5

Эндрю положил складной нож обратно в карман. Темнота, обдававшая его холодом, стала теплой и дружелюбной. Его переполняла безмерная благодарность — даже не хотелось открывать дверь и напоминать Элизабет о своем существовании. Он был в таком настроении, что она казалась ему недосягаемой, как картина, святой, как видение. Он вспомнил свой первый приход в этот дом и бледное, исполненное решимости лицо меж двух желтых огней, последнее, что он увидел, прежде чем упал в изнеможении.

Тихо, как будто присутствуя при таинстве, он повернул ручку двери и нерешительно, робко остановился на пороге. Она стояла у стола и мыла чашки и тарелки, которые они оставили.

— Это ты? — сказала она, не глядя. — Поставь это в буфет. — Когда он подчинился, она вернулась к огню и, нагнувшись, чтобы разгрести угли, пробормотала с полушутливой резкостью: — Два дурака — пара.

Эндрю переминался с ноги на ногу. Он вдруг понял, глядя в лицо убийственной сути вещей, что не может выразить вслух свою благодарность.

Он нервно дергал пуговицу и в конце концов выпалил почти с досадой:

— Благодарю.

— Так в чем же все-таки дело? — спросила она, протягивая руки в комическом замешательстве. — Я ненавижу тайны, — добавила она, пряча свои тайные думы в глубине темных глаз, подернутых только на поверхности веселостью.

— А ты не слышала, что он сказал? — ответил Эндрю и прошептал так тихо, что Элизабет пришлось наклониться вперед, чтобы уловить его слова: — Вроде Иуды.

— Ты думаешь, я поверила всему, что он наговорил? — Она поглядела на Эндрю, широко раскрыв глаза, полные невинного изумления. — Он — твой враг.

— А ты бы поверила тому, что я скажу? — сердито спросил он, заранее зная ответ.

— Конечно, — сказала она, — расскажи.

Он с изумлением посмотрел на нее, все его сентиментальные мелодраматические инстинкты поднялись в нем, чтобы воспользоваться удобным случаем. О! Благословенное облегчение, подумал он, броситься вперед, опуститься перед ней на колени, заплакать и сказать: «Я устал. За мной гонится тот, кто страшнее смерти». Он услышал, как его голос сломался на этой фразе. Но когда он уже был близок к тому, чтобы подчиниться этим инстинктам, его другое — жесткое и критичное — «я» заговорило с неожиданной определенностью: «Ты — глупец, она же видит тебя насквозь. Неужели у тебя не хватит благодарности, чтобы сказать правду?» — «Но тогда, — запротестовал он, — я потеряю всякую надежду на утешение». Однако, когда он взглянул на нее, критик победил. Он стоял, сцепив руки за спиной и немного наклонив голову, глядя на нее внимательно и сердито в ожидании малейшего знака презрения.

— Это все правда, — сказал он.

— Расскажи мне, — повторила она.

— Тебе это вряд ли будет интересно, — запротестовал он, тщетно надеясь избежать дальнейшего унижения.

Она села и, опустив подбородок на руки, дружелюбно и насмешливо посмотрела на него.

— Ты должен заплатить за ночлег этим рассказом, — сказала она. — Иди сюда.

— Нет. — Он в отчаянии цеплялся за положение, в котором мог, по крайней мере, физически смотреть на нее сверху вниз. — Если я должен говорить, я буду говорить отсюда.

Он крутил пуговицу до тех пор, пока она не стала свободно болтаться на нитке. Он не знал, с чего начать. Он закрыл глаза и нырнул в быстрый поток слов.

— Мы возили спиртное из Франции, — сказал он, — и я предал их. Вот и все. Я написал чиновнику таможни в Шорхэме и назвал дату, час и место. Когда мы приплыли, таможенники ждали нас. Была схватка, но я ускользнул. Кажется, одного таможенника убили. — Он открыл глаза и сердито взглянул на нее. — Не смей презирать меня, — сказал он. — Ты не знаешь, почему я это сделал, мои мысли, чувства. Я — трус, я знаю, и никто из вас не может понять труса. Вы все такие храбрые, тихие, спокойные.

Она не обратила внимания на его сердитый выпад и задумчиво посмотрела на него.

— А почему ты это сделал?

Он покачал головой и ответил с глубокой безнадежностью:

— Тебе не понять.

— Но почему, — спросила Элизабет, — ты вообще начал заниматься контрабандой? Ты не создан для такой работы.

— Мой отец был контрабандистом, — сказал Эндрю, — обыкновенным тупым контрабандистом, но чертовски ловким. Он скопил этим денег и послал меня в школу. Зачем было учить меня греческому, если я должен так проводить свою жизнь? — И его рука сделала неопределенный всеобъемлющий жест, включивший в себя голую комнату, холодную ночь, грязную одежду и страх. Он подошел немного ближе к огню. — Я скажу тебе, зачем он послал меня в школу, — проговорил он, наклоняясь вперед, как будто хотел сообщить что-то конфиденциальное, — чтобы этим хвастаться. Он гордился своей удачей, тем, что его ни разу не ловили и не имели никаких улик против него. Его команда боготворила его. Скажу тебе, он стал легендой на этом побережье. Я никогда не осмеливался так говорить о нем ни с кем до тебя. И все время, пока я был в море, я видел, что они недоумевали, как могла такая гора родить такую мышь.

— Почему ты так ненавидишь отца? — спросила Элизабет. — Из-за этого? — И она воспроизвела всеобъемлющий жест, который он сделал минутой раньше.

— О, нет, нет, — сказал он. Он смотрел на нее отчаянно и безнадежно, страстно желая найти хотя бы намек на понимание. Он обращался к ней не как адвокат к присяжным, а как заключенный, уже осужденный судом. — Ты не можешь понять, — сказал он, — на что была похожа жизнь среди этих людей. Что бы я ни делал, меня сравнивали с отцом, и сравнение это было не в мою пользу. Они постоянно говорили мне о его храбрости, о том, что он делал и каким был героем. А я знал все время то, чего они не знали: как он бил мою мать, каким был самодовольным, невежественным и грубым хвастуном. В конце концов они махнули на меня рукой, — сказал он, невесело улыбаясь. — Я был не в счет. Они были добры ко мне, щедры, потому что этот человек был моим отцом.

— Но зачем, — спросила она, — зачем ты вообще с ними связался?

— Из-за Карлиона, — тихо сказал он, удивляясь странному чувству в своем сердце — то ли любви, то ли ненависти, — когда он произнес это имя. Во всяком случае, это было нечто горькое и безвозвратное.

— Это тот человек, который был здесь?

— Да, — сказал Эндрю. — Моего отца убили в море, и они выбросили его тело за борт, так чтобы и после смерти у правосудия не было против него улик. Моя мать умерла года за два до этого. Я думаю, он разбил ее сердце, если существует такая вещь, как разбитое сердце. Во всяком случае, он изломал ее тело. — Лицо Эндрю стало белым, как от слепящего жара внутреннего огня. Я любил мать, — сказал он. — Она была тихой, незаметной женщиной, которая любила цветы. По праздникам мы обычно гуляли вместе и собирали их у изгороди и канав. Затем мы засушивали их под прессом и помещали в альбом. Однажды мой отец был дома, я думаю, у него был запой, и он застал нас за этим занятием. Мы были так увлечены, что не слышали, как он нас позвал. Он вошел, стал рвать листы из альбома и комкать их в кулаках, больших, тяжеловесных кулаках. Он был весь громоздкий, большой, неуклюжий, бородатый, но с хитрым умом и маленькими глазками.

— Почему твоя мать вышла за него замуж? — спросила Элизабет.

— Они сбежали, — сказал Эндрю. — Моя мама была неисправимым романтиком.

— А когда отец умер?

— Это было более трех лет назад. — Эндрю говорил так устало, как будто речь шла о трех веках. — Я заканчивал школу, когда Карлион привез это известие. Я был рад. Видишь ли, мне показалось, что это означает конец страху. Мой отец нещадно бил меня, чтобы, как он говорил, воспитать меня мужественным. Я думаю, он слегка свихнулся под конец. Смерть моей матери напугала его, он был суеверен. Когда я услышал, что он умер, я подумал, что это начало спокойной жизни.

— А почему нет? — спросила Элизабет. — Почему?

Он угрюмо наклонил голову.

— Я был одинок, — сказал он. — Я не знал, что делать. Карлион предложил мне пойти с ним, и я пошел. — Он поднял голову и сказал горячо: — Как ты не понимаешь? Ты видела его сама? В нем что-то есть. Я был мальчиком, — добавил он, как будто был стариком, рассказывающим о далеком прошлом. — Возможно, я был романтиком, как моя мать. Бог свидетель, теперь-то я наверняка от этого излечился. Он был храбрым, любил риск, однако любил и музыку, и все, что любил я: цветы, запахи, ту часть меня, о которой я не мог говорить ни в школе, ни отцу. И я пошел с Карлионом. Какой я был дурак! Как можно быть таким дураком!

Она искривила рот, как от кислого:

— Ну а предательство?

Он выпрямился и чуть отпрянул:

— Я и не надеюсь, что меня кто-нибудь поймет. — В этот момент он был преисполнен большого достоинства, но испортил все впечатление немедленной капитуляцией. — Ты не можешь понять жизнь, в которую я попал, — сказал он. — Были шторма, и я болел морской болезнью. Долгие ночи ожидания сигналов с берега, которых не было, и я не мог справиться с нервами. И никакого просвета, и ничто не обещало покоя, кроме смерти. Мой отец оставил лодку и все деньги, которые скопил, Карлиону. Вот почему Карлион приехал ко мне в Девон. Ему было любопытно взглянуть на сына, которым пренебрегли, а потом, я думаю, он пожалел меня. Я верю, что он любил меня, — добавил Эндрю тихо и печально, с новым болезненным спазмом в сердце. — Я думал, что мой отец умер, — продолжал он, — но вскоре обнаружил, что он последовал за мной на борт. Первый член команды, которого я встретил по приезде, когда меня, подтягивая спереди и подталкивая сзади, втащили в лодку, был Джо, толстое, большое, неуклюжее, глупое создание, призовой самец.

— У вас скоро ноги будут, как у моряка, сэр, — сказал он мне, — если вы — сын своего отца.

Они преклонялись перед моим отцом, все, кроме высохшего полоумного юнги Тома, которого мой отец сделал своим личным слугой. Отец, я полагаю, застращал его. Он, бывало, тайком наблюдал за мной на расстоянии со смесью ненависти и страха, пока не понял, что я не был «сыном своего отца», тогда он начал обращаться со мной фамильярно, потому что нам обоим доставалось от одной и той же руки. — Эндрю сделал паузу, затем продолжал с преувеличенной иронией, которая не скрывала его стыда: — Они все вскоре поняли, что я не похож на отца, но были по-прежнему добры ко мне и только говорили мне по шесть раз на дню, что бы мой отец сделал в том-то и том-то случае. Я обычно спасался у Карлиона — он никогда не упоминал при мне о моем отце.

Эндрю говорил спокойно, но с каким-то напряжением в голосе. Теперь он потерял контроль над собой.

— Если я трус, — закричал он, — значит, у меня и мозгов нет? И со мной можно обращаться, как с ребенком, никогда не спрашивать моего мнения, держать меня из одной только милости, из-за моего отца и потому, что этого хочет Карлион? Я не хуже Карлиона. Разве я сейчас не перехитрил этого дурака? — воскликнул он с истерическим торжеством и затем замолчал перед тихим спокойствием Элизабет, вспомнив, как она поднесла чашку к губам, наполнив его смирением, пока он таился в темноте. Теперь он хотел, чтобы она заговорила, обвиняла бы его в неблагодарности, а не смотрела бы на него молча укоряющим взглядом. Его обидело ее молчание, и он нервно задвигал руками. — Теперь я показал им, что кое-что значу, — сказал он.

Элизабет подняла руку к голове, как будто почувствовала там боль.

— Так это снова была ненависть, — устало сказала она. — Похоже, ненависть везде.

Эндрю в изумлении уставился на нее. На том, что казалось ее беспредельным душевным покоем, появилось облачко, маленькое, как человеческая рука. Впервые его охватило ощущение чужого горя. Глядя на это белое лицо, подпертое маленькими сжатыми кулачками и лишь на поверхности тронутое жаром огня, он вознегодовал на мир, на темноту, которая окружала их, на страх и тревогу, на все, что могло омрачить ее совершенное счастье. «Она — святая», — подумал он, вспоминая сердцем, еще не просохшим от слез благодарности, каким образом она спасла его от Карлиона.

Он подошел немного ближе, очень осторожно, не желая, что было совершенно чуждо его природе, вторгаться в чужое горе, которое он не может разделить.

«Это — умерший», — подумал он и осознал, что отчаянно ревнует. «Тогда это правда, — прошептало его второе „я“, — ненависть везде».

— Нет, — произнес он вслух, отчасти обращаясь к ней, отчасти к своему второму «я», — только не здесь. Здесь нет ненависти. И когда она взглянула на него, озадаченно сдвинув брови, он добавил: — Я благодарен. — О, бедность его языка!

Он увидел себя — большого, грубого, грязно одетого — и негодующе выпалил:

— Несправедливо вмешивать тебя во все это! Вдруг в душе он простер обе руки к своему собственному критику, умоляя хоть на несколько минут взять под свой контроль его действия. Он сказал Элизабет: — Это я виноват. Я знаю. Может, еще не слишком поздно. Я уйду сию минуту. — Он неохотно повернулся и посмотрел с дрожью отвращения на холодную ночь за окном.

Там было подходящее место для ненависти, туда он ее и заберет, вновь оставляя в безопасности эту маленькую теплую комнату и ее белолицую хозяйку. Но ему не хотелось уходить, и не только потому, что снаружи его искали Карлион с двумя товарищами, но и потому, что внутри он оставил бы девушку, в глубине глаз которой смутно и только иногда мелькало обещание соединить два его «я» в одно, обещание покоя, который он иногда находил в музыке.

Он стоял, позорно колеблясь, вся его решимость ушла в слова.

— Не надо уходить, — сказала она. — Ты не сделал мне ничего плохого. — И, видя, что на него не подействовало ее лишенное энтузиазма заявление, неохотно добавила: — Я не хочу, чтобы ты уходил.

Эндрю оглянулся на нее.

— Что ты сказала? — спросил он.

— О, дело не в твоем очаровании, — сказала она с мягкой насмешкой. — Я устала от одиночества. Теперь со мной нет даже тела.

— А дух? — воскликнул он, намеренно неправильно понимая ее слова. Он видел в ее теле хрупкий и прекрасный сосуд, которому удалось заключить в себе ее уравновешенный дух, чья речь, то насмешливая, то дружелюбная, то печальная, то веселая, всегда была проникнута покоем.

Она не поняла.

— Я не знаю, где он, — сказала она. — Во всяком случае, он будет охранять меня. Я уже говорила, что он был ревнив. Если бы ты был пьян и хотел меня, — добавила она с откровенностью, которая поразила Эндрю, — я была бы в безопасности.

— Да, от чего-нибудь такого, возможно, — сказал Эндрю, — а от смерти?

Элизабет засмеялась.

— О, я никогда об этом не думала, — сказала она. — Когда я состарюсь, на это хватит времени.

— Как замечательно, — задумчиво сказал Эндрю, — жить вот так, без страха смерти. Ты, должно быть, очень храбрая. Ты ведь здесь совсем одна.

Он забыл о том, что решил уйти, и теперь с неожиданной, но не оскорбительной фамильярностью сел на пол у ее ног и позволил огню окрасить удивление на своем лице теплым румянцем. Элизабет показалось, что морщины, которыми страх искусственно старил его лицо, разгладились, и на нее с юношеским воодушевлением смотрит мальчик. Она улыбнулась.

— Это не храбрость, а просто привычка, — сказала она.

Он наклонился вперед к ней, внимательно вглядываясь в ее лицо, как будто боясь упустить малейшую тень, малейшее движение скрытых мускулов, самое незначительное изменение цвета ее, как он начинал в душе верить, безгрешных глаз.

— Я рассказал тебе о себе, — сказал он. — Расскажи теперь ты. Ты говоришь, что я могу остаться здесь на ночь, а для сна еще слишком рано.

— Это неинтересная история, — сказала Элизабет. — Я всегда жила здесь. Я не бывала дальше школы в Шорхэме.

— А этот мужчина, который умер? — спросил Эндрю в замешательстве, ощущая укол ревности.

— Я была здесь еще до него, — сказала она, как будто, подобно Венере, заявляя о своем превосходстве над смертью. — Думаю, я родилась здесь, но не помню своего отца. Я думаю, он, должно быть, умер или покинул мою мать. Деньги, которыми мы располагали, приходили от моего дедушки, богатого фермера, как здесь понимают богатство. Кроме того, когда удавалось, моя мама брала жильцов, а в их отсутствие было немного меньше еды, вот и все.

— А этот мужчина? — повторил Эндрю с упрямой мальчишеской настойчивостью.

Она улыбнулась:

— Как он тебя интересует! Он был одним из жильцов моей матери. Он работал в Шорхэме, на таможне. Это не добавляло ему популярности среди соседей. Здесь ведь, сам знаешь, у каждого свой погреб и все в долгу у Джентльменов. Кроме того, он жил здесь, вдали от города и таких, как он. Вот и был чужаком. Я довольно долго никак не могла понять, почему он так живет. Он никогда ни с кем не общался, частично по складу характера, частично по необходимости. Потом он внезапно бросил работу, и, что странно, у него оказалось достаточно денег, чтобы прожить остаток жизни.

Я помню этот день. Мне было около десяти лет. Мы жили в этом коттедже очень уединенно. Это была наша единственная гостиная. Наверху есть еще две комнаты. — И она указала на маленькую дверь слева от камина. — Мы с мамой спали в одной, а мистер Дженнингс, мы его знали под этим именем, — в другой. Он завтракал и ужинал вместе с нами, мы ели здесь, внизу. Он был спокойным, рассудительным человеком, который, казалось, не любил общества, поэтому мы обычно брали ту работу, которая у нас была, наверх, к себе в спальню. Не знаю, что он там делал один внизу: думал, может, спал в кресле у камина, но я иногда просыпалась поздно ночью и слышала, как он шел к себе в комнату. А может, он был одним из тех бедолаг, кому не спится по ночам. Ты видел его лицо. Тебе не показалось, что на нем были следы бессонницы?

— Мне показалось, что это было хитрое и злое лицо, — сказал Эндрю.

— О нет, — спокойно возразила Элизабет. — Может, он и был хитрым, но не злым. Он был по-своему добр ко мне. — Она задумалась на какой-то момент о прошлом, в недоумении хмуря брови. — Ну вот, однажды вечером, — продолжала она, — после ужина мы поднялись, как обычно, чтобы идти наверх, и вдруг он попросил нас остаться. Это изумило меня, но моя мама была совершенно невозмутимой. Знаешь, она была фаталисткой, и это придавало ей спокойствия, но вместе с тем лишало целеустремленности. Мы остались сидеть здесь, мне не терпелось узнать причину, а мама была явно равнодушна. Она взяла работу и начала шить, как будто всегда работала в этой комнате. Спустя какое-то время он заговорил: «Мне было очень хорошо здесь». Мама посмотрела на него, сказала «спасибо» и продолжала шить. Ее ответ показался мне странным. Я чувствовала, что это он должен благодарить ее, а не она его.

— Твоя мама была бледной и привлекательной, — спросил Эндрю, — с темными волосами и спокойными глазами?

— Она была темноволосой, — ответила Элизабет, — но пухлой и с румянцем на щеках.

— У тебя тоже есть румянец на щеках, — задумчиво сказал Эндрю, как будто не говорил комплимент, а бесстрастно обсуждал неживую красоту, — но на белом фоне, как цветок на снегу.

Элизабет слегка улыбнулась, но не обратила особого внимания на комплимент.

— Мистер Дженнингс, — сказала она, — покусывая ноготь большого пальца (такая у него была привычка), с подозрением посмотрел на маму. «Когда-нибудь вы умрете, — продолжал он, — что тогда будет с этим коттеджем?» Я смотрела на маму с тихим испугом, чуть ли не ожидая, что она умрет прямо здесь у меня на глазах. «Я его продам, — сказала она, — ради ребенка». — «Положим, — сказал мистер Дженнингс, — вы продадите его мне теперь». — И затем, подумав, что мама собирается сделать какое-то удивленное замечание, торопливо продолжал: «Я заплачу вам, сколько нужно, и вы останетесь здесь с ребенком, сколько пожелаете. Вы можете вложить деньги с выгодой для ребенка. Мне удобно здесь, и я не хочу, чтобы меня выгнали после вашей смерти». Удивительно спокойно он заявил, что она умрет первой, хотя они оба были в возрасте. Не знаю, может, он заметил в ней какие-то признаки болезни, которые я не могла видеть, но она умерла в течение года. Конечно, она приняла его предложение.

Что-то похожее скорее на тень от печали, чем на саму печаль, скользнуло по лицу Элизабет, и она продолжала свой рассказ с видимой поспешностью и какой-то принужденной рассеянностью.

— Он, казалось, едва заметил, что моя мама умерла, — сказала она. — Я осталась, стряпала еду, как делала мама, и подметала полы. В течение нескольких недель я боялась, что он меня выгонит, но он этого не сделал. Каждую неделю он давал мне деньги на хозяйство, и мне не приходилось тратить то, что оставила мама. Он больше не ходил на работу и проводил время в долгих прогулках по холмам или сидя у камина и читая Библию. Я не думаю, чтобы он ее внимательно читал. Он открывал книгу наугад и тыкал большим пальцем в цитату. Если она ему нравилась, он читал, а если она не доставляла ему удовольствия, отбрасывал книгу в сторону и отправлялся в одну из своих бесконечных прогулок, пока не возвращался назад усталым, вымотавшимся как побитая собака. Он очень редко разговаривал со мной.

Это была невероятно тоскливая жизнь для ребенка, и однажды я собрала все свое мужество и спросила, не могла бы я снова пойти в школу. Он поинтересовался, сколько это может стоить, а когда узнал, как мало, то отослал меня и даже дал записку к учительнице, прося заняться Священным писанием. С этого времени он обращал на меня больше внимания. Я читала ему по вечерам, а иногда даже спорила с ним по несложным теологическим вопросам.

— Каким странным, благочестивым ребенком ты, наверное, была, — сказал Эндрю.

— О нет, — протестующе засмеялась Элизабет. — Я была как все дети. По временам бунтовала, исчезала в Шорхэме, чтобы поиграть с другими детьми или пойти повеселиться в цирк или на ярмарку. Сперва он не обращал внимания на мое отсутствие, что было унизительно, но после того, как я начала читать ему Библию, он стал более придирчивым и по временам даже бил меня. Иногда за едой я поднимала глаза и видела, что он наблюдает за мной.

Вновь Эндрю испытал нелепый приступ ревности.

— Как он мог довольствоваться тем, что только смотрел на тебя все эти годы? — вспылил он.

— Я была ребенком, — наконец просто сказала она и затем медленно добавила: — А он много думал о душе.

Эндрю грубо засмеялся, вспомнив маленькие насмешливые морщинки вокруг рта, неряшливо торчащую бороду, грубые губы.

— Но он должен был испытывать потребность, — сказал он. Он страстно желал разбить какое бы то ни было чувство дружелюбия и благодарности, которое Элизабет, возможно, все еще питала к покойному.

Ее глаза сверкнули, и она вздернула подбородок едва заметным воинственным движением.

— Никто не мог назвать его Иудой, — сказала она.

Эндрю встал на колени, стиснув кулаки. Он был полон детской личной вражды к покойнику.

— У меня нет ни пенни за душой, — сказал он. — Я тебя спрашиваю: что я получил? Много? А он-то где достал деньги?

— Я узнала об этом позже, — спокойно сказала Элизабет, ее голос был подобен прикосновению холодных пальцев к горячему воспаленному лбу. — Он обманывал своих нанимателей, вот и все. Однажды я, как обычно, наугад открыла Библию и начала читать. Это была притча о неправедном слуге. Я почувствовала, хотя и смотрела на страницу, а не на него, что он слушает с необычайным вниманием. Когда я подошла к месту, где слуга созывает должников своего господина и говорит первому: «Сколько ты должен моему господину?» и тот отвечает: «Сто бочек масла», а слуга говорит: «Возьми счет, быстро сядь и напиши пятьдесят», — когда я подошла к этому месту, мистер Дженнингс — я никогда его не называла иначе — как будто охнул от удивления. Я подняла глаза. Он смотрел на меня со смесью страха и подозрения. «Там так написано, — спросил он, — или ты это сама выдумала?». — «Как я могла это выдумать?» — спросила я. «Люди всякое болтают, — ответил он, — продолжай». — И он напряженно слушал дальше, немного подавшись вперед на стуле.

Когда я прочитала: «И Господь похвалил неправедного слугу, как будто он поступил мудро», он прервал меня снова.

«Ты слышишь?» — сказал он и облегченно вздохнул. Некоторое время он сверлил меня глазами. «Я терзался, — сказал он наконец, — но теперь с этим покончено: Господь похвалил меня».

Я сказала: «Но ведь вы не неправедный слуга» — и добавила с ноткой самодовольства: «Во всяком случае, это — притча».

Мистер Дженнингс велел мне закрыть и отложить Библию. «К чему бесполезные разговоры, — сказал он, — тебе не одолеть Священного писания. Странно, — добавил он, — я никогда не думал, что правильно поступаю».

Затем он рассказал мне, уверенный в Господнем одобрении, как он заработал деньги, с которыми уволился. Все время, пока он был клерком на таможне, он получал доход от моряков, которым не хватало храбрости стать профессиональными контрабандистами.

Они заявляли около трех четвертей от количества привезенного спирта, а мистер Дженнингс проверял их груз и закрывал глаза на то, чего не было в декларации. Можешь себе представить, — сказала она со смехом, — как он осторожно вышагивал среди ящиков со спиртом и пересчитывал их, соблюдая определенную пропорцию. Но в отличие от неправедного слуги вместо ста баррелей он писал семьдесят пять, а если капитан ему задолжал, то записывал и все сто, как предостережение. Затем он приходил домой, открывал наугад Библию и читал, возможно, ужасающие пророчества об адском пламени, впадал в панику, которая длилась часами. Но после того, как он услышал притчу о неправедном слуге, он никогда больше не просил меня читать ему Библию, и я никогда не видела, чтобы он открывал ее сам. Он утешился, а может, боялся найти противоречащую выдержку. Он был хитер и, думаю, по-своему зол, но у него было ребячье сердце.

— Он что, еще и слеп был, как ребенок? — спросил Эндрю. — Не видел, что ты красивая? — Он стоял на коленях со сжатыми кулаками, полузакрыв глаза, как будто его раздирали противоречивые чувства: восхищения, удивления, подозрения, ревности, любви. «Да, я влюблен», — сказал он себе печально, а не восторженно. «Ты, ты, ты?» — смеялся над ним внутренний критик. «Это все старая похоть. Это не Гретель. Ты пожертвуешь собой ради нее? Ты же знаешь, что нет. Ты слишком любишь себя. Ты хочешь обладать ею, вот и все». — «Успокойся и дай мне подумать, — умолял он. — Я трус. Ты не можешь ждать от меня перемен так скоро. Но это и не прежнее вожделение. Здесь что-то святое». И как после заклинания, критик снова замолчал.

Элизабет криво улыбнулась.

— Я красивая? — спросила она и затем сказала с неожиданной неистовой горечью: — Если красота мешает мужчинам быть слепыми, как дети, я не хочу ее. Она приносит несчастье. Он был несчастлив в конце жизни. Однажды, год назад, — это было как раз перед моим восемнадцатилетием — я сильней, чем обычно, взбунтовалась против замкнутости здешней жизни. Я исчезла рано утром, до того, как он встал, не приготовив ему завтрака. И не возвращалась до поздней ночи. Я и в самом деле была напугана своим поступком. Я никогда раньше так надолго не убегала. Я тихо открыла дверь комнаты и увидела, что он спит перед камином. Он сам приготовил какой-то ужин, но едва притронулся к нему. Когда я увидела этот скудный ужин и беспорядок на столе, мне стало жаль его. Я была готова подойти к нему и просить прощения, но побоялась. Я выскользнула из туфель и, не разбудив его, поднялась к себе в комнату. Должно быть, было уже за полночь. Я только разделась, как он неожиданно открыл дверь. У него в руке был ремень, и я поняла, что он собирается меня бить. Я схватила простыню с кровати, чтобы прикрыться. У него был очень сердитый взгляд, но он в один момент превратился в изумленный. Он выронил ремень и протянул руки. Я подумала, что он собирается обнять меня, и закричала. Тогда он опустил руки и вышел, хлопнув дверью. Я помню, схватила ремень и вертела его в пальцах и пыталась почувствовать благодарность за то, что он не избил меня. Но я знала, что предпочла бы избиение этой новой тревоге.

— Ты хочешь сказать, — удивился Эндрю, — что тебе нет и двадцати?

— Я выгляжу старше? — спросила Элизабет.

— Не в этом дело, — сказал он. — Ты кажешься такой мудрой, понимающей, как будто ты знаешь столько, сколько все женщины, когда-либо рождавшиеся на свет, но, однако, не ожесточилась от этого.

— Я многое узнала за последний год, — ответила она. — Возможно, раньше я была непослушной, глупой, но не была ли я моложе? — спросила она с печальным смехом.

— Нет, ты не принадлежишь какому-либо возрасту, — сказал Эндрю.

— Не принадлежу? Думаю, тогда я принадлежала своему возрасту. Мне было восемнадцать, и я боялась его, но не вполне понимала, чего он хочет. Я удерживала его уловками, играя на его страхе перед цитатами из Библии, и, когда в один прекрасный день — или, вернее, ночь — он сказал мне совершенно откровенно и, думаю, грубо, чего он от меня хочет, я сказала ему с той же прямолинейностью, что если он овладеет мной силой, я оставлю его навсегда. О, я начала ужасно быстро взрослеть. Видишь ли, я спекулировала на его желании и, выделяя слово «силой», давала ему понять, без лишних слов, что когда-нибудь, возможно, я приду к нему сама. И так я удерживала его в рамках, постоянно ощущая опасность, пока он не умер.

— Тогда ты победила, — заметил Эндрю, не пытаясь скрыть вздоха облегчения.

— Какой триумф, — сказала она печально, а не цинично. — Он был добр ко мне с детских лет, кормил и одевал меня, не думая, что однажды я стану женщиной. И когда впервые он захотел от меня чего-то большего, чем стряпня или чтение Библии, я отказала ему. Я выказала ему свое отвращение, и думаю, что время от времени это причиняло ему боль. А теперь он умер, и что бы такого случилось, если бы я отдалась ему?

— Тогда в Сассексе было бы два Иуды, — сказал Эндрю с кривой улыбкой.

— А разве это было бы предательством? — размышляла она вслух. — Ведь это было бы совершено ради благой цели, верно?

Эндрю обхватил голову руками.

— Да, — сказал он угрюмо и скорбно, — в этом вся разница.

Она минуту смотрела на него в замешательстве, а затем в жарком протесте вытянула вперед руку.

— Но я не это имела в виду, — воскликнула она, — как ты мог такое подумать? — Она заколебалась. — Я твой друг, — сказала она наконец.

Лицо, которое он поднял к ней, было удивленным, ошеломленным беспримерной доброжелательностью фортуны.

— Если бы я мог поверить в это… — пробормотал он, запинаясь, не веря своему счастью. С неожиданным облегчением он протянул руку, чтобы дотронуться до нее.

— Твой друг, — предостерегающе повторила она.

— О, — протянул он, — виноват. Мой друг, — и уронил руку. — Я не заслуживаю даже этого. — Впервые его слова самоунижения не были повторены насмешливо критиком внутри него. — Если бы я мог хоть как-то исправить… — Он безнадежно махнул рукой.

— А никак нельзя? — спросила она. — Разве ты не можешь пойти и отказаться от всего, что написал таможенникам?

— Я не могу вернуть к жизни убитого, — сказал он. — И если бы даже мог, не думаю, что сделал бы это. Я не могу вернуться к той жизни — насмешки, скандалы, чертово море, мир без конца и края. Даже посреди этого страха и бегства ты дала мне больше покоя, чем я знал с тех пор, как окончил школу.

— Ну, если ты не можешь исправить то, что сделал, иди до конца, — сказала она.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты оказался на стороне закона, — сказала она, — оставайся там. Иди в открытую и дай свидетельские показания против тех, кого они поймали. Ты сделался информатором, так, по крайней мере, можешь открыться.

— Но ты не знаешь, — он, как зачарованный, смотрел на нее, — как это рискованно.

Элизабет засмеялась.

— В этом-то все дело. Неужели ты не понимаешь, что после этого твоего анонимного письма, после бегства, все они, даже тот сумасшедший мальчик, кажутся более мужественными, чем ты?

— Так было всегда, — пробормотал он тихо и печально и снова опустил голову, чтобы не видеть ее горящих энтузиазмом глаз.

Она возбужденно наклонилась к нему.

— Кто из них, — спросила она, — будь он информатором, пошел бы открыто в суд, чтобы сделать себя мишенью и побороть риск?

Он покачал головой:

— Никто бы не пошел, если он в своем уме, — он заколебался и добавил медленно, спотыкаясь на имени, в котором смешались любовь и ненависть, — кроме Карлиона.

— Тогда, — сказала она, — иди в Льюис, в суд присяжных, дай свои свидетельские показания, и ты докажешь себе, что у тебя больше мужества, чем у них.

— Но у меня его нет, — сказал он.

— Ты всё колеблешься, колеблешься, а потом проиграешь, — ответила она. — А ты не можешь закрыть глаза и прыгнуть?

— Нет, нет, — сказал Эндрю. Он вскочил на ноги и в волнении зашагал по комнате. Ты пытаешься меня заставить, а я не хочу, чтобы меня заставляли.

— Я тебя не заставляю. Чего ради? Разве тебе самому не хочется открыться?

— Ты не понимаешь! — с внезапной яростью закричал он. Его сентиментальное мелодраматическое «я», которое страстно желало сердечной материнской защиты, прижалось спиной к стене и издало прежний крик пронзительного отчаяния. Он знал, что что-то в нем откликается на ее призыв, и боялся. — Я не могу, не могу, не могу, — сказал он.

— Но подумай, — сказала она, пристально следя за всеми его передвижениями, — чтобы избавиться от этого…

Неожиданно он остановился и повернулся прямо к ней.

— Этого… — сказал он. — Но это — рай. — Он подошел немного ближе. — Если бы мне следовало перестать колебаться и прыгнуть, — продолжал он торопливо, — то я мог бы сделать и кое-что получше, чем идти в Льюис.

— Получше? — повторила она с мягкой насмешкой.

— Почему ты все время повторяешь слова? — сердито сказал он. — От этого можно сойти с ума. Сидишь здесь невозмутимая, собранная, спокойная. О, я возненавидел бы тебя, если бы не любил.

— Ты — сумасшедший, — сказала она.

Он подошел ближе.

— Допустим, я последую твоему совету — больше не колебаться, — сердито проговорил он, как будто действительно возненавидел ее. — Я хочу тебя. Почему бы мне не взять тебя?

Элизабет засмеялась.

— Потому что ты всегда будешь колебаться, — сказала она. — Я проверила. Я на тебя махнула рукой.

— И поэтому я тебя не трону, не так ли? — Дыхание Эндрю переросло во всхлипывание, он почувствовал, что его последняя опора рухнула и над ее обломками показалось пугающее будущее. — Ты ошибаешься. Я докажу, что ты ошибаешься. Я пойду в Льюис. — Он испугался, когда слово «Льюис» сорвалось у него с языка. Он нанес еще один безнадежный удар по пугающему будущему. — Запомни, — сказал он, — я больше ничего не обещаю. Я пойду в Льюис и посмотрю. Я не обещаю, что пойду в суд.

Элизабет издала слабый усталый вздох и встала со стула.

— Тебе завтра предстоит долгий путь, — сказала она, — ты должен поспать. — Она посмотрела на него с легким недоверием, и это ему польстило. Он воспринял его как знак того, что уже частично убедил ее. Неожиданно он почувствовал гордость и поверил в свое решение и был счастливее, чем когда-либо за многие годы.

— Я пойду спать туда, где спал прошлой ночью, — сказал он.

Она подошла к окну и задернула штору.

— Туман ушел, — сказала она. — Небо совершенно чистое, и я увижу шесть звезд. — Она открыла маленькую дверь у камина и встала на нижнюю ступеньку лестницы. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.