Глава XXIV
Меж тем, погода заметно ухудшилась, серой занавеской подернулся свод небесный. Уже ни дребезг музыкальный, ни гомон малышей не достигали уходящего о.Матвея, и когда в конце аллеи оглянулся в заморосившую пустоту позади, то пережил щекотное, ко всей жизни в целом приложимое сомнение — не мираж ли все там случившееся, самая карусель в том числе? «Подумать только, какой глупой ребячьей мечтой томился долгие годы!» Обычное по исполнению застарелых желаний наступило душевное опустошение. Никаких новых не было, кроме как в укромном уголке, под навесом от непогоды, прилечь на часок.
И пока закоулками о.Матвей пробирался на окраину, его постигло событие, смехотворное для передовых мыслителей, однако знаменовавшее перелом в духовных неладах Матвея Лоскутова с его собственной верой. Открылось на миг единый, что все вокруг человека сплошь устлано чудесами, которых ей всегда недоставало и которые подобно сокровищам в музейных витринах терпеливо дожидаются зрителя, незримые до поры, пока он сам изнутри себя не прольет на них свой свет, чтобы засверкали многоцветной гранью. Так и случилось теперь, что в случайном совпадении перечисленных обстоятельств и впервые за всю практику своего церковного служенья усмотрел он желанное, пусть не всякому очевидное чудо — как Господь деликатно, без поврежденья прочего миропорядка попридержал уже нависавшую громаду зимней стихии, когда снежной крупкой сыпануло из щели по голым древесным веткам, чтобы на лишние полсутки обеспечить удовольствие милой ребятне и заодно потешить его самого напоследок жизни путешествием в детство. Отсюда последовал прямой вывод, что в поисках истины не следует слишком доверяться мудрости, всегда замешенной на печали, а вечную жажду утолять из того наивного родничка, где в любую погоду бьется жилка неистощимой радости. Словом, приближаясь к месту очередного приключенья, он испытывал безотчетную и странную в его безвыходном положенье надежду на благополучный исход как во всемирной, так и в личной своей будущности.
Минуту спустя никто и не взглянул в сторону потешного старика, влажным взором созерцавшего безоблачное удовольствие смены.
Полное спокойствие установилось в душе: нигде не болело, ничего не хотелось, а доведется упасть, то кабы в мягкую трясинку, можно и не подыматься. Тоже после первого заморозка бывают схожие, со знобящей прохладцей, милые да ясные деньки: все сезонное исполнено, и новое поздно начинать, да, слава Богу, и не надо... Совсем было бы хорошо, кабы наступившая прозрачность не омрачилась воспоминаньем про Аблаева, как стояли возле с голодным мальчиком, и о.Матвей из боязни попреков за транжирство прикинулся недогадливым, отказал... И тут его согнал с места новый приступ необъяснимой тревоги: чей-то нацелившийся сверлящий взор следил за мельчайшим движеньем души. Пока мелким шажком утекал от него меж древесными стволами, чувство погони то ослабевало, то пропадало вовсе и потом кто-то легонько коснулся сзади его плеча: настигли. Верно, потому не лишился рассудка, что еще более занятные приключения поджидали впереди. Обернувшись, о.Матвей застал вплотную над собою, на голову выше себя, еще моложавого молодца, но уже развалину, в беспоясной, распущенной шинели. При недвижной, как в параличе, левой половине лица другая выглядела почти нормально, если бы не набухшая желтизна кожи и тусклый взор, как после сотни бессонных ночей, к тому же был в форменной фуражке и побрит без единого пореза, но только в бреду мог возникнуть образ ужаснее его. Он находился в беде крайнего душевного нездоровья, — может быть, от испепеляюще-обострившейся мысли, что нередко совпадает по симптомам и следствиям, от внезапной утраты ее. Батюшке со страху представилось даже, что и сломался-то на каких-то наисекретнейших поручениях эпохи... Скажем, будучи приставлен заведовать всеми лишенцами в России, не сумел решить на практике главную, теоретически давно решенную задачу — куда в исторически лимитированный срок девать их фантастическое множество из-под солнца воссиявшей правды? Но значит и после поломки не переставал интересоваться обреченной разновидностью человекоподобных, потому что с видом недоверчивого любопытства протянул руку к Матвеевой бороде, даже намотал колечко на палец... Прижатый к тыльной стенке уединенного каменного строения, оледеневший пленник его попеременно метнулся в обе стороны, но тот, казалось, обступал его отовсюду и вдруг спросил в упор, куда и зачем, что именно закапывать ездил давеча на детской тройке.
— А куды ж на нем уедешь, на одном то колесе... дальше детства не укотишь! — сбалагурил было о.Матвей, стараясь туда-сюда увернуться от падавшего ему в лицо неопрятного дыханья.
Сбивчиво, с нарушением пунктуации местами, однако не логики, тот продолжал допытываться, что именно, давно подлежавшее сдаче в социалистический утиль, ездил он давеча прятать от революции. Подобный допрос, да еще в неподходящем месте, мог показаться приметой помешательства, если бы не содержавшееся там философское зерно, и о.Матвей догадывался — что здесь имеется в виду. Вторичная его попытка отшутиться вызвала у следователя нетерпеливое содроганье губ, — было жизнеопасно сейчас мешать его сосредоточенному, истинно гамлетическому раздумью — с той существенной разницей от принца датского, что здесь ставился вопрос не столько о себе, как о всем человечестве вместе с собою: годится ли и вообще достойно ли оно в нынешнем своем виде для воплощения всеисчерпывающей идеи?.. Или же, подняв на воздух со всей его мещанской начинкой, надлежало отправить как брак в переплав природы для полученья когда-нибудь лучшего варианта?.. Нет, по сравненью с о.Матвеем, который с непривычки уже почитал себя умершим, этому сорвавшемуся с орбиты человеку всего какой-нибудь шажок оставался до краешка, откуда поди уже видать, как от дыханья бездны травка полощется на гривке, и ничто, пожалуй, не выдавало с такой наглядностью его необратимую крайность, как обвисшая на обветшалой нитке пуговица шинели. В той последней стадии речь шла скорее — кому быть, чем быть ли вообще? Ибо, по бессилию своему спихнуть всю громаду за борт бытия, ничего ему не оставалось, кроме как произнести приговор над самим собою. Пользуясь мелкой заминкой, откуда только резвость взялась в ногах, О.Матвей выскользнул у мертвеца под мышкой, однако пока невесомо, как по воздуху, бежал к выходу, ожидаемого выстрела так и не последовало... Кстати, пригодился приобретаемый из бродяжного опыта навык примечать по ходу следования спасительные лазейки и ниши вкруг себя. Когда же оглянулся через ремонтный пролом в ограде, мучитель его в прежней позе еще внимал собеседнику, не замечая его исчезновенья.
— Ну, желаю тебе, бывший человек, скорого успеха в твоем долгоискательстве, — мысленно покивал ему о.Матвей, с поразительной сноровкой на сей раз, несмотря на возраст, горб и усталость, проникая на свободу через каменную дырку.
Правда, сил еще хватило улицы на полторы, потом с нескольких концов враз прихватила жестокая стариковская немочь. Прошло немало времени, прежде чем поутихли внутри испуг и сердцебиенье. После передышки в укромном уголке за дворовой помойкой у проходных ворот, батюшка на подвернувшемся автобусе доехал до конечной остановки. Почти впритык к ней отыскался закрытый павильон трамвайной линии с уцелевшими скамейками внутри, весьма подходящими приткнуться на часок отдохновенья, но такие сквозняки через пробоины в сплошном стекле гуляли там, шевелили бумажный сор на полу, что немудрено было бы проснуться на том свете. В утешенье виднелась вблизи огороженная площадка важного строительства, судя по высоте забора, кстати, разобранного в одном месте для временного прохода грузового транспорта: не успели зашить по случаю наступавшего выходного дня. В пролом виднелись уцелевшие от поквартального сноса и, очевидно, пустовавшие теперь строеньица. С подобающей оглядкой, не без риска напороться на собак, то и дело взмахивая руками на скользких ломтях колесами нарезанной глины, о.Матвей вошел поискать немедленного пристанища — приученное поваляться часок после обеда тело Матвеево грозилось замертво рухнуться прямо в колею под ногами. Поначалу приглянулась утешная такая хибарочка, при ней обреченная сиренька с уже набухшими было почками, но, как легко было убедиться еще с крыльца, укрытое от посторонних взоров местечко давно было облюбовано здешними тружениками для всякого рода неотложных посещений: нечего было и думать добраться до середины. Зато по соседству оказались штабелями сложенные под навесом продолговатые ящики с неведомым грузом, причем лежали исключительно плотно, без щелей, вдобавок укрытые каменной стенкой с предполагаемого изголовья. По Господнему произволению, как раз на уровне плеча отыскалась там подходящая, словно в сотах, ячейка для лежачего пребывания в ней невзыскательной особы среднего роста. Кстати, водоразборная колонка, от прежних жителей, виднелась поблизости, так что лучшего-то, также в смысле закалки на свежем воздухе, и желать было бы совестно... Подкрепясь из наличного провианта, о.Матвей обновил свою нору и, после некоторой притирки расположась на новоселье согласно предоставленным габаритам, не без горечи возблагодарил создателя за ниспосылаемое здоровье, потребное вынести до конца радость земного существования. «Абы и далее не хуже, да продлится милость твоя во веки веков!»
Чуть смежив глаза, попытался через память побывать дома, поочередно обошел домик со ставнями, даже заглянул через порог в захиревшую аблаевскую квартирку, но конечно не смог представить истинной тамошней действительности — ни Дуни, как она все утро разыскивала зачем-то режиссера Сорокина по безответным телефонам кинофабрики, или Никанора, вопреки своим материалистическим убеждениям собравшегося обратиться к ангелу Дымкову за помощью, ни Егора, в последний миг отступившего от своей доносной затеи, а тем более виновника всех старо-федосеевских зол, фининспектора Гаврилова, находившегося в тягостном служебном замешательстве. Подобный ход вещей представлялся маловероятным, но еще сутки назад и сам о.Матвей счел бы верхом неправдоподобия, чтобы даже поставленный в исключительные обстоятельства немолодой православный священник не только преступил на страстной седмице свято-отеческие запреты в отношении непоказанной пищи, но еще при седых-то волосах уступил мальчишескому соблазну покататься на колесе.
Но как ни старался сладостными воспоминаньями изгнать из памяти последнее приключенье, память упорно возвращалась к нападавшему на него фантому... Всякий населяет свою окрестность родственными ему видениями, — вот и о.Матвей весьма долгое время почитал доносившиеся в Старо-Федосеево и описанные ранее стон и скрежет зубовный отголосками некой предвечной, в канун после последнейших времен обострившейся битвы на запредельных плацдармах неба. С годами, особенно после тяжкого семейного потрясения позапрошлой осенью, понял и он, что не призраки сражаются кругом, а только люди, но и тогда, по неспособности постичь умом бушевавшую в России политическую доктрину, он стремился упростить ее до наглядности детского рисунка. Все же, несмотря на ее вполне земное содержание, апокалиптический багрец почудился о.Матвею на плечах давешнего человека с ненадежной пуговкой, по всем статьям принадлежавшего к тому исторически-отчаявшемуся поколению, что в отмену прежних, окольных и одиночных путей к блаженству взяло на себя грех и подвиг проложить кратчайшую, уже для всех обязательную магистраль прямиком в золотой век. Изыскательские партии еще раньше врубились в толщу человечества, как в рудный или угольный пласт, и первые метры трассы дались сравнительно легко, — позже появился липкий смрадный плывун, углубившиеся в туннель смельчаки стали увязать в наползавшей на них человечине. Не всех выбывших из строя успевали удалять из обихода, иные непримиримые, сраженные наповал и с дырой во всю душу, еще бродили среди живых, ища разрядиться обо что-нибудь до нуля... Для начинающего бродяги было сверхудачей выйти без поврежденья из подобной встречи, — именно еще длившийся спазм кромешного страха, усиленный сознанием полной беззащитности, возвращал ему полуутраченное ощущение жизни.
Устроившись на спине, о.Матвей увлажнившимся взором обвел свое пристанище. Разумеется, дома было бы посуше и теплей, но для временного привала на пути к блаженству и такое, при отсутствии посторонних помех, выглядело сущей находкой. Как голод считается лучшей приправой к трапезе, так же полдневное хождение по мытарствам в сочетании с бессонной ночью накануне весьма располагали к отдохновенью. Оно и неплохо было б соломкой либо стружками подоткнуться кругом вместо одеяльца, но всю квартиру в скитанье с собой не заберешь! Опять же проглянувшее на исходе дня косое солнышко так славно пригревало пятки старо-федосеевскому батюшке, что вскорости, всплакнуть не успевши, провалился в мертвое забытье.
Обошлось без снов, но причудилось в конце, будто умер и за ненадобностью стаскивают с покойника сапоги. У закоченевшего тела не было малейшей воли к сопротивлению. Лишь когда принялись за второй, через силу приподнялся на локте взглянуть, кто с ним помещается в могильной тесноте. Чья-то тень заслоняла входной просвет с желтой зорькой на закраине позднего неба. Она лучше возвращала к действительности, нежели матерный приказ выгружаться на расправу, оставленный без отклика по неповиновенью языка. Начальная мысль о грабителе сменилась догадкой о здешнем хозяине: при обходе наткнулся на самовольного постояльца. Предположенье подтвердилось, как только в несколько приемов удалось выбраться из норы.
Нередко и при других заболеваниях сон перемежается с прослойками яви, и тоже при попытке разграничить их смертельно болит голова. Застукавший Матвея страж походил на ожившую чернильную кляксу в своем выворотном тулупе и с берданом ископаемого образца: больше не виднелось следов на свежевыпавшем снегу. Насколько позволяла судить белесая мгла кругом, поимщик был того же преклонного возраста, что и добыча.
— Ладно, отдай обувку-то, шатун, куда тебе непарный! Чуть ногу из сустава не выкрутил...
— Думаю, не помер ли, — прикладом ружьишка придвинул валявшуюся вещь владельцу. — Получай свое имущество.
— Старикам о сию пору спать положено. А ты колобродишь впотьмах, людей покоя лишаешь, креста на тебе нет.
— Хорошо вам, бродягам: ровно птица укрылся рукавом и дома. А тут выслуги до пенсии не хватает, да учти, старуха безногая на руках. Спасибо, разрешил Павел Степаныч докараулить годок... Чего там у тебя, ай не налезает?
— Беда, совсем руки отказали, — не справляясь с размотавшейся оберткой, все топтался Матвей на одной ноге, пока не надоумил тот присесть на свою шкатунку. — Ладно, разул ты меня, изгнал из рая... дальше что, дремучее ты диво лесное?
Возможно, дело промеж них так и закончилось бы обоюдным стариковским ворчаньем, кабы по неопытности не задел невзначай достоинство вооруженной до зубов власти.
— Я тебе, такой-то матери своей сын, не диво лесное, а власть приставленная... не видел, куда лез? Складены ящики, значит, складское помещение, вход посторонним запрещен! Да еще вопрос — отколе ты тут под покровом ночки темной взялся?.. За что и должен я тебя предоставить по назначению.
При всем комизме положения у Матвея и ноги отнялись, едва сообразил возможные последствия милицейского протокола помимо крушения всеалтайских планов вообще.
— Слышь-ка, начальник неусыпный, не торопился бы, ночь-то велика. Ты лучше достань очки, спичку на меня потрать... Похож я на мазурика? Мне и мысленно-то такого груза не поднять. На таких казенную бумагу изводить — весь капитализм по миру пустишь в одночасье! — все пытался о.Матвей смягчить ему сердце. — А не-то, давай, я тебе сразу открою весь мой секрет...
— Нечего там, выгребай вперед, а я за тобой в кильватере... и барахло твое сам понесу, — в предвидении возможного бегства было о.Матвею в ответ.
Когда же последний вызвался хоть ружье ему донести, тот, взваливая ношу на плечо, лишь усмехнулся зловеще на тотчас разгаданное намерение злоумышленника.
Не иначе как длился гадкий давешний сон, что очнулся в могиле, — в те годы самые такие сновидения открывались именно внезапным пробуждением среди ночи, и потом тоже сопровождаемая смертной тоской ломота во всем теле, пока не представится случай нырнуть от нее в непробудное безбольное забытье... Иначе зачем надо тащиться долгим кружным путем до спасительного красного фонарика впереди, куда прямиком не более трех минут ходу. Вряд ли только из-за начавшихся там и сям работ приходилось, как бывает в бреду, перебираться через навалы запорошенных, дребезжащих при скатывании труб или по вязкой глине обходить дырку в земле, котлованом прикинувшийся вулканический кратер. Но главной приметой сна было, конечно, то несусветное обстоятельство, что два обоюдно-безвредных русских старика, коим почивать бы на жарко натопленной лежанке, во исполнение неких заветов бодрствуют в некоем безлюдном пространстве, причем один гонит другого на заведомый в сущности расстрел, тыча сзади в больную почку, верно, незаряженным берданом.
— Я и так иду, чего же ты меня штукой своей пинаешь? — на ходу увещал перетрусивший о.Матвей сопевшего за спиной гонителя. — Ведь железная, стуканешь пошибче, я у тебя и помер... куда ты меня без лопаты денешь? Подумают, барыша с сообщником не поделили. Запросто могут и старушку к делу пристебнуть: в тюрьме-то и безногая лежать сгодится! А уж должности сразу решат за оставление поста без присмотра. Пока мы тут с тобой, кто-то поди шурует в твоем хозяйстве за милую душу... — И опять уговаривал конвоира покончить дело по старинке: — Ну, куды ты меня, дохлого, тащишь на ночь глядя? — безнадежно скулил батюшка, впотьмах и по щиколку увязая в строительной грязище. — Ай не видишь, поп я, бывший поп. Накажи, раз провинился: возьми рублик отступного либо по шее разок стукани и отпусти с миром. Дай мне своей смертью помереть!
— Никак не возможно, отец, — сурово отвечало должностное лицо, тыча берданкой в спину своей добычи. — По службе обязан я предоставить тебя для узнания, кто ты есть в самделе.
Так вел он Матвея к его судьбе на единственный во мраке огонечек впереди.
Временами наплывала знобящая одурь и мерещилось, будто спускался по уже заснеженным ступенькам в еще более безотрадную глубинку. И вдруг оказалось, что уже пришли на место.
Комендатура помещалась в невзрачном, подсобного типа строеньице. Три, четыре ли нетоптанных, снегом подернутых ступеньки вели на крыльцо комендантского барака. Наружного фонаря хватило разглядеть неотложную пожарную утварь в сенцах. И хотя лишь сон, реальная, махоркой уютно прокуренная теплынь порадовала прозябшее Матвеево тело, а пронзительная, на длинном из-под потолка шнуре, после промозглой тьмы жмуриться заставлявшая лампешка представилась арестованному дивным благодеяньем. Спрятанная в жестяном самодельном конусе, она кидала отвесное сиянье на грубый, нечисто выскобленный от пятен и с карандашным огрызком посреди квадратный стол. По своей неприкрашенной каторжной наготе был он в явном родстве с иной, отмененной ныне казенной мебелью вроде плахи или кобылы для битья, тоже предназначенной для вскрытия особо запутанных дел, и наверно, стоило положить сюда, в кружок мятого света самое темное из них, как сразу, без крови и рассеченья, проступала из него вся правда, сущая правда, ничто, кроме правды... Прочее по сторонам тонуло во мраке.
— Есть кто дома? — окликнул пустую дежурку конвоир.
Из смежной комнаты доносился телефонный разговор начальника.
Помимо служебной табуретки, присесть было негде, — заднюю скамью по стене сплошь занимали оплечные и в полном составе, исключая главного, портреты тогдашних вождей, и о.Матвей испытал понятную неловкость от встречи лицом к лицу с товарищем Скудновым, но, к чести последнего, тот продолжал вглядываться в туман истории, не примечая старинного знакомца в столь бедственных обстоятельствах... и мысли не возникало, потеснив их малость, пристроиться на краешке. Поставив вооружение в угол, конвоир принялся скручивать цигарку длительного курения, тогда как опустившийся на колено арестант совал бесчувственные руки чуть не в самый жар топившейся печки. Грел, бездумно наблюдая суетливую деятельность огня, как скакал он вкруг свежеподвинутого поленца, лизал да покусывал, но вот с шипеньем высасывал из торца пламенную сласть с приправой вкусного, синеватого дымца.
Пришлось обождать, пока начальник не закончил телефонный разговор, содержанье которого отчетливо было слышно. Беседа велась с воротившимся из разлуки приятелем, видать, не менее петушистым пареньком, и о.Матвей не без сожаления следил, как слово за слово, верно, под влиянием плохой погоды, рушилась неокрепшая дружба.
— Сижу, смены дожидаюсь, — начиналось с полуфразы. — Главный помчался в общежитие пьянку унимать. Нет, в общем-то ребята тихие, разве в получку малость порежутся, не без того. На днях схоронил Лизоньку, она мне заместо сестренки была, дочка моего старшего брата Петра. Помнишь, на именины в веночке васильковом ворвалась? Уже в седьмой класс теперь переходила бы... Именно звонкая была, до всего ей дело, и птичек в стужу не забудет. Старуха у меня из колеи выбилась, психовать стала, в богомолье пустилась. Подружки ее возраста соберутся, плачут втихомолку, молятся дребезжащими голосами... А там у нас некому подслушивать: на отлете живем, акацией кругом заросло... То есть как это? Мне незачем их разгонять... — Он посмеялся с раскатцем отчуждения, и потом дружба явственно на спад пошла. — Как, как? А я и не потакаю ей, напротив, охраняю ее законные права... Я же один у ней остался. Нет, дай теперь мне сказать. Если братьям покойным памятник за геройство поставлен, так ведь это она их вырастила... Не остри, дурак: не памятник, а человека. Вот в том и беда, что пока матери солдат рожают, они в чести, награды выдают, по медали за взвод, когда же с костылем в церковь плетутся по убитым сыночкам душу отвести, то подлей и звания нет... Брось, брось, я и на паперти-то ни разу не бывал... А школу сам помнишь: царь, Бог, городовой, вошь сыпнотифозная... все под одну метлу... А ты меня не доводи до бунта, я и не стану бунтовать... Чего, чего? Видать, в люди рвешься?.. Не торопился бы, за меня пока много не дадут, не продешеви... Ладно, знатно потолковали с приездом. Бывай здоров, так-то! — и могло служить подтверждением какого-то не в меру затянувшегося сна, что, как и в гостях у Афинагора, снова высказывались вслух собственные его, Матвеевы, мысли.
В низковатом прохладном помещенье, куда вошли, слабенько скулило радио, дремала на бочок озябшая пальма, голая лампочка расточительно зияла в потолке. Все там — засургученный печатью фанерный шкаф с бывшими государственными делами, протертая задами бывалая скамья, облупленная на стенке телефонная коробка под раскуривающим трубку усачом и наконец того же служебного стажа стол с прожогами от погашенных папирос, чернильными узорами и прочими уликами непробудной скуки... Все было насквозь пропитано сезонной сыростью и тошной окурочной вонью. Тем непривычнее было в подобной обстановке, заодно с праздностью и легкомыслием не располагавшей и к обыкновенной человечности, встретить годков двадцати двух опрятного паренька.
По первому впечатлению он был суров, тщедушен, даже с желтовато-восковым румянцем бессолнечного существованья, и, похоже, так грузно вдавился в сиденье, что над головой виднелось столько же красной бархатной обивки бывшего кресла: он был горбат вдобавок.
Неизвестно, какую должность занимал он в трамвайной системе, и надо думать, отсутствующее комендантское начальство, выбывшее куда-то по неотложной надобности, поручило молодому человеку подежурить у телефона часок-другой, но возможно и третий — ввиду сравнительно редких там чрезвычайных происшествий. Смена тянулась длинная и скучная, и тем показался ему интересным приведенный под конвоем бродячий старичок, что именно апостольский посошок его не внушал доверия. Хоть и не облеченному полномочиями, пареньку полагалось все же начерно уточнить личность задержанного. В читанных книжках сыщицкого жанра рекомендовалось угощать последнего папироской для поощрения к пущей разговорчивости, но, к сожалению, сам молодой человек к куреву пристраститься не успел, да и в ящике стола, как на грех, не завалялось ни табачинки, так что поневоле приходилось прием ласки заменить неподкупной строгостью.
Посредством нахмуренных бровей и паузы молчания юный начальник изобразил арестанту всю серьезность его положения, но беглому батюшке по его тогдашнему физическому состоянию достаточно было и непосредственных переживаний. Расследованье началось обычным напоминаньем о пользе чистосердечного признанья, но, похоже, преступник не искал смягчения своей участи. Для сокрытия истинной причины бегства, во избежанье фискальной погони за недоимщиком еще раньше положил он в сердце своем бесследно затеряться в природе, похоронить себя заживо. В скитанье он отправился без документов, оставляемых в надежном прикопе дома на случай маловероятного воскресения. Он еще не знал, что издревле народным обычаем узаконенная на Руси категория Божьих людей, бродяг незнаемых, давно была выведена новой властью из общественной практики, и причисленье себя к ней означало почти самоубийство. Свою сиротскую беспаспортность батюшка объяснил состоявшимся у него на вокзале, где провел прошлую ночь, хищеньем из внутреннего кармана вместе с бумагами всего наличного достояния, кроме зашитой на черный день малости под мышкой в рукаве. Как доказательство был начальнику предъявлен сделанный с изнанки, с минимальным повреждением подкладки и, наверно, вдовьими слезами щедро орошенный разрез. Тот лишь задумчиво помалкивал, словно дремал, если со стороны глядеть — липовые уловки, с одной стороны, уравновешивались в начавшемся поединке притворным простодушием другой.
— То ли с устатку дрых на меня навалился, то ли понюхать дали сонному, а только, веришь ли, и щекотки не почуял, как за пазухой копошилися... — руками развел батюшка, применяя ту самую священную ложь, что во спасение. — Видать, крепенек был состав, раз всею память начисто отшибло, сам про себя не помню — кто таков!
— Ай жалость какая! Однако насчет памяти не тужи, папаша, мы ее тебе живо воротим! — оживая, бархатно посулил собеседник и как бы пошевелил незримый, подразумеваемый при вопросах инструмент власти на столе. — Неужто так уж вчистую из башки вымело, будто ничего и не было позади?
— Куды!.. — руками всплеснул о.Матвей, — полная чаша была, да человек-то жаден, все большего хотелося. А как останешься беспачпортным бобылем, без дома да родни, так и проклянешь былое-то свое роптаньице...
— Ну, и как же намерен ты управляться без пачпорта, который является не чем иным, как подтверждением твоего существованья на белом свете! Нет удостоверенья личности, значит, и личность как бы улетучивается. Выходит вроде покойника: видимость налицо, а сущности предъявить не может!
Из всей его тирады лишь заключительная, сыскного лукавства исполненная фраза и пробилась в сознание батюшки сквозь пелену безразличия. И, сдаваясь на милость властителя, о.Матвей согласился с поклоном, что действительно для всеобщей пользы, включая собственную, лучше было бы находиться ему в умерших.
Ввиду сложившихся обстоятельств ничто не мешало славному пареньку попробовать свои силы на одном и давно облюбованном поприще. Несколько своевольная игра во взрослого, проба пера, тем более позволительная в отношении антисоциальной персоны, законом не охраняемой, что и вполне безобидной покамест. По неопаленной младости своей, возможно, и не стал бы ради шалости манежить старика, кабы раньше заметил его недомоганье, но из такого места все равно не полагалось отпускать сомнительных странников без выясненья личности. Меж тем непонятная, порывами, головокружительная одурь то и дело вынуждала о.Матвея подпираться пальцами в край стола. Даже поискал было глазами табуретку кругом, но единственная для отдыхающих шоферов, обок с урной для окурков дощатая скамья помещалась в отдаленье, у самой входной двери за балюстрадой и в просьбе о дозволенье присесть могло скрываться намерение к побегу. И так как неминуемый по ходу допроса обыск впереди все равно выявил бы улики криминальной профессии, о.Матвей поспешил свалить на состоявшуюся кражу отсутствие у него обязательного в те годы для попов финотдельского патента на занятие религиозным промыслом, якобы просроченного вдобавок! По присущей преступникам увертке, добровольным признанием меньшей провинности батюшка хотел отвратить нависшее над ним, в силу ночной поимки, подозренье покрупнее. И верно, тотчас последовал приказ предъявить все наличное при себе имущество.
Нащурясь, со смешанным чувством жалости и недоверия следил шатун, как дрожащими руками разоряет тот по-женски неповторимо плотную укладку. К убогой дорожной мелочи из карманов прибавилось проштопанное бельишко из котомки, шерстяное тряпье ноги обернуть на случай сибирской стужи, клубок дратвы с воткнутой сапожной иглой, еще мешочек черники от желудочного расстройства и вовсе не показуемая на людях вещица стариковской домашности. Лишь достоверная бедность служила тогда паролем политической благонадежности, но показная здесь, не иначе как на обман контрольных органов рассчитанная скудость пожитков обострила бдительную приглядку юноши. Наконец пришлось О.Матвею выложить со дна и главную свою снасть по снискании милости и приюта у православных — большой водосвятный крест в опрятной холстине, но тут же прикрыл его краем лоскута, не потому что при виде его исполняющий комендантские обязанности выказал стеснительное беспокойство, а просто негоже было видеть глазу обок с резиновым изделием да еще под яркой настольной лампой священный предмет веры христианской.
Давно утративший свое начальное смысловое значенье, крест становился в стране дразнящим символом враждебной старины. Усердно изгоняемый из быта, он еще удерживался кое-где — не только на маковках уцелевших от гонения церквей, но и дома у паренька, в потаенном углу за плотной занавеской, где старенькая мать, чтобы не навлечь опалу на любимое и последнее чадо, прятала свои святыньки от его чересчур глазастых, забегавших иной раз приятелей. Еще мальцом, сколько раз, бывало, засыпал он в своей постельке под нестройное унисонное пеньице, что доносилось к нему из смежного чулана, служившего моленной для соседних старушек. Несколько позже из их подслушанных бесед узнал он и о древнем пророке, казненном двадцать веков назад. Утром в классе мальчик не преминул справиться у своей учительницы насчет особо запомнившегося ему непривычно-эшафотным звучанием слова Голгофа, но растерявшаяся девица, сама лишь мельком слышавшая о наличии такого местечка не то в Галии, не то в Галиции, обещалась на следующем уроке утолить любознательность ученика. И значит, обращаясь за разъяснением к своим коллегам в учительской, не сознавала всей криминальности вопроса, повергшего в административный розыск чиновников местного наробраза и, по слухам, кое-кого повыше — каким путем зараза могла просочиться в наглухо герметизированную систему просвещенья? Уже во втором поколенье после революции русские детки не ведали, отчего одновременно с неприступным тыном на земляном валу и торговой пристанью, если на речке, хоть малой часовенкой зачинались преславные впоследствии городища их предков?.. С годами расплывчатый облик галилейского проповедника несколько пополнился в представленье юноши сведениями о характере его проповеди, но к тому времени молодежь достаточно повзрослела, чтоб не раздражать старших неуместными вопросами — почему, например, так страстно преследовалось на святой Руси старинное нравоученье, раньше прочих осудившее наиболее социальные пороки с неправедным богатством во главе?
По совокупности обстоятельств арестованный подлежал срочному препровожденью в подразумеваемую инстанцию для дальнейшего обезвреживанья, но вместо того, чтобы вызвонить по телефону черного ворона, чересчур резвый молодой человек совершил должностной проступок с довольно чувствительными для него, на старте жизни, последствиями в случае обнаруженья. Причиной тому была врожденная познавательная пытливость по части бытовой, чаще всего стыдной механики людского поведенья. Если в детстве брезгливое вниманье отрока привлекали гадкие тайности уличной ребятни, с возрастом его интерес распространился на явления общественного характера, скажем, ухищренья грузчиков в местной торговой сети на предмет совместной выпивки, также хитроумные порой пакости даже не особенно завистливых соседей, бескорыстно совершаемые единственно ради ущемления ближнего. Приветливо улыбавшийся в сторонке отрок не внушал потребности остерегаться, к тому же находками своими ни с кем не делился. Мальчику нравилось исподволь следить, как стежок за стежком, по причудливой логике наживы, мести или каторжного баловства плетется канва еще не известного ему криминала. Уже на нынешнем этапе презирал он полюбившиеся ему одно время книжки сыщицких приключений с их общедоступной развязкой. В разбеге стремительного продвижения по службе и с высоты аналитического бесстрастия, нередко почитаемого за нравственную чистоту, он настолько навострился проникать в исподнюю глыбь своих клиентов, что, усматривая там еще не осознанные побужденья, творчески конструировал на их основе потенциальные и высшей сложности злодейства, пресекаемые затем во имя революции железной рукой. Благодаря одаренности и оснащенный большим опытом жизни, он и сделал несколько запоздалое открытие иных, тоже движущих историю и лишь в мозгу творящихся подвигов и падений, но уже теперь задолго до рокового вывода тяготился иногда полнотой своих знаний о земном человеке. На целом свете лишь одна воистину святая душа, под той же кровлей доживавшая свой век престарелая мать, не вписывалась в его беспощадную схему, невзирая на предосудительную склонность к суеверным пережиткам старины.
Из опаски занести микроб старины на священное новоселье весь унаследованный инвентарь цивилизации, как всегда бывало и раньше, процеживался сквозь мозолистые пальцы абсолютно ничем не подкупных избранников, бравшихся на ощупь отличить надобность от вредоносного роскошества. Согласно программной строфе гимна все, не поддающееся приспособленью к новизне, в первую очередь люди и книги, обрекалось мечу и пламени. Сознание революционной непогрешимости избавляло их от укоров совести, как и от должностных оплошностей, ибо ошибки толковались лишь в плане послабленья противнику. Нехватка обязательных знаний, хотя бы о соразмерности вины и возмездия, с избытком возмещалась непримиримой классовой ненавистью. И так как тысячелетьями сложившийся житейский уклад объяснялся теперь исключительно материально-производственными отношениями общественных прослоек, чем значительно упрощалось рациональное человеческое хозяйство, то, поставленные на страже завоеваний, они расценивали еще захламлявшие искусство остаточные, от прошлого века, бредни о какой-то трагической изнанке личности как подрывную беспартийную ересь на задворках экономики. Не похожий на многих сверстников и наставников своих на новом поприще, юноша рано стал мучиться догадкой о глубинной подоплеке вещей и поступков... Он тогда не предвидел, что в пору отрезвления после великой апокалиптической грозы, неизбежной по прогнозам вещих старушек из мамашина окруженья, та же неукротимая поисковая увлеченность приведет его к системе прямо полярных заблуждений, которыми напоследок якобы повеселит людей новый и страшный проповедник с закрытым, как у Моканны, лицом. Но в тот штурмовой период его незаурядный розыскной дар работал как раз в нужном направленье. И в то время как раньше одаренному выходцу из низов, чтобы выбиться в люди, приходилось головой прошибать межэтажно-сословные перекрытия, ныне, по удалении их, и не гениям удавалось чуть не за пятилетку достичь вершины всевластия. Если же прибавить сюда обязательные для предположенной профессии анкетные обстоятельства молодого человека вроде безупречного трудового происхожденья, гарантирующего преданность народному благу, бессобытийного типа оптимизм в сочетанье с весьма приятной внешностью, не омраченной гамлетическими раздумьями, природную брезгливость ко всякого рода подпольным соблазнам и, наконец, все возраставшую в стране в связи с разворотом классовой борьбы нужду в работниках специального профиля, то представлялась очевидной ожидавшая его быстрая карьера в соответственном ведомстве, куда вскоре и забросил его очередной молодежный набор. Таким образом, по избытку свободного времени, будущему следователю выпадала оказия провести пробное, со скуки, занятие на материале подозрительного попа, не исключалось, что в лице последнего не иначе как сама фортуна посылает своему избраннику крупную ночную дичь на разживу. Пора было приступать к охоте.
По-видимому, юноша испытывал незнакомое, щекотное удовлетворенье власти над живым человеком. Интересно стало заглянуть в замкнутую, чужую, такую загадочную жизнь — подобно тому, как дети взламывают ноготком бутончик полевого цветка — узнать, что у него там, в середке? Непроизвольный румянец выдавал мальчишеское волнение следователя от своей первой такой удачи. Шутка ли, мановением руки побороть сопротивленье преступника. Кстати, можно было не сомневаться теперь и в его непременных злодейских намерениях, едва выяснилась уличающая профессия бродяги. Простая житейская логика уличала в нем лютого врага, ибо после стольких моральных и правовых утеснений, причиненных ему новым строем, он никак не мог стать его сторонником, даже нейтральным доброжелателем. Вслед за тем обнаружилось досадное противоречие, потому что в казенных ящиках, едва не ставших объектом покушения, находилось оборудование санузлов для воздвигаемого там стоквартирного жилого дома. У молодого человека достало юмора представить себе крадущегося по ночному проулку престарелого батюшку с похищенной клозетной снастью на плече. И тогда вместо отправки старика в более умелые руки, где из него исторгли бы эпохальные признанья, из того же подсознательного почтения к покойным братьям, за честную справедливость павшим в гражданской войне, юноша решился на серьезнейший должностной проступок, обставив его рядом маленьких хитростей. Объявив поимщику устную благодарность за спасение ценного имущества, он отпустил его к дальнейшему отправлению службы, и тот покинул место с разворотом через левое плечо и в рассуждении, что подвигом своим не меньше как на пятерку умножил ожидаемый пенсион.
Оставалось отпустить с миром и второго старика, но судьба впервые сводила юношу с живым попом, а после похорон Лизоньки его постигло запретное, хуже болезни, любознайство к исчезающей категории отверженных граждан, почему-то подлежащих первоочередному удалению со стройплощадок коммунизма. Какая-то тщательно скрываемая причина таилась в том рвении, с каким утвердившаяся власть стремилась прежде всего веру вышибить из простонародья, — видно, смертельно боялась ее, если не давала ей ни слова, ни места на той общественной трибуне, с которой ежедневно прямой наводкой расстреливала ее сама. Этот вдобавок никак не походил на пьяную да пузатую церковную братию, что почти четверть века не сходила с площадного плаката, да и руки его с порезами от смоленой дратвы, как можно было убедиться, были куда черней его собственных, давно отмывшихся от дедовских мозолей да копоти. Да и другое многое в старике не вязалось с обликом прожигателей жизни, как рисовали их в школах юному поколенью. Могли притворством оказаться, применительно к данному случаю, приниженное смирение повадок и сутулой фигуры, но не подделать явственно читаемый в лице, независимо от подневольного состояния той минуты, скорбный отпечаток какой-то древней и тайной борьбы — даже здесь, даже сейчас.
Казалось бы, беспомощность старца гарантировала его социальную безвредность, но ведь и порох образуется из химически невинных веществ, так что под личиной внешнего смирения, физической немощи и нищеты запросто, как в бархатном чехле, мог таиться нож классовой ненависти. Малому ребенку было ясно, что священник, в поздний час задержанный на временном складе находившегося поблизости трамвайного депо, не стал бы забредать туда без умысла. Пускай содержание котомки не давало повода предположить хищение вагонных запчастей с целью, скажем, спекуляции на черном рынке. Отсутствием подрывной техники для повреждения городского транспорта вовсе не отвергалась политическая диверсия, нацеленная в нечто за пределами юношеского кругозора, причем инструментом мог служить безобидный с виду крест, обнаружение коего в иных обстоятельствах не зря приравнивалось к хранению взрывчатки. Меж тем, близился час смены, а все не прояснялась логика разоблачаемой махинации, не подвертывалось Соломоново решение. И чтобы выкроить время на оперативное раздумье, полный отныне хозяин Матвеевой судьбы повелел ему рассказать свою биографию.
— Давай, расскажи теперь о себе... Начерно пока, без утайки, обо всем помалости, — указал он, справившись с положением стрелок на стенных часах. — Да смотри у меня, не придуривайся!
С непривычки слегка содрогаясь от впервые им произносимой формулы обвиненья, словно каждый ее параграф сопряжен был с нажатием курка, начальник уточнил заданье. Помимо сведений о связях с международной буржуазией и перечня обслуживаемых заграничных разведок, предстоящая Матвеева исповедь должна была осветить как отраслевую специфику оказанных услуг, так и порядок их оплаты в валютных сребрениках — помесячную или же аккордно, со взрыва. Самой преамбулой заранее исключалось помилованье, равно как некогда даже беглое, в высоком трибунале, упоминанье дьявола вело на костер, — лишь добровольным признаньем пусть в несодеянном злоумышлении желательно в стадии до замысла, мог подследственный ускорить милосердную концовку. Отсюда любые доводы самооправданья лишь отягчали его участь как покушение притормозить и без того перегруженную машину эпохального судопроизводства.
На беду свою бывший батюшка начал с раздражающей ссылки на лишения в детстве и трудовое благочестие родителей, поелику еще держалось в памяти, чуть было не коснулся юридически-смехотворного эпизода с каруселью. Больше того, при обрисовке единственного известного ему капиталиста весьма преувеличил задушевные качества покойного нэпмана Трушина, церковного старосты к тому же, хотя, невзирая на свое бедственное состоянье, должен был заметить, в какой степени иностранное наименованье полученных от него даров, в частности пьексы и канапе, насторожило начинающего практиканта. Наконец, в лихорадочном запале вовсе неуместной откровенности, то ли из доверия пристально голубому взору следователя, то ли напропалую кидаясь в приуготованную яму, батюшка принялся расхваливать другого своего покровителя и нищелюбца, какого-то там вятского архиерея. Не менее примечательно, что и молодой человек оставил без вниманья столь серьезное, казалось бы, даже самоубийственное признанье, указавшее на явный непорядок в здоровье старика, — не потому, впрочем, что в отмену юношеской брезгливости к мертвечине не обзавелся пока обязательным для анатомов и следователей навыком копаться в отжитой, кровоточащей ветоши человеческой, а просто все это время безотрывно косился на лежавший чуть сбоку, под лампой, ритуальный предмет из Матвеевой котомки.
Крест доводилось ему видеть и раньше на куполах храмов кое-где, мельком в темном киоте у матери, но лишь теперь представлялась возможность ознакомиться во всех его впечатляющих подробностях. Воспитанный в пореволюционной школе, свободной от многих, под предлогом напрасности отвергнутых, только головную боль доставляющих раздумий, молодой человек ровным счетом ничего не знал о темной невежественной вере своих отцов. И так как еще школьный навык видеть в любой церковной утвари коварное средство для уловления трудящихся мешал ему придвинуть его поближе, словно в самом прикосновенье уже заключалась непрощаемая измена, причем толком не уточнялось кому, молодой человек издали, острием карандаша и как бы между прочим поскинул покрывающий распятие лоскуток. Представшая ему такая беззащитная в кружке света нагота обвисшего на гвоздях человеческого тела магически привлекала его неискушенное вниманье. Тусклое металлическое сияньице, исходившее оттуда сквозь постершуюся позолоту, странным образом вытеснило непреклонный авторитет комендатуры и, куда ни отвести взор, оно оставалось в поле зрения. Какой-то утраченный для молодого поколенья и, впредь до завершения некой, вовсе им не понятной общелюдской эпопеи таился здесь пароль, и если действительно крест служил прадедам знаменьем при одолении орды, то в чем тогда заключалась его магическая сила?
— Так-так, очень хорошо... — искоса взглянув на часы, тянул следователь. — Подумай, может, еще чего прибавишь?
— А прибавить боле нечего, весь тут, — повинную голову опустивши, предался на его волю о.Матвей.
Видимо, паренька занимало что-то посерьезней биографии пленника.
— Ну, допустим, допустим... — бормотал он и вдруг, слегка отстранясь почему-то, издали кивнул на распятье: — Кто это у тебя там?
— Как кто? — даже растерялся батюшка. — Сын Божий!
— Кто они? За что его так? — сурово и тоном несомненного старшинства спросил начальник.
— Он сын Божий... добровольно принял крестное страдание, дабы смертию своею вывести человеков из геенны огненной, — простодушно отвечал пленник, пояснив непонятное слово пылающей бездной, доверху набитой грешниками. У о.Матвея малость от сердца отлегло: вопрос был из числа тех наивных недоумений, какими опровергают религию начинающие безбожники, а благочестивых бабушек допекают возлюбленные внуки с голубыми доверчивыми глазами. Несмотря на физическую немощь минуты, даже несколько высокомерная горечь отразилась у него на лице, дескать: «...весьма похвально ваше расположенье, пытливый юноша, узнать о Боге своем нечто другое, кроме матерной брани, доставляемой юношеству нонешним просвещением!» — Видите ли, уважаемый голубчик, на то и дана от него человекам свободная воля выбирать себе Добро или Зло по своему усмотрению!
Тогда пришел черед посмеяться Матвееву собеседнику:
— Ну, положим, папаша, кто же по своей воле изберет себе Зло!
— А как их разделишь-то, голубчик? В химии, пишут, всякое вещество с прибавком, а по пословице-то и зла чистого не бывает. Вон и мы рвемся новый мир из одних праведников построить, окромя них и дурак в большом количестве нарождается... куды их? Иной хуже злодея наворочает, а ему и по суду скидку оказывают. Самое слово Бог черными буквами обозначается на белом листе!
Нетерпение отразилось в глазах молодого человека:
— Но если он только Добро, откуда Зло берется?
— Тело-то ведь оно из земли сготовлено, с водою пополам, а где грязца, там и грех. Самая его сласть!
— Значит, лучше по-твоему, уходить из жизни, как только началась?
— А как от него откажешься-то? И старенькое будет, а все глаз не оторвешь...
— От тела, что ли?
— Не от тела, голубчик, а от солнышка! — со вздохом сказал о.Матвей.
Опять с непривычки к подобным дискуссиям у его противника не хватало сноровки выбраться из лабиринта.
— Но все равно, все равно весьма сомнительный подарок: свободная воля выбрать Зло. Похуже ловушки всякой заряженный пистолет малышу подсунуть, чтобы потом его же за выстрел к стенке ставить. А если мы ему вдобавок дети родные, то и совсем некрасиво получается. По-моему, детишек в подобные игры вовлекать... знаете, как по уголовному кодексу называется? — Что-то внушило ему, однако, смягчить немножко резкость сужденья. — Конечно, может, все иначе было задумано, но ведь на поверку что-то нечисто выходит: многолетняя деятельность с человеческими жертвами... не так ли?
Чуть искоса, полувраждебно, он снова вгляделся в распятие на столе и нерешительно умолк, словно удивленный несоответствием своего приговора с непосильной его разумению исторической преемственностью обсуждаемого предмета... Кое-как, через горе матери осознал серьезность святыни, но роль ее как инструмента в человеческой культуре уж не понимал. Потом он заговорил снова и, видимо, из внезапного уважения к сединам собеседника, мальчишеским баском соглашался даже насчет исключительно трудной должности Бога в смысле поддержания порядка в столь обширном и, главное, хуже железнодорожного, бесконечно раскиданном хозяйстве, что, однако, по его словам, никак не оправдывает самомалейшей халатности. «Нет, в самом деле, если всерьез, почему у него так все не ладится?!» Исходя из предположения, что в пригвожденном теле Христа должен средоточиться центральный момент его биографии, молодой человек возымел вдруг неотложную нужду узнать, что послужило тогда причиной такой жестокой казни?.. Постановка вопроса и та наивная искренность, с какой он пытался открыть житейским ключиком громадный оборжавевший замок, выдавали меру его порядочности, но и глубину разделившей его с о.Матвеем пропасти.
— Тогда обрисуй мне кратенько, в двух словах, за что же его так?
Похвальная пытливость паренька, предоставлявшая батюшке роль просветителя неверных, счастливым образом смягчала обстановку допроса.
Примечательно, что из опасенья единого от малых сих ввесть в соблазн утешительной своей ересью, ставшей его вероисповеданьем, о.Матвей ограничился кратчайшим изложением древнего догмата как высшей истины без земных доказательств, лишающих ее тайны и святости.
— А за то, миленький... — огладив бороду, собрался он было улыбнуться постучавшемуся во врата веры неофиту и осекся на едва не содеянной богословской оплошности в истолкованье основного догмата. — Не за что, спроси, а почему? Вишь ли, сынок, так случилося в отдаленнейшие времена, долго сказывать, один непрощаемый грех прародительский пал на весь род людской и его потомство, на наши с тобой головушки в том числе... И кабы не случилося — о чем спрашиваешь-то — и таскать бы по сие время нам с тобой, как бы выразиться половчей, гнев проклятьица Божьего!
Он помедлил в ожиданье редкого здесь сообразно переживаемой эпохе возраженья от паренька — по какой юридической логике силы небесные шьют ему, не только сном и духом непричастному, но и неродившемуся, темное дельце, которое батюшка даже изложить ему стесняется... Но, значит, у того посерьезней названного созревало недоуменье.
— Понятно... дальше что? — взглядом подтолкнул о.Матвея паренек.
— Тогда милосердный Господь и послал на землю сына единородного, чтобы крестным подвигом своим... Ну, как бы тебе попроще объяснить? — В затуманенном сознанье всплыла было собственная его версия Христова сошествия, озарившая его в памятную ночь перед аблаевским отреченьем, но побоялся пуще запутать собеседника ссылкой на досадную промашку Бога своего. — Затем и посылал сынка, чтобы страданьем своим выкупить из вечного ада душеньки человеческие, снять с них ту, как тень смертная, неотступную килу!
В ту минуту батюшка больше всего опасался непременного в подобной дискуссии вопросца — легче ли стало жить людишкам по снятии той канонической килы? Чтобы заполнить тягостную паузу, принялся было в духе привычной проповеди толковать целевую святость голгофского акта со списаньем последующих земных неурядиц за счет самого человека, который повседневно, в угоду мамону, изгубляя природу вкруг себя, извратил и свою божественную суть, и данные спасителем заветы... Но юный товарищ и не собирался опровергать веру Матвееву тогдашними средствами практического атеизма, вроде молодежных выходок, обращавших православные богослуженья, особенно под престольные праздники, в сеансы безнаказанного кощунства.
Напротив, в строгом тоне обращенья его, исключавшем насмешку или отрицанье, звучало вполне законное стремленье потомка, народившегося после всемирной перетряски, свежим и собственным глазом вникнуть в основной догмат христианства, с которого во времени стала сползать его мистическая позолота:
— Постой, папаша, тут что-то не ладится у тебя... — на первой же фразе перебил он поднятой ладонью. — Старушка моя, маманя, пыталась втолковать мне про это самое, да запуталась под конец и рукой махнула. А мне сейчас полная ясность нужна... Не зря говорят, горбатого могила исправит! Не у отца же родного да еще по такой цене пришлось ему нашу грешную шатию выкупать... Значит, и над ними некто повыше был, не так ли?.. Удалось выяснить — кто? С другой стороны, спрашивается, зачем Божьему сыну смерть принимать, не проще ли было саму гиену навечно погасить, раз он Бог?
Вопросы превышали богословскую осведомленность о.Матвея. Все же батюшка постарался внести ясность в логику Божества:
— А вовсе-то, сынок, как ее, проклятущую, отменишь? Без острастки, раз навсегда прощенные, мы пуще прежнего во грех да разбой кинемся. Опять же род людской чем остановишь? Окромя тех, что давно сотлели, отбывши круг земной, все новенькие напирают, теснятся у врат жизни, во мраке ожидания... на худший жребий готовые за сласть побыть под солнышком. Оно правда, у пекла очередей не бывает, желающим всегда найдется уголок... да в том наша беда, что горим там не сгорая. Видать, от стенанья ихнего да скрежета зубовного переполнилось отцовской скорбью сердце Господне... и надоумился сам к ним сойти, так сказать, собственноручно вызволить племя Адамово из пасти адовой!
— Верно, затем сам за ними отправился, чтобы на всех его хватило... значит, и на меня в том числе? — раздумчиво высказал свою догадку горбун, почти соглашаясь принять на себя кровинку голгофского подвига, кабы разъяснили юридическую формулировку прощеного преступленья, участия в коем не принимал. — А с другой стороны и нельзя было авансом все им списывать, чего бы ни натворили в будущем... но тогда пришлось бы ему еще не раз, по мере накопленья, персонально туда спускаться, что вроде не к лицу Богу-то, а?
Ничего не оставалось о.Матвею, как, минуя богословские головоломки, трудные неискушенному слушателю, впрямую истолковать Голгофу — назревшей необходимостью спасти души человеческие, отбывшие земную путевку наравне с ожидающими за дверью бытия, — чем повергнул молодого человека в еще большее недоуменье.
— Опять не понимаю, если выкуп... то у кого? — стал он дознаваться без особого, впрочем, успеха. — Хорошо, зайдем с другой стороны... От чего их надо спасать, от боли?
До конца не догадавшись предложить стул старику, он вместе с тем проявил странное благородство, не назвав так и отмененное ныне понятие ада, из подсознательного отвращенья к легкой победе не пожелал воспользоваться уязвимостью слова, способного вызвать поток иронической торжествующей газетчины.
— Есть и пострашнее боли, голубчик, — уклонился и о.Матвей.
— Что же тогда?
— Мало ли там... ужас бесконечного паденья, например, — смутно намекнул он из собственных домыслов.
— Непонятно.
— Понять, значит, проверить — правда ли, чего тебе душа нашептала. А предмет высшего знанья проверке не подлежит, только вере.
— Это что же за предмет такой?
Непривычная оторопь нашла на о.Матвея.
Сколько раз доводилось говорить о том же в проповедях, но там их было много, а здесь один. Какие большие глаза у человека, когда он ищет: нельзя солгать им.
— А видишь ли, — замялся он, — предмет этот зовется истиной.
— Тогда... что есть истина?
Верно, и двадцать веков назад наступила точно такая же пауза, в течение которой правитель вглядывался в окропленное кровью чело узника. Из всех евангельских эпизодов, если не считать иррационального искушения в пустыне, о.Матвея за его верстаком чаще прочих привлекал этот знаменитый диалог, — всегда пытался дописать его собственным соображеньем. Вряд ли побои и пытка могли угасить во взоре Иисуса тот покорительный, даже чернью зримый отсвет его второго небесного естества. Иначе что заставило надменного солдата с его римским презреньем к иудеям различить человека в самом жалком из них? Самая интонация вопроса дает основание полагать, что и скептический разум не прочь заглянуть за черту логической видимости, вопреки всегдашнему его опасенью остаться в дураках. Конечно, утверждая приговор, Пилат следовал установившемуся методу древних казнью испытывать святость пророков, которые на поверку сплошь оказывались обманщики. И лишь на сей раз, конечно, у прибывшего с рапортом центуриона стражи прежде всего осведомлялся — висит ли, зовет ли, и что показала проба копьем?
Но в том высокомерном пилатовском допросе юного, еще не мыслящего христианства о.Матвею слышались, по крайней мере, токи желанья не только постичь, но и защититься от новизны, потому что помимо кровавой общественной ломки грозит утратой кое-каких привлекательных преимуществ, содержащихся в незнанье истины. Но здесь — как могло даже поседевшее от мудрости, на излете находящееся христианство раскрыть самое главное свое слово стерильному, беспамятному на прошлое существу, которое перестало ощущать присутствие постоянного чуда вокруг себя, которое из отвращения к дыханью могил высшую комсомольскую доблесть полагает в скорейшем смытии с себя позорного пятна дедовской веры, которое, наконец, бессмертную душу человеческую принимает за порцию воздуха вроде как в плавательном рыбьем пузыре, что в детстве, бывало, так потешно лопался от прокола или под каблуком, а после кончины нашей естественно, по закону физического вытесненья серебряным шариком взвивается в теперь уже полностью разоблаченную высь? Немудрено, если бы сын Божий отважился вторично навестить земных деток своих, то на основе достигнутого гуманизма они тотчас присудили бы его если не к высшей мере, то к общественному порицанью — за плохую работу по совокупности скопившихся несчастий.
— Итак, сейчас я тебе все разъясню... погоди, а то мысли разбегаются! — топчась на месте, бормотал о.Матвей.
«Истина, истина...» — без выражения произнес один кому-то там внутри, и эхо раскатилось по гулкой пустоте, мелкой осколочной болью отразясь в лобных пазухах. На пролете произнесенное слово даже приоткрылось было, но совсем в ином полуосознанном начертании, что оно есть личного пользования достояние, — мед бытия, но яд — как только обязательный кодекс норм, параграфов и эталонов, назначенный обеспечить человечеству безнаказанное размноженье с постепенным разменом в стадо, стаю, кулигу, рой, самовзрывающееся бактериальное множество, наконец, становящееся первозданным веществом в апофеозе... И опять сказал тоном дозволения, что раз побыла одна, пусть поцарствует и другая... но разве две их? «Даже три!» И все загрохало вокруг, заплескало в ладоши и по спиралям понеслось куда-то на колдовских скоростях. «Ах, зря ты, дурак, таблеток от головной боли из шкафика не захватил, понадеялся на скорую бродяжью закалку».
Детски-невинное с виду недоуменье заставило о.Матвея ожидать других вопросов в том же духе, похлеще. Частный Матвеев допрос превращался в дознанье о самих истоках церкви Христовой. При этом так оборачивалось дело, что он становится ответчиком за все случившееся в ней с тех пор по совокупности. По ходу разговора батюшке предстояло посвятить несведущего юношу и в прочие опорные тезисы религии своей, в которые и сам-то верил вслепую, по преемственности церковного предания. Просветителю Иннокентию куда легче было доказывать своим алеутам величие небесного монарха его рожденьем от девы, воскресеньем из объятий трехдневной смерти или еще более, на уровне их развития, доходчивыми аргументами, вроде хождения пешком по морю и претворения воды в хмельной свадебный напиток. Вся эта благолепная мишура чисто земного поклонения не в духе, а в теле становилась приемлемой лишь в категории поэтического образа, и уж никакому Тертуллиану было бы не отбиться нынче от коварных сомнений, все чаще последнее время, за сапожным верстаком, нападавших на старо-федосеевского батюшку. «Не приспел ли срок и обветшалому христианству уходить на покой в обитель детских снов, совместно с разумом, под руки с обеих сторон, возводивших к славе род людской по ступеням безотчетного ужаса, созерцательного благоговенья и послезавтрашней логической достоверности?» Невольно оживало в памяти еще с семинарских времен запавшее туда упоминанье одного заезжего ученого богослова о неких несторианах древности, что уже в те времена при изображенье распятия обходились без обязательных гвоздей и сукровицы, на чем доселе настаивает иезуитский агитпроп... Сказанное отнюдь не означало крушенья веры Матвеевой, а лишь болезненное ожиданье неведомого, Христу на смену грядущего пророка, который привнесет в мир несколько иное толкованье добра и света, зато в корне отменяющее: поблажку знатным и примененье молитвы (бескорыстного общенья с небом) как универсальной и, чем в особенности тяготился в качестве совестливого батюшки, безуспешной панацеи от низменной печали вроде грыжи, старости или безденежья. В нищете воспитанный, он по примеру евангельского эпизода и в тайне от самого себя мирился не только с железными, на сей раз, бичами для изгнанья торговой нечисти из созидаемого ныне всемирного храма, но и с неизбежным сносом запустелых кое-где церковных строений, тем более что и юное христианство не щадило античных алтарей. «О, лишь бы во всеобщую пользу!» Однако, возлагая на себя унылое бремя соглашательства, лишь бы сквозь бурю донести свет истины до потомков, он затруднялся поведать ее уже ближайшему из них. Нет, не боязнь ввести молодого человека во грех осмеянья, а лишь нехватка должных слов в современном обиходе повергала о.Матвея в мучительную немоту, даже содрогнулся при мысли: аргументы какого ужаса потребуются однажды истине, чтобы напрямки, сквозь рогатки разума пробиться в сердце человеческое. Тотчас бредовое воображенье высветило из тьмы все тот же силуэтный, на фоне зарева, абрис всадника, который сверху, зарывшись головою в небо, взирает на бездумно резвящийся мир через рубеж столетья.
Хуже всего было, что мальчишка с голубоватым железцем во взгляде не торопил с ответом, не ловил на противоречиях, не давал повода постращать загробным возмездием за неверие. Напротив, не ограничивая во времени, даже отвел глаза в сторонку, чтобы не смущать вниманьем суетливо виноватые стариковские руки. Да кабы еще в застенке происходило дело: плеть — дыба — клещи раскаленные на виду, чтобы ореолом мученичества, не совершая измены, заслониться от самого себя, а то... Душевный упадок совпал с приступом несомненной теперь простуды, и пока в задышке смятенья искал открытым ртом воздуха, которого и не было нигде, то почудилось даже, что и усатый вождь, раскуривавший свою трубку на стенке, тоже прислушивается к наступившему знаменательному молчанью.
— Еще минуточку, сейчас я тебе все изъясню... опять в висках заломило! — Но вот уж и некогда, да, пожалуй, и неловко стало в крайний момент перед расставаньем навсегда посвящать отбывающего паренька в причудливые переживания отдаленнейших предков, чьих и костей-то не сохранилось в помине.
Ненадолго Матвея постигло нестерпимое, тоской одиночества окрашенное чувство покидаемого, наверно, всем знакомое — при отходе даже чужих поездов от перрона. В сущности ничего не происходило, однако нездоровье подобно лупе расширяло скрытный смысл центрального, может быть, не поддающегося словам события современности; ближе всего было сравнить его с запуском ракеты дальнего действия, как оно лишь дважды, вряд ли чаще, случалось в прошлом человечества. Кстати, давешний, над головой промчавшийся грохот тоже чем-то напоминал рев запущенных моторов... Нет, вовсе не Матвею с его кораблем мертвых предстояло отходить в море вечности от старо-федосеевского причала, а этот молодой человек в тысячекратном качестве отправлялся в щемящую сердце даль, оплавляя всяческую жизнь под собою, включая ликующих провожатых. Это как в школе: надо стереть с доски, чтобы написать заново! Благодаря искусной обработке двух предшествующих веков, пилот насколько был раскрепощен от обременительных, порою заразных пережитков старины, что по некоторым своим параметрам был не то чтобы мальчик, не младенец даже, а — чтобы не обидеть праотца грядущих поколений, еще моложе. Все у него было впереди, и потому ничего не брал с собою, кроме насущных, на первое время, коммунальных чертежей да качественно новых, в себе самом, иероглифов наследственности, благоприобретенной титаническим подвигом предков. Но хотя социальная и прочая инженерия полета рассчитана лучшими инженерами мечты и все предполагалось в наилучшем виде, сроки и конечный пункт прибытия оставались неизвестны — как, впрочем, и в позапрошлый раз, при отправленьи с палеозойского космодрома. Равным образом и остальной экипаж ракеты не подозревал ни всемирной важности или смертельной опасности предстоящего броска, ни даже какая толкательная сила выносит их в бескрайний, даже днем черный простор неба. Лишенные возможности оглянуться, они вообще не видят, чего и сколько сгорает у них позади. Меж тем, горючим служила сумма великой цивилизации, ее материальные и духовные накопления, сладостная память о былых огорченьях и находках. Самый Бог вчерашний сгорал в плазменной, все живое оплавлявшей струе, чтобы не однажды, надо полагать, в еще более загадочных ипостасях встречать путников на очередных кругах и перекрестках... Дальнейший разговор в комендатуре и должен был прерваться из-за столь быстро возраставшего расстояния, что неслышны становились голоса... В поиске решенья Матвеевой участи горбун попеременно щурился то на сводчатый, испещренный всякими трубами потолок, тотчас за которым мнилось небо, или на искусительно молчавший справа, буквально под рукою телефонный аппарат, то на уловленного бродягу, подозреваемого в хищенье государственного достоянья. Теперь перед батюшкой во всем своем неподкупно-увечном величии как олицетворенье высшей справедливости находился скорее прокурор по делам надмирного порядка, нежели со скуки любопытствующий калека. Испытующим взором Пилата глядел он на обвисшую с креста фигурку, устами верующих процелованную до исподнего металла и кротко сиявшую под казенной лампой советской комендатуры. Казалось, ждал от казненного любого чудесного свидетельства его божественности... и такая ультимативная жестокость искрилась из-под низко опущенных век в глубине запавшей глазницы, что священник через силу и машинально накинул на распятье краешек полотенца, на котором покоилось.
Сказывались несчастные часы отдохновенья в сомнительном трамвайном пристанище на сквозняке. Простудная муть временами застилала сознанье, жаркая немочь клонила к земле.
Меж тем, пора было отвечать на не заданные вслух вопросы — откуда взялась боль на земле, почему горя и радости роздано людям не поровну? Ведь, казалось бы, так легко было объяснить доброту Христову даже мальчишке, если бы не горбун! Да и как было изложить калеке, не вкусившему запретных сладостей бытия, самую трудную из богословских тонкостей: роковое отличие обычного житейского нарушения заповеди от первородной, изгнанием из рая наказанной греховности Адамовой. К слову, сомневаясь не в подвиге Христовом, а лишь в логичности его, батюшка в проповедях своих и пытался истолковать пастве сошествие его в ад ради спасенья наследственно обреченных гневным напутствием Господним, отчего догмат, ставший объединительным паролем верных, превращался в заурядный миф библейской древности. И тут, в кратком проблеске после очередного приступа недомоганья, о.Матвей виноватым взором изнутри увидел хозяина своей судьбы во всем его суровом прокурорском обличье.
Перед ним, откинувшись к спинке кресла, сидел как бы придавленный сверху, без возраста парнишка, точнее молоденький старичок в бедном ватнике на тесемках, подбородок втесную прижат к выпяченной груди, так что с зияющими глазницами лицо приходилось на уровне плеч, а чуть склоненная набок голова лежала на образовавшейся площадке, как отрубленная. Помнилось, нигде не имелось указания, что необратимое уродство будет у Бога сопричислено к подвижничеству высшей категории. Тут, по человечности считая всех не сознающих своего полноценного бытия, себя с тогдашними горестями в том числе, неоплатными должниками калечной братии, о.Матвей содрогнулся при мысли, что и с него, вчистую обделенного, причитается нечто небесам за счастье существованья. И едва пожалел своего беспощадного судию, тотчас в их отношениях наметился решительный перелом в сторону если не сближенья, то хотя бы временного взаимопониманья. В частности, уже проявив преступный интерес к запретной доктрине распятого, теперь совершал вопиющее потворство задержанному, в смысле промедления с передачей в специнстанцию на предмет выяснения его причастности к мировому империализму. Такого рода должностные вольности, кабы раскрылись, должны были жестоко сказаться на скромном пенсионе полунищей железнодорожной вдовы и проживающего на ее пайке и. о. коменданта, не говоря уже о судьбе штатного лица, доверившего постеречь важный, пускай на нулевом уровне стройки, объект сомнительному работнику без классового чутья и профессиональной закалки.
Оказалось также, доставляемое уродством непрестанное умиранье, обрекающее одних на бунт и отрицанье, других толкает на пристальное изучение постигшей их несправедливости: по мере угасания солнца жизнь стремится приспособиться к наступающей тьме. Очевидно, беглое и личное ознакомленье с загробной приманкой Матвеева ремесла, догмой о посмертном возмещении необратимых земных печалей, ненадолго подтвердило в его глазах сложившуюся у обездоленных репутацию христианства как древней исторически наиболее устойчивой нравственной системы мирозданья, созданной людьми для сносного пребывания в ней. Дальнейшим событиям предшествовал совсем откровенный диалог, где фамильярное обращение со священником диктовалось лишь человеческим равенством противников, а не мнимым старшинством младшего из них.
— Ты не дрожи, не бойся меня, что как на троне сижу... я не страшный: я очень бедный! — ненадолго и весь напоказ приоткрылся полновластный владыка Матвеевой судьбы. — Это неверно, будто нашего брата, горбачей да карликов, по злобе ихней при воротах на привязи заместо псов можно держать, почему здесь и посажен. Мы смирные... Но горб и есть постоянная цепь моя: из окна поверх занавески в жизнь гляжу. Не подумай, что ропщу... вон у верблюда их целых два, а помалкивает, чтобы третий не нажить. Жаба не потому в подполье прячется, что срамной наготы стыдится, но куда щекотней, когда в бане, например, люди глядеть на тебя брезгуют. Зато от страха свободен: никого на свете не боязно. Вот предам тебя на растерзанье или на волю отпущу и, в случае чего, ни о чем тужить не стану. Мне в жизни моей терять нечего!
— Не зарекайся раньше сроку: всегда найдется что-нибудь для потери, пока жив человек, — своеобычно, надеждой на будущее попытался образумить его священник. — Ты еще не старик, а душа и вовсе возраста не имеет, смерти не подвержена... и что ни случится на свете, всегда бывает продолженье. Так что, досыта нахлебавшись горечи земной, зачем тебе, дружок, не пригубив, отрекаться сладости небесной?
— Вот и было бы интересно выяснить заранее, в чем она, хваленая тамошняя сладость, — с заблестевшими глазами оживился следователь. — Уж я маманю мою тормошил намедни как скорую кандидатку — на что это похоже — рай? Видать, вроде хорошего санатория: кино бесплатное через день, мороженое до отвалу, птички заграничные круглосуточно в пальмах верещат... В общем-то постный, пресный харч и ни малейшего намека, что время от времени, кому за выслугу лет, кому за причудливое телосложенье, вроде моего, возьмут да и подкинут в праздничный паек чего-нибудь с сольцой, скоромненькое, в смысле земное, скажем, разок-другой нарушить благочестие, травку райскую помять... ну, и прочее, кто чем при жизни разговеться не успел. Старушка моя лишь молчала да головой качала, но обещаньице известить по прибытии на место не дала!
— А не смейся: никто тебе, дружок, и не возьмется обрисовать в подробностях царство небесное. Лишь известно в точности: каждому будет всего по заслугам и вдоволь, сколько уместится в нем — свинца, меду, смолы горючей... размером хоть в шар земной, коли подымешь. Одно достоверней всего, что горбатых душ не бывает...
— ... да их конечно и не допустят туда! — с вызовом досказал горбун.
Затем последовала не по-детски сложная и, видимо, в часы бессонниц детально продуманная декларация своего безвыходного жребия. Невоспроизводимая в тех же интонациях, она сводилась к тому, что, как и в раю, при светлом будущем всяческая некрасота подвергнется жестокому искорененью наравне с наиболее заразными, способными сеять рознь и зависть, причудами прошлого, в особенности же мировая скорбь — надрывный скулеж о запредельном, оскорбительный и вредный для наконец-то достигнутой людьми универсальной гармонии. Правом на паспорт станут обладать лишь избранники с приметами счастья налицо или притворщики с напускным румянцем — после очередной чистки от захламляющей общество бракованной человечины... Крутой поворот темы и нездоровья не помешали батюшке прибегнуть к обычному в таких случаях наставленью не докучать божеству, как и начальству, бестактными вопросами в силу сущей неисповедимости ихних замыслов. Но в заключенье, как бы от имени всей вечной братии, горбун просил ему порекомендовать — у кого, если придется, искать им защиты и покровительства, в чем слышалась ультимативная решимость в случае чего обратиться за справедливостью к самому владыке преисподней. Произнесенная почти смиренно и навскрик по существу просьба тем более смутила батюшку, что после собственной его, недавней, в надежде на джентльменство дьявола, попытки выяснить кое-что из первоисточника, он с ужасом теперь ждал неминуемых последствий.
— Не ты, не ты... это боль твоя в тебе скрежещет! — бормотал он, ладонями заслоняясь от чего-то худшего, готового сорваться с закушенных уст. — Попридержи язык в присутствии Бога, не отягчай участи своей...
Выяснилось, по счастью, речь шла не о самовольном, хотя в укор небесам, бегстве из опостылевшей жизни, а всего лишь о смешных и наивных притязаньях одного такого, вчистую обездоленного на стыдные телесные радости — теперь уже с полным переносом из потустороннего в земной регистр.
— Согласен, никаких подвигов за мной не значится, да ведь я лишку и не требую, — с опущенным взором и без прежнего полемического азарта, осторожно заговорил горбун, словно разувшись шел по огню. — Но что касается личной некрасоты моей, то и на иконах дюжие да краснощекие редко попадаются: сплошь в чем-нибудь убогие. Меня поставь рядом, и я в их компании за святенького сойду. Потому давеча так нескладно и заикнулся насчет поганого лакомства, что, когда святости невпроворот, невольно на греховинку потягивает, а в покойники как-то не хочется раньше сроку поступать. И нет надежды, что по чьему-то высшему повеленью, даже если подвиг совершу, скостят мне полгорба. Вот и снится порой один и тот же, под черным небом моим, лужок зеленый со скатом вниз и глазу необъятно. Досыта набегаться не могу: такая легкость в теле, какой и в детстве не знавал... хотя, правда, я смолоду горбатенький. Проснусь, бочком шевельнуся — нет, кила моя безотлучно при мне, не болячка, ногтем не сковырнешь!.. И враз безумие накатывает. Вчера среди ночи в спящую маманю вцепился: «...помолись ему, пока живая, — руку ей тиская, на ухо шепчу, — по знакомству выпроси у него, чтоб мне годок передышки дал!» (На худой конец я бы, глядишь, в полгодика управился, а там хана всему...) До бесчувствия перепугал бедняжку, а старухе цены нет. Оба сына с гражданки не вернулись, мужа на сцепке придавило. Вроде бы и чужая, а ближе матери родной, которая меня, неисправного, на крылечко к ней подкинула. На шнурочек к скобке привязала, чтоб не заблудился... в ту пору я уже на ножках стоял. — И стыдясь откровенности, признался виновато, что с утра мается, чем поступок загладить: с пустыми руками робеет в дом войти.
— Не падай духом, Господь видит тебя, он же и вразумит! — по-свойски утешил его о.Матвей. — Не горюй о несостоявшемся... куда легче в мечтании утратить, чем и не владел пока, нежели когда кровное от сердца отрывается. Некогда в древней стране Уц жил один зажиточный праведник с большим семейством. И поспорил Господь с сатаной по навету последнего — оттого, дескать, и ропщет твой Иов, что полная чаша кругом, сынки при деле, на здоровьишко не жалуется. Доверено было нечистому жестокой напастью испытать старика, раздеть дотла, до костей в случае необходимости. По прошествии времени поступают к нему печальные известия: стада твои разграблены, прислуга мечами посечена, внучата в развалинах погребены, а вскорости и сам, нагой, сидел на куче навозной, черепком соскребая струпья с ног своих. Жена сбоку зудит — «почто терпишь, похули Бога маленько и умри», приятели советами пуще мух допекают, солнышко в темя пиявит... Но устоял, не взбунтовался против Всевышнего. И в награжденье все отобранное с избытком возвратилося хозяину: скота и прочего достояния вдвое, родня в прежнем составе, зато бытия сверх сроку добавлено сто сорок лет. Богу хвала, нам урок в подражанье...
— Видать, жилистый старец был и понимал, как Ему потрафить, чтоб хуже не обернулося, — сказал горбун с кивком одобренья наивной сказке. — Нам с тобой, отец, не угнаться за ним, пожалуй. Ладно и то, что на том свете горбы отменяются. Не лжет пословица, будто хоть и с запозданием могила исправляет нашего брата в смысле наружности. А раз некрасота моя поправимая, тогда совсем другое дело! — иронически заключил он и, наотрез тряхнув головой в знак непримиренья, как бы простил Богу себя и прочие недоделки по совокупности выявленных дознанием обстоятельств.
В наступившей паузе мучительное и, наверно, лишь крайним изнеможеньем объяснимое расщепленье личности постигло о.Матвея. Будто в наступившую тишину бесследно схлынуло, погасло, растворилось все постороннее кругом, потом желтые кольца и пятна поплыли в глазах, и где-то на горизонте подсознанья вновь обозначилась безобидная с виду, емкая по своей тайне — даже не мысль или хотя бы промельк ее, а просто мерцающая звездочка, в смысл которой вникнуть не смел, потому что догадывался. По разбегу многолетних предчувствий знал, что на коленях Божества возросший разум однажды неотвратимо выпорхнет к солнцу из отчего гнезда, чего пуще смерти страшились деды. Черным холодком веяло из голубой бездны, куда на собственных крыльях возносился возмужавший птенец... И опять с поднявшимся сердцебиеньем, как не раз случалось с ним в раздумьях за верстаком, испытал ревнивую потребность взглянуть глазком из могильной щелочки на жуткие прелести, в придачу к достигнутому поджидающие в заданном направленье род людской. Именно в таком преувеличенном толкованье, на грани бреда и яви, представлялся тогда о.Матвею смысл его ночного приключенья, знаменующий истинную суть текущего века, и предсказанный Священным преданьем поворотный акт всемирной истории о переходе вселенского хозяйства из небесных, отвергаемых эпохой рук в такие же, незримые простакам, земные, вчерне уже состоялся.
Однако мимолетная улыбка, впервые за истекший час просветлившая аскетическую мглу в лице недавнего следователя и принятая батюшкой за самонадеянное согласие принять на свои плечи всю ответственность за жизнь на земле, в действительности означала лишь двойную внезапную находку горбатого мальчика: заодно с недоуменьями о нравственной гармонии мирозданья разрешилась, видимо, и участь подозрительного попа.
С переходом с допроса на обычную беседу заметно, на градус-другой, потеплели их отношенья. Прояснилось вдобавок, что звали горбуна Алексеем, как и тезку его, Божьего человека из любимого русского сказанья, что расположило батюшку в сторону большего доверия. И так как в глазах паренька любая, запретная в те годы принадлежность к церкви роднила задержанного попа с обожаемой и, вероятно, шибко религиозной маманей, то и разговор у них принял дружественный оттенок.
— С котомкой-то, отец, никак в путешествие собрался? — судя по скользнувшей нотке надежды, не без тайного расчета справился горбун Алеша, на что батюшка туманно, с одной стороны, якобы под давлением семейных разногласий, с другой же — будучи целиком отчислен от жизни, повинился в намеренье завершить дни в уединенье от мирской суеты. Тем легче далась ему спасительная полуправда, что еще в отрочестве, начитавшись староверческих книжек из чердачного ларя у своего опекуна и благодетеля, возымел жгучее влеченье к странничеству по святым обителям, не затихавшее вплоть до обрученья с возлюбленной Парашей, когда полученье прихода после тестя и рожденье первенца обрекли его на оседлое существованье.
— Вот в дебрь алтайскую, где поглуше, устремляюся... пособил Господь! — с благодарностью создателю отвечал о.Матвей на Алешин вопрос — далеко ли направился? — причем самое слово вырвалось непроизвольно, не для сокрытия следов, а как издавна дивное и утешное пристанище всякого рода русских беглецов.
И тогда последовал вовсе неожиданный поворот судьбы.
— Ну, по пути в такую даль не страшно и опоздать на денек-другой, — снова оглянувшись на часы за спиною, стеснительно сказал горбун Алеша, не рискуя напрямки обратиться к батюшке за одолженьем. — Время наше позднее и непогода на дворе, а того гляди сменщик мой вернется: жену в роддом повез... считай, пофартило тебе, отец. Службист: застукал бы нас с тобою по ночной поре, а мало ли что причудится у кого курок на взводе? Вот и охота мне забрать тебя домой от греха, благо весь нужный инструмент при себе под рукою. Выспишься в тепле, справишь свое дело, а там мы с маманей без задержки отпустим тебя по курсу назначения. Видишь ли, поспела у ней такая срочная надобность, никак отказать нельзя. Получается, зря потрошил я тебя, отец, давай уложиться подсоблю... — и окончательно спустясь со своих начальственных высот в текущую действительность, наспех и поплотней посовал Матвеевы пожитки в заплечную его суму, правда, без учета их порядковой святости.
По мнению Алеши, до прихода смены батюшке было разумней дождаться его на скамейке в скверике по соседству, в довершенье преступного самовластья сам же и вывел неизобличенного злодея наружу через безлюдную проходную. Осталось смутное ощущенье в спине, что Скуднов вполне благоприятно проводил глазами. Место выдалось подходящее хоть и для ночевки — нависавшая над скамейкой глухая стена и кустарник по бокам неплохо укрывали от поднявшегося к полночи мокрового ветра. Очень тянуло прилечь, но еще хватало разуменья, что нельзя. Ожидание затянулось на добрых полчаса, так что, пока клевал носом на чистом воздухе, успел побывать дома, где как раз, невзирая на неурочный час, происходила опись, огосударствление заарестованного лоскутовского имущества. В качестве понятых присутствовали упоминавшийся выше шорник, безумная, присмиревшая здесь Ненила, которую он видел впервые в жизни, и еще какой-то молодцеватый ферт до ломоты в висках неузнаваемый. О.Матвей подоспел к моменту, когда очень не похожий на себя Гаврилов припечатывал фамильное канапе. Интересно, что, вполне сознавая свое местоположение на скамейке в скверике, о.Матвей тем не менее отчетливо видел, как пылающий сургуч даже с характерным потрескиваньем стекает с краснодеревного изголовника на бесценную обивку. Оставалось только зажмуриться, чтоб не умереть с горя. Уже беспамятное забытье клонило прилечь в мягкую тьму перед собою, когда его принялся тормошить, возвращая к жизни из смертного оцепенения, второй, на протяжении суток, покровитель....
Расплывчато вспоминалось потом, как долго и молча тащились совсем безлюдными и настолько покатыми в обе стороны улицами, что поминутно приходилось хвататься за подвернувшиеся фонари да водостоки. Где-то в конце мирозданья истинно бесовский месяц выглянул из летящих мглистых облаков, высветил поселок, куда шли. Предпоследний в левом порядке одноэтажный флигелек поприветливей смежных — без громыхающего пса на цепи, под уютным, истинно мамврийским осокорем и приветливым, на всю местность единственным огоньком в окошке — как раз и принадлежал Алешиной матушке, взалкавшей Бога гостеприимной вдове.
— Не прибьет нас с тобою, полуношников, скалкой старушка твоя? — робея на пороге, из последних сил осведомился о.Матвей.
— Хорошо бы, а то совсем на корню засохла. Лизонька у нас погибла, вот вторую неделю, очей не смыкая, все смотрит внучке вослед. Большую помощь окажешь, если беседку с мамашей в давешнем духе, потуманнее.
— Обузой бы не стать заместо подмоги, чтоб вреда не получилося... — жался перед дверью о.Матвей, чтобы не пугать хозяев покойником в доме, а самому не лишиться крова в ужасную ночь.
Имелось в виду, что теперь не хватило бы сил и панихидку отслужить, но тот не понял намека.
— Какой же нам от тебя вред! Соседи не заходят с утра, а как с работы вернусь, сам же тебя и на вокзал после обеда доставлю. Только мы с тобой и виделись...


