в его реформаторской деятельности. Как известно, 24 января 1722 г. Петром I была введена «Табель о рангах всех чинов воинских, статских и придворных…», в соответствии с которой не родовые титулы, а государственная служба предоставляла возможность любому дворянину добиться высокого положения в обществе, а представителю вольного сословия, всем офицерам не из дворян, получить потомственное дворянство и иные чины.

Приключенческая повесть XVII в. была в значительной степени оторвана от реальной жизни. Она привлекала читателей занимательностью, авторской фантазией. Демократическая проза, напротив, отталкивалась от явлений жизни. Так вот, главное отличие любовно-авантюрных повестей 30-х годов XVIII в. от приключенческих повестей XVII в. – в отражении ими новых общественных явлений. И в этом плане любовно-авантюрные повести Петровского времени можно (и нужно) сравнивать с демократическими повестями второй половины XVII в. Как в демократической литературе XVII века возник типичный герой своего времени, так теперь в любовно-приключенческих повестях появился обобщенный образ представителя нового времени. Но этих героев нельзя отождествлять. Общим был только литературнохудожественный прием типизации, заимствованный авантюрной повестью из демократической прозы, а социальная дифференциация героев сохранилась.

И еще одна параллель. Развитие сюжета в демократических повестях второй половины XVII в. (впрочем, как и в ряде других традиционных жанров) было продиктовано в значительной степени характером героя (Савва Грудцын, Фрол Скобеев). В приключенческих повестях XVII в. характер героя выражен еще очень слабо. Он никак не влиял на события. Поведение героя всецело зависело от обстоятельств. Главной в повестях была занимательность, диктовавшая поступки персонажей. Поэтому характер героя еще не проявился (может быть, за исключением Брунцвика).

Первая четверть XVIII в. была значительной эпохой в истории России, в ней проявилась и незаурядная личность Петра I. На сей раз и любовно-приключенческая повесть не осталась в стороне: в ней стал складываться тип персонажа с отчетливо проявляющимся характером. Уже не обстоятельства подчиняют себе его действия, а он своею волею влияет на обстоятельства и изменяет их.

Жизненные успехи матроса Василия («История о российском матросе Василии Кариотском») и шляхетского сына («История о некоем шляхетском сыне») достигнуты благодаря их личным качествам: активности, «остроте разума», преуспеванию в науках, обретенным, кстати сказать, в результате упорного личного труда, а в итоге они помогают обедневшему дворянину Василию, вынужденному из-за нужды ради жалования записаться в матросы, стать королем Флоренской земли, а безымянному шляхетскому (т. е. дворянскому) сыну – названым английским королевичем. Эти повести содержат очень простой вывод: чем больше труд, тем выше достижения, и наоборот. Склонность российского кавалера Александра «к забавам», любовным похождениям и пренебрежение к наукам, ради которых он и отправился за границу, приводят к печальному финалу – он погибает. Это была «вынужденная» гибель героя. Автору проще было именно таким образом расстаться с персонажем, чем придумывать финал возвращения Александра на родину после учебы без каких-либо результатов. Известна реакция Петра I в подобных случаях…

Так «совершенство разума», то, чего так и не достиг молодец из «Повести о Горе-Злочастии», становится главным достоинством человека в оценке Петровской эпохи.

Вымысел в любовно-авантюрных произведениях Петровского времени играет такую же значительную роль, как и в переводных и подражательных рыцарских повестях XVII в. Но тогда авторская фантазия помещала героя в нереальные, сказочные ситуации, заставляла его бороться с драконами, чудовищами, исполинскими богатырями и в одиночку сражаться с армиями.

Вымысел приключенческих повестей Нового времени опирается на реальную основу. Герои оказываются в вымышленных, но чаще всего типичных для своего времени ситуациях, даже если они пребывают за границей (что, кстати сказать, было характерной чертой Петровского времени): купец Иван – в купеческой лавке, ученый шляхетский сын – в академическом собрании; за исключением тех случаев, когда для усиления динамики повествования воля автора отправляла, скажем, кавалера Александра на рыцарские подвиги, а матроса Василия к морским разбойникам. И уже не фабула становится композиционным стержнем в этих произведениях, а идея сочинения выступает организующим началом, и характер героя диктует способ ее выражения.

Черты нового времени сказались и в отношениях между мужчиной и женщиной. От куртуазных повестей герои Петровского времени унаследовали галантность в обхождении с дамой, способность к высокому чувству. И так же трудно им было добиться ответной любви. Но есть три существенных фактора, отличающих любовь героев нового времени от любви персонажей повестей XVII в.

Во-первых, мерилом отношений между влюбленными становятся их чувства, а не социальное происхождение. Взаимная любовь уравнивает их: бедный поднимается до уровня богатой избранницы, а незнатный достигает общественных вершин.

Во-вторых, в литературе изменяется отношение к любовной страсти. Страсть перестает считаться греховной, она выступает логичным проявлением высокого чувства, составной частью любви и поэтому не осуждается. Порицание вызывает только легкий флирт, в этом плане легкомысленные похождения Владимира выгодно оттеняют глубокие чувства российского дворянина Александра.

В-третьих, любовь уже не воспринималась началом той цепочки, которая в XVII в. обязательно приводила к браку. Влюбленные были вольны в своем поведении, уже не давали обета целомудрия до брака, но, что по-прежнему было очень важным, хранили друг Другу верность. Всего лишь одна случайная, можно сказать, измена Александра с Гедвиг-Доротеей послужила причиной смерти горячо его любящей (и им самим любимой!) Елеоноры, которая не смогла пережить измену.

Любовь стала смыслом жизни. Такого еще не было в русской литературе, чтобы любовь почиталась высшим житейским благом, которого добиваются влюбленные.

Все повести конца 30-х г. XVIII в. строятся на любовной тематике, однако исследователи обнаружили некоторые типичные и отличительные черты, разделившие любовно-приключенческие повести на две условные группы: любовно-авантюрные и чисто любовные повести.

К первой группе можно отнести «Историю о российском матросе Василии Кориотском» (вторую ее часть), «Историю о российском кавалере Александре» (также вторую часть), «Историю о французском шляхтиче Александре». Основу сюжета этих повестей составляет любовь с первого взгляда, которую влюбленные сохраняют в тайне и дают клятву верности друг другу. На пути к их счастливому браку возникает какое-то препятствие, следуют случайная разлука героев, их скитания, полные приключений. Но влюбленные остаются верными своей любви, не нарушают клятвы, снова встречаются, и повести заканчиваются, как правило, их свадьбой (только Александр и Тира погибают). Это, можно сказать, повести о счастливой любви, преодолевшей все препоны.

Иную сюжетную основу имеют любовные повести – «История о российском купце Иоанне», «История о некоем шляхетском сыне», первая часть «Истории о российском кавалере Александре» (сюжет с Елеонорой). Любовь возникает не с первой встречи героев, а постепенно, с течением времени влюбленные проверяют свои чувства, стремясь сохранить их в тайне. Но их взаимоотношения становятся известными, появляются враждебные им силы, которые стремятся разлучить влюбленных, происходит нарушение клятвы, измена одного из героев. Все это в конечном итоге приводит к печальному финалу: разлуке или гибели героев. Это повести о погубленной любви.

Отличает два названных типа повестей и еще один признак. Любовно-авантюрные повести насыщены приключениями героев, которые передвигаются на большом пространстве, немало внимания уделяется их поступкам. Действие любовных повестей, напротив, ограничено небольшим пространством – домом купца («История о российском купце Иоанне»), домом Елеоноры и уголком улицы, к нему примыкающим («История о российском кавалере Александре»), двором и тюрьмой («История о некоем шляхетском сыне»). В любовных повестях на первом месте стоит не действие, а анализ высокого чувства героев, поэтому и сюжеты их очень просты.

Важно также отметить, что в повестях 30-х г. XVIII в. оба персонажа проявляют одинаковую активность. Вначале герой добивается ответной любви героини, затем возлюбленная прилагает максимум усилий, чтобы сберечь эту любовь.

Так заканчивалась эпоха предклассицизма в России. К сказанному следует добавить, что в начале XVIII в. изменяется взгляд и на азбуку: она уже не воспринимается как сакральное творение. Иван Посошков по сему поводу писал: «Понеже азбука есть не евангельское слово, ни от Бога она поставлена но от учителеи и елико им вменилось толико тогда и положилось». Поэтому выглядит вполне логичным завершение переходного периода реформой Петра I – утверждением гражданской азбуки в 1710 г. С заменой церковнославянского шрифта на гражданский (не случайно его основой стал латинский шрифт!), которым по указу Петра I предписывалось впредь печатать светские сочинения, был, собственно, и сделан решительный шаг к созданию в России светской художественной литературы.

Заключение

В истории эволюции литературы и православного мировоззрения Средневековой Руси выделяются пять стадий развития, складывающиеся в три литературные формации. Теоретическим основанием для дифференциации мировоззренческих стадий послужила теория средневекового художественного метода.

Развитие художественного начала в литературе обусловлено эволюцией сознания, то есть причина художественно-образных изменений лежит в смене способов осознания (познания) мира и методов его «художественного изображения».

Взгляд древнерусского писателя на мироздание, как человека православного, не мог значительно отличаться от принятой на ту пору в обществе религиозной концепции мира. Для Средневековья характерен синкретизм личностного и общественного сознания, тем более что в основу мировоззренческих представлений положено Православие с его христианской философией, а древнерусские писатели были людьми церковными. То есть практически в любой период на протяжении XI–XVII веков писатель в значительной степени отражал общественные представления. Эти представления не были неизменными на протяжении восьми столетий.

1. В зависимости от господствующих религиозно-философских взглядов, можно выделить пять мировоззренческих стадий, на которых поступательно пребывало древнерусское общество в процессе своего развития. В тесной взаимосвязи с ними находилось и писательское сознание. Собственно, по древнерусским сочинениям только и можно выявить эти мировоззренческие стадии, равно как и изменяющийся средневековый метод изображения, зависящий от общественного мышления.

Поскольку метод познания со временем претерпевает изменения, то изменяется и генетически связанный с ним метод изображения.

Речь, конечно же, не идет о художественном методе воспроизведения действительности, равном художественному методу литературы Нового времени. Можно говорить о специфическом средневековом литературном методе познания-отражения. Творческий художественный метод (основанный на типизации, обобщении, вымысле, еще отсутствующих в средневековом методе изображения) – категория самостоятельная, дифференцированная с методом познания и дистанциированная от него. Только объективные причины, связанные с секуляризацией сознания, способствовали выделению художественного метода в самостоятельный в переходный период от средневековой литературы к литературе Нового времени (40-е годы XVII – 30-е годы XVIII в.). Поэтому относительно русской литературы XI – 30-х годов XVII в. было бы правильнее говорить все же о средневековом методе изображения, который является предшественником самостоятельно – го художественного метода, его предысторией.

Средневековый метод отражения выполнял ту же функцию, что и «художественный метод» в Новое время. Он формировал на стадии своего господства определенную культурно-художественную систему (в которую входили: жанры, изобразительные средства, стиль и т. д.), отличающуюся от предшествующей и подготавливающую последующую.

В этом и заключается идея стадиального развития русской литературы XI – первой трети XVIII в.

Поскольку литература является продуктом осознанной интеллектуальной деятельности человека, логично было бы вывести универсальную формулу взаимосвязанного развития сознания (выраженного в мировоззрении, способах мышления и познания и т. д.) и литературы на дифференцированных (по определенному ряду признаков) стадиях: мировоззрение – синкретический метод познания-отражения (в переходный период – художественный метод) – художественная форма (жанр, элементы художественной изобразительности, стиль).

Такой подход в изучении литературных явлений позволяет увидеть не только конкретный результат развития литературы в виде конкретных произведений, но и выявить и объяснить происхождение их литературно-художественных особенностей.

Развитие художественного начала в литературе обусловлено эволюцией сознания, то есть причина изменений лежит в смене способов осознания (познания) мира и методов его воспроизведения, в нашем случае – словесного, наряду с «умозрением в красках» – в изобразительном искусстве, «философии в камне» – в архитектуре, музыке и т. д.

Иными словами, объективно складывающаяся в определенный исторический момент «литературная среда» прежде всего обусловлена мировоззрением.

Русскому средневековому онтологическому сознанию конца X – 30-х годов XVII в. соответствовало религиозное мировоззрение. Секуляризированному сознанию переходного периода (40-е годы XVII – первая треть XVIII в.) присущ когнитивный (адекватный научному) тип отношения к реальности и рациональное (натуралистическое) мировоззрение.

Сказанное не означает, что религиозное мировоззрение на протяжении семи столетий было неизменным. Учитывая особенности мышления, способа и метода познания-отражения, характерные только для определенных временных отрезков, можно выделить пять стадий в эволюции русского мировоззрения XI – первой трети XVIII в. и развитии литературы. Они выделяются на основе анализа сочинений древнерусских писателей путем определения доминирующего на той или иной временной стадии синкретического метода познания-отражения мира. С разделением единого метода познания-отражения на два самостоятельных, произошедшим в 40-е годы XVII в., закончился средневековый период в русской религиозной мысли и литературе, и начался переходный период от Средневековья к Новому времени, в течение которого формировался не только самостоятельный метод познания, приведший к зарождению естествознания и теоретической науки в Новое время, но и «художественный метод изображения», способствовавший развитию, начиная со второй половины XVII в. художественной литературы.

В эволюции русского мировоззрения XI – первой трети XVIII в. прослеживаются пять эпистемологических стадий: мировосприятия (XI–XII вв.); миросозерцания (XIII – первая половина XIV в.); миропонимания (вторая половина XIV – до 90-х годов XV в.); миропостижения (с 90-х годов XV в. до 40-х годов XVII в.); миропредставления – переходная от Средневековья к Новому времени (40-е годы XVII – 30-е годы XVIII в.).

Дифференциация мировоззренческих стадий по доминирующему синкретическому методу познания-отражения обусловлена тем, что он наиболее подвержен временным изменениям, в то время как определенный тип мышления, а тем более религиозный способ познания мира охватывает зачастую не одну, а две или три стадии.

Первой стадии мировосприятия соответствует идеалистическое (религиозно-символическое) мышление. Стадия миросозерцания представляет собой переходный период к новому – объективно-идеалистическому мышлению, охватывающему две стадии (со второй половины XIV в. до 40-х годов XVII в.) – миропонимания и миропостижения. Затем опять следует переходный период (стадия миропредставления), но уже к естественно-научному мышлению. Три первые стадии характеризуются религиозным способом познания мира «умом» – «очами духовными» через Божественную благодать – веру. Двум другим (с 90-х годов XV в. до 40-х годов XVIII в.) присущ рационалистический способ познания – с помощью «разума» (рассудка).

Названия стадий носят обусловленный характер, поскольку даны по основному процессу познания (осознания) мира, характерному для того или иного, но достаточно определенно выделяемого временного отрезка, с присущим ему доминирующим (синкретическим или дифференцированным) методом познания-отражения мира.

2. В истории русского средневекового мировоззрения отчетливо выделяются три этапа развития сознания: теоцентрический, антропоцентрический и эгоцентрический, соответственно формирующие творческое сознание древнерусских писателей (речь идет именно об осознании своего творческого труда). Три типа сознания формируют три «культурогенные среды», названные мной литературными формациями.

Под литературной формацией в монографии понимается определенная художественная система, сложившаяся в рамках господствующего в определенный исторический период сознания – теоцентрического, антропоцентрического и эгоцентрического.

Трем первым стадиям (XI в. – 80-е годы XV в.) соответствует теоцентрическое сознание. Это период становления первой литературной формации, в течение которой христиане пребывали в ожидании конца света. Основная проблема, которая занимала умы православных людей, – это спасение души после ожидаемого в 7000 (1492) г. Страшного суда.

Стадии с 90-х годов XV в. до 40-х годов XVII в. присуще антропоцентрическое сознание. Соответственно, доминирующей стала проблема личности, личного спасения путем обожения человека – восстановления его потерянной духовной природы. Именно в этот период на Руси появляются парсуны – портреты исторических личностей, а в публицистике доминирует личная точка зрения. Это – вторая литературная формация.

Третья литературная формация – это стадия переходного периода от культуры Средневековья к культуре Нового времени: с 40-х годов XVII в. по 30-е годы XVIII в. Это начало формирования эгоцентрического сознания. В изобразительном искусстве воспроизводится частная мирская жизнь семьи (семейный портрет в домашнем интерьере), а авторы литературных сочинений заинтересовались психологией персонажей, которая и стала диктовать их поступки.

Три типа сознания отражают три способа познания мира:

• по Благодати «умом» – Богооткровения (теофании);

• на основе книжного знания (Св. Писания и Св. Предания) + Благодати + «разума» = мудростью;

• чувствами – с помощью «разума» на основе опытного знания.

Соответственно им осмыслялись и три уровня писательского творчества.

3. В истории отношения русских писателей к творческому труду также выделяются три периода, соответствующие трем литературным формациям.

Первый период (XI – конец XV в. – теоцентрическое сознание и теофания) – синергетический.

На первом его этапе, охватывающем две стадии идеалистического мышления (XI – первая половина XIV в.), творчество осмысляется как Божественный акт. Писатель, точнее – «съповедатель» – выступает по послушанию как посредник в передаче в письменах сакрального смысла, открытого ему в Богооткровении. В процессе писания осуществляется синергетическая связь Бога и человека. Поэтому словесное творение не признается как результат волевого усилия писателя. Потому-то в этот период еще нет авторского осмысления текста как собственного сочинения, потому нет и авторской собственности на текст. Его свободно переписывают и изменяют последующие редакторы.

На втором этапе (вторая половина XIV – 80-е годы XV в.) проявляется объективно-идеалистическое мышление, сказавшееся в осознанном присутствии воли человека в акте словесного творения. Творчество осмысляется как взаимодействие Божественной Благодати и свободной воли человека, то есть та же синергия, но уже осознанная (желанная) писателем. Другими словами, творчество есть общение с Богом. Писательское творчество осмысляется как словесное со-творчество с Богом (Бог есть Слово). Лучшим образом (теоретически) такое осмысление писательского творчества выражено у исихастов.

В XI–XV веках была высока, даже очень высока, ответственность за высказанное (написанное слово). Но это была ответственность за следование соборному устоявшемуся мнению, которое автор не нарушает, не искажает. Собственно авторское участие (задание) в том и заключалось, чтобы не исказить, а донести Истину, воспринятую по Благодати или почерпнутую в Священном Писании и обитающую в соборном сознании в книжной среде.

Второй период (конец XV – 30-е годы XVII в. – эпоха антропоцентризма и начала рационализации сознания) – это проявление рассудочного начала в писательском творчестве. Постижение мира осуществлялось не только через Благодать (духовно), но и с помощью «естественного разума». Происходит зарождение авторского начала, особенно в публицистике XVI в. и исторических повестях «Смутного времени». В сочинениях заметнее проявляется собственное мнение, вымысел, появляются и «недушеспасительные писания».

В XVI веке автор стал отвечать за свое слово, им лично сказанное (Максим Грек, Иван Пересветов, Андрей Курбский, Иоанн Грозный). Сохраняется соотнесенность Св. Писание – сочинение, но уже выражено личное понимание Истины (Св. Писания), личное восприятие событий (царского служения, устроения государства, толкование Промысла и т. д.). Автор осознает, что он отвечает пред Богом за высказанное личное мнение, а потому подписывает сочинение своим именем (от Бога его не утаишь), тем самым признает личную ответственность за сказанное (написанное).

Это еще не осознание своего личного «я», как это будет в XVII веке, скажем, у Аввакума, а осознание личной ответственности пред Богом.

Концу XV – первой трети XVII века присуще антропологическое мировоззрение. Человек оказался в центре внимания, поскольку пребывает в процессе «домостроительства» – обожения личности. Его мысли – это зеркало состояния его души, лично его души.

Третий период (40-е годы XVII – 30-е годы XVIII в. – секуляризация сознания и формирование эгоцентризма) – это восприятие литературного труда как личного дела писателя. В этот период происходит деление средневекового метода на метод познания и изображения действительности и формирование «художественного метода» с появлением типизации, обобщения, вымысла. Появляется собственно художественная литература. Талант осмысляется как Божественный дар.

4. Теоретическое обоснование «литературной формации» строится на постулате: каждое произведение словесности не только порождено формацией, но оно является неотъемлемой частью самой этой формации, элементом этого целого и находится в обратной связи с формацией, т. е. влияет на нее. Литературная формация вбирает в себя всю совокупность литературных произведений, написанных в хронологически выделенную (по эпистемологическим признакам) историческую эпоху.

Под литературной формацией в монографии понимается исторически складывающаяся (под воздействием мировоззрения, веры и влиянием исторических, социально-экономических, общественно-политических и др. процессов) совокупность взаимосвязанных литературных явлений, создающих устойчивую на длительном временном отрезке четко отграниченную систему, обладающую свойствами, отсутствующими у каждого из входящих в нее явлений в отдельности.

Таков путь русской литературы XI – первой трети XVIII в.: через три литературные формации к художественному постижению действительности.

Примечания

1. Трубецкой Н. С. История. Культура. Язык. М., 1995. С. 544.

2. Четверть века назад, в статье «Влияние церковной культуры на литературные приемы Древней Руси» Р. Пиккио писал: «.. Никакая теория литературы не может быть понята вне единства православного учения. Это учение считалось универсальным и должно было определять поведение человека как в церковной, так и в светской жизни, поскольку и то и другое являлось частью вселенской церкви». И «…еще не стало общепринятым считать, что церковная культура являлась основным источником вдохновения для древнерусских авторов. Пора отставить в сторону нежелание признать этот факт». Переиздано в кн.: Пиккио Риккардо. Slavia Orthodoxa: Литература и язык. М., 2003. С. 127, 123.

3. Захаров В. Н. Русская литература и христианство // Евангельский текст в русской литературе XVIII–XX веков. Петрозаводск, 1994. С. 5.

4. Есаулов И. А. Категория соборности в русской литературе. Петрозаводск, 1995. С. 3.

5. Сакулин П. Н. Синтетическое построение истории литературы. М., 1925.

6. Хотя Д. С. Лихачев и сделал немало в этом направлении. Об этом свидетельствуют его труды: Человек в литературе древней Руси. М.; Л., 1958. 2-е изд. М., 1970; К изучению художественных методов русской литературы XI–XVII вв. // ТОДРЛ. Т. XX. М.; Л., 1964. С. 5—28; Развитие русской литературы X–XVII веков. Эпохи и стили. М., 1973; Поэтика древнерусской литературы. 3-е изд. М., 1979.

7. См. обзоры проблемы: Пурыскина Н. Г. О художественном методе древнерусской литературы. Воронеж, 1988; Ужанков А. Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII века. Теория литературных формаций. М., 2008. С. 100–158.

8. См.: Сакулин П. Н. Синтетическое построение истории литературы. С. 72–74. Ср.: «…Всякая наука, по мнению представителей номотетического направления, в сущности должна стремиться к обобщению; значит, и историческая наука должна вырабатывать общие исторические понятия. В числе таких понятий можно различать: 1) основные принципы номотетического построения; 2) номологические обобщения; 3) типологические обобщения», – еще в начале ХХ века писал известный разработчик методологии изучения истории А. С. Лаппо-Данилевский. См.: Лаппо-Данилевский А. С. Методология истории. М., 2006. С. 93.

9. Ужанков А. Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII века. Теория литературных формаций. Монография. М., 2008.

10. Эта тенденция была заложена Н. И. Гречем в его «Опыте краткой истории русской литературы» (1822), в котором он попытался связать периоды развития русской литературы с важнейшими событиями русской истории.

11. По традиции в монографии используется выражение «древнерусская литература», хотя творения русской духовной словесности XI–XVIII вв. нельзя назвать в буквальном смысле «литературными произведениями». Об этом речь будет идти ниже.

12. Владимиров П. В. Древняя русская литература Киевского периода. К., 1901.

13. Архангельский А. С. Из лекций по истории русской литературы. Литература Московского государства (Кон. XV–XVII вв.). Казань, 1913.

14. Сперанский М. Н. История древней русской литературы. Пособие к лекциям. 2-е изд. М., 1914.

15. Истрин В. М. Очерк истории древнерусской литературы домонгольского периода (XI–XIII вв.). Петроград, 1922. С. VII–VIII.

16. Там же. С. VIII–IX.

17. История русской литературы X–XVII веков. М., 1980. С. 7.

18. История русской литературы: В 4 т. Т. 2. Л., 1981. С. 5.

19. Гудзий Н. К. История древней русской литературы. 7-е изд. М., 1966.

20. Кусков В. В. История древнерусской литературы… 3-е изд. М., 1977. С. 245–246.

21. Кусков В. В. История древнерусской литературы. С. 246.

22. Эта периодизация была предложена исследователем еще раньше в его докторской диссертации. См: Кусков В. В. Жанры и стили древнерусской литературы XI – первой половины XIII вв.: Автореф. дис. … докт. филол. наук. М., 1980. С. 32.

23. Увы, это беда не одного только отечественного литературоведения. См.: УэллекР. и Уоррен О. Теория литературы. М., 1978.

24. Перетц В. Н. Краткий очерк методологии истории русской литературы. Пг., 1922. С. 13.

25. Плаксин В. Т. Руководство к познанию истории литературы. СПб., 1833. С. 7.

26. Курилов А. С. История литературы Нового времени: логика художественного развития от итальянского Возрождения до русского Сентиментализма // Филология и школа. М., 2003. С. 176; курсив А. С. Курилова. – А. У.

27. Лихачев Д. С. Исследования по древнерусской литературе. Л., 1986. С. 102.

28. Никольский Н. Ближайшие задачи изучения древне-русской книжности. СПб., 1922. С. 2–3.

29. Охрименко П. П. Где же конец или начало? (К вопросу о периодизации русской литературы) // Русская литература. 1974. № 1. С. 94–99; Ромодановская Е. К. Русская литература на пороге Нового времени. Новосибирск, 1994.

30. Ужанков А. Н. Эволюция средневекового мировоззрения и развитие русской литературы XI – первой трети XVIII вв. // Герменевтика древнерусской литературы. Сб. 7. Ч. 1. М., 1994. С. 5—37.

31. Еремин И. П. Лекции по древней русской литературе. ЛГУ, 1968. С. 205.

32. По определению А. Н. Веселовского, «история литературы, в широком смысле этого слова, – это история общественной мысли, насколько она выразилась в движении философском, религиозном и поэтическом и закреплена словом». См.: Веселовский А. Н. Историческая поэтика. М., 1989. С. 41.

33. Уэллек Р. и Уоррен О. Теория литературы. С. 282. Далее страницы указаны в тексте.

34. Перетц В. Н. Краткий очерк методологии истории русской литературы. Пг., 1922. Далее страницы указаны в тексте.

35. Сакулин П. М. Синтетическое построение теории литературы. М., 1925. Далее страницы указаны в тексте.

36. Еремин И. П. Новейшие исследования художественной формы древнерусских произведений // ТОДРЛ. Т. XII. М.; Л., 1956. С. 284–291; Еремин И. П. О художественной специфике древнерусской литературы // Русская литература. 1958, № 1. С. 75–82. Обе статьи переизданы в книге: Еремин И. П. Литература Древней Руси. М.; Л., 1966. С. 234–244 и С. 245–254 соответственно.

37. Дробленкова Н. Ф. В. П. Адрианова-Перетц – преподаватель и редактор // ТОДРЛ. Т. XXIX. Л., 1974. С. 30.

38. Н. Ф. Дробленкова в указанной статье отмечает: «Понимая определенную ограниченность исторического принципа периодизации…, В. П. (Адрианова-Перетц. – А. У.) как редактор все же стремится группировать литературные памятники с учетом их жанровых признаков», – т. е. все-таки добавляет еще и литературный принцип (Там же, с. 30).

39. Она была переиздана на Украине в 1994 г.: Чижевський Дмитро.Iсторія украінськоі літератури. Тернопіль, 1994. Справедливости ради следует сказать, что еще в 1942 г. была издана «Iсторія украінськоі літератури» (Древний период), а в 1948 г. – «История древнерусской литературы: Киевская эпоха» на немецком языке.

40. Чижевський Дмитро. Iсторія украінськоі літератури. Тернопіль, 1994. С. 28–29.

41. Лихачев Д. С. Движение русской литературы XI–XVII веков к реалистическому изображению действительности. М., 1956; Он же. Человек в литературе Древней Руси. М.; Л., 1958. 2-е изд. М., 1970; Он же. Развитие русской литературы X–XVII веков. М., 1973.

42. Dmitry Cizevsky. Outline of Comparative Slavic Literatures. Survey of Slavic Сivilization. Vol. I. American Academy of Arts and Sciences. Boston, Massachusetts, 1952. P. 10—11.

43. Лихачев Д. С. К вопросу о зарождении литературных направлений в русской литературе // Русская литература. 1958. № 2. С. 4. Ср.: Григорш Грабович. До історіі украінськоі літератури. Киів, 1997. С. 432–542.

44. Лихачев Д. С. К вопросу о зарождении литературных направлений в русской литературе. С. 9.

45. Лихачев Д. С. Человек в литературе Древней Руси. 2-е изд. М., 1970. С. 61, 89–91, 152. См. обстоятельный сопоставительный обзор этих стилей в кн.: Вагнер Г. К. Канон и стиль в древнерусском искусстве. М., 1987. С. 31–33.

46. Кусков В. В. История древнерусской литературы. М., 1977. С. 14–15.

47. Грихин В. А. История древнерусской литературы XI–XIII вв. Методические указания. М., 1987. С. 16–17.

48. Кусков В. В. История древнерусской литературы. С. 15.

49. Грихин В. А. История древнерусской литературы XI–XIII вв. С. 17.

50. Кусков В. В. История древнерусской литературы. С. 15.

51. Лихачев Д. С. Движение русской литературы. С. 9—10.

52. Аверинцев С. С., Андреев М. Л., Гаспаров М. Л., Гринцер П. А., Михайлов А. В. Категории поэтики в смене литературных эпох // Историческая поэтика. Литературные эпохи и типы художественного сознания. М., 1999. С. 28.

53. Лихачев Д. С. «Принцип дополнительности» в изучении литературы // Русская литература. 1991. № 3. С. 36.

54. См.: Любимов Лев. Искусство Древней Руси. М., 1974; Муравьев А. В., Сахаров А. М. Очерки истории русской культуры IX—ХVII вв. М., 1984; Истории русского искусства: В 3 т. Т. 1. Искусство Х – первой половины XIX века / Под ред. М. М. Раковой и И. В. Рязанцева. М., 1991.

55. Вагнер Г. К. Проблема жанров в древнерусском искусстве. М., 1974; Он же. От символа к реальности. Развитие пластического образа в русском искусстве – ХV веков. М., 1980; Он же. Канон и стиль в древнерусском искусстве. М., 1987; Он же: Искусство Древней Руси //Вагнер Г. К., Владышевская Т. Ф. Искусство Древней Руси. М., 1993.

56. Вагнер Г. К. Искусство Древней Руси // Вагнер Г. К., Владышевская Т. Ф. Искусство Древней Руси. М., 1993. С. 7—71.

57. Вагнер Г. К. Канон и стиль в древнерусском искусстве. М., 1987. С. 7. Далее страницы указаны в тексте.

58. Подобедова О. И. Состояние и задачи науки о древнерусском искусстве // Состояние и задачи изучения древнерусского искусства (тезисы докладов научной конференции 12 ноября 1968 г.). М., 1968. С. 9.

59. «Понятие стиля эпохи было применимо лишь к средневековой литературе и потому не могло стать базовой категорией в теории литературного процесса. Но важно, что рядом с направлением появляется еще одна категория, служащая единицей членения процесса литературного развития. История литературы теперь оказывалась двучастной: сначала была литературой стилей эпох, а потом ее сменила литература направлений. Такое видение литературного процесса активизировало поиски категории, которая была бы более широкой, чем стиль эпохи и направление, и могла бы включать их в себя», – резонно замечает Е. М. Черноиваненко. См.: Черноиваненко Е. М. Литературный процесс в историко-культурном контексте. Одесса, 1997. С. 59.

60. Поспелов Г. Н. Стадиальное развитие европейских литератур. М., 1988. С. 27, 28.

61. Хализев В. Е. Теория литературы. М., 2000. С. 358.

62. Там же, с. 359–360.

63. Аверинцев С. С. Древнегреческая поэтика и мировая литература // Поэтика древнегреческой литературы. М., 1981. С. 3—14.

64. Аверинцев С. С. Древнегреческая поэтика и мировая литература. С. 7–8.

65. Аверинцев С. С., Андреев М. Л., Гаспаров М. Л., Гринцер П. А., Михайлов А. В. Категории поэтики в смене литературных эпох // Историческая поэтика. Литературные эпохи и типы художественного сознания. М., 1999. С. 3—38. В дальнейшем страницы статьи указаны в тексте.

66. Часть этих работ была опубликована в предыдущем коллективном сборнике ИМЛИ РАН: Историческая поэтика. Итоги и перспективы изучения. М., 1986.

67. Гуревич А. Типологическая общность и национально-историческое своеобразие (К спорам о литературных направлениях) // Вопросы литературы. 1978. № 11. С. 164–187. Далее страницы указаны в тексте.

68. Кожинов В. В. Размышления о русской литературе. М., 1991. С. 408– 433.

69. Купреянова Е. Н. Историко-литературный процесс как научное понятие // Историко-литературный процесс. Проблемы и методы изучения. Л., 1974. С. 16–17.

70. Поспелов Г. Н. Стадиальное развитие европейских литератур. М., 1988. С. 28. Далее ссылки на эту работу приводятся в тексте.

71. Ср.: Кожинов В. В. О принципах построения истории литературы // Кожинов В. В. Размышления о русской литературе. М., 1991. С. 408–433.

72. Правда, недавно эта хронологическая схема была подвергнута пересмотру со стороны А. С. Курилова. См.: Курилов А. С. История литературы Нового времени: логика художественного развития от итальянского Возрождения до русского Сентиментализма // Филология и школа. М., 2003. С. 176–198. А. С. Курилов решительно сдвигает почти на столетие хронологические рамки появления вышеуказанных литературных направлений в истории русской литературы. По его мнению, классицизм берет у нас начало на рубеже XVI–XVII вв., а XVII век становится его колыбелью. Классицистами были в XVII в. Симеон Полоцкий, а в начале XVIII в. – Феофан Прокопович. Нужно отметить особое понимание А. С. Куриловым классицизма, который, с его точки зрения, появляется там, «где что-то принимается за образец, становится объектом почитания, поклонения, предметом творческого освоения, состязательного, соревновательного подражания», и при этом не важно, что «образцом и творческим ориентиром для наших писателей XVII в. тогда больше выступали произведения польских, белорусских и украинских поэтов, чем античных». С его точки зрения, «это сути дела не меняет» (с. 193–194). Соответственно, по-иному интерпретируются и следующие за Классицизмом другие «дополняющие» его направления: с середины XVIII в. появляется Сентиментальный Классицизм, превратившийся в Русский Сентиментализм в 90-е годы XVIII в.; а с 60—70-х годов того же века (с творчества А. П. Сумарокова и последующего обращения русских поэтов к Оссиану) начинается Романтический Классицизм, с которым уже в 20-е годы XIX в. будут бороться русские романтики (с. 194–196).

73. Лихачев Д. С. К изучению художественных методов русской литературы XI–XVII вв. // ТОДРЛ. Т. XX. М.; Л., 1964. С. 6–7.

74. Еремин И. П. Литература Древней Руси. М.; Л., 1966.

75. См. его итоговую статью: Лихачев Д. С. У предыстоков реализма русской литературы // Вопросы литературы. 1957. № 1. С. 73–86.

76. Адрианова-Перетц В. П. Об основах художественного метода древнерусской литературы // Русская литература. 1958. № 4. С. 61.

77. Еремин И. П. Новейшие исследования художественной формы древнерусских литературных произведений // Литература Древней Руси. М.; Л., 1966. С. 238. Далее страницы указываются в тексте.

78. Еремин И. П. О художественной специфике древнерусской литературы // Литература Древней Руси. М.; Л., 1966. С. 245–254. Далее страницы указываются в тексте.

79. Адрианова-Перетц В. П. Об основах художественного метода древнерусской литературы // Русская литература. 1958. № 4. С. 64. Далее страницы указываются в тексте.

80. Здесь следовало бы оговориться, что осознанного художественного вымысла, присущего писателям Нового времени, в древнерусской литературе XI–XIII веков еще не было. Художественный вымысел проникает в русскую литературу только в XV веке.

81. Азбелев С. Н. О художественном методе древнерусской литературы // Русская литература. 1959. № 4. С. 9—22.

82. Робинсон А. Н. Литература Древней Руси в литературном процессе средневековья XI–XIII вв. Очерки литературно-исторической типологии. М., 1980. С. 40–42.

83. Кусков В. В. История древнерусской литературы. 3-е изд. М., 1977. С. 10, 13.

84. Вот, что писал по этому поводу В. В. Кусков: «Историческое развитие древнерусской литературы шло путем постепенного разрушения цельности ее метода, освобождения от этикетности, дидактизма и христианской символики. В XVII в. литература, расширяя свою тематику, начинала охватывать все новые и новые стороны жизни. На смену дидактизму пришла занимательность, на смену «этикетности» – «живство», т. е. изображение реалий повседневного быта, а символизм сменяется реалистическими элементами художественной типизации» (Кусков В. В. История древнерусской литературы. – С. 13). На самом же деле претерпевают изменения сами методы восприятия жизни и ее художественного изображения.

85. Лихачев Д. С. К изучению художественных методов… С. 7.

86. Кусков В. В. История древнерусской литературы. М., 1977. С. 10.

87. Прокофьев Н. И. К литературной эволюции весеннего пейзажа // Новые черты в русской литературе и искусстве XVII – начала XVIII вв. М., 1976. С. 231–242. Далее при ссылках на эту статью страницы указаны в тексте монографии. Он же. Функция пейзажа в русской литературе XI–XV вв. // Литература Древней Руси. Вып. 3. М., 1981. С. 3—18.

88. Робинсон А. Н. Литература Древней Руси… С. 213.

89. Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. Минск, 2001. С. 7. Далее страницы указываются в тексте.

90. «Не лишнее, думается, напомнить (и настоять на том!), – замечает Л. В. Левшун, – что «церковная письменность» не есть определение содержания, жанрового состава или функции ее произведений, как принято считать, но обозначение определенного, а именно церковного, соборного, православного, – христоцентричного, типа сознания, способа мышления художника, его иерархии ценностей, его отношения к миру. Так что, к примеру, княжеское завещание детям Владимира Мономаха – светское по форме, жанру, содержанию – более церковно, чем вирши иеромонаха Симеона Полоцкого… Таким образом, церковная – характеристика вероисповедания, мировоззренческая, а современными литературоведами она используется скорее метафорически и не соответствует своему исконному содержанию» (с. 14–15).

91. Л. В. Левшун и не скрывает, что заимствовала названия методов из литературных приемов. «Типологическую экзегезу» как литературный прием в древнерусской литературе выявил и описал К. Д. Зееман (см.: Зееман К. Д. Аллегорическое и экзегетическое толкование в литературе Киевской Руси // Контекст-90. Литературно-теоретические исследования. М., 1990. С. 72–83), однако исследовательница замечает: «Отталкиваясь от идеи Зеемана, я утверждаю, что типологическая экзегеза больше, чем литературный прием» (с. 71, прим. 2). Аналогичным является и заявление по поводу «аллегорической амплификации»: «… Понятие, которым традиционно обозначался риторический прием, я расширяю до характеристики творческого метода: одно другому не противоречит, если, например, смотреть на прием аллегорической амплификации как формальный маркер одноименного метода» (с. 72, прим.1).

92. Сакулин П. Н. Синтетическое построение истории литературы. М., 1925. С. 74.

93. Истрин В. М. Рецензия на книгу: Владимиров П. В. Древняя русская литература Киевского периода. XI–XIII вв. // ЖМНП. 1902. № 3. С. 221.

94. Православие – это не просто православная вера и приверженность Иисусу Христу, но и образ мышления, жизни и творчества.

95. Робинсон А. Н. Литература Киевской Руси среди европейских средневековых литератур // Славянские литературы. М., 1968. С. 84–85.

96. Робинсон А. Н. Литература Древней Руси… С. 40.

97. Прежде всего, это исследования В. С. Горского, А. Н. Робинсона, И. Е. Даниловой, М. Н. Громова, В. М. Ничик, А. Д. Сухова, В. Ф. Пустарнакова, А. И. Абрамова, Л. В. Полякова, В. В. Милькова, А. Ф. Замалеева, Я. М. Стратий, С. В. Бондаря и др. В них рассматриваются особенности средневекового мировоззрения на разных диахронических уровнях. Существенно дополняют их труды по истории православной эстетики (А. Ф. Лосева, С. С. Аверинцева, В. В. Кускова, К. В. Шохина, В. В. Бычкова), категориальному анализу различных феноменов культуры, типологии, поэтике, семиотике (Ю. М. Лотмана, Б. А. Успенского, А. М. Панченко, Г. М. Прохорова, А. Я. Гуревича, И. П. Смирнова, В. Н. Топорова, А. Л. Юрганова). Результаты этих исследований учтены мной при характеристике мировоззренческих стадий.

98. Видимо, поэтому Д. С. Лихачев и писал: «…Общего развития, захватывающего своим движением всю литературу, в древней Руси не было». (См.: Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. М., 1967. С. 19). Развитие мировоззрения и средневекового мышления и является, на мой взгляд, тем «общим развитием», наличие которого отрицал Д. С. Лихачев, но которое как раз и захватывает своим движением всю древнерусскую литературу.

99. Художественный (или творческий) метод, основанный на типизации, обобщении и вымысле станет формироваться только в переходный период, после начавшейся в 40-е годы XVII века секуляризации сознания, в результате которой произойдет дифференциация синкретического метода познания-отражения на два самостоятельных, на основе средневекового метода отражения. Речь об этом пойдет ниже.

100. Робинсон А. Н. Литература Древней Руси в литературном процессе средневековья XI–XIII вв. Очерки литературно-исторической типологии. М., 1980. С. 40.

101. Ср.: «Как пишет к римлянам ап. Павел, «в нем (т. е. в благовествовании) открывается правда Божия от веры в веру» (Рим.1.17). Обратите внимание, апостол утверждает, что слово Божие, каким представляется всякое произведение христианской церковной словесности, не только сознается по вере, но и воспринимается тоже только по вере. Кстати, не в этом ли объяснение тому, почему секулярная наука оказывается бессильной в постижении истинного смысла церковной книжности и останавливается на изучении лишь ее внешних признаков и особенностей». См.: Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. Минск, 2001. С. 29.

102. Сакулин П. Н. Синтетическое построение истории литературы. М., 1925.

103. Лихачев Д. С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970; Он же: Развитие русской литературы X–XVII вв. Эпохи и стили. М., 1979; Он же. Поэтика древнерусской литературы. 3-е изд. М., 1979.

104. См.: Купреянова Е. Н. Историко-литературный процесс как научное понятие. С. 17.

105. Ср.: «…Литературоведческим понятием, обозначающим стадиальность литературного развития и проявляющийся именно в этой стадиальности его закономерный характер, служит литературное направление. Оно подразумевает последовательность (порядок) возникновения таких, далеко не единственных для своего времени, но господствующих направлений, как классицизм, сентиментализм, романтизм, реализм, а следовательно, и их качественное, или как теперь принято говорить, типологическое отличие одно от другого». КупреяноваЕ. Н. Историко-литературный процесс как научное понятие. С. 16.

106. Купреянова Е. Н. Историко-литературный процесс как научное понятие. С. 17.

107. Курилов А. С. История литературы Нового времени: логика художественного развития… С. 193.

108. Ср.: «…Писательская деятельность не могла управляться чисто литературными законами, потому что оправданием ей служили не ее собственные прагматические функции, а зависимость от высшей истины» (т. е. Бога. – А. У.). Пиккио Риккардо. Slavia Orthodoxa: Литература и язык. М., 2003. С. 137–138.

109. См., например, «Слово некоего монаха о чтении книг»: «Добро есть, братья, почитание книжное, тем паче всякому христианину, ибо сказано: «Блаженны познающие Истину Его, (ибо) всем сердцем воспримут Его».

110. Панченко А. М. Русская история и культура. СПб., 1999. С. 334.

111. Медведев П. Н. (М. М. Бахтин). Формальный метод в литературоведении. М., 1993. С. 33. Далее страницы указаны в тексте монографии.

112. Ср.: «…Невозможно понять сущность памятника, не выйдя за его пределы и не выяснив его место в системе мировосприятия, социально-политической истории и в культуре своего времени». См.: Липатов А. В.

113. См.: Аверинцев С. С., АндреевМ. Л., ГаспаровМ. Л., Гринцер П. А., Михайлов А. В. Категории поэтики в смене литературных эпох // Историческая поэтика. Литературные эпохи и типы художественного сознания. М., 1999. С. 3—38.

114. Аверинцев С. С., Андреев М. Л., Гаспаров М. Л., Гринцер П. А., Михайлов А. В. Категории поэтики в смене литературных эпох. С. 3.

115. Рикардо Пиккио. История древнерусской литературы. М.: Круг, 2002. С. 133.

116. Робинсон А. Н. Жизнеописания Аввакума и Епифания. Исследование и тексты. М., 1963; Крушельницкая Е. В. Автобиография и житие в древнерусской литературе. СПб., 1996. По мнению исследовательницы, «собственно автобиография как жанр не существовала в древнерусской литературе вплоть до середины XVII в.» (указ. соч., с. 168).

117. Бычков В. В. Эстетика Древней Руси. М., 1998.

118. Горский В. С. Философские идеи в культуре Киевской Руси XI – начала XII в. К., 1988. С. 100.

119. В Древней Руси понятия «ум» и «разум» не тождественны и слова эти не выступают синонимами. Достаточно вспомнить хотя бы слова Даниила Заточника: «Въструбим, яко въ златокованыя трубы в разумъ ума своего…», или народную присказку «ум за разум зашел». Разум – это рассудок, умственные способности, т. е. умение мыслить, доходить до сути в процессе размышления. «Разум» руководит чувствами. В основе разума лежит когнитивный эмпирико – теоретический тип отношения к реальности. Разум станет основой рационализма. «Ум» – это духовная сущность, способность восприятия сокровенного знания (Откровения) не через его понимание и приятие разумом, т. е. рассудком, а на базе веры мыслью восходить к Богу (см.: «Шестоднев» Иоанна, экзарха Болгарского).

120. Памятники литературы Древней Руси. ХI – начало ХП в. С. 213.

121. Никольский Н. К. О литературных трудах митрополита Климента Смолятича, писателя XII в. СПб., 1892. С. 127.

122. Повесть временных лет // Памятники литературы… С. 162.

123. Там же. С. 178.

124. Там же. С. 268.

125. Совпадение отнюдь не случайное, и имеющее для автора «Слова» глубокий религиозный смысл. Затмение в день пророка Иеремии указывало на смысловую связь между прегрешением Израиля, отошедшего от путеводившего его Бога истинного – «источника воды живы» и возжелавшего испить «воду мутну» из Нила Египетского, и согрешившим Игорем Святославичем (см. его раскаяние в «Ипатьевской летописи»), пожелавшим испить «Дону великого». Истинные (вечные) ценности подменены мнимыми (временными). За это и народ израильский, и князь Игорь были наказаны опустошением их земли врагами.

126. Повесть временных лет. С. 180.

127. Вдумайтесь хотя бы в начальные слова Евангелия от Иоанна: «Въ начале бе Слово, и Слово Бе у Бога, и Бог бе Слово».

128. «С точки зрения средневекового миросозерцания видимый мир, мир материальный – лишь знак, символ мира идеального. Через видимое, материальное средневековый символ передавал сущность невидимого, идеального. Само слово рассматривалось в качестве единородного Сына Божия, логоса, при помощи которого Бог сотворил мир. Как многозначны знаки окружающего человека мира, так многозначно и слово: оно может быть истолковано как в своем прямом, так и в переносном значениях. Этим и определяется характер символических метафор, сравнений, уподоблений в древнерусской литературе». См.: Кусков В. В. Эстетика идеальной жизни. М., 2000. С. 230.

129. Успенский Б. А. Краткий очерк истории русского литературного языка (ХI—ХIX вв.). М., 1994. С. 50, 48.

130. Щепкин В. Н. Учебник русской палеографии. М., 1920. С. 97—104.

131. Шмеман А. Евхаристия. Таинство Царства. 2-е изд. Париж, 1988. С. 47.

132. Мудрагей Н. С. Средневековье и научная мысль // Вопросы философии. 1989. № 12. С. 18.

133. Данилевский И. Н. Библеизмы повести временных лет // Герменевтика древнерусской литературы X–XVI вв. Сб. 3. М., 1992. С. 75—103.

134. См.: Данилова И. Е. От Средних веков к Возрождению. М., 1980.

135. Ухова Т. Б. Книжная миниатюра Древней Руси // Триста веков искусства. М., 1976. С. 211.

136. См.: Ужанков А. Н. Будущее в представлении писателей Древней Руси XI–XIII вв. // Русская речь. 1988. № 6. С. 78–84.

137. Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. Минск, 2001. С. 38.

138. Священник Михаил. Православный взгляд на творчество. М., 1997. С. 4.

139. См.: Камчатнов А. М. История и герменевтика славянской Библии. М., 1998. С. 76–78.

140. Арх. Киприан (Керн). Антропология св. Григория Паламы. М., 1996. С. 197–198.

141. Священник Михаил. Православный взгляд на творчество. С. 4. Далее при ссылках на это сочинение страницы приводятся в тексте монографии.

142. Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. С. 208.

143. Ужанков А. Н. «Совестные книги» Древней Руси (Русское летописание и Страшный суд) // Россия XXI. 1999. № 4. С. 138–177.

144. Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. Минск, 2001. С. 39.

145. Абрамович Д. И. Жития святых мучеников Бориса и Глеба и службы им. Пг., 1916. С. 1.

146. Трудно назвать боговдохновенную молитву, то есть общение с Богом, «устоявшейся формулой», а тем более «литературным этикетом»!

147. ТОДРЛ. М.; Л., 1958. Т. 15. С. 340.

148. Там же, с. 344.

149. ТОДРЛ. М.; Л., 1957. Т. 15. С. 336.

150. Там же, с. 336.; Орлов А. С. Владимир Мономах. М.,1946. С. 119.

151. Абрамович Д. И. Жития святых мучеников Бориса и Глеба и службы им. С. 25.

152. «Поскольку Бог Творец создал человека по Своему – то есть творческому – образу и подобию, и потому человек обязан быть творцом; поскольку Бог есть Дух и Бог есть Любовь, то и истинная творческая богоподобная деятельность человека должна быть только в духе и любви перед лицом смерти, вечности и Бога…». См.: Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. С. 39.

153. ТОДРЛ. М.; Л., 1957. Т. 13. С. 415.

154. См.: Конявская Е. Л. Авторское самосознание древнерусского книжника (XI – середина XV в.). М., 2000. С. 177, см. также с. 78–80, 163.

155. ТОДРЛ. Т. 15. С. 344.

156. Абрамович Д. М. Жития святых мучеников Бориса и Глеба и службы им. С. 23, 26.

157. Словарь-справочник «Слова о полку Игореве». Вып. 6. Л., 1984. С. 136.

158. Ужанков А. Н. Из лекций по истории русской литературы XI – первой трети XVIII вв. «Слово о Законе и Благодати» Илариона Киевского. М., 1999.

159. Гиппиус А. А. «Повесть временных лет»: о возможном происхождении и значения названия // Cyrillomethodianum ХV – ХVI. Thessalonique 1991—92. Отдельный оттиск; Данилевский И. Н. Библия и Повесть временных лет (К проблеме интерпретации летописных текстов) // «Отечественная история». 1993. № 1; Данилевский И. Н. Замысел и название Повести временных лет // Отечественная история. 1995. № 5; Ужанков А. Н. По каким книгам судимы будете? // Наука и религия. 1996. № 1, 2; Ужанков А. Н. «Совестные книги» Древней Руси (Русское летописание и Страшный суд) // Россия XXI. 1999. № 4.

160. Цит. по: Орлов А. С. Владимир Мономах. С. 43–44, прим. 1.

161. Повесть временных лет. Серия «Литературные памятники». 2-е изд. СПб., 1996. С. 199.

162. Сын Ярослава Мудрого Всеволод (1030–1093, киевский князь в 1078–1093 годах) получил при крещении имя Андрей. Его вотчиной стал город Переяславль, в котором в 90-е годы его сыновьями Ростиславом и Владимиром сооружается первая на Руси церковь во имя св. апостола Андрея, а рядом с Киево-Печерским монастырем князь Всеволод основал Выдубицкий монастырь. Его сын Владимир (Мономах), став в 1113 г. киевским князем, перенес летописание из Печерского в Выдубицкий монастырь. В 1118 г., то есть уже после завершения работы над новой редакцией «Повести временных лет», в которую и вошло предание об апостоле Андрее, игумен Сильвестр был переведен на епископскую кафедру в Переяславль. В это время в Киеве княжил Владимир Всеволодович Мономах (1113–1125).

163. Кусков В. В. Исторические аналогии событий и героев в «Слове о полку Игореве» // «Слово о полку Игореве»: Комплексные исследования. М., 1988. С. 68.

164. Митрополит Вениамин (Федченков) О богослужении православной церкви. М., 1999. С. 300.

165. Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. 3-е изд. М., 1979. С. 271–272.

166. Там же. С. 272.

167. Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. 3-е изд. М., 1979. С. 272.

168. См. интересные наблюдения по этому поводу у И. Н. Данилевского: Данилевский И. Н. Библия и Повесть временных лет (К проблеме интерпретации летописных текстов) // «Отечественная история». 1993. № 1.

169. Алексеев А. А. Текстология славянской Библии. СПб., 1999. С. 198.

170. Ср.: «Человек, виноватый в пролитии человеческой крови, будет бегать до могилы, чтобы кто не схватил его» (Притч. 28; 17).

171. Данилевский И. Н. Библия и Повесть временных лет (К проблеме интерпретации летописных текстов) // Отечественная история. 1993. № 1. С. 88.

172. Там же. С. 86–87.

173. Данилевский И. Н. Библеизмы Повести временных лет // Герменевтика древнерусской литературы Х—ХVІ вв. Сб. 3. М., 1992. С. 94–95. Ср.: «И пошел царь и люди его на Иерусалим против Иевусеев, жителей той страны; но они говорили Давиду: «Ты не войдешь сюда; тебя отгонят слепые и хромые», – это значило: «не войдет сюда Давид». Но Давид взял крепость Сион. И сказал Давид в тот день: всякий, убивая Иевусеев, пусть поражает копьем и хромых и слепых, ненавидящих душу Давида. Посему и говорится: слепой и хромой не войдет в дом [Господень]» (2 Цар. 5; 6–8).

174. Кусков В. В. Исторические аналогии событий… С. 68.

175. См.: Данилевский И. Н. Библеизмы Повести временных лет // Герменевтика древнерусской литературы Х—ХVІ вв. Сб. 3. М., 1992. С. 75—103.

176. Ни в коем случае нельзя согласиться с предложенным И. Н. Данилевским их наименованием «книги жизни». «Книга жизни» одна, она фигурирует в «Апокалипсисе» Иоанна Богослова, в нее записываются души праведников Высшим Судьею на Страшном суде (Ап.20.12,15).

177. Более подробно см.: Ужанков А. Н. «Совестные книги» Древней Руси (Русское летописание и Страшный суд) // Россия XXI. 1999. № 4. С. 138–177.

178. Ужанков А. Н. Святые страстотерпцы Борис и Глеб: К истории канонизации и написания житий // Древняя Русь: Проблемы медиевистики. 2000. № 2. С. 28–50; 2001. № 1(3). С. 37–49.

179. Ужанков А. Н. К вопросу о датировке «Жития Феодосия Печерского» // Герменевтика древнерусской литературы. Сб. 10. М., 2000. С. 70–79.

180. Вопрос о месте и времени включения «Поучения» в «Повесть временных лет», написанную монахом Киево-Печерского монастыря Нестором около 1113 г., до сих пор остается нерешенным. «Поучение» дошло до нас в составе «Лаврентьевского летописного свода» (1377 г.), который сохранил, по мнению А. А. Шахматова, поддержанному с некоторыми уточнениями большинством ученых, вторую редакцию «ПВЛ», составленную около 1116 г. игуменом Выдубицкого монастыря Сильвестром. Третья редакция, завершенная около 1118 г. опять в Киево-Печерском монастыре, сохранилась в «Ипатьевском летописном своде» (начало XV в.). (См.: Шахматов А. А. Повесть временных лет. С. I—ХХ.) До сих пор остается непонятным, как «Поучение», написанное, как полагают, в 1117 г., попало во вторую редакцию «ПВЛ», составленную в 1116 г., причем помещено под 1096 г., т. е. отнесено ко времени написания самого «Письма» Олегу Святославичу.

181. «Брат» в приведенном контексте олицетворяет духовное родство. Православные христиане обращаются друг к другу словами «братья и сестры». Но в словах Мономаха появляется и иной, конкретный смысл, поскольку Олег Святославич приходится ему и двоюродным братом, и кумом, крестившим в 1076 г. первенца Владимира Мономаха – Мстислава.

182. Орлов А. С. Владимир Мономах. М.; Л., 1945. С. 156.

183. Это лейтмотив и древнерусских летописей: «О взълюблении князи русски, не прельщаитесь пустошною и прелестною славою света сего, еже хужьши паучины есть и яко стень мимо идет; не принесосте бо на свет сей ничто же, ниже отнести можете» (Симеоновская летопись под 6778 г.: Полное собрание русских летописей [далее – ПСРЛ]. Т. ХVIII. СПб., 1913. С. 73). Вот как описаны в Волынской летописи последние минуты жизни князя Владимира Васильковича: «И бысть в Четверг на ночь, поча изнемогати, … и позна в себе духъ изнемогающ ко исходу души, и возревъ на небо и воздавъ хвалу Богу, глаголя: «Бесмертный Боже, хвалю Тебе о всемь! Царь бо еси всим. Ты единъ во истину подая всей твари (всему живому) всебогатьствомь наслаждение. Ты бо створивъ мира сего, ты соблюдаешь, ожидая душа, яже помла, да добру жизнь жившимь почтеши, яко Богъ, а еже не покорившуся Твоимъ заповедемь, предаси суду. Всь бо суд праведный от Тебе, и бес конца жизнь от Тебе, благодатью своею вся милуешь притекающая к тебе»» (ПЛДР. ХШ век. С. 406).

184. Высоцкий С. А. Средневековые надписи Софии Киевской. Киев, 1976. С. 49–50.

185. См.: Ужанков А. Н. Будущее в представлении писателей Древней Руси XI–XIII вв. // Русская речь. 1988. № 6.

186. Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII веков. Минск, 2001. С. 34–37.

187. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 29. С. 16.

188. См.: Демкова Н. С. Средневековая русская литература. СПб., 1997. С. 33–76.

189. По мнению А. П. Пятнова, «Точная дата смерти Игоря (29 декабря) является плодом недоразумения и неудачной компиляции В. Н. Татищевым сведений Радзивиловской летописи во второй редакции «Истории Российской». В большинстве летописей известие о смерти Игоря Святославича соседствует (либо предшествует, либо, что чаще, следует) с сообщением о полном лунном затмении 22 декабря 1200 года. Наиболее реальной датировкой смерти Игоря Святославича следует считать первую половину 1201 года (до августа, когда умерла вдова Михалки Юрьевича Владимирского – Феврония); однако нельзя совсем исключать и конец 1200 года». Пятнов А. П. К вопросу о смерти князя Игоря Святославича Черниговского // Древняя Русь. 2003. № 4(14). С. 61.

190. Демкова Н. С. Средневековая русская литература. С. 48.

191. Котляр М. Ф. Чи міг Роман Мстиславич ходити на половців раніше 1187 р.? // Украінський історичний журнал. 1965. № 1. С. 117–120.

192. Здесь нет возможности дать аргументацию по датировке «Слова о полку Игореве», однако можно заметить, что автор знает о вокняжении Игоря Святославича в Чернигове после смерти в 1198 г. Ярослава Всеволодовича, когда Игорь и стал главой Ольговичей.

193. ПСРЛ, Т. 2. Стлб. 236. Далее столбцы указываются в тексте.

194. Интересно отметить, что почти те же самые народы, что прославляли поход русских князей 1111 г. теперь «кають» Игоря Святославича!

195. Робинсон А. Н. Солнечная символика в «Слове о полку Игореве» // «Слово о полку Игореве». Памятники литературы и искусства XII–XVII веков. М., 1978. С. 7—58. Причем, что интересно, в 8 случаях из 12 солнечное затмение предшествовало смерти князя, а в 2 случаях исследовательность этих событий трудно установить, поскольку не известна точная дата смерти.

196. Обращаю внимание на христианское (православное) обращение князя (княжеское служение – мирское служение Богу) к своим воинам: он обращаетмся к ним как братьям во Христе и дружинникам-воинам. Обращение «братие» – это православное обращение, а не призыв к своим единокровным братьям, как полагали некоторые исследователи в советское время.

197. Лаврентьевская летопись // ПСРЛ. Т. 1. М., 1997. Стлб. 70.

198. В этом символе кроется еще один смысл: все воины уже изначально обречены на смерть (из пяти тысяч останутся живы только пятнадцать человек), их тела покроет могильная тьма.

199. См.: Клейн И. Донец и Стикс (Пограничная река между светом и тьмою в «Слове о полку Игореве») // Культурное наследие Древней Руси. М., 1976. С. 64–68.

200. Ужанков А. Н. О принципах построения истории русской литературы XI – первой трети XVIII веков. М., 1996. С. 32–37.

201. См.: Клейн И. Донец и Стикс (Пограничная река между светом и тьмою в «Слове о полку Игореве») // Культурное наследие Древней Руси. М., 1976. С. 64–68.

202. Ипатьевская летопись // ПСРЛ. Т. 2. Стлб. 642–644.

203. Ипатьевская летопись. Стлб. 649.

204. Ипатьевская летопись. Стлб. 651.

205. Памятники старинной русской литературы. СПб., 1862. Вып. 3. С. 169.

206. Пиккио Р. «Слово о полку Игореве» как памятник религиозной литературы Древней Руси //ТОДРЛ. Т. L. СПб., 1997. С. 435.

207. См.: Кусков В. В. Исторические аналогии событий и героев в «Слове о полку Игореве» // «Слово о полку Игореве». Комплексные исследования. М., 1988. С. 69–72.

208. Ипатьевская летопись // ПСРЛ. Т. 2. Стлб. 648.

209. Ипатьевская летопись // ПСРЛ. Т. 2. Стлб. 642–644.

210. Там же. Стлб. 649.

211. Более подробно см.: Ужанков А. Н. О «внутреннем» и «внешнем» времени произведения и датировке «Слова о полку Игореве» // Литература Древней Руси. Коллективная монография. М., 2004. С. 95—126; Он же. «Слово о полку Игореве» (К интерпретации авторской идеи произведения) // Ежегодная Богословская конференция Православного Свято-Тихоновского Богословского Института: Материалы 2000 г. М., 2000. С. 442–449; Он же. «От старого Владимира до нынешнего Игоря». Принцип ретроспективной исторической аналогии в «Слове о полку Игореве» // Культурное наследие Древней Руси. М., 2001. С. 25–35.

212. Галицко-Волынская летопись // Памятники литературы Древней Руси. XIII век. М., 1981. С. 237.

213. Бегунов Ю. Н. Памятник русской литературы XIII века «Слово о погибели Русской земли». Л., 1965. С. 159–160.

214. См.: Ужанков А. Н. «Летописец Даниила Галицкого»: проблема авторства // Герменевтика древнерусской литературы X–XVI вв. Сб. 3. М., 1992. С. 149–180.

215. Святитель Стефан Пермский. СПб., 1995. С. 52.

216. Ужанков А. Н. Жизнеописание Даниила Галицкого. К истории биографического жанра в древнерусской литературе // Прометей. № 16. М., 1990. С. 188–200.

217. Лихачев Д. С. Галицкая литературная традиция в «Житии Александра Невского. ТОДРЛ. Т. V. М.; Л., 1947. С. 36–56; Ужанков А. Н. «Летописец Даниила Галицкого»: редакции, время создания // Герменевтика древнерусской литературы XI–XVII вв. Сб. 1. М.,1988. С. 247–283.

218. Щепкин В. Н. Учебник русской палеографии. С. 102–106.

219. Книга правилъ святых апостолъ, святыхъ соборовъ вселенскихъ и поместныхъ, и святыхъ отецъ. Издание Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 1992. С. 5.

220. Ужанков А. Н. Истоки русской художественной прозы // Русская бытовая повесть XV–XVII вв. М., 1991. С. 5—18.

221. Рыбаков Б. А. Стригольники. Русские гуманисты ХПА столетия. М., 1993.

222. Протоиерей Игорь Экономцев. Исихазм и восточнославянское Возрождение // Богословские труды. Т. 29. М., 1989. С. 63. Далее страницы указаны в тексте.

223. Прохоров Г. М. Памятники переводной и русской литературы XIV–XV вв. Л., 1987. С. 89.

224. Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. С. 208–209.

225. Святитель Стефан Пермский. СПб., 1995. С. 52–54.

226. Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. С. 209.

227. Чичерин А. В. Очерки по истории русского литературного стиля. М., 1977. С. 40–43.

228. Щепкин В Н. Учебник русской палеографии. С. 35.

229. Там же. С. 124–125.

230. Успенский Б. А. Краткий очерк истории русского литературного языка (XI–XIX вв.). С. 60–61.

231. Галактионов А. А., Никандров П. Ф. Русская философия IX–XIX вв. Л., 1989. С. 44–48; Лурье Я. С. Идеологическая борьба в русской публицистике конца XV – начала XVI века. М.; Л., 1960 и др.

232. Адрианова-Перетц В. П. Очерки по истории русской сатирической литературы XVII века. М.; Л., 1937; Короткая Л. Л. Антицерковная сатира XVII века. Минск, 1968.

233. Мудрагей. Н. С. Средневековье и научная мысль… С. 24.

234. Интересно отметить, что до 1492 считали начало года с марта месяца по Пасхалиям, а после 1492 г. – с сентября по Индикту! Это произошло после рассчета пасхалий арх. Геннадием. См.: Словарь исторический о бывших в России писателях духовного чина греко-российской церкви. Т. 1. 2-е изд. СПб., 1827. С. 90.

235. Плигузов А. И. Тихонюк И. А. Послание Дмитрия Траханиота новгородскому архиепископу Геннадию Гонзову о седмеричности счисления лет // Естественнонаучные представления Древней Руси. М.,1988. С. 51–75; Ужанков А. Н. «Совестные книги» Древней Руси (Русское летописание и Страшный суд) // Россия XXI. 1999. № 4. С. 151–177.

236. Очерки русской культуры XVI века. М., 1977. С. 133.

237. Цит. по: Очерки русской культуры XVI века. М., 1977. С. 133.

238. ПЛДР. Вторая половина XV в. М., 1982. С. 302.

239. Галактионов А. А., Никандров П. Ф. Русская философия XI–XIX вв. Л., 1989. С. 52.

240. Цит. по: Галактионов А. А., Никандров П. Ф. Русская философия XI–XIX вв. С. 54.

241. КлоссБ. М. Избранные труды. Т. 1. Житие Сергия Радонежского. М., 1998. С. 286.

242. Минеева С. Рукописная традиция Жития преп. Зосимы и Савватия Соловецких (XVI–XVIII вв.) Т. II. Тексты. М., 2001. С. 106.

243. Там же. C. 109.

244. Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. С. 45–46.

245. Памятники литературы Древней Руси. Конец XV – первая половина XVI века. М., 1984. С. 440.

246. Повесть о Петре и Февронии / Подгот. текстов и исслед. Р. П. Дмитриевой. Л., 1979. С. 209–223. Повесть цитируется в моем переводе. – А. У.

247. В древнерусском языке слово «живот» означает «жизнь». Стало быть, животворящий крест – это крест, творящий, дающий жизнь.

248. Более подробный анализ повести см.: Ужанков А. Н. Повесть о Петре и Февронии Муромских (Герменевтический опыт медленного чтения) // Русский литературоведческий альманах. М., 2004. С. 7—35 или на сайте «Православие. га»: www.pravoslavie.ru/put/040928154026.

249. Это положение было сформулировано еще Фомой Аквинским: «Познание истины двояко: это либо познание через природу, либо познание через благодать». (См.: Мудрагей Н. С. Указ. соч. С. 24.). Оно было усвоено средневековой западно-европейской схоластикой, но не востребовано православной Русью до культурной переориентации в XVI в. с Византии на Западную Европу.

250. Лихачев Д. С. Прошлое – будущему. М., 1985. С. 53.

251. Успенский Б. А. Краткий очерк истории русского литературного языка (XI–XIX вв.). С. 75–77.

252. Там же. С. 45.

253. Черная Л. А. Русская культура переходного периода от Средневековья к Новому времени. М., 1999. С. 9.

254. «Демократическая сатира XVII века явилась, очевидно, одним из узловых моментов секуляризации русской литературы, в процессе которой и было преодолено синкретическое состояние этой литературы, ставшее к этому времени тормозом ее дальнейшего развития…». См.: Азбелев С. Н. О художественном методе древнерусской литературы. С. 21.

255. Короткая Л. Л. Антицерковная сатира XVII века. Минск, 1968.

256. Рикардо Пиккио. История древнерусской литературы. М.: Кругъ, 2002. С. 264.

257. Панченко А. М. Истоки русской поэзии // Панченко А. М. Русская история и культура. СПб., 1999. С. 280.

258. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой // Панченко А. М. Русская история и культура. С. 299.

259. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 299–300.

260. Там же. С. 301.

261. Цит. по: Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 302. Комментируя это место, А. М. Панченко замечает, «что новая европеизированная культура названа здесь «новой верой»» (там же). Символически – может быть, но на самом деле соловецкие старцы однозначно противопоставляют Православной вере «новую веру» – «никонианство».

262. Русская силлабическая поэзия XVII–XVIII вв. / Сост., вступит. ст. А. М. Панченко. («БП». Большая серия). Л., 1970. С. 195.

263. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 303–304.

264. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 306.

265. Там же. С. 313.

266. Русская силлабическая поэзия XVII–XVIII вв. С. 189. (Курсив мой. – А. У.)

267. См.: Пономарев А. И. Памятники древне-русской церковно-учитель-ной литературы. Вып. 1. СПб., 1894.

268. Панченко А. М. Истоки русской поэзии. С. 280.

269. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 317–318.

270. Панченко А. М. Истоки русской поэзии. С. 283.

271. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 315.

272. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 315–316.

273. Богословский аспект проблемы оправдания подробно разработан Ю. Ф. Самариным в его магистерской диссертации «Стефан Яворский и Феофан Прокопович» (См.: Самарин Ю. Ф. Сочинения. М., 1880. Т. 5). (Прим. А. М. Панченко. – А. У.)

274. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 320.

275. Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху // Панченко А. М. Русская история и культура. СПб., 1999. С. 321. А. М. Панченко отметил, что для европейских «барочных полигисторов XVII века, каковым в сущности был и Симеон, такого доказательства не требовалось: они исповедовали идею Платона о божественном происхождении прекрасного. В плоском истолковании она вырождалась в претенциозный тезис, подобный афоризму Скалигера: «поэт – это второй бог». Но Симеону Полоцкому нужны были доказательства, потому что он творил для русского читателя, который ни о чем таком не слыхивал» (Там же. C. 321).

276. Тем самым взгляды и творчество Симеона Полоцкого вписываются в характеристику «модуса подражания», данную Л. В. Левшун. См.: Левшун Л. В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. С. 64–68.

277. Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 321–322.

278. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 316.

279. Панченко А. М. Истоки русской поэзии. С. 282.

280. Там же. С. 286.

281. Там же. С. 286.

282. Панченко А. М. Переход от древней русской литературы к новой. С. 317.

283. Памятники истории старообрядчества XVII в. Л., 1927. Кн. 1. Вып. 1. (РИБ. Т. 39). Стб. 288–289, 290. Цит. по: Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 323.

284. Памятники истории старообрядчества XVII в. (РИБ. Т. 39). Стб. 465. Цит. по: Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 323.

285. Памятники истории старообрядчества XVII в. (РИБ. Т. 39). Стб. 390–391. Цит. по: Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 323.

286. Памятники истории старообрядчества XVII в. (РИБ.Т. 39). Стб. 341. Цит. по: Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 323. По мнению И. А. Есаулова, «смиренное уподобление Аввакумом себя «простому человеку», «нищему человеку», уравнивающее автора с другими «простецами» и противостоящее гордой элитарности силлабиков, может быть понято как прямое (и творческое) продолжение соборного вектора русской словесности. Тогда как барочная поэзия в этом контексте понимания может быть интерпретирована как первая попытка трансформации (курсив И. А. Есаулова. – А. У.) соборного начала в отечественной литературе». См.: Есаулов И. А. Категория соборности в русской литературе. С. 276.

287. Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 324.

288. Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 324.

289. Дунаев М. М. Православие и русская литература. Ч. 1. М., 1996. С. 21.

290. Дунаев М. М. Православие и русская литература. С. 38.

291. См.: Матхаузерова С. Две теории текста в русской литературе XVII в. // ТОДРЛ. Т. XXXI. Л., 1976. С. 271–284;Матхаузерова С. Древнерусские теории искусства слова. Praha, 1976.

292. Матхаузерова С. Две теории текста в русской литературе XVII в. С. 273.

293. Там же. C. 273.

294. Матхаузерова С. Две теории текста в русской литературе XVII в. С. 274.

295. Симеон Полоцкий. Избранные сочинения. М.; Л., 1953. С. 212.

296. Матхаузерова С. Две теории текста в русской литературе XVII в. С. 276, 277.

297. Цит. по: Там же. С. 277.

298. Симеон Полоцкий. Избранные сочинения. М.; Л., 1953. С. 215.

299. Матхаузерова С. Две теории текста в русской литературе XVII в. С. 277–278.

300. Там же. С. 275.

301. Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 325, 326–338.

302. Остен. Памятник русской духовной письменности XVII века. Казань, 1865. С. 71. Цит. по: Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 328.

303. Цит. по: Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 329.

304. Там же. С. 329.

305. Лебедев Лев. Москва патриаршия. М., 1995. С. 285–332.

306. Самарин Ю. Ф. Стефан Яворский и Феофан Прокопович // Избранные произведения. М., 1996. С. 15—396.

307. Чистович И. Феофан Прокопович и его время. СПб., 1868. С. 141. Цит. по: Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 332.

308. Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 331.

309. Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 333.

310. Панченко А. М. О смене писательского типа в петровскую эпоху. С. 333-334

311. Буслаев Ф. Идеальные женские характеры Древней Руси // О литературе: Исследования; Статьи. М., 1990. С. 269.

312. Повесть об Ульянии Осорьиной // Памятники литературы Древней Руси: XVII век. М., 1988. С. 98—104.

313. Повесть о Марфе и Марии // Памятники литературы Древней Руси: XVII век. М., 1988. С. 105–111.

314. Животворящий Крест Господень, вложенный в серебряный ковчег, находился до конца XIX века в церкви Архангела Михаила Унженского погоста. Сделанная на ковчеге надпись свидетельствовала, что создан он был по распоряжению царя Михаила Федоровича и его матери инокини Марфы в 1615 г

315. Под беллетристикой (от фр. belles lettres – изящная словесность) в литературоведении в широком смысле подразумевается художественная литература, в более узком – художественная проза. В. Г. Белинский понимал под ней «легкое чтение», противопоставив ее серьезной литературе.

Комментарии для сайта Cackle

Тематические страницы