II. Самодуровцы
Движение, движение… Когда же наконец водворение Адама и Евы? Здесь уже Средняя Азия, недалеко отсюда уже «исторические ворота народов». Места пустынные, с большими низкими звездами. Самое подходящее место для изучения жизни первых людей после грехопадения.
– Тут они, – говорят мне, – тут где-то недалеко, за той горой, в Закопанном Колодце.
Бас-Кудук, значит «Закопанный Колодец», – название местности.
Киргизы, по мнению некоторых ученых, своим творчеством напоминают греков при Гомере: они воспринимают внешний мир непосредственно и воспевают его таким, как воспринимают. На это отчасти указывают уже одни названия мест. Потеряется лошадь во время ночевки в степи – место это назовут «Потерянная Лошадь»; сломается колесо на дороге – урочище назовут «Сломанное Колесо»; попадется на глаза это колесо во время рождения ребенка – киргиз и ребенка назовет Сломанное Колесо.
Места, получившие наименование Закопанный Колодец, обыкновенно имеют современное происхождение. Вода здесь, как говорят ученые агрономы, «в минимуме»: не так почва, не так климат, как вода определяет возможность какого бы то ни было хозяйства.
И вот, когда переселенческий чиновник, проехав суток двое-трое солонцами, вдруг увидит где-нибудь в горной долине земельное «удобствие» и будет так неосторожен и похвалит его. то киргиз после проезда чиновника закопает колодцы: будто здесь воды нет. Местность потом у киргизов будет называться Закопанный Колодец.
Так это мне объясняли.
– Тут, – говорят мне, – живут переселенцы, в Закопанном Колодце, вот уже близко, вот и озеро. Большое озеро блестит перед нами.
– Пресное?
– Пресное.
– Как это может быть? При чем же тут закопанный колодец?
И вот какую повесть рассказывают мне о долине Закопанный Колодец.
– Да, это было. Колодец почему-то закопали, и место получило свое название Закопанный Колодец. Но раз как-то кочующий киргиз во время ночевки откопал колодец, чтобы попоить своих верблюдов. Из колодца побежала вода. Киргиз напился сам, напоил всех своих верблюдов, а вода все бежала. Он уехал. Вода бежала и бежала. Из закопанного места налилось целое озеро воды. Но по-прежнему осталось название Закопанный Колодец.
– Может ли быть?
– Может ли быть? – повторяет мой переводчик-киргиз. – Да, это может быть. По ту сторону озера поселился богатый киргиз, а по эту сторону – бедный. Богатый давал бедному за шерсть пасти баранов и объезжать своих диких степных коней. Бедный был очень доволен богатым, а богатый был очень доволен бедным.
– Так-таки и доволен бедный богатым?
– Так-таки и доволен. Да, бедный был доволен богатым. Они жили ладно у озера. Скоро завелась в озере рыба. Пришел русский казак и стал ловить рыбу и продавать. Богатый киргиз велел всем бедным киргизам ловить в озере рыбу и продавать одному только русскому казаку. Казак скоро разбогател. Богатый киргиз и русский казак стали друзьями, пили часто кумыс и резали баранов и жеребят.
– Русские не едят жеребят!
– Этот казак ел жеребят и очень хвалил. Пришли два русских переселенца, прогнали бедных киргизов вилами и оглоблей. Русский казак перестал ходить к богатому есть жеребят и баранов и пить кумыс. Русский казак стал заступаться за переселенцев. Богатый киргиз поехал к начальнику и давал ему пять тысяч. Начальник приехал сгонять переселенцев.
– Начальник взял деньги? Может ли быть?
– Да, это может быть. Начальник взял деньги. Но переселенцы не пошли. Начальник бранился. Переселенцы пожаловались старшему. Старший сказал: «Спасибо, братцы!» – и прогнал младшего начальника.
– А бедные киргизы?
– Они разорились и ушли в Голодную степь.
– Вот так история!
– Вот так история! – повторяет за мной переводчик.
Такие истории я уже слышал множество раз, но мало ли чего ни говорят в дороге. И я неохотно слушаю все это. Среднеазиатская степь-пустыня с этим кочевым народом, ведущим патриархальную жизнь, стада, бродящие по склонам гор, пастухи-хозяева в лохмотьях, с длинными палками, верхом на лошадях и это открытое большое, богатое, степное солнце – все это ново, увлекает. А тут будто мухи жужжат.
Переселенцев все бранят: сибиряки-старожилы, туземцы-кочевники. Даже чиновники бранят: им тоже нерадостно селить Адама и Еву среди этого безбрежного солонцового океана, заставлять заниматься земледелием в краю, природой созданном для пастухов. Этих переселенцев, куда я еду, особенно бранили: они самовольно заняли место, они – «самодуровцы».
Киргиз мне показал рукой на какие-то траншеи у подножия гор и сказал:
– Это самодуровцы живут.
Траншеи вблизи оказались землянками, как раз такими, в которых зимуют киргизы и хоронят своих мертвецов.
– Быть может, это киргизы?
– Нет, там скота ходит и свинья ходит.
Правда. Рядом с коровой я вижу свинью. Мусульмане не держат свиней. Больше. Все, что пожирает свинья, считается нечистым. Возле Галкита живут тысячи диких свиней, но никто их не трогает. Стоит русскому завести свинью, как живущие вблизи киргизы уходят.
Землянки совсем низкие. Их и вблизи можно принять за батарейные возвышения. Позади – безлесные горы и степь желтая. На сотни верст – ни одного куста. Отопляют здесь собранным в степи навозом. С этой стороны хорошо, но радоваться нечему. Степняк может радоваться, заезжий путешественник; но как жить русскому без березки?
Вместо церкви – фантастические черные горы из разветренного гранита, дикие, с капризными, разбегающимися, как облака, фигурами.
Горы растут, черные фигуры превращаются в разных пугающих диких зверей. Но землянки все такие же низкие.
Переезжаем пересохшую речку. Вечереет. Блестит рыбное озеро, розовым подчеркивая синие горы. На той стороне, как нефтяные цистерны, белеют юрты богатого киргиза. Здесь, но эту сторону, – землянки казака-рыботорговца, и вот тут переселенцы.
Мужик пашет, поднимает новь, – настоящий русский мужик, настоящим плугом. Другой возвращается с поля.
Женщина гонит корову. Землянок – шесть или семь, но только две жилые и курятся, остальные покинуты. Хозяева умерли, или вернулись в Россию, или, может быть, отправились куда-нибудь «шукать» землю в «Семирек».
Эти низенькие землянки теперь, вечером, когда уже над пустынной, девственной степью зажигаются низкие звезды… И эти одинокие люди, пахарь и женщина, здесь, за тысячу верст от железной дороги, за тысячи – от родины…
Что-то такое поднимается: не то детские мечты о жизни Робинзона Крузо, не то юношеские – о толстовских колониях… Не то вся эта русская мечтательная дума красиво и хорошо из ничего начать.
Но голое начало всегда некрасиво. Этот плуг, красиво поднимающий новь, скован чужими руками. Вот и этот светлобородый мужик похож уже не на Робинзона, а на босяка или бродягу, бегает-бегает глазами, так что думаешь: «Сейчас бросит все и в „Семирек“ убежит». Другой, чернобородый, постепеннее, посолиднее. Женщина…
– А где другая женщина? Или холостой? – спрашиваю я светлобородого.
– Другая женщина, – отвечает он, – дите родила, лежит.
– Как же крестить-то? – любопытствую я узнать, как первые люди, изгнанные из рая Адам и Ева крестят в пустыне детей.
– Как крестить? Да так. Когда-нибудь перекрестим… Не ловить же в сети попа за бороду.
Весело хохочут все, даже киргиз, мой спутник, и женщина. Юмор никогда не оставляет русского человека.
– А женщинам не жутко?
– Без попов-то? На что их. Женщинам одно только плохо: мамушки далеко. Ну, а как сказать, мужчина о том не вздыхает.
– Заходите в избу.
Все влезают в землянку.
Я прощаюсь на всю ночь с этой степью-пустыней, которую успел уже полюбить, прощаюсь с фантастическими черными горами без деревьев, с висячими низкими звездами и влезаю в землянку Адама и Евы.
– Ну, рассказывайте же, как, за что, почему вы попали сюда.
– Я, – начинает светлобородый, – можно сказать, всю Сибирь исходил и только в Семиречье не бывал, я все виды видал и никакого начальства не боюсь.
Черный тоже не боится: он перед самим Куропаткиным «во как стоял».
– Да бросьте начальство, расскажите о себе, как вы странствовали и что видели в России и Сибири.
Чешутся в затылках, поглядывают друг на друга, прилаживаются, с чего и как бы лучше начать.
– Тут все пересказать, – начинает чернобородый, – так уши развесишь. Ну, так сказать, у этого человека граммофон был.
– Граммофон!
– По-го-ди! – перебивает светлобородый. – Поехали мы сюда на первых колесах. Ходоки нас ведут, говорят: «В Заводную степь, – мол, – едем». Мы их это пытаем: «В какую, – мол, – такую Заводную степь?» «Сами, – говорят, – удивляемся, почему так называется. Но только по живой рубеж мочи нет хорошо, и посередке чистый-пречистый ключ бежит». Весело, ну, прямо, весело едем. В городе к начальству являемся. «Вы, – спрашивают, – в Заводную степь едете?» Мы отвечаем: «В Заводную степь желаем ехать». Выдали нам денег по сту рублей. Приезжаем на место, видим, все как говорили, земля не то чтобы наша, потоньше, но ничего, все как говорили ходоки: и живой рубеж, и все. Потом хватились, а ключа-то нет?! Мы ходоков жать: где ключ?! «Не сумлевайтесь, – отвечают, – где-нибудь да есть». Искали день, два… Что за притча, – нет ключа. Вовсе воды нет…
– Куда же она делась?
– Сами удивляемся, куда делась вода. Нету воды. Стали глядеть, нет ли тут где поблизости места. И полюбилось нам, собственно, вот здесь: озеро рыбное, земля не то чтобы, а – луг, и ярмарка близко. Но только одно: тут киргизята живут. Как тут быть?
Светлобородый рассказчик остановился, поглядел на чернобородого. Оба как-то неловко поглядели на моего переводчика-киргиза, еще раз поглядели друг на друга и фыркнули, как маленькие дети.
– Ну, конечно, у меня вилы, – сквозь смех сказал чернобородый.
И опять фыркнул.
– А у меня, так сказать, оглобля, – сказал светлобородый.
Оба опасливо поглядели на гостя-киргиза, но тот, глядя на их рожи, тоже засмеялся.
Тогда все дружно захохотали. И так это щекотливое и трудное место рассказа прошло весело и приятно, что я не подумал о своей легенде, о том, как богу наскучило потомство первых людей, и как он сотворил вновь Адама и Еву, и как опять их выгнал, забыв про то, что земля занята другими.
Все это я и забыл: вилы и оглобля мелькнули, как веселый анекдот.
– Да, – продолжает рассказчик. – Приезжает к нам после того начальник. Нам бы следовало начальство, как следует, в строгости принять, а мы граммофон завели. Граммофон играет плясовую, начальство радуется: «Я, – говорит, – думал, вы тут с голоду помираете, а у вас – граммофон. Недурно, недурно, очень недурно у вас». А мы ему на это: «Ваше благородие, мы начальство всегда в веселом духе встречаем; а вот насчет киргизят-то подписали бы нам бумажонку…» – «Давайте, – говорит, – бумагу…» Мы туда-сюда: нету бумаги.
– Моя жена… – вставил чернобородый.
– Собственно, чрез вашу жену, – строго сказал светлобородый, – и вышло все. Их жена, – обратился он ко мне, – за коровой ушли и унесли ключ от сундука. А в сундуке бумага была. Ведь вот бы этакий клочок бумажки, папироску свернуть, так ничего бы потом и не было. Поискали мы, поискали. «Нету, – говорим, – ваше благородие, бумаги, женщина ключ унесла». – «Нет? Ну, ничего, можно в другой раз написать». И уехал.
Хорошо. А те киргизята, что на нашем месте жили, все не унимаются: «Вы, – кричат, – нас разорили, кормите теперь». Ну, конечно, мы им надавали хороших лещей. Они – за озеро, к богатому киргизу, волостному управителю, жаловаться. Человек тот – богатый и умственный; они промеж него как барашки живут.
«Ладно же, – говорим, – вы своему царю жалуетесь, а мы – своему. Я тут хлебопашеством занимаюсь, а вы – баранами; я не для себя делаю, а для правительства».
Приезжает и наш управитель. «Как хотите, – говорит, – уезжайте, участка нет на плане; я пять тысяч на начальство не пожалею, а вас сгоню». – «Ладно, – отвечаем, – ты с пятью тысячами, а мы с дурной головой мужицкой».
Мы свое, а они свое тарахтят.
Так, господин, тем временем мы кое-как землю расковыряли и посеяли пшеницу, и уже поспевает. Катит к нам переселенный начальник с казаками и киргизами:
«Убирайтесь!» – кричит. «Ваше благородие, – говорим мы, – вы сами же нам разрешили жить и еще бумагу спрашивали». Знать ничего не хочет: орет. Мы ему опять тут его же словами все рассказали и про бумагу помянули. И тут он нас такими словами стал лупить, что если бы тут убить его, то и не ответили бы. «Бейте их, – кричит он киргизам, – жгите их!»
Мы сейчас, не будь дураки, эти его слова – да на бумагу, и казаков, и киргизов прижимаем. Слышали? Подписывайтесь! Он сробел, а у нас духу прибыло.
После этого вскоре приезжает на ярмарку самый главный начальник. Мы ему все рассказали: как нас ходоки обманули, как мы землю заняли, и про граммофон, и про бумагу помянули. «Мы, – говорим, – ваше превосходительство, не для себя живем, а для хлебопашества и, так сказать, для правительства». – «Спасибо, братцы, – отвечает он нам, – не бойтесь никого, живите себе».
Вскоре межевой приехал, нарезал нам земли вволю: куда глаз хватит – все наше…
– На две семьи столько нарезали? – не доверяю я.
– Зачем на две; разве нас двое было.
– Где же те?
– Разбежались. «Земля, – говорят, – тут тонка, засуха я иней среди лета падает».
– А киргизы?
– Киргизят мы, как маленьких ребят, жамочками кормим.
На этом рассказчик окончил, и все мы улеглись спать в этой землянке на новых местах. А утром, записывая рассказ, я спросил, что это за «жамочки», которыми они кормят киргизов.
– Жамочки! – засмеялись самодуровцы. – Вот…
Мне показывают рукой на степь, на луга, на все это громадное количество солонцовых степей, непригодных для земледельцев, но нарезанных исключительно потому, что участки чернозема лежат между ними. Места совершенно непригодные для земледельца, но необходимые пастуху Вот эти-то места и отдают переселенцы в аренду согнанным киргизам «двадцать пять рублей за клочок» и называют это «жамочки».
– И ничего они? – спрашиваю я, удивляясь.
– Ничего. Маленько потопчут когда наши огороды, ну, мы им тут лещей надаем; они и перестанут. Мы им говорим: «Занимайтесь хлебопашеством, собирайтесь в поселки».–
«А ежели, – отвечают они, – мы поселками будем жить, так нас в солдаты заберут и в свою веру перекрестят». На это мы им отвечаем тоже: «У нашего государя гонения за веру нет, не то чтобы по прочим государствам».
III. Арка
1
Беда тому, кто приедет в Сибирь с обычным представлением о пространстве, с привычными мерами его и, значит, времени. Масштаб тут приблизительно такой: у нас десять, у них – сто, у нас – двадцать, у них – двести и т. д.
Я проезжаю пустынною степью на протяжных верст шестьдесят в день. Проходит так день, другой, третий, четвертый…
Небо и желтый сухой океан. Потом еще горы, синие палатки или черные окаменелые волны, если подъедешь поближе. Почва все солонцовая. Растительность: низкая полынь, травка «кипец», или «щетка» в несколько вершков высоты, похожая на аптекарскую банную мочалку.
Земля пропитана солью, белые пятна солонцов будто снег. Слой гальки везде покрывает почву.
Иногда, потеряв эту плохо заметную кочевую или, как говорит киргиз, мой проводник, «кочующую» дорогу, мы останавливаемся и ждем подъезжающего к нам всадника.
– Эй, бер-ге-ле-гет! – зовет его проводник. – Поди сюда.
Тот замечает русского и удирает.
– Берге, берге, берге! – напрасно кричит проводник. Тот улепетывает.
– Берге-пкечь, берге-пкечь! – надрывается проводник.
Верховой останавливается на недосягаемом расстоянии и спокойно нас наблюдает.
Обычно же у киргизов не только люди, но и лошади останавливаются при встрече в степи.
Мы идем к аулу. Голые ребятишки, завидев нас, прячутся. Словом «о-орос» (русский) пугают маленьких детей, как у нас волками. Мы подъезжаем к аулу, спрашиваем: дома ли мужчины?
– Джок (нет), – слышится женский голос из юрты.
Но мужики, конечно, дома.
– Джок, джок…
Пустынные степи и вот эти напуганные люди. Трудно представить себе душевное состояние образованного человека, которому поручено здесь во что бы то ни стало найти земли, удобные для водворения странствующих, ищущих приложения труда Адама и Евы.
Раз мы увидели в степи две белые точки и подумали: вот чайки, наверно, уже близко озеро. Немного спустя две чайки оказались белыми палатками. Был конец сентября, стояла страшно холодная погода с ночными морозами до 10°R и снежными буранами. Кто же это может жить в таких легких палатках?
И оказалось, тут живут две петербургские барышни, студентки политехнического института. Они – топографы, нарезают участки для переселенцев. Барышни в своих ватных кофточках страдают от холода, торопятся поскорее закончить работу и уехать в Петербург. Они получают сто рублей в месяц. Погоня за заработком загнала их так же, как и Адама и Еву, в эти дикие, пустынные края. В другом месте мы встретили семинаристов, технологов. Из-за заработка они стали топографами и гидротехниками.
– Что поделаешь, – говорят они, – кормиться нужно; а так дело это безобразное…
Но не только молодежь смущается своим занятием, но и заправские чиновники говорят очень часто, что они тут ни при чем. Движение все направляется из Петербурга, в конечном счете каждый переселенец получает место здесь по назначению из Петербурга. Даже ходоки и те направляются в заранее намеченные им места.
Мне объясняют, что мест этих очень ограниченное количество и нелегко получить их: большая конкуренция.
Чиновники не сочувствуют переселению в этот горный степной край, созданный богом для пастухов, а не для земледельцев.
– Переселение сюда, – говорят мне, – совершается для политических целей: киргизы – народ неблагонадежный. – Для политических целей! Но вот которые сутки уже я еду в степи вдвоем с киргизом-переводчиком. И в голову мысли не приходит, что кто-нибудь может на меня напасть. Напротив, я, русский, – пугало для края.
Пожимают плечами, улыбаются, шутливо рассказывают про какой-то обед двух губернаторов, на котором был поставлен вопрос: благонадежный ли народ киргизы?
Неблагонадежный? Ну, хорошо. Но при чем же тут Адам и Ева? Какой они совершили такой новый грех, чтобы их изгнать в эту пустыню? Они ищут землю, а им дают оружие! Какое оружие! Чтобы киргизов прогнать, нужно только свинью завести. Что свинья понюхает, то киргиз по закону должен бросить. Возле свиньи жить ему нехозяйственно. Самое первое оружие против киргиза – свинья.
2
Четыре месяца – ни одного дождя! В наших земледельческих местах был бы страшный голод, а тут не очень и жалуются. Кони ходят сытые, бараны жирные, колышут курдюками, как резиновыми подушками. Они питаются этой низкой, сухой, но очень сытной травой кипец, имеющей здесь, в степи, такое же значение, как ягель в тундре.
Но мало того, что скотина только сыта. Этот край безводный, безлесный и соленый по-киргизски называется «Арка», – значит, «хребет», «пуп земли», лучший край на свете, осуществленная Аркадия.
Взволнованная желтыми сопками степь здесь иногда переходит в довольно высокие горы из сильно разветренного гранита. На возвышенных горных долинах есть тут места чудесные для зимовки скота (кетау). Ветер сдувает снег с горных мест, скоту не нужно делать больших, истощающих его в зимнее время усилий, чтобы добыть себе пропитание. На этих кетау и трава растет прекрасная, почва на них плодородная. Вот в этих-то местах и заключается разгадка этого странного для всякого проезжего человека вопроса: как могут киргизы называть эту пустыню Арка? Если есть такие убежища для зимы – кетау, то летом вся остальная степь представляет сплошное пастбище, джайлоу. Только благодаря этим кетау, этим пятнам плодородной земли, можно использовать степь-пустыню. Пока летом скот пасется на джайлоу, на местах зимовых стойбищ вырастает новая трава и обеспечивает сохранение скота зимой.
И вот эти-то кетау отбирают от киргизов и селят на них Адама и Еву.
Хорошо ли они там живут – другой вопрос, но киргизы разоряются. Степи при земледелии должны остаться неиспользованными.
И Дума, и правительство это сознают: есть указ 3 июля о том, чтобы щадить места киргизских зимовок.
– И вы их щадите? – спрашиваю я местного чиновника.
– Если щадить, – отвечает он, – то куда же девать переселенцев? Тогда и не нужно переселение в этот край. Мы так и сказали. Нас услышали и подарили параграф. Теперь дело в таком виде:
Закон: щадить места зимовок.
Параграф: в случае крайности не щадить.
И мы не щадим.
3
Можно понять аскета, попирающего закон природы для приобретения сознания бессмертия своего духа.
Но когда речь идет только о насыщении Адама и Евы, об их физическом благополучии, то попирание законов природы – очень нехорошее дело.
Можно понять и почему с богатых, удобных для земледелия мест Акмолинской области русские гонят киргизов и ставят им ультиматум: «Селитесь поселками, как мы, так выгоднее использовать землю: на одном и том же месте прокормите большее число людей».
Но почему места, предназначенные природой для пастбищного хозяйства, населяются земледельцами, трудно понять.
И никто не понимает, к кому я ни обращался.
Разоренные нашествием русских, киргизы бегут в свою Аркадию, страну пастухов. Здесь мясо чудесное: два фунта каркаралинского равны пяти фунтам петропавловского. Здесь кумыс такой, что люди пьянеют, как от водки, а в Петропавловске – как вода.
Ну, и живите в вашей Аркадии, – вот что нужно бы сказать.
Нет, их и отсюда гонят. Аркадия, мол, велика. Она тянется вплоть до Голодной степи, где летом только кулоны (дикие кони) перебегают от оазиса к оазису. Пусть они уходят туда. И в самом деле, зимой и туда проникали киргизы. Питаясь кусочками сухого курта и айраком, киргиз может жить там, где невозможна никакая мысль о земледелии.
Купцы, ведущие торговлю со степью, все против земледелия в этом крае; они говорят:
– Никогда здесь не может исчезнуть кочевник-киргиз, никто его не может сменить в этом занятии. Киргиз может жить вовсе без хлеба, питаясь молочными продуктами.
Люди бывалые говорят:
– Венгрия – культурная страна, но венгерцы же гордятся своими табунами. Земледелие не обязательно.
Маленькие местные чиновники, изучившие язык и быт киргизов, говорят:
– Понаблюдайте у киргизов переход от пастушеского быта к земледельческому, и вы увидите, сколько человечество потеряло, если оно когда-то все вот так оседало, как эти киргизы-джетаки.
Я наблюдал джетаков. Они здесь – первые земледельцы, не назначенные из Петербурга, а естественно возникшие по законам природы.
И как жестока она, природа, к этим людям, променявшим кочевую жизнь на оседлую, к этим лентяям (джетак – лежит!) в сознании кочевников, и пролетариям, как мы называем.
Но чтобы понять, почему так презрительно киргизы-кочевники относятся к джетакам, нужно знать, что такое джайлоу.
Всякий киргизский акын (поэт) непременно сочиняет стихи о джайлоу. Поездка на джайлоу (пастбище, спокойствие, отдых) для киргиза есть все. Ночуя иногда по необходимости во время бурана в киргизских зимовках, этих конурах из земляного кирпича, задыхаясь в дыму от костра из навоза, искусанный насекомыми, я представил себе, что чувствует кочевник, когда весной эта «могила», как они называют, вдруг становится не нужна, спадает эта глиняная и навозная скорлупа, человек выходит со своими стадами на пастбище…
– Руки, ноги здоровы? – приветствует один киргиз другого. И потом сейчас: – А скот здоров?
Скот – главное. Человек-то перезимует, но скот не всегда: если будет гололедица, то наступает джут (мор), животные режут себе ноги, разбивая лед, и умирают…
Бедняк иногда лишается почти всего скота. Ему, пожалуй, и незачем и не с чем кочевать на джайлоу. Он не кочует, «лежит», он джетак, он ковыряет землю, сеет пшеницу и добывает семена, не меля их, жарит на сале и ест свой «бидай».
Джайлоу, – значит, простор, свобода, значит, движение. Так прославляют поэты свою весеннюю кочевку. Джетак, – значит, лентяй, лежит; в этом слове заключается смысл презрительный: «лежишь, ну, и лежи».
Такое отношение поэтов к своим обедневшим собратьям, конечно, не очень нравственное, но что поделать, если одно – красиво, другое – отвратительно.
Естественное начало земледелия в этом краю, так же как и искусственное, некрасиво.
Всякий, кто ночевал в ауле кочующего киргиза и слышал ночью спящие стада, – не то шум реки, не то поезд вдали, не то шелест множества идущих людей по песку, – кто видел киргиза, выбирающего для заезжего гостя лучшего барана, и потом попадет к джетакам, первым земледельцам, ужаснется.
Он увидит голодные рты, волчьи глаза, уйдет от них обманутый, обворованный, унеся впечатление величайшего падения человеческого существа.
Все лучшее, что дает родовой строй, – гостеприимство, эту радость приезду чужого, ничем как будто не нужного им человека, – здесь вырождается в свою противоположность: воровство.
Навоз от животных, который при перекочевке остается в степи, высыхает и дает потом топливо, здесь скопляется возле аула. Скот и люди насиживают место, грязнят его, сами грязнятся и, оборванные, смердящие, встречают гостя, щелкая зубами и косясь глазами на его сухари; они все разворуют, если на минуту оставить вещи в ауле. Так встречают они гостя. И когда тот, оборванный, материально равный им, попросит у них есть, они дадут ему горсть жаренной на сале пшеницы.
«Вот эта-то горсть пшеницы, – подумает тогда гость, – и есть факт грехопадения кочевника».
Говорят, что лет пятьдесят тому назад или немного больше в этой киргизской Аркадии пастухи и лето, и зиму жили в юртах и кошах (палатках), не разлучаясь со своими стадами. Да и теперь сохранились старики, – а подальше, к Балхашу, их много, – эти старики зимуют в летних юртах и говорят: «Живой не хочу лезть в могилу». В то время, говорят, и стада были лучше: хозяева, не прикрепленные к месту зимой, могли лично наблюдать скот и не поручать это дело особому лицу. Очень возможно, что в то время киргизы в некоторых местах вовсе не знали, что такое мука, понятия не имели о баурсаках, этих мучных шариках, зажаренных на бараньем сале. Теперь без этих баурсаков не обходится киргиз. Разве только где-нибудь возле Голодной степи все еще питаются киргизы исключительно куртом и ойраном.
Шарик вкусен. В этом – прогресс, но вкусивший его пастух почему-то совершает грехопадение.
Есть ли на свете быт более безобразный, чем этих джетаков, первых земледельцев в краю. Голое начало оседлой жизни при взгляде на них кажется отвратительным, и невольно приходит в голову: а что, если в самом-то начале все так оседали? И сам собой напрашивается общий закон переселения: раз начало оседлой правильной и хорошей жизни выходит не из пустыни, раз природа всячески борется с оседлостью, то те будут лучше здесь жить, кто дальше в глубину истории своего народа может отнести это начало. И потому-то лучшие переселенцы – немцы. Но зачем попадут сюда они, в эту киргизскую Аркадию, Каркаралинский уезд?

