Как я укреплял тещу Никифора*
1. Молодая пустыня
Никифор – жидкий мужичонко со светлой бородкой. В рубашке, я знаю, он – худой-прехудой и похож немного на Мефистофеля; теперь же, в нагольном полушубке, выглядит ощипанным козлом с остатками бороды. В глаза такой мужик смотреть долго не может: что-то прималчивает, к чему-то прислушивается.
– Ну, и дорога! – говорю я.
– Никуды, – соглашается он.
До сих пор весна и осень превращают наши дороги в топь невылазную. То грязь, то раскиселевшие сугробы. Когда грязь – мажешь ее широкими полозьями, когда сугроб – месишь месиво. Заехали в лог, полнущий воды.
– Ноги вверх! – советует Никифор, а сам лезет прямо в топь в своих чудесных «амбурских» сапогах.
То лошадь провалится, то мужик. Боимся, как бы лошадь ногу не сломала.
– Дорога, нечего сказать!
– Дюже, дюже неспособно. Удивительно голо кругом. Вехи и те повалились. Вот она молодая пустыня!
Выбрались из лога на пригорок, вмазались в грязь.
– Неспособно. Лошадь угрелась. Не сгонишь.
Вся эта равнина, как траншеями, прорыта длинными балками. Со склонов бегут в них ручьи, совсем невинные и славные на первый взгляд. Бежит такой ручеек и вдруг скроется в черной рыхлой земле; но, невидимый, слышен: будто где-то на скотном дворе молоко цедят. Так овраг начинается. Все склоны изрезаны красными оврагами.
Идешь иногда весной по зеленому склону, и радуешься, и думаешь: для чего непременно деревья, – наши крестьяне любят простор и зеленую даль? И вдруг земля раскрывается под ногами, не зеленое, а красное в глубине, и дрянь какая-то сочится на дне. Будто болячки в анатомических атласах. Бывает, сойдутся так к одному месту четыре-пять таких оврагов, и вот, если спуститься вниз, в нашей равнине – горы, глиняная Швейцария. Бывает, тут сохранится еще узенький гребешок – прежняя дорога, по этому гребешку, расскажут, лет пять уже не ездят и даже мертвеца боятся носить, ходят только к обедне.
– А давно ли, – разведут руками, – была тут славная и близкая дорога!
Поставить бы плетенку на пути первых ручьев, и ничего бы не было.
– Почему вы этого не сделали? – спросишь в одной деревне.
– Да ведь это тем нужно было сделать, – покажут рукой на другую деревню.
А те покажут сюда и скажут:
– Энтим нужно было позаботиться. – Или просто: – Так, не заведено отцами.
В этой молодой пустыне люди еще не жили сознательно, а сколько испорчено на веки веков! Сколько на этой прекрасной, черной земле всяких ссадин и болячек. Сколько тут чья-то рука неуклюжим долотом долбила и бросала, долбила и бросала. Если такая мать, то какие же должны быть дети?
И бог послал нам поглядеть на детей. На пути – избушка караульщика помещичьего хутора. Лошадь измучилась, качается.
– Заедем?
– Прикоротимся.
Старика дома нет, только жена его и дочь, с глазами смелыми, но голыми, без стыдливости. Старуха мелом отмечает семнадцатый утренник. Молодая люльку качает, спрашивает нас, – будет ли война? Она – солдатка.
– Нет, – успокаиваю я, – войны не будет, солдат вернется.
– А хоть бы и не вернулся! – смеется женщина.
– Вот что! – удивляюсь я и подзываю к себе девочку посмотреть, отчего у нее такой неестественный румянец на щеках.
– Краской накрасила! – говорит она и глядит так же смело, как и мать.
– Как же без отца-то, – спрашиваю я мать, – если он не вернется?
– Это не его, – смеются бабы, – это – еще девичья.
– А вот эта?
– Эта – его, солдатская.
– А в люльке?
– Эта – после. А вот война будет, так и вдовьи пойдут. Все хохочут: старуха, молодая, девочки, Никифор. Семья какая-то голая, будто овраг.
– Смелые! – говорю я Никифору, выходя из избы.
– Артельные! – ответил он, – На артели сделана, в артели росла: тот дерганет, тот щупанет, – баба молодая. Вот и рожает. А дети у ней частые.
– Как же они будут жить без отца, если тот не захочет вернуться?
– Не вернется. Отписал уж им. Плохо: от земли отвыкли, землю им не пересилить. Охоты не хватает на землю.
– Куда же денутся дети?
– Да так… Как Сережкины: подросли и кто куды. Так и тут: одни будут рожаться, другие подходить, третьи отходить…
– Без конца!
– Так и пойдет чередом. Откормит грудью, завихрится и опять рожать, и опять кормить, а те подрастать и отходить, подходить и отходить.
2. Никифор и его теща
Об оврагах, чересполосице, скудости жизни уже столько говорено, что нового сказать невозможно. Все это на месте так приелось, пригляделось, что в другое время так-таки ничего бы и не заметил. Но теперь совсем другие времена. Пусть это все выглядит как есть, тем приятнее знать, что взялись же за ум: есть новый закон.
– Никифор, – спрашиваю, – знаешь ли ты что-нибудь про новый закон?
– Ей-богу, не знаю, у нас теперь все тихо и смирно, безобразней нету, ничего не знаю.
– Не то… Я про новый закон о земле, про укрепление наделов.
Долго молчит Никифор и наконец таинственно шепчет:
– Есть слух, а говорить нельзя.
– Какой слух? Говори!
– Есть слух: бабий закон вышел. Сказывают: баб уключать можно. Ежели есть в деревне вдова, солдатка и всякая такая порожняя женщина, а у этой бабы есть вдовий надел, так уключить можно.
– Уключить?
– Вдовий надел уключить. И вдова, сказывают, будет, как мужик, землею владеть, хозяйствовать и продавать. И ежели есть такой закон, я тещу укреплю, потому что она – порожняя, вдова.
– Тещу! Да разве она жива?!
…Я вижу опять перед собой эту умирающую женщину. Я тогда зашел в сени к Никифору укрыться от дождя. Он позвал меня в избу. Там, как только мы вошли, как мыши, прыснули ребята на печку; остались внизу только жена Никифора да древняя старуха на лавке.
– У меня, – рекомендовал Никифор свою семью, – баба – что пенек, ребятишки – что жуки.
– А это мать? – спрашиваю я про старуху.
– Нет, – отвечает, – теща, помирает.
Старуха повернулась к нам черным лицом, глаза у нее тусклые, как студень, но все-таки ясно видна искра сознания, даже любопытства и вкуса к последним отзвукам жизни.
Никифор прямо говорит ей в глаза:
– Распростал бы господь. Поскорей бы прибрал.
– Развязал бы нас с ней! – повторяет жена.
А старуха все глядит и глядит. Принято думать, что такие старухи крестьянки не хотят жить. На самом же деле они-то и хотят жить, а просят смерти, лишь соблюдая приличие.
Старуха глядит и глядит на нас. Я говорю Никифору:
– Человек еще не умер, а ты так…
– Да она же не работает, – удивляется мне Никифор.
– Только руки вяжет! – вторит жена.
Я заступаюсь за умирающую старуху, удрученный идиллией «святого земледельческого труда».
– Мальчики, – указываю на печь, – тоже не работают.
– Мальчики – другой разговор, – от тех мы ждем перемены.
– Ну, девочки, те уже вовсе бесполезны, замуж уйдут. Никифор подумал и говорит:
– Да и наши же матери были девочками! Так он сам разбил свое трудовое оправдание желать смерти старухи, но все-таки не унимается:
– Да поглядите, что в ней, высохла вся, краше с погоста ходят.
Запах от старухи ужасный.
– Вы, – говорю, – вымыли бы.
– Мыть, – отвечают супруги, – нельзя. Всю зиму не мыли. Отмочишь – завоняет и не продохнешь.
– Да она же, может быть, поправится!
– Избави бог!
…Так я познакомился тогда с тещей Никифора; думал, она давно уже умерла, и вот теперь опять слышу о ней в связи с новым законом.
– Неужели жива?
– Слава тебе, господи, – весело говорит Никифор, – жива, поправляется.
Ушам не верю: то избави бог, а то слава тебе, господи! А Никифор, как ни в чем не бывало, рассуждает:
– Вот разузнаю только, ежели есть вдовьи наделы – уключу.
«Теща – из другой деревни, – соображаю я, – она – вдова, детей у нее нет, а земли целых три десятины. По прежним порядкам земля после смерти старухи перешла бы к обществу, теперь же ее можно укрепить, „уключить“, и она перейдет к Никифору. Земля у нас – двести рублей за десятину; он продаст землю и получит шестьсот рублей».
– Да, – продолжает мечтать наследник тещи, – ежели вправду есть вдовьи наделы, ежели вправду можно порожних женщин уключить, то, как только маленько дорога пообвянет, запрягу я телегу и свезу ее к земскому, уключу, а там уж и бог с ней, помирай.
– А как раньше помрет? – беспокоюсь я за судьбу Никифора.
– Зачем… Без времени бог не возьмет. Поправляется. Стало быть, она тут нужна.
Я тут же решил помочь Никифору и укрепить его тещу.
3. У тетушки
Вскоре по моем приезде в деревню у тетушки вышел обычный спор с сельским батюшкой о значении Петра Великого.
– Вчера, – начала она, – я читала на ночь «Арапа Петра Великого» Пушкина. Какой все-таки колосс был Петр!
– Писатель Пушкин заблуждается, – принял вызов батюшка, – в настоящее время его уже таковым не считают.
– Вы поднимаете трудные, неразрешимые вопросы, – сказал я, боясь длинного и горячего спора.
– Весьма важные вопросы! – согласился батюшка.
– Очень серьезные вопросы! – согласилась и тетушка, сдерживая гнев.
Оба смолкли, довольные, что они и тут, в глуши, могут поднять серьезные вопросы.
Вот тут-то я и поставил между столь несхожими людьми темой обсуждения новый закон. Я рассказал им случай с тещей Никифора: как новый закон буквально спас старуху от смерти; раньше просили бога, чтобы она умерла, теперь просят, чтобы она жила. Такое чудесное свойство закона! Я сказал также, что решил принять в судьбе Никифора участие: я укреплю его тещу и тем даже сделаю маленькое государственное дело.
– Государство заблуждается! – строго перебил меня батюшка.
– Я тоже против, – сказала и тетушка, – куда безземельный денется? Приезжает раз вот так ко мне один землеустроитель советоваться. Я его спрашиваю: «Куда же безземельный денется?»
– «Кто это, – говорит он, – безземельный? Это – неспособный, лентяй, к черту его!»
Тетушка не успела кончить речь: вошла Фекла с живыми пескарями. Я подумал было, зная характер барыни, что она пошлет кухарку туда же, куда послал землеустроитель безземельного. Но нет, она внимательно разглядела и сказала: «Жарить». И продолжала:
– «К черту!» – говорит. Разве так можно? Вот сейчас в гостиную Фекла с пескарями вошла, а я бы, не разобравши дело: к черту!
– Одно слово, – сказал батюшка, – государство заблуждается. Этот закон против пятой заповеди. Вот случай в моем приходе: у одного старика был сын, у сына – мальчик. Этот мальчик услыхал откуда-то про новый закон и расскажи старику. Тот поднялся с печи, укрепил землю и говорит сыну: уходи от меня куда знаешь, на мой век хватит. Сын ушел, купил себе чрез землеустроительную комиссию участок земли и стал жить отдельно. А старик за это время деньги пропил и приходит к сыну с поклоном. «Нет, – сказал сын, – идите, батюшка, куда знаете». Вот вам и пятая заповедь!
Рассказали еще много таких случаев. Подъехал еще собеседник: старшина.
– Это как когда, – сказал он. – Ежели хорошие отцы, так и очень хороший закон: бояться начинают, слушаться, почитать родителей. И как хорошо теперь дочек замуж устраивать, можно приданое давать.
Но батюшка опять рассказал про какого-то несчастного короля Лира, который роздал в приданое дочерям землю, а они его выгнали.
– Таких Лиров множество! – подхватила тетушка.
Старшина не спорил. Все согласились на формуле: «Для хороших отцов – хорошо, для плохих – плохо; при хороших детях – хорошо, при плохих – плохо». Но решить, куда безземельный денется, не могли.
– Это, вероятно, производит большой переворот в народном быту? – спросил я.
– Большие переверты, – согласился старшина, – но только не извольте беспокоиться: это у нас за обыкновение. Что поднялось тогда, а ведь остановили же… Теперь, слава богу, и порядочным людям жить можно. Не извольте беспокоиться, весь закон проходит под великим страхом. Теперь крышка-с. Все за приглушиной.
– Золото все пропало, – вздохнул батюшка, – распространение России остановилось.
4. Волшебная избушка
После таких предварительных расспросов я решил наконец отправиться пешком в далекую деревню Никифоровой тещи и по пути спрашивать самих же мужиков о законе. Начал я, конечно, с того, что зашел за Никифором в его деревню.
Избушка Никифора всегда была похожа на навозную кучу, но теперь через соломенную крышу закуты высунула голову лошадь, и жилище похоже на волшебную избушку с лошадиной головой.
Старшая девочка подросла, плетет кружева, постукивает звонкими кленовыми «коклюшками». Цыпленок мирно дремлет у нее на голове. Ребятишки, «жуки», по-прежнему на полатях, баба в новом сарафане, теща, вымытая, приодетая, хорошая старуха, сидит на лавке.
– Поправляешься, бабушка?
– Поправляется, поправляется, – говорят супруги, – молится, чтобы господь веку прибавил, вот и поправляется.
– Вымыли?
– Вымыли. И духу-то, духу-то что было, не приведи господи! Теперь весь.
«И все это сделал новый закон!» – хочу я обрадоваться. Но Никифор тянет меня за рукав в сторону и шепчет:
– Помолчите…
– Что такое? – спрашиваю я, выходя с ним на улицу.
– Разнюхала, – говорит он, – про закон, ужимается, чуть что – я, говорит, уйду.
– Да разве она может ходить?
– Вона! Рысью! Я, говорит, уйду от вас, ежели вы меня не будете слушаться, поднимусь и уйду.
– Надо слушаться.
– Да теща-то какая. Когда бы она с пониманием, а то чуть что – я, говорит, уйду. И очень просто, что уйдет: манят. А ведь как плоха-то была, все суставы были видны, поди вот! Вот только бы допытаться бы нам новый закон. Может, и уйти-то нельзя.
– Барин, – догоняли нас какие-то мужики, – сделайте милость, скажите, где ходатайствовать об «уключении земли».
Рассказывает подробно, как «моряк»[46]Афонька в кабаке пропил ему надел за две бутылки.
– За две бутылки?! – изумляюсь я. – Да куда же он сам-то денется?
– Вот и он меня спрашивает: «Куды же я-то денусь?» А я ему говорю: «Дурак, да ты же – моряк, на что тебе, а глядь ты издохнешь». Ну, он и пропил. Барин, нельзя ли меня уключить?..
Я ему это советую. Он благодарит. И последнее, что я вижу, уходя из деревни в поле, мужика с шапкой, волшебную избушку с лошадиной головой. И последнее, что я слышу: «Барин, сделай милость, уключи».
5. Легенда об ораторах
Наш путь по берегу реки. Навстречу нам идет длинный худой мужик с такою же длинной и худой собакой. Шел, шел и вдруг как провалился. Посмотрели, а он уж внизу достает какую-то дрянь из воды…
– Гляжу, – рассказывает он нам, – верша плывет. Хотел поглядеть: не с рыбой ли? Нет, пустая и дырявая.
– Ну и худа же твоя собака!
– Собака-то… Да я сам худее собаки. А вот вы как дюже жирны, так у вас и собаки жирные. Ваши собаки, сказывают, десять мужиков стоят…
– Ну, когда это было?.. Расскажи лучше про новый закон.
– Да, скажите на милость, закон, что это такое? Я рассказываю о законе. Говорю: кто посильнее, скупит наделы и будет хозяйствовать хорошо, клевер сеять и все…
– А те куды же денутся?..
– Те… переселятся.
– А-а-а! Вот! Ну, так и мы думали, что переселятся.
И заливается смехом. Он даже мой серьезный ответ «переселятся» принимает за иронию, становится откровенным, шепотом спрашивает, не из ораторов ли я…
Есть какие-то ораторы, узнаю я новую народную легенду. Пришли наконец настоящие головы к народу и говорят: наступает третье освобождение. Первое освобождение было от кнута, второе освобождение от красной шапки и третье будет освобождение земли.
– Есть хорошие головы на Руси, – говорит мужик, – да ноги-то плохие…
– Чьи ноги… Ораторов?..
– Зачем, ораторы – те хорошие, мы плохие, ноги плохие, не поддержали, кого повыдали, господа опять одолели. А закон-то мы знаем зачем: хотят крестьянское общество стравить, а потом всех по одному и переловить.
6. Красный глаз
Мы остановились под деревом закурить, и вдруг кто-то кашлянул и крякнул за кустами. Посмотрели, а там на камне сидит мужик в белой рубашке, серьезный, строгий, похожий скорее на фабричного, чем на мужика. В руке у него красный кисет; насыпает «цигарку». Лошадь усталая, прямо в оглоблях повалилась на пашню, щекой легла в теплую рыхлую борозду; глаз ее, кровяной шарик, горит на солнце.
– Все еще сохами пашете? – завожу я речь.
– А то плугом… Пара тут! – машет он рукой. И сам начинает речь о новом законе. – Хорош закон, мочи нет хорош. Мы плохи, а закон хорош.
«Наконец-то, – радуюсь я, – встречаю довольного человека». И так это непривычно слышать у нас, где без разбору бранят все, что исходит от господ.
– Чем же он хорош?
– Всем хорош. Первое, что земля божья. Это дюже хорошо.
– Как! Земские начальники теперь говорят: земля божья!
– За-ачем земские? Ораторы!.. Вот и мы так думаем. «Грех, – говорим барыне, – за землю такие деньги брать». – «Это, – кричит, – не ваше дело, я перед богом отвечаю». Поди вот! А коли чуть коснется – грех да грех. Да что, господа, похоже старый-то бог на печке помирает, лежит, да и стонет: «Ох вы, озорники, ох вы, озорники». Шабаш! Теперь народ проглянул, новый закон.
– Куда проглянул-то? Все зажато..
– Ужатие великое, но рано ли, поздно ли, придет час: лопнет. Ну, поднимайся! – кричит он лошади.
Лошадь медленно поднимает голову, оглядывается и опять кладет ее в черную борозду, и опять горит на солнце красный кровяной глаз.
7. Марево
– Полодни бегут! – говорит мой спутник, указывая рукой на колеблющиеся струйки прозрачного пара у земли. Так называют у нас весеннее марево. Земля дышит теплым дыханием, и все в нем колышется, все опрокидывается. Перед нами – целое море воды, и по нему ходят большие черные птицы.
– Грачи?
– Нет… Мужики жеребьями попутались, делятся.
Целая деревня высыпала на поле. Старый дед сидит на камне; возле него еще два-три человека, курят трубки. А те, которые делятся, все повторяют: моть, моть. Когда я вижу много крестьян у земли, то всегда думаю: есть в земле что-то унижающее человека: чем ближе к ней, тем более ссоры и заботы. Все это так ясно видно простым глазом: пока будут эти мелкие полоски, всегда будут драки и ссора. Нужно непременно оторваться от земли, чтобы возвыситься до настоящего общинного духа.
Делюсь своими размышлениями с дедом.
– Верно! – согласился он, не понимая меня. – Нужно, чтобы земля была вся вообще, чтобы всем одинаково, потому она не человеческая, а божья, она – мать всем: и царям, и королям. По-настоящему нужно бы акциз на землю.
– Акциз, акциз! – подхватывают другие. Другие мужики услышали «акциз» и тоже идут к нам, и все галдят:
– Верно, первое средство – акциз.
– Какой акциз? Что такое? Обыкновенный? Как на водку?
– К-а-а-к на водку!
– Не понимаю: ведь мы и теперь же платим налоги.
– Теперь неравный акциз: мы – чижолый, господа – легкий, а нужно всем равный.
– Погоди! – перебивает дед. – Примерно: ты – доктор, я – мужик. Ты приходишь в контору и говоришь: «Милостивые государи, я не могу землю пересилить, я имею свое рукомесло, я – доктор, хочу лечить». А на тот случай я в конторе, и у меня земли не хватает. «Милостивейшие государи, – говорю я, – с превеличающим удовольствием готов платить акциз, и землю пахать, и доктора кормить, а он за то пусть моих деток лечит на здоровье».
– Верно; что верно, то верно, – соглашаются другие мужики. – Акциз – самое справедливое. Достоинство, наука, – бог с ней, а земля – наша мать.
– Мать?
– Как же земля-то?
«Акциз, – думаю я, – откуда это у них? Если бы это в прежние времена. Теперь не верится в их самостоятельное идейное творчество».
– Нет, – говорю, – это у вас не свое, это – ораторы.
– Ораторы! – подхватывают мужики. – Они – наши головы. Вот ноги-то плохи. Нет того, чтобы всем за одно взяться…
– Придет время – возьмутся!
– Придет. Первое дело, чтобы пришел настоящий оратор, самый первый, самый верный. В каждом человеке есть ангел и дьявол, а у того, чтобы один только ангел был, – вот какой оратор!
– Как Моисей?
– Ка-ак Моисей!
– И очень просто придет Моисей, – говорит старик.
– Казни были. Не понять только, где мы.
– Какая казнь?
– Первая была лягухами, все поле покрыло. Он и съершился.
– Кто?
– Фараон. «Я, – кричит, – не буду!»
– Ишь ты! Ну и полекшело?
– Утихло. А он отдохнул и опять за свое.
– Поди ты! Не унимается?
– Нет. Тут ему вторая казнь, не запомню чем, червями ли, прочим ли гадом. Он и опять сробел. «Не буду, – говорит, – я больше обижать». И так до десяти раз.
– До десяти!
– И, наконец, явился Моисей, человек чистый, без дьявола, с одним ангелом. «Я, братцы, вас выведу». Ну, известное дело, вывел.
– Так-то, братец ты мой, Моисей – такой человек.
– Ожидаете?
– Ожидаем. Рано ли, поздно ли – будет земля наша. Сейчас-то она лежит, ждет время, а дай…
Моисей, акциз, земля обетованная, Генри Джордж и ораторы…
А там впереди дрожит весеннее марево, как неясные мужицкие мысли… Дрожит лес, одинокие дубы, деревня, прошлогоднее жнивье, и пашня, и сама земля.
Может быть, это все вздор. Но, может быть, это так и должно быть, потому что слишком близко к земле. Может быть, если заглянуть в душу и самого просвещенного и разумного человека, на самом дне ее – такое же марево?
8. Укрепление тещи
Невесело встретила нас деревня, когда узнала, зачем мы пришли. Посыпались жалобы на новый закон, и больше всего упреки:
– Зачем мертвым душам жизнь дают и живых мертвыми съедают.
– Какие мертвые души? – изумился я, как гоголевская Коробочка.
Оказалось, что это – те души, которые при переделе должны бы отойти ко всему обществу, а теперь, укрепленные за одним лицом, продавались и уходили от общества.
– Почему же вы не переделились поскорее? – спросил я.
– Хотели, – ответили мужики, – и подали бумагу земскому. А он тогда еще не научился закон понимать и отказал, говорит: мало вас. А нас было много, но только он на затылок бумаги (на другую сторону) не поглядел.
Я стал убеждать мужиков в пользе закона, говорил о самостоятельном хозяйстве, о посеве клевера и прочем. Но мужики мне ответили:
– Нигде нет людей, которые бы укрепляли землю для хозяйства. Укрепляют только мертвые души. От этого выходит «стровка» и «попута». Дошло до того, что чужие зятья теперь стали землю отбирать.
Все поглядели на Никифора. Я за него заступился, послал за старостой и просил записать его заявление о желании укрепить тещину землю. Но тут влетела злая и крикливая баба Голендуха и стала доказывать, что земля не тещина, а ее. Обнаружилось то, что «прималчивал» Никифор: теща продала поместье Голендухе за восемнадцать рублей, а та поставила обществу ведро, и оно выдало ей бумагу на владение всею землей.
Никифор стал было доказывать свои права тем, что теща у него жила, а не у Голендухи, что он за ней ходил, что он ее вымыл и берется допоить, докормить и похоронить. После этих слов Голендуха вцепилась в жидкую бороду Никифора, а общество принялось хохотать.
Еще слава богу, что удалось нам уйти поживу и поздорову.
– Какую силу имеет водка в деревне! – сказал я Никифору на обратном пути.
– Первое дело – водка! – согласился он. – Кто поставит больше, тот и прав.
– Значит, мир несправедлив?
– Когда как, – ответил он. – Ежели справедливая сторона больше водки поставит, то будет справедливо; ежели несправедливая – несправедливо. Но еще сильнее водки, – объяснил мне дальше Никифор, – сильнее водки – шапка. Шапку снял, и закон пошел. Что пустое болтать: господа всегда сильнее. Снял шапку – и концы размотал.
– Но если кто-нибудь не захочет шапки снять? – спросил я.
– Так то дурак, – ответил Никифор.
Этим он хотел ободрить меня для борьбы с сельским обществом за права тещи. Но жизнь разрушила наши планы.
Через несколько дней захожу я в хижину Никифора и узнаю, что теща ушла.
– Как!
– Поднялась и пошла: дальше, дальше, палкой постукивает, идет – и ушла.
– Как же быть-то?
– Бог с ней! – махнул рукой Никифор. – С ней все равно каши не сваришь, теща какая-то разнобитная.
Грустно проводила меня лошадиная голова волшебной избушки, и вспомнил я сказку о рыбаке и рыбке и о разбитом корыте.

