***
Нет ничего, утверждаю, сильней и губительней моря.
Крепость и самого бодрого мужа оно сокрушает…
Да, это качка, настоящая морская качка… И что-то еще будет в океане? Что, если десять дней морской болезни? Вот поднимается нос парохода высоко к небу – и бух вниз – в волну. И на палубе кусочки пены тают, стекают водой. Меня шатает, весь свет перемещается, а я неловко остаюсь на месте один. Матвей внимательно смотрит на меня и говорит сочувственно:
– Море бьет?
Но я его сочувствия не принимаю. У меня складывается собственная система борьбы с морской болезнью. Медикаментов со мной никаких нет, да они и бесполезны. Врачи не знают причины болезни: одни говорят – от малокровия, другие – от полнокровия, третьи – от нервов. А мне кажется, что это от малодушия; морская болезнь – враг, который интереснейшее путешествие может превратить в сплошную пытку. Итак, у меня враг, с которым я вступлю в борьбу, и живой не дамся ему. И прежде всего – никому не стану высказывать своего страха, буду веселым.
– Море бьет? – спрашивает Матвей.
– Нет, пустяки.
– А видал ли ты когда нашу погодушку?
– То ли видал!
Меня опять качает, и я едва удерживаюсь за веревку. Матвей недоверчиво глядит на меня. А я, как ни в чем не бывало, напеваю слышанную мною здесь песенку: «Черная юбка, белая кайма, любила я молодца, а теперь нема». Матвей мне подтягивает, другой матрос, третий, и вот, среди шума волн, в море веселится матросская песня: «Черная юбка, белая кайма». Я считаю это победой и иду в кухню. Там самый дорогой теперь для меня, единственный в мире понимающий меня человек, которому можно открыть душу, это кок, вологодский кок, весь грязный, с раскрытым ртом, с большими ушами. Еще с утра капитан стал приглядываться к нему и сказал мне: «Опять сами готовить будем, море бьет. Четвертый уже кок за лето. Как выедем в море, ляжет и конец, и пролежит десять дней. Опытные не идут в коки, а новички болеют. Смотри-и-те, как рот разинул».
Так мне рекомендовал капитан кока, не понимая, что это самая лучшая для меня рекомендация. И вот теперь я, ободренный успехом у матросов, подвожу к нему и говорю покровительственно:
– Море бьет?
Он улыбается мне виновато.
– Тошне-хо-нько.
– Ничего, ничего, – ободряю я его. – Давай учиться ходить.
Мы начинаем с коком ходить по палубе, вернее, ползать. Матвей замечает нас, смеется и говорит мне:
– Сегодня поштормуем.
– Что это значит?
– А значит, что когда солнце в зюд-вест станет, то будет шторм.
– А это разве не шторм?
– Это не шторм, это свежий ветер. Вот когда песочек на палубу выкидывать будет да камешки фунтовые перекатывать, вот это шторм.
Я шепчу про себя что-то очень похожее на молитву и спускаюсь вниз. Нужно как-нибудь бороться с врагом.
Буду пробовать писать письмо. Беру чернильницу, перо и, хотя мы еще далеко не доехали до океана, пишу. «Сев. Ледов, океан, 70° сев. шир. и 70° вост. долг. Вот, друзья мои, куда я забрался…»
Вдруг я вижу, моя чернильница ползет по столу. Хочу поймать ее, она бежит скорее, падает вниз и исчезает в моем полураскрытом чемодане с бельем. Подхожу к чемодану, но меня бросает в капитанскую каюту на койку, где пищат английские крысы.
Шторм! И что теперь с коком? Скорее поднимаюсь наверх.
Он стоит у борта и кланяется морю.
– Тошне-хонь-ко… – еле выговаривает он виновато, но ободряется при виде меня.
А я замечаю, что у него в руке чайник, и радуюсь: кок не забывает своих обязанностей. Мне вдруг становится весело: шторм страшнейший, а ведь, в сущности, со мной ничего не было, и кок не выпускает из рук чайника. Я беру кока под руку, и мы проходим по палубе, ловко изгибаясь, как акробаты, ко всеобщему изумлению матросов.
– Не бьет море? – говорит Матвей.
– Видишь!..
– Ну, моряк!
Победа, полная победа! Теперь уже конец, теперь я больше не заболею. А кок? Кок тоже не выпускает из рук чайника.
– Моряк, моряк и есть, – приговаривает всегда веселый Матвей.
Святой нос
После крещения штормом я уже настоящий моряк и принимаю самое близкое участие в судьбе нашего маленького пароходика. Мы сидим с капитаном внизу, пьем чай и совещаемся. Чайник, для безопасности, стоит в деревянном ящике, а стаканы мы, конечно, держим в руках. Капитан недоволен: нас прокинуло в тумане, унесло с курса течением, мы не видали маяка на Орлове, не слышали и колокола, не слышали сирены на Городецком мысу. Если так будет продолжаться и мы не увидим Канина Носа, то «Ольгу» не встретим и привезем рыбу с душком. Я, как и капитан, тоже очень хочу встретить «Ольгу», потому что рыбное дело мне, испытавшему шторм, становится таким же близким, как и капитану. А может быть, не рыбное дело, может быть, это зовет уже назад аккорд на пианино, взятый дамой на «Ольге»? Нет, нет, просто рыбное дело. Мы пьем чай, пока не слышим удара колокола. Это смена вахты. Сейчас придет матрос и позовет нас на смену штурману. Матрос спускается к нам.
– Берега не видно? – спрашивает капитан.
– Не кажет, – отвечает матрос.
– Компас?
– Норд-ост.
– На лаге?
– Не смотрел.
– Волна?
– Такая же.
– Вода?
– Океанская.
– Как океанская?
– Так, океанская, зеленая…
Мы выходим наверх. По-прежнему такие же черные волны выкатываются из серого тумана. Капитан берет белую деревянную чурочку, привязывает к ней гвоздь и пускает в воду. Чурочка медленно тонет и зеленеет, и чем дальше, тем ярче и, наконец, где-то совсем глубоко светится чудным сказочно-заморским светом.
– Вода океанская, зеленая, – говорит капитан и недоумевает.
Дядя зачерпывает немного воды и пробует на вкус.
– Океанский рассол, – говорит он, – соленый. Попробуй, – предлагает он мне. – Нашего беломорского рассолу для ухи нужно ложки две, а этого одной довольно.
Мы идем в штурвальную. Дядя сменяет матроса, становится на штурвал, а капитан отмеривает что-то на карте. Он делает предположение, что мы теперь находимся как раз на линии, проведенной от Святого Носа к Канину.
Но я с этим гаданием не мирюсь, и не потому, чтобы боялся опасности, а так неприятно, будто попал в неволю, будто вот закутали меня, как маленького, в тяжелую одежду, уложили в повозку, и мне нельзя шевельнуть ни ногой, ни рукой, а только пискнуть можно, да и то бесполезно. Кто тут слышит в волнах? А может быть, тут где-нибудь блуждает еще такое же судно, быть может, совсем близко.
– Что, если свистнуть? – предлагаю я капитану.
– Можно, дерните за веревку, – соглашается он. Я дергаю. Свисток гудит, но туман съедает звук, и никто не откликается.
– А что, если сядем на подводный камень? – спрашиваю я.
– Будем сидеть. Поедим всю провизию. Может, увидят.
«А может быть, и не увидят?» – думаю я. И не мирюсь, и не могу мириться с этим положением.
– Как же так, – спрашиваю я капитана, – неужели же нельзя как-нибудь определиться?
– Можно сделать астрономическое определение, – отвечает он, – но у нас нет теперь хронометра и секстанта. Обыкновенно мы определяемся у Городецкого, но теперь нас прокинуло течением в тумане, и где мы – точно сказать нельзя.
Дядя замечает мое смущение и говорит:
– Что это! Вот походил бы ты на парусной шкунке. Тут мы идем, красуемся… и ничего… А место опасное, тут много судов осталось.
Он рассказывает, что старики в его время и вовсе не ездили вокруг Святого Носа на Мурман. Они тащили суда по земле через Нос, но вокруг ехать не решались. Они думали, что около Святого Носа в воде живет червь и проедает суда. А потом какой-то святой этого червя заговорил, и он пропал – и теперь все ездят вокруг Носа.
– Может быть, – говорю я старику, – червь тут ни при чем, а просто старики боялись бурливого места, где встречаются течения, и выдумали червя, а молодые стали посмелее, и суда стали лучше.
– Отчего же, – отвечает он, – может быть, и так, народ молодой, правда, посмелее, но только червь был.
Я не спорю со стариком, делаю вид, будто соглашаюсь. А он рассказывает еще более невероятные вещи.
– Есть, – повествует он, – на море такие люди, бог уж их знает, кто они такие, откуда они придут, куда они уйдут, но только ветры их слушаются. Как-то раз на Мурмане, осенью, когда промысла кончились, вышли промышленники на глядень[31], сели у креста, глядят в море, дожидаются поветери в Архангельск. А уж недели две так без дела сидели, все дожидались ветра походного. И жёнки в Поморье стосковались, ждут мужей домой. Но без ветра на шняке[32]как попадешь? Сидят промышленники на глядне у креста, выпивают, ждут морского ветра. Видят сверху, будто в море судно бежит по ветру. Забежало в становище, вышел на берег старик, ражий, белый, как сметаной облит. С камешка на камешек идет на глядень. «Что за диво, – думают промышленники, – откуда экой старик взялся?» Пришел, смеется. «Дураки вы, – говорит. – Чего вы тут сидите, время провожаете?» – «А ты, умный, – говорят они, – отвези нас против ветра». Смеется старик. «А вот отвезу, – говорит. – Ставьте вина». Поставили ему вина, выпили вместе все. «Еще, – говорит, – ставьте». Еще выпили. «Теперь готовьте лодки». Приготовили лодки, подняли паруса. «Ложитесь спать!» – командует. А они, пьяные, как легли, так и заснули. Просыпаются, Архангельск виден, и поветерь гонит. Подъехали к бару, сразу ветер переменился, опять прежний задул.
– А старик?
– Старик пропал. Как проснулись, так больше его и не видели…
У лага
Морская качка на меня не действует, но я не желал бы быть всегда в таком состоянии духа. В душе священная тоска, будто вот-вот родится великая идея, но на деле не удается связать даже пару самых обыкновенных мыслей. И обидно: очень уж близко в таком состоянии духовное к низменному; вот-вот все разрешится таким жалким, плачевным исходом.
Я иду на корму: там меньше качает и никого нет, только Матвей сидит на канатах с ружьем и стережет косатку. Подхожу к борту; над самым рулем свешиваюсь. В таком положении мне кажется, что я лечу над океаном совершенно один и парохода нет вовсе. Я лечу над самыми волнами, как чайка, и догоняю убегающие от меня в туман волны. И мне чудится, что океан живой и волны живые. Но в этом огромном, крепком, живом, где-то в волнах, звучит жалобный, будто детский тоненький писк:
– Тинь!
– Что это? – спрашиваю я Матвея.
– Это лаг звенит, – говорит он. – Узлы отсчитывает… А замечаешь ли, как волна перепала? Верно, ветер переменится. Чует волна ветер.
– Как же волна может ветер чуять? – говорю я.
– А так, – отвечает он уверенно, – вот сейчас ветер такой же, а волна перепала. Отчего это? А вот бывает, что и вовсе тихо, табак просыпь, к ногам упадет, а море качается. Отчего это? Оттого, что оно чует ветер, чует погоду.
«Отчего бы это было? – думаю я. – Оттого ли, что океан велик и волнение с одного места передается в другое? Не может же быть, чтобы волна и в самом деле сама по себе чуяла ветер».
Волны ластятся к бокам парохода, выкатываются из тумана черные, подбегают к борту и рассыпаются белым и показывают, что внутри их что-то зеленое. «Волны живые», – думаю я и опять свешиваюсь и лечу чайкой над океаном. И вдруг из большой волны выдвигается огромное черное чудовище, больше и больше, показывает черное острие и опять исчезает в воде.
– Косатка, – говорит Матвей. – Вон там сейчас опять покажется.
И наводит туда ружье.
И опять раздвигаются волны, опять показывается над водой чудовище, будто большая опрокинутая лодка.
Матвей стреляет.
Там, где было черное, клокочет белый водоворот, и потом все кончается, по-прежнему катятся волны, и между двумя валами что-то красное, и один гребешок волны тоже красный.
– Кровь, – говорит Матвей. – Потонула. А ловко попало. Огромная косатка… пудов на пятьдесят, вот какая. В сердце попал, и утонула.
Во мне пробуждается охотничий инстинкт, я, как прикованный, смотрю на то место, где потонула косатка, и будто вижу, как она, умирая, медленно погружается на дно океана.
– Теперь ее акулы жрут, – говорит Матвей и смотрит тоже туда. – Так ее и нужно, а то она китов подрезает.
– А кит же больше?
– Больше, а не может против нее… Вот поди ты… Видел у ней востряк на спине, вот им и подрезает. А кит – рыба хорошая, она к нам треску из окияна гонит.
– Кит добрый? – рассеянно спрашиваю я…
Матвей смеется.
– А уж этого я не знаю, добрый он или какой. Тоже кормится, промышляет себе в окияне, что ему от бога назначено: рыба ли, зверь ли, гад ли какой. Тоже не дурак, своего не упустит. Но только человеку он очень полезен. Первое, зверь его боится, гребет от него к берегу, а потом рыба боится зверя и тоже плывет к берегу…
Мы уже давно проехали то место, где утонула косатка, но я все смотрю туда, и мне кажется, что она плывет за нами: такие же волны чернеют там подальше в тумане, и с зелеными шейками, и в белых шапочках тут поближе, у борта. Мне кажется, что и Матвей то же думает, что и я, и смотрит туда же, в глубину. Охотничий инстинкт, как канат, притягивает нас обоих туда, в глубину, где лежит теперь мертвая косатка и где кипит своя, совсем не такая, как у нас, придонная океанская жизнь.
– А видал ли, как в окияне рыбу ловят?
– Нет, не видал.
– Любопытно. Чего-чего только там не нахватают со дна: и рыба всякая, и акула попадет, и мелочь там разная, рак частолапчатый, вроде как бы звезда, ежик, катушки разные красненькие, беленькие. Много всего. Вот увидишь. Любопы-ытно. Теперь, надо знать, скоро и приедем на Канину отмель.
Канина отмель
Капитан и штурман совещаются о том, Канина это отмель или еще нет. Они спорят и все разбирают записи из дорожного журнала. Мне кажется, вопрос этот решить очень просто: сосчитать число пройденных, записанных лагом верст, отложить циркулем на карте в данном направлении, и все. Я вмешиваюсь в разговор, беру циркуль и через пять минут устанавливаю искомую точку. Моряки смеются.
– А сколько нас, – говорят они, – отнесло течением. Положим, мы пошли на норд, сколько нас отнесло в сторону к норд-осту?
– Моряки, – говорю я, – должны знать силу прилива и отлива и сделать поправку.
– Этой поправкой мы и заняты. Если бы мы были на одном месте, то могли бы сделать поправку, но в разных местах течение различно, как же мы сделаем поправку?
Я мысленно прощаюсь с возможностью встретиться с «Ольгой», про себя боюсь даже, что почему-нибудь не удастся половить рыбу. Но моряки продолжают совершенно непонятно для меня совещаться и наконец решают, что это и есть начало Каниной отмели. На огромном пространстве этой отмели, окружающей Канин Нос, глубина в среднем, как мне сказали, не более пятидесяти саженей. Дно отмели ровное, песчаное, и потому тут спокойно можно тащить по дну трал, не очень рискуя его порвать. К этой отмели мы и стремились.
– Она и есть, – говорит штурман, – волна дробится.
А капитан все присматривается к воде.
– Замечаете голубые полоски? – спрашивает он меня. Я всматриваюсь, и мне кажется, что у самых белых гребней мелькают голубые пятнышки…
– Это, вероятно, – объясняет мне капитан, – ветвь Гольфштрема, вода в нем отличается от зеленой океанской воды голубым цветом. Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но очень похоже, что это Нордкапское течение.
Я с величайшим уважением всматриваюсь в воду этого течения. Я привык еще с детства уважать Гольфстрем, как что-то весьма полезное и доброе; я знал, что без Гольфстрема значительная часть Европы превратилась бы в ледяную Гренландию. Но я никогда не знал, что Гольфстрем красив, что он голубой. И мне кажется полным значения то, что вот мы тут, далеко за Полярным кругом, вблизи вечных льдов Новой Земли, любуемся голубыми блестками, прибежавшими сюда из тропических стран. Тут непроницаемый туман, а там сейчас голубое глубокое небо. Я вспоминаю, что где-то читал, будто в Ледовитый океан Гольфстрем приносит растения с Антильских островов. Спрашиваю моряков, не видали ли они чего-нибудь в этом роде.
– Нет, этого не видали, – отвечает дядя, – а вот бутылки с Нордкапа приносит… с записками. Туристы-англичане бросают бутылки с записками.
– Нет, – говорит капитан, – здесь плавают бутылки скорее мурманской промысловой экспедиции. Они исследуют течение.
Капитан рассказывает мне о значении Гольфстрема для трески. По течению его треска плывет, как по огромному корыту, от Нордкапа, вдоль Мурмана и, вероятно, здесь заворачивает к Новой Земле.
Чтобы убедиться окончательно, что это Канина отмель, мы измеряем глубину и исследуем грунт. Для этого быстро спускаем на веревке лот, смазанный салом. Лот ударяет о дно и приносит песок. Глубина пятьдесят саженей. Канина отмель…

