Благотворительность
О трагическом чувстве жизни
Целиком
Aa
На страничку книги
О трагическом чувстве жизни

VII. Любовь, боль, сострадание и личность


Каин: ..............

...я хочу изведать Бессмертие заране.

Люцифер: Ты изведал.

Каин: Когда и как?

Люцифер: Страдая.

(Лорд Байрон: Каин, акт II, сцена I){162}


Любовь, дорогой мой читатель и брат, это самое что ни на есть трагическое в мире и в жизни: любовь - дитя обмана и мать разочарованья; любовь - утешение в безутешности, единственное лекарство против смерти, а по сути - сестра ее.


Fratelli, а ип tempo stesso, Amore е Morte

Ingenero la sorte{163},


как пропел Леопарди.

Любовь с неистовством ищет в любимом не только его, но и чего-то большего, а не находя, отчаивается.

Говоря о любви, мы всегда имеем в виду прежде всего, любовь между мужчиной и женщиной ради продолжения человеческого рода на земле. Именно это и не позволяет нам свести любовь ни к чисто умственному, ни к чисто волевому, отбросив чувствительное, или, если угодно, чувственное в ней. Ведь любовь не есть, в сущности, ни идея, ни воля: скорей она чувство; любовь это нечто даже и в духе телесное. Благодаря любви мы чувствуем все то, что в духе остается телесным.

Половая любовь это зародыш всякой другой любви. В любви и посредством нее мы ищем вечности, но на земле мы можем продолжить себя только при условии, что умрем, отдадим свою жизнь другому. Простейшие, самые крохотные живые существа размножаются делением, распадаясь, переставая быть тем целым, которым были прежде.

Но исчерпанная в конце концов жизненная сила существа, размножающегося посредством такого деления, должна время от времени возобновлять источник жизни путем соединения двух ослабевающих индивидов, то есть посредством так называемого спряжения одноклеточных. Они соединяются, чтобы затем вновь, с еще большей энергией разъединиться. И всякий акт рождения есть некое - полное либо частичное - прекращение бытия того, что было, некое распадение целого, частичная смерть. Жить это значит отдавать себя, продолжать себя в другом, а продолжать себя в другом, отдавать себя - это значит умирать. Быть может, высшее наслаждение зачатия новой жизни - это не что иное, как предвкушение смерти, разбиение своего собственного жизненного ядра. Мы соединяемся с другим, но лишь для того, чтоб разъединиться; наше интимнейшее объятие - не что иное, как интимнейший разрыв. По сути своей сексуальное любовное наслаждение, родовой спазм, это ощущение воскресения, воскресения в другом, ведь только в других мы и можем воскреснуть, чтобы продолжить свое существование.

Несомненно, в основе любви, какой она предстает перед нами в своей первоначальной животной форме, в том неодолимом инстинкте, который заставляет самца и самку соединяться в каком-то неистовом порыве, есть что-то трагически разрушительное. Ведь именно то, что соединяет тела, в определенном отношении, разъединяет души: заключая объятия, двое столь же ненавидят друг друга, сколь и любят, а главное - они вступают в борьбу, борьбу за некоего третьего, еще не появившегося на свет. Любовь - это борьба, и есть такие животные, у которых самец после соития с самкой, обращается с ней жестоко, а также такие, у которых самка пожирает самца после того, как он оплодотворит ее.

О любви говорит, что это взаимный эгоизм. Действительно, каждый из любовников стремится овладеть другим, а домогаться посредством другого, в то же время не помышляя и не помня о нем, своего собственного увековечения, которое и является в данном случае целью, что это, если не алчность? И может быть, кто-то, чтобы увековечить себя и еще больше преуспеть в этом, станет хранить девство. И делать это он будет ради того, чтобы увековечить нечто более человеческое, нежели тело.

Ведь на земле любовники увековечивают не что иное, как скорбную плоть, боль, смерть. Любовь - сестра, дочь и в то же время мать смерти, которая приходится ей сестрою, матерью и дочерью. И потому в глубинах любви таится бездна вечного отчаяния, из которой пробиваются на свет надежда и утешение. Ибо из той плотской, примитивной любви, о которой я веду речь, из любви всякой плоти со всеми ее чувствами, из того, что является тем животным началом, из которого ведет свое происхождение человеческое общество, из этой любовной страсти возникает любовь духовная, любовь, сопряженная с болью и страданием.

Эта новая форма любви, любовь духовная, рождается из боли, из смерти любви плотской; она рождается также из сострадательного чувства, которое родители испытывают к своим беспомощным малюткам, нуждающимся в их покровительстве. Любовникам не дано испытать настоящей самоотверженной любви, истинного единения не только телом, но и душой, до тех пор, пока могучий молот боли не раздробит их сердец, перемолов их в одной и той же ступе страдания. Чувственная любовь соединила их тела, но разъединила души, оставляя их чуждыми друг другу, но от этой любви имели они плод плоти - сына. А этот их сын, рожденный в смерти, вдруг заболел и умер{164}. И вот, скорбя о сыне, что был плодом их плотского соединения и духовного разъединения, или взаимного отчуждения, когда боль разъединила и охладила их тела, но соединила их души, любовники, родители, заключили друг друга в объятие отчаяния, и тогда из смерти сына по плоти родилась истинная духовная любовь. Иначе говоря, рухнули оковы плоти, что связывали их прежде, и они вдохнули воздух свободы. Ведь духовной любовью люди любят друг друга лишь тогда, когда они вместе испытали одну и ту же боль, когда вместе, запряженные в ярмо одной общей муки, подолгу вспахивали каменистую почву жизни. Лишь тогда они понимают и чувствуют друг друга, и в общем своем несчастии испытывают сострадание и любовь друг к другу. Ведь любить это и значит сострадать, и если тела соединяет наслаждение, то души соединяет страдание.

Все это ощущается как нельзя более явственно и сильно, когда появляется на свет, пускает корни и растет какая-нибудь трагическая любовь, которая вынуждена бороться с неумолимыми законами Судьбы, родившись не вовремя, до или после подходящего момента, или, к несчастью, вне рамок той нормы, в которых мир, то бишь обычай, счел бы ее дозволительной. Чем больше преград возводится Судьбою и миром с его законом между влюбленными, тем с большею силой чувствуют они привязанность друг к Другу, и счастье их любви имеет горький вкус, невозможность любить друг друга открыто и свободно усиливает их страдание, и они испытывают глубочайшее сострадание друг к другу, а это их взаимное сострадание, это их общее несчастье и общее счастье, в свою очередь, разжигает и подливает масла в огонь их любви. Они страдают своим наслажденьем, наслаждаясь своим страданьем. Они любят друг друга вопреки миру, и сила этой несчастной любви, изнемогающей под бременем Судьбы, пробуждает в них предчувствие мира иного, где нет иного закона, кроме свободы любви, где нет ей преград, потому что нет плоти. Ведь ничто не внушает нам столько надежды и веры в мир иной, как невозможность того, чтобы любовь наша была действительно вполне осуществима в этом мире плоти и иллюзий.

А материнская любовь, что это, как не сострадание к бедному, слабому, беззащитному малютке, который нуждается в материнском молоке и в материнской заботе? И любовь женщины это всегда материнская любовь.

Любить духовно это значит сострадать, и в ком сильнее сострадание, в том и любовь сильнее. Любовь к ближним загорается в сердцах людей именно по той причине, что они, испив до дна чашу своих собственный страданий, испытав мучительное чувство призрачности, ничтожности своего собственного существования, и обратив потом свой взор, в котором теперь открылось новое зрение, на себе подобных, видят, что и они тоже несчастны, призрачны, ничтожны, и чувствуют к ним сострадание и любовь.

Человек жаждет любви, или, что то же самое, жаждет сочувствия. Человек хочет, чтобы ему сопереживали, чтобы делили с ним его горести и невзгоды. Когда у дороги нищий показывает прохожему свою язву или гангренную культю, то в этом есть нечто большее, нежели просто уловка с целью выпросить милостыню. Милостыня это скорее сочувствие, нежели помощь, облегчающая тяготы жизни. Нищий не почувствует благодарности за милостыню, если вы подадите ему, отвернувшись, чтоб не видеть его, и пройдете мимо; благодарен он будет скорее, если вы проявите к нему сочувствие, хотя и не окажете никакой помощи, чем если, оказав помощь, не посочувствуете ему, хотя, с другой стороны, он, может быть, и предпочел бы это последнее. Если не верите, поглядите, с каким удовольствием рассказывает он о своих невзгодах тому, кто внимает ему с волнением. Он жаждет сочувствия, он жаждет любви.

Как я уже сказал, любовь женщины, по природе своей всегда сострадательная, является прежде всего материнской любовью. Женщина отдается возлюбленному потому, что чувствует, как он страдает от любви. Изабелла, испытывала сострадание к Лоренцо, Джульетта - к Ромео, Франческа - к Паоло. Женщина как будто говорит «Так и быть, бедняжка, только не надо так мучиться из-за меня! ". И потому ее любовь нежней и чище, чем любовь мужчины, она и сильней, и долговечней.

Итак, сострадание это сущность духовной человеческой любви, любви, осознанной, любви, не являющейся чисто животной страстью, любви разумной личности, наконец. Любовь сострадательна, и чем больше сострадания, тем больше любви. Перефразируяnihil volitum quin praecognitum{165}, я вам сказал, чтоnihil cognitum quin praevolitum, мы не знаем ничего, чего бы прежде так или иначе не желали, а теперь я бы добавил к этому, что невозможно знать то, чего мы прежде не любили, к чему не испытывали сострадания.

Когда в тебе растет и разгорается любовь, эта страстная жажда чего-то такого, что находится вне и вместе с тем внутри тебя, она выплескивается на все вокруг, и ты чувствуешь сострадание ко всему. А по мере того, как ты углубляешься в себя и добираешься до самой сути своего существования, ты открываешь свою собственную ничтожность, обнаруживая, что ты не есть все то, чем ты не являешься, что ты не есть все то, чем хотел бы быть, что в конце концов ты - нуль и больше ничего. И, прикоснувшись к своей собственной ничтожности, не ощутив в себе никакой прочной основы, не достигнув ни своей собственной бесконечности, ни тем более своей собственной вечности, ты всем сердцем чувствуешь к себе сострадание и возгораешься болезненной любовью к самому себе, убивая то, что собственно и зовется любовью; это не более, чем род чувственного наслаждения самим собою, что-то вроде плотского удовольствия, которое твоя душа испытывает от себя самой.

Духовная любовь к самому себе, сострадание к самому себе, пожалуй, можно было бы назвать эгоизмом; однако, это нечто совершенно противоположное заурядному эгоизму. Ведь от этой любви, или сострадания, к самому себе, от этой полной безнадежности - ибо как до твоего рождения тебя не было, так и после смерти тебя не будет, - ты переходишь к состраданию, то есть к любви, ко всем своим собратьям по призрачности, несчастным теням, которые бредут из небытия в небытие, к этим искрам сознания, вспыхивающим на миг в бесконечном и вечном мраке. А от сострадания к другим людям, к своим ближним, через сострадание к самым близким из них, к тем, кто живет рядом с тобою, ты переходишь к состраданию ко всему живому и даже к тому, что, может быть, не живет, но существует. Та далекая звезда, что сияет там, высоко в небе, превратится в пепел, как только день погасит ночь, и перестанет сиять и существовать, а подобно ей перестанет существовать и все звездное небо. Бедняга!

И если нам больно сознавать, что однажды мы должны будем прекратить свое существование, то, может быть, еще мучительнее было бы нам быть всегда все одним и тем же и более ничем, не в силах быть в то же самое время и другим, не в силах быть в то же самое время и всеми другими, не в силах быть всем.

Если ты созерцаешь вселенную, самое близкое и самое глубокое, что ты можешь в ней узреть, заключается в тебе самом; если ты чувствуешь, а уже не только созерцаешь, все сущее в своем сознании, где все оставляет свой болезненный след, ты достигнешь самого дна отвращения к существованию, омута суеты сует. Только так можешь ты почувствовать сострадание ко всему сущему, только так достигнешь ты вселенской любви.

Чтобы любить все, чтобы чувствовать сострадание ко всему - и человеческому, и нечеловеческому, и живому, и неживому, - ты должен чувствовать все изнутри себя самого, ты должен все персонализировать. Ибо любовь персонализирует все, что любит, все, чему сострадает. Мы испытываем сострадание, то есть любовь, лишь к тому, что нам подобно, и чем значительней это подобие, тем сильней наша любовь; так что наше сострадание, а с ним и наша любовь к вещам возрастает по мере того, как мы находим в них сходство с нами. Или вернее сама любовь, которая по природе своей предрасположена к росту, открывает нам это сходство. Если я почувствовал сострадание и любовь к бедной звезде, которая однажды должна будет угаснуть в небе, то только потому, что любовь, сострадание, заставляет меня угадывать в ней какое-то более или менее смутное сознание, принуждающее ее страдать от того, что она - всего лишь звезда, и когда-нибудь должна будет погаснуть. Таким образом, всякое сознание есть сознание смерти и боли.

Сознание,conscientia, есть соучаствующее познание, сочувствие, а со-чувствовать это значит со-страдать.

Любовь персонализирует все то, что любит. Достаточно только полюбить какую-нибудь идею, как она персонализируется. И когда любовь так велика, так жива, так сильна, так безгранична, что любит все сущее, тогда она персонализирует все и обнаруживает, что тотальное Все, Вселенная, это тоже Личность, наделенная Сознанием, Сознанием, которое, в свою очередь, страдает и любит, то есть сознает. Это Сознание Вселенной, открытое любовью, персонализирующей все, что ею любимо, и есть то, что мы называем Богом. Таким образом, душа испытывает сострадание к Богу и сама чувствует на себе Его сострадание, она любит Его и на себе чувствует Его любовь, она прячет несчастье свое в лоне вечного и беспредельного несчастья, и став вечным и беспредельным, оно превращается в высшее блаженство.

Таким образом, Бог это персонализация тотального Все, вечное и беспредельное Сознание Вселенной, Сознание, обремененное материей и борющееся с нею, чтоб освободиться от нее. Мы персонализируем Все для того, чтобы спастись от ничто, и единственная поистине таинственная тайна это тайна боли.

Боль есть дорога сознания, и именно благодаря ей живые существа обретают самосознание. Ведь иметь сознание самого себя, быть личностью, это значит знать и чувствовать свое отличие от всех прочих существ, а почувствовать это отличие можно только как удар, как более или менее сильную боль, как ощущение своей собственной границы. Самосознание есть не что иное, как сознание своей собственной ограниченности. Я чувствую себя самим собой тогда, когда чувствую, что не являюсь всем прочим; знать и чувствовать границу, до которой я есмь, это значит знать, где заканчивается мое существование и с какого момента я уже не есмь.

Да и каким образом можно было бы узнать о своем существовании, если в той или иной мере не страдать? Каким образом возможно начать познавать самого себя, обрести рефлексивное сознание, не будучи благодаря боли самим собою? В наслаждении человек забывает о себе, забывает о своем существовании, переходит в другого, в чуждое, отчуждается. И только в боли он погружается в свои мысли, возвращается к себе, становится самим собой.


Nessum maggior dolore

che ricordarsi del tempo felice

nella miseria{166},


сказал Данте Франческе да Римини (Ад V, 121-123); но если нет большей муки, чем радостные помнить времена в несчастии, то, напротив, нет радости в том, чтобы помнить о несчастии в счастливые времена.

«Самая тяжкая мука на свете для человека - многое понимать и не иметь силы бороться с судьбой» (Πογγά φρονέοντα μηδενόζχρατέειν) как, согласно Геродоту (кн. IX, гл. 16), на одном пире сказал некий перс некоему фиванцу. Так оно и есть. Все или почти все можем мы охватить сознанием и желанием, и ничего или почти ничего - волей. И счастье не в созерцании - о нет! - ежели это созерцание означает бессилие. Из этого столкновения между нашим знанием и нашею силой рождается сострадание.

Мы испытываем сострадание к тому, что нам подобно, и сострадание наше тем сильнее, чем сильней и глубже чувствуем мы это подобие. И если можно сказать, что это подобие вызывает в нас сострадание, то можно утверждать также, что именно наш быстро расточаемый на все вокруг запас сострадания позволяет нам увидеть в различных вещах свое подобие, а в боли - ту всеобщую связь, что объединяет нас с ними.

Наша борьба за обретение, сохранение и приумножение своего собственного сознания заставляет нас обнаруживать в усилиях, движениях и превращениях всех вещей единую борьбу за обретение, сохранение и приумножение сознания, к которому стремится все на свете. Под теми или иными действиями своих близких и всех прочих людей я чувствую - или, вернее, сочувствую - некое состояние сознания, подобное тому, что кроется под моими собственными действиями. Когда брат мой кричит от боли и я слышу этот крик, моя собственная боль просыпается и кричит в глубине моего сознания. И точно так же я ощущаю боль животных и боль, которую испытывает дерево, когда у него обламывают ветку, - особенно если я обладаю живой фантазией, то есть способностью интуиции, внутреннего видения.

Исходя из самих себя, из своего собственного человеческого сознания, - а оно и есть то единственное сознание, которое мы чувствуем у себя внутри и в котором чувство тождественно бытию, - мы предполагаем, что некое - более или менее смутное - сознание имеется также и у всех живых существ, и даже у скал, ведь они тоже живут. И эволюция органических существ есть не что иное, как борьба за полноту сознания, которое возрастает через посредство боли, это постоянное страстное желание быть другими, не переставая быть тем, что они есть, преодолеть свои границы, сохраняя свою определенность.

Этот процесс персонализации, или субъективизации, всего внешнего, феноменального и объективного превращает такой же жизненный процесс развития философии в борьбу жизни против разума и разума против жизни. Мы уже указывали на это в предыдущей главе, здесь же мы должны будем подтвердить данный тезис и развить его дальше.

Джамбаттиста Вико{167}со свойственным ему глубоким художественным проникновением в душу Древности понимал, что стихийная философия человека была упорядочением мира, направляемымinstinto d’animazione{168}. Язык, неизбежно антропоморфический, мифопоэтический, порождает это мышление. «Поэтическая Мудрость - первая Мудрость Язычества, - говорит он в своейScienza Nuova{169}, - должна была начинать с Метафизики, не с рациональной и абстрактной Метафизики современных ученых, а с чувственной и фантастической Метафизики первых людей... Такая Метафизика была их настоящей Поэзией, а последняя - естественной для них способностью (ведь они от природы были наделены и столь сильными чувствами и такой же фантазией), порожденной незнанием причин; незнание было для них матерью удивления перед всем, так что они, ничего не зная, всему удивлялись чрезвычайно сильно... Такая Поэзия первоначально была у них Божественной: они представляли причины ощущаемых и вызывавших удивление вещей, как Богов... Таким образом, первые люди Языческих наций, как дети возникающего человеческого рода, творили вещи соответственно своим идеям... От этой природы вещей человеческих осталось вечное свойство, объясненное в благородном выражении Тацита: напрасно люди устрашенныеfingunt simil creduntque{170}».

А затем Вико переходит к описанию эпохи разума, а уже не фантазии, к описанию этого нашего века, когда даже у простых людей из народа ум слишком далек от чувств, «из-за многочисленных абстракций, которыми переполнены языки», и, «естественно, мы не можем составить себе огромного образа Женщины, называемой «Сострадающей Природой», а если называют это имя губами, то в уме пустота, так как ум - во лжи, то есть в ничем». «Теперь, - добавляет Вико, - нам самой Природой закрыт доступ в неукротимое воображение первых людей». Но так ли это? Не продолжают ли жить в нас творения их фантазии, навсегда воплотившиеся в языке, с помощью которого мы мыслим, или, вернее, который мыслит в нас?

Напрасно Конт{171}объявил, что человеческая мысль уже вышла из теологической эпохи и вот-вот выйдет из метафизической, чтобы вступить в позитивную; все три эпохи сосуществуют и опираются друг на друга, хотя и находятся в противоречии друг с другом. Новоявленный позитивизм оказывается не чем иным, как метафизикой, как только он перестает отрицать и начинает утверждать что-либо, то есть становится поистине позитивным, а метафизика это всегда, в сущности, теология, теология же рождастся из фантазии, этой служанки жаждущей бессмертия жизни.

Чувство мира, на котором основывается его познание, с необходимостью является антропоморфическим и мифопоэтическим. На заре рационализма Фалес из Милета{172}отверг Океан и Титанов, богов и родителей богов, и первоначалом всего сущею провозгласил воду, но эта «вода» была замаскированным богом. Под маской природы, φυσιζ, и мира, κοσμοζ, скрывались мифические, антропоморфические создания. Сам язык нес в себе это. Сократ, согласно Ксенофонту{173}(Воспоминания о СократеI, 6-9), проводил различие между делами, зависящими от человеческого ума, и делами, зависящими от богов, и не одобрял стремление Анаксагора все объяснять рационально. Его современник, Гиппократ, считал все болезни божественными, а Платон верил, что Солнце и звезды это одушевленные божества, что у них есть души (Филеб, с, 16;ЗаконыX), и считал допустимым лишь такое астрономическое исследование, которое не совершает никакого нечестия против этих богов. И Аристотель в своейФизикеговорит, что Зевс плачет не для того, чтобы росла пшеница, но в силу необходимости, σςάνάγχηζ. Они стремились механизировать, или

рационализировать, Бога, но Бог не поддается рационализации.

Всегда воскресающая идея Бога, произрастающая из вечного в человеке чувства Бога, - что это, как не вечный протест жизни против разума, непобедимый инстинкт персонализации? А понятие субстанции это разве не объективация самого что ни на есть субъективного, то есть воли, или сознания? Ведь сознание прежде, чем оно узнает себя в качестве разума, ощущает, осязает себя и существует скорее как воля, воля не умирать. Отсюда тот ритм в истории мысли, о котором мы говорили. Позитивизм принес с собой эпоху рационализма, то есть материализма, механицизма и мортализма; вот тут-то и возвращается витализм, спиритуализм. Чем был прагматизм, если не попыткой восстановить веру в человеческую цель Вселенной? На что были направлены усилия Бергсона, например, особенно в его сочинении о творческой эволюции{174}, если не на восстановление личного Бога и вечного сознания? Так что жизнь не сдается.

И напрасно кто-то хочет, игнорируя этот мифопоэтический, или антропоморфический, процесс, рационализировать наше мышление, как если бы мы мыслили только лишь для того, чтобы мыслить и познавать, а не для того, чтобы жить. Сам язык, с помощью которого мы мыслим, не позволяет нам этого делать. Язык, субстанция мысли, это система метафор, основанная на мифическом и антропоморфическом фундаменте. Чтобы создать абсолютно рациональную философию, ее надо было бы создать из алгебраических формул или выдумать для нее специальный язык - язык нечеловеческий, то есть не приспособленный к потребностям жизни, - что попытался сделать доктор Рихард Авенариус, профессор философии из Цюриха, в своей Критике чистого опыта (Kritik der reinen Erfahrung), желая избежать предвзятых мнений. Эта энергичная попытка Авенариуса, предводителя эмпириокритицистов, на деле окончилась абсолютным скептицизмом. Он сам говорит об этом в конце введения к вышеупомянутой работе: «Ребяческая самоуверенность в том, что именно мне удастся «найти истину», давно миновала; лишь на пути узнал я настоящие трудности, а через них и границы своих сил. А каков конец? ... Достигнуть бы только ясности с собой самим! ".

Достигнуть ясности!.. Достигнуть ясности! Достигнуть ясности сможет лишь чистый мыслитель, который вместо языка будет использовать алгебру и сумеет избавиться от своей собственной человечности, то есть не человек, а некое бессодержательное, исключительно объективное существо, а в конечном счете нечто не существующее. Вопреки разуму мы вынуждены размышлять о жизни, и вопреки жизни нам приходится рационализировать мышление.

Эта персонификация, одушевление всего сущего, проникает в самое сердце нашего познания. «Кто же дождь посылает нам?», «Кто делает гром?» - спрашивает старик Стрепсиад у Сократа вОблакахАристофана, и философ отвечает ему: Облака, а не Зевс. А Стрепсиад: «Кто ж навстречу друг другу их гонит, скажи? Ну не Зевс ли, колеблющий тучи?», а Сократ ему на это: «Да нимало, не Зевс. Это - Вихрь». «Ну и ну! - изумляется Стрепсиад. - Значит, Вихрь! И не знал я, деревня, что в отставке уж Зевс и на месте его нынче Вихрь управляет вселенной». И простодушный старик продолжает в том же духе персонифицировать и одушевлять Вихрь, который правит нынче, как царь, и не лишен сознания своего царского достоинства. И все мы, переходя от какого-нибудь Зевса к какому-нибудь вихрю, от Бога - к материи, например, делаем то же самое. И это потому, что философия работаает не с объективной реальностью, которая дана нашим чувствам, а с совокупностью идей, образов, понятий, представлений и т. п., которые воплощены в языке и которые наши предки передали нам вместе с ним. То, что мы называем миром, объективным миром, есть не что иное, как определенная общественная традиция, и поэтому он нам дан, как факт.

Человек не может примириться ни с тем, чтобы быть единственным во всей Вселенной существом, наделенным сознанием, ни с тем, чтобы быть объективным феноменом среди других объективных феноменов. Он хочет спасти свою живую, то есть страстную, субъективность, делая живой, личной, одушевленной всю Вселенную. Поэтому и для этого были открыты Бог и субстанция, которые всегда - под той или иной маской - возвращаются в человеческое мышление. Благодаря тому, что мы наделены сознанием, мы чувствуем свое существование, - а это совсем не то же самое, что знать о своем существовании, - и хотим почувствовать существование всего прочего, почувствовать, что каждая из индивидуальных вещей тоже является неким Я.

Самый последовательный, хотя и самый несообразный и шаткий идеализм, идеализм Беркли, который отрицал существование материи, то есть чего-то косного, протяженного и пассивного, являющегося причиной наших ощущений и субстратом внешних явлений, есть, в сущности, не столько абсолютный спиритуализм, или динамизм, сколько предположение о том, что всякое ощущение производится в нас, как причиной, другим духом, то есть другим сознанием. И его доктрина, в известной степени, предвосхищает доктрины Шопенгауэра{175}и Гартмана{176}. Учение первого из них о Воле и учение второго о Бессознательном потенциально содержатся уже в учении Беркли, согласно которому быть значит быть воспринимаемым. К этому надо добавить: и заставить другого воспринимать себя. И старое изречение, согласно которомуoperari sequitur esse, творчество сопутствует бытию, надо видоизменить и сказать, что быть это значит творить, и существует только то, что творит, действует, и лишь постольку, поскольку творит.

Что же касается Шопенгауэра, то нет необходимости утруждать себя доказательством того, что Воля, которую он постулирует в качестве сущности вещей, происходит из сознания. Достаточно прочесть его книгу о Воле в Природе и станет очевидно, что некий дух и даже личность он приписывал тем же растениям. Эта доктрина логически привела его к пессимизму, поскольку Воле внутренне присуще страдание. Воля это некая сила, которая сама себя чувствует, то есть страдает. И наслаждается, - добавит кто-то. Но ведь невозможно наслаждаться, будучи неспособным страдать, способность к наслаждению и способность чувствовать боль - это одна и та же способность. Кто не страдает, тот и не наслаждается, подобно тому, как не чувствует тепла тот, кто не чувствует холода.

Вполне логично также и то, что Шопенгауэр, который из своей волюнтаристской доктрины, иначе говоря, из персонализации всего сущего, извлек пессимизм, делает из всего этого вывод о том, что основанием морали является страдание. Лишь отсутствие социального и исторического чувства, неспособность и человечество тоже почувствовать как некую личность, хотя и коллективную, одним словом, эгоизм помешал Шопенгауэру почувствовать Бога, помешал ему индивидуализировать и персонифицировать всеобъемлющую и коллективную Волю: Волю Вселенной.

С другой стороны, примите во внимание его неприязнь к эволюционистским, или трансформистским, чисто эмпирическим доктринам, а именно так он воспринял учения Ламарка и Дарвина, чью теорию, судя о ней лишь по пространному резюме вTimes, в одном из своих писем Адаму Льюису ван Доссу (от 1 марта 1860) он квалифицировал как «грубый эмпиризм» (platter Empirismus). Действительно, с точки зрения такого волюнтариста, как Шопенгауэр, теория Дарвина, столь осторожная, осмотрительно эмпирическая и рациональная, не принимала в расчет внутреннюю пружину, существенную движущую причину эволюции. В самом деле, какова та скрытая сила, та предельная движущая причина, которая побуждает живые организмы продлевать свое существование, пробуждает в них стремление сохраняться и размножаться? Отбор, приспособление, наследование - все это лишь внешние условия. Эта внутренняя движущая сила, которую он назвал волей, согласно нашему предположению является во всех других существах тем, что мы ощущаем в себе как чувство воли, как побуждение быть всем, быть всеми другими, не переставая в то же время быть тем, что мы есть. Можно сказать, что эта сила является чем-то божественным в нас, это сам Бог, который в нас творит, потому что в нас страдает.

Эта сила, это влечение к сознанию, эта симпатия заставляет нас обнаруживать сознание во всем. Она приводит в движение и возбуждает мельчайшие живые существа, приводит в движение и возбуждает, быть может, самые клетки нашего собственного телесного организма, который представляет собою некое более или менее единое сообщество живых существ; она приводит в движение наши кровяные шарики. Из множества жизней слагается наша жизнь, из множества стремлений, быть может, на грани бессознательного, складывается наше витальное стремление. Сновиденье нашей веры в то, что клетки, кровяные шарики нашего организма имеют что-то вроде сознания или рудиментарной, клеточной, атомарной его основы, - ничуть не более абсурдно, чем те многочисленные сновидения, которые считаются теориями, имеющими право на существование. А коль скоро мы вступили на путь фантазий, можно вообразить себе, что эти клетки общаются между собой, и одна из них высказывает свою веру в то, что все они - суть части единого высшего организма, наделенного коллективным личным сознанием. Фантазия эта в истории человеческого чувства возникала не раз, когда какой-нибудь философ или поэт предполагал, что мы, люди, подобны кровяным шарикам некоего Высшего Существа, обладающего коллективным, Вселенским сознанием.

Быть может, необъятный Млечный Путь, который мы в ясные ночи видим на небе, этот гигантский сегмент, не более, чем молекулой которого является наша планетная система, есть, в свою очередь, всего лишь клетка Вселенной, Тела Бога. Все клетки нашего тела своею деятельностью способствуют поддержанию и возгоранию огня нашего сознания, нашей души; и если бы сознания, или души, всех клеток полностью проникли бы в наше сознание, которое из них слагается, имей я сознание всего, что происходит в моем телесном организме, я ощутил бы в себе целую Вселенную, и тогда, быть может, изгладилось бы мучительное ощущение моих границ. Если же все сознания всех существ собираются в одно вселенское сознание, то оно, то есть Бог, есть все.

В нас ежеминутно рождаются и умирают смутные сознания, элементарные души, и из этих их рождений и смертей складывается наша жизнь. Когда они умирают внезапно, мы испытываем боль, резкую, как от удара. Вот так и в лоне Бога рождаются и умирают - неужто умирают? - сознания, своими рождениями и смертями составляя Его жизнь.

Если существует некое Всеобъемлющее и Высшее Сознание, а я - его идея, то может ли какая-нибудь идея угаснуть в нем полностью? После моей смерти Бог по-прежнему будет помнить меня, а разве, если я существую в памяти Бога, если мое личное сознание сохраняется в высшем Сознании, это не значит, что я не умираю?

И если кто-то скажет, что Бог создал Вселенную, то на это можно возразить, что точно так же и душа наша создала наше тело, тем более что была создана Богом. Если, конечно, душа существует. Сострадание, любовь, открывает нам целую Вселенную, живущую в борьбе за обретение, сохранение и приумножение сознания, за то, чтобы с каждым разом быть все больше и больше сознанием, Вселенную, испытывающую боль от возникающих у нее внутри разногласий, и тогда сострадание открывает нам, что вся Вселенная подобна нам, что она - человеческая Вселенная, и заставляет нас признать в ней своего Отца, плотью от плоти которого мы являемся: любовь заставляет нас персонализировать то целое, частью которого мы являемся.

В сущности, сказать, что Бог вечно творит вещи, это все равно, что сказать, что вещи вечно творят Бога. И вера в личного и духовного Бога основывается на вере в нашу собственную личность и духовность. Ибо мы чувствуем в себе сознание, и мы чувствуем сознание, то есть личность, в Боге, а так как мы страстно желаем, чтобы наше сознание могло жить и быть независимым от тела, мы верим, что божественная Личность живет и является независимой от Вселенной, которая является состоянием ее сознанияad extra{177}.

Конечно же, сейчас явятся логики и продемонстрируют нам все очевидные рациональные затруднения, вытекающие из этого утверждения; но мы уже сказали, что содержание всего этого, хотя и заключено в рациональные формы, не является рациональным. Всякая рациональная концепция Бога внутренне противоречива. Вера в Бога рождается из любви к Богу, мы верим, что Он существует, оттого, что хотим, чтобы Он существовал, а может быть, она рождается также и из любви Бога к нам. Разум не доказывает, что Бог существует, но и не доказывает, что Бог не может существовать.

Но в дальнейшем мы еще будем более подробно говорить о том, что вера в Бога это персонализация Вселенной.

И памятуя о том, что было сказано во втором разделе этого сочинения, мы можем сказать, что материальные вещи, насколько они познаваемы, произрастают в сознании из голода, и из голода произрастает чувственная, или материальная, Вселенная, в которую мы их собираем, а идеальные вещи произрастают из любви, и из любви произрастает Бог, в котором мы собираем воедино эти идеальные вещи, как в Сознании Вселенной. Это - социальное сознание, дитя любви, инстинкта увековечения, то самое, что заставляет нас все социализировать, во всем видеть общество, и показывает нам в конце концов, что в действительности вся Природа это некое беспредельное Общество. И благодаря тому, что мне удалось почувствовать, что Природа это общество, тысячи раз, оказавшись в лесу, я испытывал чувство общности с деревьями, которые каким-то непостижимым образом чувствовали мое присутствие.

Фантазия - это социальное чувство, которое одушевляет неодушевленное и все на свете делает антропоморфным, все очеловечивает и даже делает гуманным. И труд человека заключается в супранатурализации Природы, в том, чтобы очеловечивая ее, обожить ее, сделать ее человеческой, помочь ей обрести самосознание, наконец. В то время, как разум занимается механизацией, или материализацией, Природы.

Индивид, который до некоторой степени тоже является обществом, и общество, которое тоже является индивидом, едины, они существуют только вместе и оплодотворяют друг друга, они неотделимы друг от друга - ведь в противном случае мы должны были бы указать, где кончается индивид и начинается общество,

- и представляют собой скорее две стороны одного и того же существа, так же как едины дух, элемент общественный, который, связывая нас с другими, пробуждает в нас сознание, и материя, элемент индивидуальный и индивидуализирующий, так же как едины и лишь в единстве плодотворны разум, интеллект, и фантазия, так же как едины Вселенная и Бог.

И все это истина? Что есть истина? - спрошу и я, в свой черед, как спросил когда-то Пилат. Но только не затем, чтобы умыть руки, не дожидаясь ответа.

Истина в разуме? Или она где-то над разумом, или под разумом, или вне разума? Разве истинно только рациональное? Не является ли реальность по самой природе своей недоступной разуму и даже противоположной ему? И как возможно познание этой реальности, если познаем мы только разумом?

Наше желание жить, наша потребность в жизни требует, чтобы истинным было то, что позволяет нам сохранять и увековечивать себя, то, что поддерживает существование человека и общества; истинной водой будет для нас та жидкость, которая, если ее выпить, утолит нам жажду, и именно потому, что она действительно утолит нам жажду, а истинным хлебом - то, что утолит нам голод, и именно потому, что он действительно утолит нам голод.

Чувства служат инстинкту самосохранения, и все, что удовлетворяет этой нашей потребности в самосохранении, даже если оно не пропущено через наши чувства, является чем-то вроде глубокого проникновения в нас реальности. Разве процесс усвоения пищи менее реален, чем процесс познания того, что едят? Мне скажут, что есть хлеб - это не то же самое, что видеть, осязать его или чувствовать его вкус; что он каким-то образом проникает в наше тело, но не проникает тем самым и в наше сознание. Так ли это? Разве хлеб, который сделался моею плотью и кровью, не входит в мое сознание скорее, нежели хлеб, на который я только смотрю, к которому я прикасаюсь и про который говорю: «Это мое»? Должен ли я отрицать объективную реальность хлеба, превратившегося в мою плоть и кровь и действительно сделавшегося моим, если признаю объективную реальность хлеба, к которому прикасаюсь?

Есть существа, которые дышат воздухом и не могут без этого жить, но ничего о нем не знают. Так и мы дышим Богом и не можем без этого жить, и быть может в Боге живут дух и сознание общества и всей Вселенной, поскольку эта последняя - тоже общество.

Почувствовать Бога можно, только если Он Бог живой, и не хлебом единым жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Его (Матф. IV, 4; Второзак. VIII, 3).

И эта персонализация всего сущего, персонализация Вселенной, к которой ведет нас любовь, сострадание, является персонализацией личности, объемлющей и вмещающей в себя все прочие личности, ее составляющие.

Единственный способ придать человеческую цель Вселенной это наделить ее сознанием. Ведь там, где нет сознания, нет и цели, которая предполагает некий замысел. И вера в Бога основывается, как мы увидим, именно на жизненной потребности придать цель нашему существованию, заставить его отвечать некоему замыслу. Не для того, чтобы понять,почему, но для того, чтобы почувствовать и выдержать предельноедля чего, чтобы придать смысл Вселенной, нуждаемся мы в Боге.

Не следует удивляться также и утверждению о том, что это сознание Вселенной, которое образуется и собирается из сознаний всех существ, составляющих Вселенную, является личным сознанием, отличающимся от всех тех сознаний, которые входят в его состав. Только так и можно понимать слова о том, что в Боге мы живем и движемся и существуем{178}. Такой великий визионер, как Эмануэль Сведенборг{179}, это понимал или догадывался об этом, когда в своей книге о небесах и аде(De Caelo et Inferno, 52) говорил, что «единое ангельское сообщество является иногда в форме одного-единственного ангела, как Господь дозволил мне видеть. Когда сам Господь является в окружении ангелов, то Он предстает не как сопровождаемый толпою, но как одно единое существо в ангельском образе. Поэтому в Слове Господом зовется один ангел, и так же зовется целое ангельское сообщество: Михаил, Гавриил и Рафаил - не что иное, как ангельские сообщества, названные так в соответствии с их особыми функциями».

Что если мы живем и любим, то есть страдаем и сострадаем, в этой Великой Личности, объемлющей все личности, всех нас, страдающих и сострадающих, и все существа, которые борются за свою персонализацию, стремясь обрести сознание своей боли и своей ограниченности? Не являемся ли мы идеями этого всеобъемлющею Великого Сознания, которое, помыслив нас, как существующих, наделяет нас существованием? Нельзя ли сказать, что для нас существовать - значит быть воспринимаемыми и ощущаемыми Богом? А ниже все тот же визионер говорит нам в свойственной ему фантасмагорической манере, что каждый ангел, каждое сообщество ангелов и все небо, созерцаемое в целом, предстают в человеческом образе, и что в силу этого человеческого образа Господь правит всем этим, как одним-единственным человеком.

«Бог не мыслит, но творит; не существует, но вечен», - пишет Киркегор (Afsluttende uvidenskablig Efterskrift); но быть может правильней будет вслед за Мадзини{180}, этим мистиком итальянского гражданства, сказать, что «Бог велик потому, что Он мыслит и творит одновременно» (Ai giovani d'Italia), ибо для Него мыслить это значит творить и наделять существованием то, что Он мыслит, как существующее, силою одного только этого мышления; немыслимое для Бога невозможно. Разве не сказано в Писании, что Бог творит единым словом своим, то есть своим мышлением, и что через Слово Его начало быть все сущее? Но разве Бог забывает то, что помыслил однажды? Разве не продолжают существовать в Высшем Сознании все те мысли, которые однажды в нем возникли? Если Он вечен, то разве не становится в Нем вечным всякое существование?

Наше страстное желание сохранить сознание, придать личную, человеческую цель Вселенной и своему собственному существованию таково, что даже требование величайшего, мученического и отчаянного самопожертвования будет воспринято нами как должное, если только нам скажут, что сознание наше, хотя и исчезает, но только для того, чтобы обогатить бесконечное и вечное Сознание, что души наши служат пищей для Вселенской души. Да, я обогащаю Бога, ибо до моего существования Он не мыслил меня существующим, потому что я - еще одно, новое существо, хотя и среди несметного множества других существ, и будучи действительно живым, страдающим, любящим, я остаюсь в лоне Его Сознания. Эта неодолимая жажда придать цель Вселенной, наделить ее сознанием и сделать ее личностью - она-то и ведет нас к вере в Бога, к желанию, чтобы Бог существовал, одним словом, к сотворению Бога. Да, вот именно к сотворению Бога! И, мне кажется, это не должно возмутить даже самого благочестивого теиста. Ибо верить в Бога это значит в определенной мере творить Его, хотя, конечно, прежде Он творит нас. Он - тот, кто в нас постоянно творит самого себя.

Мы сотворили Бога ради того, чтобы спасти Вселенную от небытия, ведь то, что не есть сознание, и сознание вечное, сознающее свою вечность и вечно сознающее, есть не более, чем кажимость, тень бытия. Поистине реально только то, что чувствует, страдает, сострадает, любит и желает, то есть сознание;

субстанциально только сознание. И Бог нам нужен для того, чтобы сохранить сознание; не для того, чтобы познать существование, а для того, чтобы пережить его; не для того, чтобы знать, как и почему оно существует, но чтобы почувствовать, для чего оно существует. Если Бога нет, то любовь - бессмысленна.

А теперь давайте рассмотрим наше понимание Бога, идею Бога логического, или Высшего Разума, и идею Бога биотического, или сердечного, то есть Высшей Любви.