ПРИЛОЖЕНИЕ III СЕРГИЙ В «СЛОВЕ ПОХВАЛЬНОМ» ЕПИФАНИЯ. АВТОПОРТРЕТ АВТОРА. СТИЛЬ
В «Слове похвальном», как бы имея в виду требования самого жанра и считая, что кашу маслом не испортишь, Епифаний отпускает на волю свой выдающийся риторический талант, не стесняя себя увеличением объема этой заключительной части. Разбирать этот текст обстоятельно значит воспроизвести его в сопровождении комментариев. Предпринимать такой анализ здесь едва ли целесообразно. К тому же, многое из того, что относится к Сергию, уже использовалось выше и не нуждается в повторении, хотя сам Епифаний возвращается к одному и тому же по многу раз, слегка (чаще всего) меняя ракурс.
Начало «Слова», первый его абзац, выдержано в серьезном тоне. Епифаний твердо знает, что можно и чего нельзя, каким должен быть автор, да вот грехи и темперамент ставят его в сложное положение. В частности, он знает, что надо соблюдать царскую тайну, ибо несоблюдение ее пагубно и опасно. Но царские тайны его не касаются. Зато непосредственно к нему относятся славные Божии дела, совершенные некиим человеком, чье имя здесь нарочито не упоминается по недостоинству автора и далеко не сразу появится в тексте. Об этих делах этого человека Епифаний, кажется, знает более, чем кто–либо иной, и ему бы и карты в руки — все собранное и узнанное записать. Но что–то мешает ему. Себя он сейчас считает недостойным столь высокой задачи: Никто же бо достоинъ есть, неочищену имея мысль вънутрьняго человека; таковъ сый страстный азъ, пленицами многыми греховъ моих стягнути, таковымь преславным вещемь нелепо бе мне коснутися, но разве точию безакониа моа възвещевати и пещися о гресехъ моих. Но что грехи, когда желание привлачит мя и недостоинъство млъчати запрещает ми, и греси мои яко бремя тяжко отяготеша на мне [figura etymologica]. Максимальная неясность в отношении выбора порождает серию вопросов (этот прием сгущения вопросительного пространства Епифаний не раз применит и в дальнейшем):
И что сътворю? Дръзну ли недостойне к начинанию? Что убо реку ли или запрещаю в себе? Окаю ли свое окаанmство? [и снова figura etymologica]. Внимаю ли въсходящим на сердце мое блаженьствомь о преподобнемь? (в первый раз, хотя и не по имени назван субъект похвального слова).
Сам ответить на эти вопросы Епифаний не хочет, или не может. И здесь обращается с просьбой о помощи к Сергию (Отче), чтобы у него, недостойного Епифания, не помрачился ум. Он просит вразумить и научить его. Много раз перебирая свои пороки, страдая от несовершенства, источая слезы, Епифаний боялся, что ему не удастся осуществить свое желание. Несмь бо доволенъ по достоянию хвалы тебе принести, но малая от великых провещати. А между тем душеполезные слова могли бы укрепить не только тело, но и душу и окръмляти къ духовным подвигом: поне же светла, и сладка, и просвещенна нам всечестных нашихъ отець възсиа память, пресветлою бо зарею и славою просвещающеся, и нас осиавают [с нагнетением «этимологических фигур»]. Епифаний вспоминает, что духовные слова называют ангельской пищей и что, удивляясь Божьему величию, Давид обращался к Богу — Коль сладка грътани моему словеса Твоя, паче меда устомь моим! Вразумленный Им, он возненавидел путь лжи. Свое положение Епифаний сравнивает с Давидовым: как тот удивляется Богу, так и Епифаний дивится Сергию (здесь впервые возникает в тексте его имя):
Сему убо въправду подобает дивитися, и достойно есть ублажити: зане и онъ, человекь подобострастенъ нам бывъ, но паче нас Бога възлюби, и вся краснаа мира сего, яко уметы, въмени и презре, и усердно Христу последова, и Богъ възлюби его.
Хвала Сергию пользу принесет ему, но для нас, оставшихся, это — духовное спасение. Это, да еще ссылка на обычай для памяти последующих поколений передавать в писаниях подвиги святых, чтобы они не канули в глубине забвения, убеждают Епифания, что писать надо, паче же разумно словесы сказающе, подобно сим открывати, яко не утаити ползу слышащим. Эмоциональную силу рассказа о добродетели и ее воздействие Епифаний сознает вполне: такой рассказ, слово может многых умилити, яко же жалом душу уязвити и къ Богу чистым житиемь подвигнуты. И напомнив, что именно Сергий привел к Богу многие души, Епифаний неожиданно, без изготовки обрушивает на читателя поразительный по длительности «портретный» поток, членящийся на несколько частей по способу выражения добродетелей Сергия. В первой части — два десятка эпитетов, далее следует часть, где характеристики преподобного строятся по принципу «кому кто» (11 примеров)[480], за ней следует фрагмент, реализующий схему Adj. (эпитет) & Subst. (тоже 11 примеров), затем «сборный» фрагмент, где ведущий принцип описания — определительная конструкция с Gen.; ее продолжает часть, открывающаяся сравнением акы, которое будет подхвачено некоторое время спустя, пока место уступается фрагменту, где почти все определяется схемой «кому кто», уже встречавшейся ранее и имеющей повториться после акы–фрагмента. Гигантомания описателя очевидна, чувство меры непоправимо нарушено. Художественный прием становится, забыв свою исходную цель — «портретное» описание добродетелей преподобного, самоцелью. Сергий становится поводом для смотра бесконечно повторяющегося, «инерционного» парада «приемов». Вот этот монстр не знающей меры риторической эрудиции:
[…] преподобный игумен отець нашь Сергие святый: старець чюдный, добродетелми всякими украшенъ, тихый кроткый нравъ имея, и смиреный добронравый, приветливый и благоцветливый, утешителный, сладкогласный и благоподатливый, милостивый и добросръдый, смиреномудрый и целомудреный, благоговейный и нищелюбивый, страннолюбный и миролюбный, и боголюбный;
иже есть отцамь отець и учителем учитель, наказатель вождем, пастырем пастырь, игуменом наставник, мнихомь началникъ, монастырем строитель, постником похвала, млъчялником удобрение, иереом красота, священником благолепие;
сущий въждь и неложный учитель, добрый пастырь, правый учитель, нелестный наставникъ, умный правитель, всеблагый показатель, истинный кормник, богоподателный врачь, изящный предстатель, священный чиститель, началный общежитель, милостыням податель, трудолюбный подвижникь, молитвеникъ крепокь,
и чистоте хранитель, целомудриа образ, столпъ терпениа; иже поживе на земли аггельскым житиемь и възсиа въ земли Русте и, акы звезда пресветлаа; иже премногую его добродетель людем на плъзу бысть многым, многым на спасение, многым на успех душевный, многым на потребу, многым на устрои;
иже бысть христолюбивым князем великым русскым учитель православию; велможам же и тысущником, и прочим старейшим, и всему синглиту, и христолюбивому всему воиньству, иже о благочестии твердый поборникь; архиепископам же, и епископом, и прочим святителемь, архимандритом благоразумный и душеполезный възгласникь и съвъспросникъ; честным же игуменом и прозвитером прибежище, иночьскому же чину акы лествица, възводяща на высоту небесную; сиротамь акы отець милосердъ, вдовицамь яко заступникь теплъ; печалным утешение, скръбящим и сетующим радостотворець, ратующимся и гневающимся миротворець, нищим же и маломощнымь съкровище неоскудное, убогым, не имущим повседневныя пища великое утешение, болящим въ мнозех недузех посетитель, изнемогающим укрепление, малодушным утвръжение, безвременным печалникь, обидимым помощникь, насильствующим и хищником крепокь обличитель, сущим въ пленении отпущение, в работах сущих свобожение; в темницах, въ узах дръжимым избавление, длъжным искупление, всемъ просящим подаание, пианицам изтрезвение, гръделивымь целомудрие, чюжаа грабящимь въстягновение, лихоимцемь възбранникъ; грешником кающимся верный поручитель и всемъ притекающимь к нему, акы къ источнику благопотребну.
И, как бы опомнившись и стремясь выйти из мощного инерционного потока, чтобы перейти к новым темам и мотивам, которые в свою очередь тоже будут захвачены инерцией, хотя и не столь сильной, Епифаний «притормаживает» свою изобразительность, но некий инерционный хвост все–таки дает о себе знать:
Беше видети его хождениемь и подобиемь аггелолепными сединами чьстна, постом украшена, въздержанием сиая и братолюбиемь цветый, кротокъ взором, тих хождениемъ, умиленъ видениемь, смиренъ сердцемь, высокъ житиемь добродетелным, почтенъ Божиею благодатию.
Поне же Бога чтяше, и Богъ почте его, Божию честь многу положи на нем. Он Бога прослави, и Богъ на земли прослави его, яко же рече Господь въ святом Евангелии: «Тако да просветится свет вашь пред человекы, яко да видят дела ваша блага и прославят Отца вашего, иже есть на небесехь»,
где Епифаний ведет игру с помощью двух конструкций: одной — Adj. & Subst. Instr. (братолюбиемь цветый) и другой — (Subst'. Асс. & Vb".) & (Subst'. Nom. & Vb"), ср.: Он Бога прослави, и Богъ […] прослави его и т. п. В дальнейшем автор более экономен, что не освобождает его от известной «умышленности» в организации текста, гармонизируемого соотнесенными друг с другом изоструктурными блоками, ср.: стяжа тръпение кротко и въдръжание твръдо или худымь своим разумом и растленным умом, или от суетнаго житиа въ вечную жизнь, или землю тиху и безмлъвну и т. п.
После приведенного выше эксперимента в «портретировании» преподобного Епифаний возвращается к характеристике деятельности Сергия по существу: Бог так почтил и так прославил преподобного, что благодаря его молитвам многие выздоравливали от болезней, многие от недугов исцеление получали, многие от бесов избавились и от различных искушений очистились. Стоит отметить, что одновременно с этой характеристикой, едва ли что–либо прибавляющей к облику Сергия по сравнению с текстом самого «Жития», Епифаний начинает развертывать новый мотив — некоего благодатного множества, так или иначе связанного с Сергием, на вершине своей становящегося всеобщностью. Общая схема весьма продумана и реализована не без изящества. Фрагмент «всеобщности» образует смысловой центр, с обеих сторон окруженный фрагментами «множества»; сами эти слова «весь» и «много» — более, чем обозначение некиих множеств: они то заклинание, которое, будучи повторено много раз, оказывается перформативом — как сказано, так уже и есть, явлено; слово, будучи произнесенным (написанным), уже пресуществляется в дело. Вот структура этого отрезка «Похвального слова» с точки зрения идеи множества–всеобщности:
Мнози от болезней здравы бываху и мнози от недугъ исцеление приаша, мнози от бесовъ избавишася и многоразличных искушений очистишася […] Богъ прослави угодника своего […] въ всех языцех […] но и невернии мнози удивишася […] Бога вълюби всем сердцемь своим […] Равно бо любляше всех и всемь добро творяше, и вси ему благотворяху; и къ всемь любовь имяше, и вси к нему любовь имеаху и добре его почитааху. И мнози к нему прихождааху […], но и многажды некымь зрящимъ на нь точию, от зрениа его приимати ползу многым. Многых научи душеполезными словесы […] и многых спасе […] И многых душа к Богу приведе, и мнози поучениемь его спасошася и доныне спасаются […] образ въ всемь бывъ своимь учеником (скопления все, много повторяются и в дальнейшем, хотя и в более скромных масштабах).
«Благая» насыщенность этого отрывка возрастает еще более от включения в него слов с сугубо положительным значением — здоровый, возлюбить, любить, добро, благотворить, любовь (дважды), польза, спасаться и т. п. Они вместе с восьмикратно повторенным весь/все и одиннадцатикратно — много/многие создают мощное положительное силовое поле, распространяющее свой свет и на соседние части текста, что создает соответствующий контекст (или своего рода аккомпанемент) для восхвалений Сергию. Сам этот контекст в свою очередь соотнесен с жизненным контекстом преподобного, к которому и переходит Епифаний, обозначающий рамки его глаголами начинания и окончания, завершения — […] еже наченъ от юности зело, то же и съвръши […] не инако нача, и тако оконча: но елико убо жестоко и свято нача, толико же изрядно и чюдно сконча; и съ благоволением убо нача, съ святынею же съвръшив въ страсе Божии […] тем же благочестиве нача, и благочестиво поживе, и свято съврши. Равно течение сконча, веру съблюде […], подвигъ мног съвръшивъ […] и того ради ныне въсприатъ мзду съвершену и велию милость. Это упорство, с которым Епифаний говорит многократно о начале и конце жизни Сергия на узком пространстве текста, как бы выстраивает прочную и ясно зримую «жизненную» рамку. А внутри нее все, что плохо, — «никогда не» (никако же разленися, ни унывъ), а все, что делал, — «мужественно», «свято» (дважды), «радостно», «надеждой», «любовью», «благочестиво», «праведно», «неуклонно», «заслуженно» и т. п. А деяния Сергия передаются в глагольном коде (с сопровождающими глаголы объектами — прямыми или косвенными) — веру сохранил, венец праведный получил, мзду заслуженную принял, подвиг великий совершил, трудности преодолел и т. д.[481]
Однако все эти «оглаголенные» деяния, как и адьективизированные характеристики, от частого повторения и вхождения в длинные монотонные ряды только теряют свою конкретность, живость, подлинность. И, похоже, Епифаний понимает это. Едва ли в противном случае он обратился бы к самому себе с риторическим вопросом, задавая который себе, он очень точно определил свою слабость:
Что же много глаголю, и глаголя не престаю, умножаю речь распростираа глаголы и продлъжаа слово, не могый по достоянию написати житиа добраго господина и святаго старца, не могый по подобию нарещи или похвалити достойно?
И далее — некое уклонение от исполнения хвалы Сергию, столь странная синкопа в этом на одном дыхании, все время восходя все выше, держащемся жанре. Епифаний, как бы истратив начальный запал, вдруг объявляет, что о прочих доброжелателях Сергия инде повемъ, и похвалу его изложим, аще Богъ вразумит и силу подастъ молитвами святого старца; ныне же несть время за оскудение разума и за мелину ума моего. Итак, чтобы достойно восхвалить Сергия, Епифаний уповает на его же, старца, молитвы.
Видимо, автор «Похвального слова» все–таки почувствовал некую допущенную им неловкость и счел нужным как–то оправдаться. Фактически он извиняется за растянутость: оказывается, он подробно писал не для тех, кто доподлинно знает о жизни Сергия (ведь они не нуждаются в этом рассказе); он просто хотел вспомнить и сообщить свои воспоминания новороженным младенцем (едва ли они восприняли бы эти воспоминания) и младоумным отрочатом, и детскый смыслъ еще имущимъ, да и ти некогда възрастут, и възмужают, и преуспеют, и достигнут в меру връсты исполнений мужества, и достигнут в разумь съвръшенъ, и друг друга въспросят о сем, и почетше разумеют и инем възвестят […].
Тем самым Епифаний берет на себя долг свидетельствования, и здесь ему нечего возразить. Чувство ответственности — и перед будущими поколениями, и перед чудом жизненного подвига Сергия — свойственно ему в полной мере, и об этом он говорит просто, убедительно, с той подлинностью чувства, которую нельзя подделать:
[…] въ Святом писании речеся: «Въпроси, — рече, — отца твоего, и възвестит тебе, старца твоя, и рекут тебе. Елико видеша, и слышаша, и разумеша отци наши поведажа намъ, да не утаится от чад ихъ в род ихъ сказати сыновом своимь, да познает род инъ, сынове родящеися, да въстанут и поведят а сыновом своим, не забудутъ делъ Божиих». Елици бо их быша великому тому и святому старцу самовидци же и слугы, ученици и таибници, паче же послушници, иже своима очима видеша его, и уши их слышаша и, и руце их осязаста, и ядоша же и пиша с ним, иже учениа его насытишася и добродетели его насладишася, то тии не требуют сего худаго нашего писмене. Доволни бо суще и иных научити, паче же и мене самого наказати, и известити, и наставити на путь правый; а елици их еже быти ныне начинают, яко же преди речеся, иже не видеша ниже разумеша, и всем сущим, наипаче же новоначалным зело приличиа и угодна суть, да не забвено будет житие святого тихое, и кроткое, и незлобивое; да не забвено будет житие его чистое, и непорочное, и безмятежное; да не забвено будет житие его добродетелное, и чюдное, и преизящное; да не забвены будуть многыя его добродетели и великаа исправлениа; да не забвены будуть обычаа и добронравныя образы; да не будут бес памяти его словеса и любезныа глаголы, да не останет бес памяти таковое удивление […]
А если да не забвено будет, то об этом нужно говорить и писать, нужно передать свое знание другим в надежде, что и они поступят так же в отношении тех, кто знает о Сергии меньше, чем они. Епифаний не скрывал, что он собрал многочисленные сведения о жизни Преподобного, что, возможно, сейчас из тех, кто мог бы сказать свое слово о нем, он, Епифаний, знает больше других, и поэтому долг избавить Сергия и его дела от забвения принадлежит именно ему, и если этот долг будет выполнен, то память о преподобном сохранится в веках и в поколениях. Казалось бы, все ясно — тем более что Епифаний — человек опытный и в книжном деле искусный. И тут он снова обращается к себе, к какому–то внутреннему своему комплексу, где оба действующих фактора разнонаправленны, — желание писать и сознание своей «недостойности».
О възлюблении! Въсхотех умлъчяти многыа его добродетели […] но обаче внутрь желание нудит мя глаголати, а недостоиньство мое запрещает ми млъчяти. Помыслъ болезный предваряет, веля ми глаголати, скудость же ума загражают ми уста, веляще ми умолъкнути. И поне же обдръжимь есмь и побеждаемь обема нуждама, но обаче лучше ми есть глаголати, да прииму помалу некую ослабу и почию от многъ помыслъ, смущающих мя, въсхотевъ нечто от житиа святого поведати, сиречь от многа мала. И взем, написах и положих зде в худем нашемь гранесловии на славу и честь святей и живоначалней Троици и Пречистей Богоматери и на похвалу преподобному отцу нашему Сергию худымь своим разумом и растленным умом. Наипаче же усумнехся, дръзаю, надеяся на молитву блаженаго […] Аз же убояхся, яко немощенъ есмь, груб же и умовреденъ сый.
Все, что говорилось Епифанием до сих пор, производит не лучшее впечатление. Слишком много и слишком подробно о себе и своих трудностях, слишком «грубое» самоуничижение, и, если вполне поверить в то, что «автопортрет» составителя «Жития» соответствует действительности, то придется признать, что разрыв между пишущим Епифанием и описываемым Сергием столь велик, что уж действительно Епифанию не стоило бы браться за не свое дело — столь далеки они в жизненном стиле и в нравственном пространстве. Закрадывается в голову и мысль, что читатель на этих страницах оказывается наблюдателем некоего «литературного» этикета самоуничижения, самооговаривания, выворачивания наизнанку худшего, что есть в нем и, более того, чего в нем нет. Создается впечатление, что здесь и сейчас все это Епифанию для чего–то нужно, что он делает это не просто так, а потому, что он боится чего–то.
Это и подтверждается фразой, следующей за процитированным выше фрагментом «Похвального слова», который с основанием можно было бы назвать «Словом поносительным», в котором самоуничижение служит не только самооценкой, но и тем отрицательным фоном, на котором достоинства и слава Сергия взмывают еще выше, в некую беспредельность, о которой можно говорить или апофатически, или вовсе не говорить («нет слов, чтобы выразить…»). Эта следующая фраза многое ставит на место. Ей нельзя не поверить. Епифаний как описатель Сергиева жития, действительно, не только не конгениален описываемому им человеку, но и не понимает подлинной его глубины, в чем и признается, — но обаче подробну глаголя, невъзможно бо есть постигнути до конечного исповеданиа, яко же бы кто моглъ исповедати доволно о преподобнем сем и отци, великом старци (и, не упуская лишней возможности включить в текст «панегирическое», Епифаний, хотя и относительно кратко, развертывает то, что составляет это величие Сергия). Признание в своей невозможности постичь до конца святую суть преподобного, его последнюю тайну в данном случае важно: по сути дела это заявка на право писать о Сергии за неимением других возможностей.
И следующий фрагмент — уже непосредственно о Сергии, сначала биографически, потом — оценочно, и, как всегда в таких случаях, Епифаний не может сохранить чувство меры, «срывается» в панегирик (что само по себе отвечает требованиям жанра похвального слова), основной герой которого — увы! — не только и, может быть, не столько Сергий, сколько «прием», художественный штамп, преизбыточно, до утомления, до утраты возможности оживить его свежим восприятием, бесконечно воспроизводимый в тексте.
Это ядро похвалы Сергию начинается скромно, как бы без претензий, и хотя здесь сообщается только то, что уже известно из основного текста «Жития», читатель с облегчением почувствует незаметную, но освежающую силу глагольности. С младых ногтей, с юности он предался Богу, с самых пелен был Ему посвящен, любил церковь, часто ходил в нее, наставлялся по святым книгам, выучил божественные писания, радостно слушал их, учился по ним[482], возлюбил монашескую одежду, прилежно постился, все добродетели иноческой жизни постиг, и свет благодатный възсиа въ сердци его и просветися помыслъ его благодатию духовною, ею же приспеаше в житии добродетелном. Уже здесь благодатный, благодатию, добродетелном, просветися дают почувствовать, что Епифаний уже у порога своего излюбленного риторического пространства, но прежде чем войти в него и пока он не захвачен риторическим вихрем, ему нужно успеть еще кое–что сказать о Сергии по существу. Это он и делает. При этом важно, что Епифаний отмечает в Сергии как главное. Он хранил смирение, целомудрие и къ всем любовь нелицемерну. Люди приходили к нему и великое благо, и многую пользу, и спасение получали от него (акцент с действия переносится на те духовные ценности, без которых нельзя себе представить Сергия). Но дальше внимание фокусируется, напротив, на «антиценностях», к которым преподобный не был причастен. Отсюда — формируемый Епифанием «не–ни» — фрагмент:
Сице же бе тщание его, да не прилинет умь его ни кацех же вещех земных и житейскыхъ печалехъ; и ничто же не стяжа себе притяжаниа на земли, ни имениа от тленнаго богатьства, ни злата или сребра, ни съкровищь, ни храмов светлых и превысоких, ни домовъ, ни селъ красных, ни риз многоценных.
Особенно интересно, что и, говоря о том, что Сергий стяжал, Епифаний находит прием выразить идею нестяжания, в частности, и в положительном модусе:
Но сице стяжа себе истинное нестяжание и безименство, и богатство — нищету духовную, смирение безмерное и любовь нелицемерную равно къ всем человеком. И всех вкупе равно любляаше и равно чтяше, не избираа, ни судя, ни зря на лица человеком, и ни на кого же възносяся, ни осужаа, ни клевеща, ни гневом, ни яростию, ни жестокостию, ни лютостию, ниже злобы дръжа на кого; но бяше слово его въ благодати солию растворено съ сладостию и с любовию.
Два следующих фрагмента «Похвального слова» целиком отданы риторике, в просветы которой включены отсылки к Сергеевым добродетелям. Первый из этих фрагментов — вопросительный, где риторические вопрошания (прием, излюбленный Епифанием) как бы сами по себе предполагают нужные ответы, индуцируют их. Профилирующая схема фрагмента — восьмикратно повторенное кто… не…?, вводимое (кроме первого появления) союзом или (это кто… не…?, конечно, равносильно смыслу «всякий»):
Кто бы, слыша добрый его сладкий ответь, не насладися когда от сладости словес его? Или кто зряй на лице его, не веселяшеся? Или кто, видя святое его житие, и не покаася? Или кто, видя кротость его и незлобие, и не умилися? Или кто сребролюбець бысть, видя его нищету духовную, и не подивися? Или кто похыщникь и гръдостию превъзносяйся, видя его высокое смирение, и не почюдися? Или кто бысть блудникь, видя чистоту его, и не пременися от блуда? Или кто гневливъ и напрасен, беседуя с ним, на кротость не преложися?[483]
И последний вопрос «вопросительного» фрагмента, также не требующий ответа и находящийся вне общей схемы, таков:
Яко же от прочихъ святых иже кто възлюбленъ есть от Бога, яко сей преподобный Сергие?
Следующий фрагмент, второй, может быть назван «сравнительным» или как (яко) — фрагментом. Мощность его схемы, реализованной в тексте, определяется тридцатичетырехкратным повторением сравнительного союза яко. То, с чем Сергий сравнивается в этом фрагменте, — конечно, чистейшее упражнение в риторике. Его и надо воспринимать не как попытку выявить некие новые добродетели Сергия или увидеть их в ином ракурсе, а как некую безусловность, абсолютность высшей из возможных оценок Сергия, но от подлинной сути его, от глубины и тайны его этот бесконечный яко–ряд способен только изолировать или отдалить. Ср. после «абсолютной» оценки Сергия (Съйми есть и прьвый и последний в нынешняя времена; сего Богъ проявилъ есть в последняа времена на скончание века и последнему роду нашему, сего Богъ прославил есть в Руской земли и на скончание седмыа тысяща):
сьй убо преподобный отець нашь провосиалъ есть въ стране Русстей, и яко светило пресветлое [figura etymologica] възсиа посреди тмы и мрака, и яко цвет прекрасный посреди тръниа и влъчець, и яко звезда незаходимаа, и яко луча, тайно сиающи блистающе, и яко кринъ въ юдолии мирьскых, и яко кадило благоуханно, яко яблоко добровонное, яко шипок благоуханный, яко злато посреди бръниа, яко сребро раждежено и искушено, и очищенно седморицею, яко камень честный, и яко бисеръ многоценный, и яко измарагдъ и самфиръ пресветлый, и яко финиксъ процвете, и яко кипарис при водах, яко кедръ иже в Ливане, яко маслина плодовита, яко ароматы благоуханнаа, и яко миро излианное, и яко сад благоцветущь, и ако виноград плодоносенъ, и яко гроздь многоплоденъ, и яко оград заключенъ, и яко врътоград затворенъ, и яко славный запечатленный источникъ, яко съсудъ избранъ, яко алавастръ мира многоценного, и ако град нерушим, и яко стена неподвижима, и яко забрала твръда, и ако сынъ крепокъ и веренъ, и ако основание церковное, яко столпъ непоколебимь, яко венець пресветлый, яко корабль, исплъненъ богатства духовнаго, яко земный аггелъ, яко небесный человекъ.
Стоит указать, что в этом яко–тексте есть своя логика — восхождения от космического через «земное», природное, освоенное природное, «культурное» (город, стена, корабль) к обретенному человеком небу — небесный человек[484].
Кончина Сергия дает повод снова вернуться к перечислению его добродетелей — правда, целомудрие, смирение, чистота, святость. 55 лет был он иноком съ всяким прилежаниемь и въздръжанием, не леностию тогда съдрьжимь, но с бодростию и съ мноземъ трезвениемъ, и всех инокь предуспе в роде нашемь труды своими и трпениемь, и многых превзыде добродетелми и исправлении своими. Наше иночество, — говорит Епифаний, — ничто по сравнению с его; наша молитва «яко стень есть». И, мастер, умеющий иметь дело с огромностями, но сознающий недоступность ему сергиевой глубины, скажет: И колико растоание имать востокъ от запада, сице нам неудобь есть постигнути житиа блаженного и праведного мужа.
На смертном одре, как сообщает Епифаний, отступая здесь от панегиризма, Сергий отдает последние наставления ученикам. Тело свое положить в церкви он им не позволил и просил похоронить его скромно вне церкви вместе с другими монахами, уже там находящимися. Но Киприан, бывший тогда митрополитом и, как известно, высоко ценивший и глубоко уважавший Сергия, в сознании масштаба личности покойного распорядился похоронить его именно в церкви, на правей стране, еже и бысть. Эта церковь — детище Сергия, его руками возведенная и его верой задуманная.
Ее он сам създа, и въздвиже, и устрой, и съвръши, и украси ю всякою подобною красотою, и нарече сиа быти въ имя Святыа, и Живоначалныа, и неразделимыя, и единосущныа Троица; въ честнемь его монастыри, и пресловущей лавре, и велице ограде, и въ славней обители,
где он собрал братию, где спасенное стадо пас он в доброте сердца своего и наставлял разуму, где и сам принял иноческий образ, где творил бесчисленные подвиги, где возносил непрестанные[485] молитвы, где он в повседневном и ночном пении славил Бога, где он, наконец, многолетное и многострадалное течение свое препроводи и укрепи, не исходя от места своего въ иныя пределы, разве нужда некыя. Эта длинная цепочка где (иде же) — как бы передышка перед какими–то более важными и глубоко личными словами, подготовка к ним. В них — не только о Сергии, но и о себе и опять–таки в контексте достоинства одного и недостойности другого, себя самого:
Не взыска Царьствующаго града, ни Святыа горы или Иерусалима[486], яко же азъ, окаанный и лишенный разума. Увы, люте мне, и преплаваа суду и овуду, и от места на место преходя; но не хождааше тако преподобный, но в млъчании и добре седяше и себе внимаше: ни по многым местомь, ни по далним странам хождааше, но во едином месте живяше и Бога въспевааше. Не искаше бо суетных и стропотных вещий, иже не требе ему бысть, но паче всего взыска единаго истиннаго Бога, иже чим есть душа спасти, еже и бысть.
Теперь, когда собственная «недостойность» Епифания не только пережита, но и выражена словесно, он, кажется, находит в себе душевные силы еще раз, последний, вернуться к последним часам жизни преподобного, вспомнив все по порядку, но на том высоком уровне, который только и приличествует данному случаю (о том, что душа Епифания оттаяла и несколько успокоилась, свидетельствует его новое обращение к риторике и ее приемам; на этот раз перед нами длинная цепочка деепричастий, переходящая в короткую цепочку форм verbum finitum, и, наконец, девятикратное повторение рамки из… в…, заключающей в себя слова высокой религиозной значимости):
Поболевъ убо старець неколико время, и тако преставися къ Господу, къ вечным обителем, изсушивъ тело свое постом и молитвами, истончивъ плоть и умертвивъ уды сущаа на земли, страсти телесныя покоривъ духови, победивъ вреды душевныа, поправъ сласти житейскиа, отвръгъ земныа попечениа, одолевъ страстным стремлениемь, презревъ мирьскую красоту, злато, и сребро, и прочаа имениа прелестнаа света сего яко худаа въменивъ и презре. И легьце преплувъ многомутное житейское море, и без вреда препроводи душевный корабль, исполнь богатства духовного, беспакостно доиде въ тихое пристанище, и достиже, и крилома духовныма въскрилися на высоту разумную, и венцем бестрастиа украсися, преставися къ Господу и прииде от смерти в живот, от труда въ покой, от печали въ радость, от подвига въ утешение, от скръби въ веселие, от суетнаго житиа въ вечную жизнь, от маловременнаго века въ векы бесконечныа, от тля въ нетление, от силы въ силу, и от славы въ славу. И вси пришедшеи ту и обретшеися плакахуся его ради.
Многие часы продолжался этот плач, со многими слезами умиленно прощались с покойным, ходили сетуя, вздыхали и рыдали, умиленно говорили о Сергии. Он ушел к Господу, где получит великую мзду и воздаяние за его дела, а оставшиеся из тех, кто знал его, стали сиротами.
Тем ныне и мы по нем жадаемь и плачемся, яко остахомъ его и обнищахом зело, яко осирехом и умалихомся, яко смирихомся и уничижихомся, яко оскръбихомся и убожихомся…
с постепенным переходом к и–«соединительному» фрагменту:
Мнози же убо елици к нему веру и любовь имуше не токмо в животе, но и по смерти къ гробу его присно приходяще, и съ страхомь притекающе, и верою приступающе, и любовию припадающе, и съ умилениемь приничюще, и руками объемълюще святолепно и благоговейно, осязающе очима, и главами своими прикасающеся, и любезно целующе раку мощей его, и устнами чистами лобызающе, и верою теплою и горяшемь желаниемь и многою любовию беседующе к нему, акы живу, по истине и по успении живому, и съ слезами глаголюще к нему.
«Похвальное слово» завершается «Молитвой», которая, собственно, как и в других подобных случаях, находится вне его и представляет собой особый ритуал, коим ни «Житие», ни даже — в определенном смысле — «Похвальное слово» не являются.
Поэтика молитвы несколько отлична. Просьба, мольба, заклинание определяют пристрастие к формам императива и обращениям к Сергию в звательной форме:
О святче Божий, угодниче Спасовъ! О преподобниче и избранниче Христовъ! О священная главо, преблаженный авва Сергие великий! Не забуди нас, нищих своих […], но поминай нас всегда […] Помяни стадо свое […] и не забуди присещати чад своих. Моли за ны, отче священный […] и не премолчи, въпиа за ны къ Господу, не презри нас […] Помяни нас […] Не престай моляся о нас къ Христу Богу […] и т. д.
Надежда, возлагаемая на молитву, обращенную к Сергию, очень велика, ибо, как говорится в ней — Не мним бо тя мертва суща, аще и телом преставися от насъ. И еще — Нам бо суще сведущим тя, яко живу ти и по смерти сущу. Господь любит праведника, — убеждает кого–то или самое себя Молитва, — он сохранит его и сбережет ему жизнь, блажен будет он на земле и не дасть в векы смятениа праведнику, ниже дасть видети истлениа преподобному своему. Епифаний приводит в подкрепление слова апостола Павла о том, что он не умрет, но жить будет и возвещать дела Господни.
Эта мысль — последняя в «Похвальном слове», как бы венчающая его:
Яве, яко праведници, и кротци, и смирени сердцемъ, ти наследят землю тиху и безмлъвну, веселящу всегда и наслажающа не токмо телеса, но и самую душю неизреченнаго веселиа непрестанно исплъняюще, и на ней веселятся въ векь века.
Так и Сергий, презрев все прелести мира, стремился к ней (сиа въжделе) и сиа прилежно взыска, землю кротку и безмолвну, землю тиху и безмятежну, землю красну и всякого исплень утешениа. Это обращение к земле в ответственнейшем месте Молитвы и всего текста поражает своей неожиданностью и позволяет предполагать глубокие интуиции самого Сергия, относящиеся к земле и столь глубоко укорененные на Руси в народном сознании, о чем, помимо известной работы С. Смирнова и целого ряда других свидетельств, см. в другом месте[487].

