Благотворительность
Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.)
Целиком
Aa
На страничку книги
Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.)

8. ГОД ВЕЛИКОГО ИСПЫТАНИЯ

Следующая глава «Жития» — о победе над Мамаем и о монастыре на Дубенке. Многие читатели, которые ознакомятся с этой главой, будут глубоко удивлены и краткостью ее, и совмещением с «рядовой», идущей в последовательности других описаний, монастырской темой, и, возможно, тем, что не найдут привычного для них «патриотизма» Сергия, столь эксплуатируемого или не слишком компетентными, или не вполне честными людьми. Тем не менее лаконизм и сам тон повествования «Жития» говорят нам больше, чем то красноречие, на которое Епифаний был такой мастер и часто так падок — тем более что тема битвы с Мамаем, что бы после нее ни было на Руси, действительно великая — и в истории Руси, и в той «мета–истории» ее, в которой провиденциальное и мистическое играет столь важную роль.

Экспозиция этой главы — краткая и деловая:

Бысть убо Богу попущающу за грехы наша, слышано бысть, яко ординьскый князь Мамай въздвиже силу велику, всю орду безбожных татаръ, идет на Рускую землю; и бяху все людие въ страсе велице утесъняеми.

То, что Мамай поднял «силу велику» и идет на Русь, при всей масштабности и опасности этого события — явление внешнего ряда, но глубоко затрагивающее и внутреннее, глубинное. А последнее образует своего рода рамку. Во время таких испытаний расхожая формулаБогу попущающу за грехы нашастановится выражением сознания остро переживаемой реальности, ситуации «над обрывом». Спасительная сила такого сознания и такого переживания — в признании своей вины, добровольном и свободном, хотя и происходящем в крайней ситуации, а это уже и составляет содержание акта раскаяния, очищения. Народ, каждый человек ставит себя в то положение, когда искупление грехов, строго говоря, важнее победы над Мамаем как таковой, хотя, конечно, такая победа и есть шаг к искуплению. В такой ситуации главное именно это. И то, что потом победа приобретает самодостаточное и исключительное значение, а о грехах предпочитают не вспоминать, чтобы не испортить обедню, не отменяет значение признания собственной вины. И чем переживание ее острее и глубже, тем более высокая цель ставится перед собой. И цель эта — нравственная, хотя и достигается она в борьбе, насилием, через кровь — свою и чужую. Это и есть плата «за грехы наша», страшное искупление. Предчувствие страшного — и внешнего (Мамай), и внутреннего (жертвы, неизбежные при таком искуплении) — объединяет людей «въ страсе велице», утесняющем их, но и требующем, если эти люди достойны лучшей участи, преодоления его. Преодолевается же он и собранной воедино народной волей, и ратным подвигом, и молитвами — как всего народа, так и святых угодников. Народ и его возглавители, духовные и мирские, делают ставку не только и не столько на победу (она —еще бабушка надвое сказала): цена делаемого выбора — смерть, та трагедия, которая потрясает больше и стоит дороже, нежели радость победы. В таком контексте и должно рассматриваться поведение Сергия при нашествии Мамая и во время битвы.

После экспозиции, имеющей общий характер, — переход к конкретному эпизоду посещения «великодръжавным […], достохвалнымъ и победоноснымъ, великимъ» Димитрием Сергия. Князь пришел к нему,яко же велию веру имеа къ старцу,въпроситиего, аще повелитъ ему противу безбожных изыти: ведяше бо мужа добродетелна суща и даръ пророчьства имуща.

Услышав просьбу князя, Сергий благословил его, вооружил молитвой и сказал ему несколько слов. Ответ был краток и точно выверен:

«Подобает ти, Господине, пещися о врученном от Бога христоименитому стаду. Поиди противу безбожныхъ, и Богу помагающу ти, победиши и здравъ въ свое отечьство с великыми похвалами възъвратишися»[339].

Князь обещал, что в случае победы он поставит монастырь в честь Пречистой Богоматери (богородичная тема в этом случае тоже, видимо, здесь неслучайна), и быстро отправился в путь.

Что же, собственно, сказал Преподобный князю? Нечто само собой разумеющееся, очевидное, — во–первых, чтобы он заботился о вверенных ему людях, что составляет прямую обязанность князя и о чем он сам хорошо знает, и, во–вторых, что он победит, если ему поможет Бог, утверждение, близкое к логическому кругу (помощь Бога в битве — и есть непререкаемый залог победы: поражения в этом случае быть не может). А если помощь Бога и, следовательно, победа обеспечены, то обеспечено и возвращение с честью и — с большой вероятностью — невредимым (сама эта невредимость, понимаемая исключительно как предсказание, строго говоря, конечно, в значительной степени просто сильное желание, учитывающее, впрочем, и складывающуюся реальную ситуацию)[340]. И единственное, но зато главное и предельно ответственноесловоСергия, ради которого к нему и пришел князь Димитрий, былоПоидипротиву безбожныхъ. Это слово, разумеется, могло быть вещим и промыслительным. Оно сыграло свою роль и стало событием исторического плана, хотя многочисленные попытки включить этот факт в сферу политики едва ли состоятельны: ситуация выбора, которая отчетливо вырисовывалась во второй половине лета 1380 года перед Москвой (а для того времени это уже означало, что ине толькоперед нею), была столь ответственна и цена ошибки столь велика, что сама ситуация не могла быть решена только в пределах политики и ее средствами. Но даже если для разрешения этой ситуации было бы достаточно политики, слово Сергия и сам Сергий оставались бывнеее независимо от той роли, которую они в ней сыграли. Слово Сергия было просто благословением «в неведомоедоброе»[341].

[Некоторых из писавших о Сергии в 1380 году настораживало некое противоречие между идеалом «всеобщего мира всей твари» и благословением на битву с татарами, данным князю Димитрию.

Дозволительно с этим идеалом связывать нашу историческую мечту о победе одного народа над другим? На этот вопрос в русской истории неоднократно давался ясный и недвусмысленный ответ. В Древней Руси не было более пламенного поборника идеи вселенского мира, чем св. Сергий, для которого храм Св. Троицы […] выражал собою мысль о преодолении ненавистного разделения мира; и, однако, тот же св. Сергий благословил Димитрия Донского на брань, а вокруг его обители собралась и выросла могучая русская государственность! Икона возвещает конец войны! И, однако, с незапамятных времен у нас иконы предносились перед войсками и воодушевляли на победу. Чтобы понять, как разрешается это кажущееся противоречие, достаточно задаться одним простым жизненным вопросом. Мог ли св. Сергий допустить мысль об осквернении церквей татарами? […] Религиозный идеал иконы не был бы правдою, если бы он освящал неправду непротивленства; к счастью, однако, эта неправда не имеет ничего с ним общего и даже прямо противоречит его духу. Когда св. Сергий утверждает мысль о грядущем соборе всей тваринад мироми тут же благословляет на браньв мире, между этими двумя актами нет противоречия, потому что мир преображенной твари в вечном покое Творца и наша здешняя брань против темных сил, задерживающих осуществление этого мира, совершаются в различных планах бытия. Эта святая брань не только не нарушает тот вечный мир — онаготовит его наступление.

— (Трубецкой 1994, 244).]

Поэтому сергиевоПоиди…может быть понято и иначе — как естественное следствие складывающейся в 70–е годы удачной, хотя и не без исключений, для Москвы ситуации. В 1375 году между Москвой и Тверью, основной соперницей Москвы за общерусское возглавление, был заключен мир, по условиям которого Тверской князь Михаил признавал себя «младшим братом» Московского князя и отказывался от притязаний на великое княжение. Тем самым напряжение между этими двумя княжествами спало и наступила известная стабилизация, устойчивость которой во многом зависела от «внешних» успехов Москвы (отношения с монголо–татарами и с Литвой, на которую Тверь вынуждена была, в частности, из–за московской политики, ориентироваться и на которую она возлагала вполне определенные надежды). А «внешние» успехи Москвы были очевидны. Прежде всего дважды приходивший под новые каменные стены Кремля, заменившие в 1367 году старые деревянные укрепления, Альгирдас (Ольгерд) (ноябрь 1368 г. и декабрь 1370 г.) вынужден был вернуться ни с чем, а в 1378 году на Воже, притоке Оки, в северной части враждебного Москве Рязанского княжества, русские под водительством великого князя Димитрия, окольничего Тимофея Вельяминова и князя Владимира Пронского нанесли жестокое поражение монголо–татарской рати Бегича, посланной Мамаем[342]. В обоих случаях это был успех русской «московской» стороны. Ему, а также «замирению» с Тверью, Димитрий был обязан тем, что именно он стал восприниматься — с удовлетворением или с огорчением, или даже с ненавистью — признанным возглавителем или кандидатом на такую роль всей Восточной Руси кроме Рязани. Это выдвижение Димитрия в лидеры общерусского масштаба укрепляло единство московской политической линии, особенно после победы на Воже[343]. Сознавая эти свои успехи, Москва становилась всё увереннее в своей «монголо–татарской» политике и позволяла себе игнорировать даже такие важные действия Мамая, как аннулирование им ярлыка московскому князю Димитрию Ивановичу на великое княжение владимирское и назначение на это место великого князя Михаила Тверского (1375 г.).

По мере того как Москва исполнялась всё большей уверенностью, у Мамая возрастал страх перед будущим, и источником этого страха была Москва и политика ее князя. Относительно его планов у Мамая не могло быть сомнений, и он понимал, что всё должно решиться вскоре же: если возрастание «московской» силы не остановить сейчас, пока еще тенденция к экспансии прикрывалась аргументами борьбы за великое княжение и защиты Москвы от татар, то в будущем осуществить это не удастся: часы истории всё более отсчитывали московское время. К тому же, Мамай сознавал, что дальнейшее промедление может поставить его перед двойной, с двух разных сторон, угрозой — московской с севера и исходящей от Тохтамыша с востока[344]. Нужно сказать, что Мамай успел сделать многое для усовершенствования, а отчасти и для реформирования (использование не только конницы, но и пеших воинов, генуэзской пехоты, пользовавшейся высокой репутацией) своего войска. Но прежде чем выступить против Москвы, Мамай все–таки сначала попытался принудить ее к существенным уступкам — согласиться с восстановлением прежней вассальной зависимости от хана и выплатой дани ему в гораздо более крупном размере, чем это было до 1375 года.

Следующий шаг был за русской стороной. И здесь возникает фигура митрополита Киприана, отсутствующая в «Житии» Сергия при описании событий, связанных с Куликовской битвой и ей непосредственно предшествовавших. Выдающийся деятель церкви, писатель, переводчик, Киприан был удостоен весьма обширной литературы, посвященной ему и его трудам[345], и тем не менее его роль долгое время оказывалась недооцененной и лишь в последние десятилетия она, наконец, начинает оцениваться по достоинству. Эта роль могла бы быть еще значительнее, учитывая, что Киприан и по природе своей и как высокий иерарх Церкви был примирителем и, как и Сергий, делал всё, чтобы победить «ненавистную рознь мира». Первую половину жизни он провел в Византии, жил в Болгарии в Келифаревском монастыре, на Афоне, в Константинополе, где был келейником патриарха Филофея Коккина, пославшего Киприана в 1373 году в Литву и на Русь для того, чтобы примирить литовских и тверских князей с митрополитом Алексием, — задача, им успешно выполненная. В следующем году Киприаном было предпринято перенесение останков трех литовских мучеников Антония, Иоанна и Евстафия, убитых язычниками, из Вильны в Константинополь и прославление мучеников. Когда в 1375 году вражда Литвы и Москвы возобновилась, литовские князья отправили с Киприаном грамоту к патриарху с просьбой посвятить Киприана в митрополита литовского. Филофей, зная о религиозных нестроениях в отношениях между Литвой и Москвой и заботясь о том, чтобы их уладить, в декабре 1375 года рукоположил Киприана в митрополита «киевского, русского и литовского» с тем, чтобы после смерти престарелого митрополита Алексия Киприан стал митрополитом Киевским и всея Руси, объединив тем самым литовскую и московскую части митрополии. Прибыв летом 1376 года в Киев, Киприан через своих послов пытался добиться признания своих прав князем Димитрием, а также Новгородом и Псковом, но его усилия оказались напрасными.

12 февраля 1378 года умирает митрополит Московский Алексий, и, казалось бы, митрополитом должен был стать именно Киприан. Но здесь Димитрий, не желавший принимать митрополита «литвина», в полной мере проявил своеволие и недальновидность, серьезно скомпрометировав и церковную иерархию, в дела которой он грубо вмешался (шесть веков спустя Русская Церковь канонизирует князя Димитрия Донского и тем самым внесет соблазн в ум и чувства верующих). Избранником и любимцем Димитрия стал некто Митяй (в иночестве Михаил), одна из темных, авантюристических и одиозных фигур в истории Русской Церкви. Митяй ко времени смерти митрополита Алексия не имел никаких прав и оснований претендовать на митрополичий сан (в частности, он не был монахом). Коломенский священник, он был как бы насильно пострижен в монахи и переселился по приказу князя на митрополичий двор, стал носить митрополичье облачение и другие знаки соответствующего достоинства. Более того, Митяй становится духовником князя Димитрия (как и ряда именитых бояр) и хранителем княжеской печати[346]. Русская Церковь и общественное мнение чутко прореагировали на беззаконие, совершающееся на глазах у всех. Против Митяя выступил ряд видных русских игуменов, среди которых были Сергий Радонежский и его племянник Феодор Симоновский. Летом того же 1378 года, списавшись предварительно со своими «единомудреными» Сергием и Феодором (два послания от 3 и 23 июня; известно и третье послание им), Киприан попытался вступить в свои права наследования, но был грубо схвачен, заточен на ночь и наутро выслан людьми Димитрия.

Митяй, конечно, понимал неосновательность своих претензий и крайне нуждался в склонении церковного и общественного мнения в свою пользу. Для него все средства были хороши, и он побудил князя Димитрия созвать собор русских епископов с тем, чтобы предстать перед Константинопольским и Вселенским патриархом в епископском звании. Однако решительная и бескомпромиссная позиция Дионисия, епископа Суздальского, Нижегородского и Городецкого, привела к тому, что Митяй не получил на Руси епископского сана. Впрочем, это его не остановило. Он берет в руки перо и из выписок из трудов отцов Церкви составляет сборник «Цветец духовный», известный по списку XVII–XVIII вв., который в свое время видел И. И. Срезневский. Сборник был направлен против Дионисия и других «иноков–властолюбцев», противников Митяя[347]. Добившись у Димитрия задержания Дионисия на его пути в Константинополь, летом 1379 года во главе большого посольства в Константинополь к патриарху отправляется сам Митяй. Для него это был последний шанс. В степи он был задержан Мамаем, но вскоре отпущен им, после того как Мамай дал ему ярлык в обмен на обещание, что, когда Митяй станет митрополитом, он станет молиться за золотоордынских правителей, а те подтвердят свободу Русской Церкви от податей. Однако Митяй не избежал своей судьбы, в известном отношении символической: отправившись из Крыма, Митяй пересек ка корабле Черное море, и вблизи Константинополя внезапно умер, и несколько дней корабль с мертвым телом стоял в море перед Константинополем (город был блокирован с моря генуэзцами из–за столкновения генуэзского и венецианского флотов). Митяй умер, но последствия его неправедной жизни, коварства и лжи не были исчерпаны. То, что реально было возможно для Митяя и на что он претендовал (поставление его в митрополиты Великой Руси; на митрополитаВсеяРуси он едва ли мог претендовать), но чего из–за скоропостижной смерти он не достиг, было получено его спутником Пименом, ставшим первым митрополитом Великой Руси и, следовательно, внесшим рознь в дело окормления всех русских христиан, — и тоже не без обмана: Пимен использовал княжеские «харатии» (чистые бланки княжеских грамот, скрепленных печатью) и благодаря им был рукоположен в митрополиты Великой Руси (см. Прохоров 1978)[348].

Киприан же отправился в Константинополь зимой 1378–1379 года и пробыл там до июня 1380 года, когда собор патриарха Нила, утвердивший Пимена митрополитом «Киевским и Великой Руси», оставил за Киприаном звание митрополита «Малой Руси и Литвы». Было также решено, что в случае смерти Киприана Пимен должен был распространить свою власть и на Малую Русь и Литву. Вселенский патриарх заботился о едином окормлении всей христианской Восточной Европы более, чем некоторые недостойные пастыри Московского княжества. Сам князь Московский Димитрий не мог не ощутить чувства тупика и имел решительность навести порядок в делах Русской Церкви. Справедливость восторжествовала: Киприан был вызван Димитрием из Киева, и 23 мая 1381 года был уже в Москве; в декабре того же года Пимен на его пути из Константинополя был задержан и отправлен в заточение в Чухлому. Но на этом история не кончилась. Осенью 1382 года после нашествия Тохтамыша и опустошения им Москвы Киприан был изгнан из города (возможно, Димитрию не понравились предостережения Киприана от решения сменить митрополита), а Пимен, к тому времени успевший уже из Чухломы перебраться в Тверь, был переведен из Твери в Москву, и митрополия опять оказалась поделенной. Борьба продолжалась и далее: Пимен, не явившийся на патриарший собор и вступивший с патриархом в открытую вражду, был на соборе осужден заочно, и митрополитом «всея Руси» был утвержден Киприан. Однако он, подозревая нерасположенность к себе великого князя, не спешил с отъездом в Москву, помня, в частности, о неприятной истории 1385 года с Дионисием, кончившейся его заключением и смертью в темнице. Только два события 1389 года — занятие Константинопольской кафедры новым патриархом Нилом и смерть Пимена — изменили ситуацию в пользу Киприана: с 1390 г. по день своей смерти в 1406 году он пребывал в звании митрополита Московского. И в эти годы он думал и пытался объединить в единое целое обе митрополии — Литовскую и Московскую. Он поддерживал дружественные отношения с литовским князем Ягайлой и в 1396 году приезжал в Литву, но уже имевшиеся расхождения обеих частей, подогреваемые и корыстными интересами заинтересованных лиц, не позволили Киприану осуществить то, о чем он думал более трех десятилетий.

Память о Киприане и его многосторонней и плодотворной деятельности как митрополита, писателя, переводчика, многое, претерпевшего за мужественное и последовательное отстаивание своих взглядов, жива и поныне. Более того, заслуги Киприана в истории Русской Церкви видятся из сегодняшнего дня гораздо отчетливее, особенно на фоне таких фигур, как Митяй или Пимен. Да и Димитрий Донской заслуживает немалых упреков за обиды, нанесенные им Киприану. В заслугу Киприану можно поставить многое. Нельзя забывать, что он был достойным продолжателем дела московских святителей Петра и Алексия (Киприану принадлежит оригинальная редакция «Жития Петра митрополита», созданная в 1381 году на волне того народного подъема, который был вызван победой в Куликовской битве[349]).

Но здесь фигура Киприана привлекает внимание вдвухотношениях — в связи с выбором князя Димитрия, узнавшего о походе Мамая на Москву летом 1380 года, и в связи с Сергием Радонежским и Феодором Симоновским, к которым Киприан трижды обращался с посланиями как к своим единомышленникам, медлящим откликнуться на несправедливость, допущенную князем в отношении к нему. Несправедливостью, конечно, нужно считать и то, что в главке «Жития» Сергия, посвященной подготовке к выступлению русского войска навстречу Мамаю и битве с ним, Епифаний вообще не упоминает имени Киприана, тем самым существенно смещая картину: к Сергию Димитрий обращался как к провидцу и молитвеннику, к Киприану же — как к духовному возглавителю, человеку широкого кругозора, практику, хорошо ориентирующемуся в тех ситуациях, где нет бесспорного решения и особенно важна осмотрительность.

Можно напомнить, что перед походом на Москву Мамай направил к Димитрию своих посланников с очень жестким ультиматумом, который, как, видимо, полагал сам Мамай, не может быть принят московской стороной. Никоновская летопись в тексте под 6888 годом (= 1380 г.) вводит читателя (или, точнее, позволяет ему войти) в самую сердцевину ситуации:

[…]и абiе внезаапу прiидоша Татарове, послы отъ Мамаа, къ великому князю Дмитрею Ивановичю на Москву[…]Послы же Мамаевы гордо глаголаху и Мамаа поведающа близъ стояща въ поле за Дономъ со многою силою. Князь велики же вся cia поведа отцу своему Кипрiану митрополиту всея Руси; онъ же рече: «Видиши ли, господине сыну мой вьзлюбленный, о Господе, Божiимъ попущенiемъ за наша согрешенiа идетъ пленити землю нашу; но вамъ подобаетъ, православнымъ княземъ, техъ нечестивыхъ дарми утоляти четверицею сугубо, да вътихость и въ кротость и въ смиренiепрiидеть; аще ли и тако не укротится и не смирится, ино Господь Богъ его смирить; писано бо есть: Господь гордымъ противится, смиренным же даеть благодать[…]Тако бо Господь повеле христiаномъ творити со смиреною мудростiю, якоже глаголеть въ Евангелiи: “будите мудри, яко змiа, и цели, яко голубiе”.Змiева убо мудрость сицева есть: егда некое ей бедное прилучится, егда будетъ отъ некоего бьема и уязвляема, тогда все тело свое даетъ на язвы и бiенiе, главу же свою всею силою соблюдаетъ; такоже и всякь христiанинъ о Христе, егда тесно и нужно время прилучится ему, гонимъ, уязвляемъ, бьемъ, мучимъ, вся своя предаетъ, злато и сребро и стяжанiе, честь, славу, въ велицей же нуже и тело свое попущаетъ ранимо быти;главу же свою, еже есть Христосъ и яже въ него вера христiаньскаа, соблюдаетъ всякимъ опасенiемъ любве Его ради и веры. Тако убо повеле Господь мудре устрояти и исправляти: аще бо стяжанiа, и именiа, и злата, и сребра ищутъ гонящей,дадите имъ, елико имате; аще ли чести и славы хотятъ,дадите имъ; аще ли веру вашу отъяши хотятъ,стойте крепкоза сiеи сохраняйтевсякимъ опасенiемъ. И ты убо, господине, елико можеши собрати злата и сребра, посли къ нему и исправися къ нему и укроти ярость его» (ПСРЛ XI, 1965, 50–51).

Князь внял советам Киприана и направил к Мамаю своего посла с двумя толмачами, знающими татарский язык, и с большим запасом золота и серебра. Дойдя до Рязанской земли, посланные узнали, что князь Рязанский Олег и князь Литовский Ягайло «приложишася ко царю Мамаю». В Москву к великому князю был послан «скоровестник». Услышав новость, князьоскорбися и опечалися зелои сообщил эту весть Киприану. — «Ты убо, господине сыне мой возлюбленный о Христе, каковы обиды сотворилъ еси имъ?» — спросил Киприан князя. Димитрий, прослезившись, в ответ: «азъ убо, отче, съгрешихъ и несмь достоинъ и жити; къ нимъ же ни единыя черты по отецъ своихъ закону не преступихъ; веси бо, отче, самъ, яко доволенъ есмь пределы своими и чюжихъ не желаю восхищати, и имъ ни единыя обиды не сотворихъ; не вемъ, что ради возсташа на мя». И тогда митрополит Киприан сказал князю главное, и оно было услышано и выполнено:

«аще тако есть, не скорби, ни смущайся; Господь ти заступникъ и помощникь есть, яко Господьправдувозлюби ипо правдепобораеть иправдаотъ смерти избавляеть; не просто же убо действуй, да не внезаапу напрасно искрадуть тя, но собирай воинства и по всемъ землямъ со всякимъ умиленiемь и смиренiемъ и любовiю посли, да снидутся вси человецы, и много умножится воинства, и тако не съ единымъ смиренiемъ станеши, но со смиренiемъ и страхъ совъкупиши, и възразиши и устрашиши съпротивляющаятися» (ПСРЛ XI, 1965, 51).

Князь Димитрий послушался советов Киприана, повсюду разослал людей собирать воинство,и отложи скорбь и печаль отъ сердца своего, но возложи печаль свою на Господа и на Пречистую Его Матерь и на святаго чюдотворца Петра и на вся святыя. Именно после встречи с Киприаном, после его советов, наставлений и благословениявъсхотевеликий князь идти в монастырь Живоначальной Троицы к Преподобному игумену Сергию. «Житие» очень кратко описывает эту встречу, но — в отличие от Никоновской летописи, описывающей эту встречу несравненно подробнее, — обозначает цель прихода князя к Сергию —въпросити его, аще повелитъ ему противу безбожных изыти, т. е. спросить, очевидно, с целью подтверждения, о том, о чем он только что спрашивал у Киприана и получил на этот вопрос ответ. Из Никоновской летописи узнаем, что Димитрий пришел к Сергию 18–го августа, на память святых мучеников Флора и Лавра, ивозхоте паки скоро возвратитися, потому что вестники все время сообщали князю о продвижении Мамая. Может создаться впечатление, что посещение Димитрием Сергия носило символический характер и, пожалуй, нужно было великому князю для некоего душевного успокоения. Характерно, что единственное, о чем князь просит Сергия, — дать ему двух монахов Пересвета и Ослябю,мужества ихъ ради и полки умеюща рядити, просьба, ради которой Димитрию едва ли стоило терять столь драгоценное в эти дни время.

Итак, едва достигнув Троицы, князь торопится уехать, и Сергию приходится оттягивать момент расставания:

Преподобный же игуменъ Сергiй умоли его[Димитрия. —В. Т.]ести у него хлеба въ трапезе: «да дасть ти, рече, Господь Богъ и Пречистаа Богородица, помощь и не у еще cie победы венець съ вечнымъ сномъ носити тебе есть, прочимъ же мноземъ без числа готовятся венци съ вечною памятью». И повеле священную воду уготовити, и по возстанiи отъ трапезы благослови крестомъ и окропи священною водою великого князя, и рече ему: «почти дары и честiю нечестиваго Мамаа, да видевъ Господь Богъ смиренiе твое, и вьзнесетъ тя, а его неукротимую ярость и гордость низложитъ». Онъ же рече: «вся cia сотворихъ ему, отче, онъ же наипаче съ великою гордостiю возносится». Преподобный же рече: «аще убо тако есть, то убо ждетъ его конечное погубленiе и запустенiе, тебе же отъ Господа Бога и Пречистыа Богородица и святыхъ Его помощь и милость и слава» […]

И после передачи Пересвета и Осляби в руки великого князя и благословения их, Димитрия, всех князей, бояр и воевод — Димитрию:

«Господь Богъ будетъ ти помощникъ и заступникъ, и Тъй победитъ и низложитъ супостаты твоя и прославитъ тя». И сие дръжа во уме своемъ, яко некое сокровище, и не поведа никомуже.

Но, вернувшись в Москву, Димитрий получил благословениеу отца своего Кипpiaнa митрополита всея Pyciu, и поведа ему единому, еже рече ему преподобный Сергей. Глагола ему митрополитъ: «не повеждь cie никомуже, дондеже Господь въ благое изведетъ» (ПСРЛ XI, 1965, 53). Молитвам и просьбам о благословении посвящены эти последние «московские» часы Димитрия: он молится в соборной церкви пред образом Пречистой Богородицы, идет к гробу святого чудотворца Петра и, припав к гробу, со слезами молит о помощи и заступничестве от врагов и о низложении их гордости. После всего этого он возвращается к Киприану, прося прощения и благословения. Митрополит и простил и благословил его, знаменовал его честным крестом и окропил святою водою. Наконец, князь идет в церковь святого архистратига Михаила,у иконъ знаменася и помолися, и у гробовъ родителей своихъ простися и благословися. Выйдя из церкви, князь садится на коня и направляется к Коломне, оставив жену и троих своих сыновей на попечении Киприана и воеводы.

Здесь еще раз приходится вернуться к сергиевуПоидипротиву безбожныхъ. Нужно напомнить, что эти слова были сказаны уже после того, как Киприан одобрил решение оказать сопротивление Мамаю, и об этом Сергий скорее всего уже знал. Киприан, как и Сергий, знал, что «мноземъ без числа готовятся венци съ вечною памятью». Крови он не хотел всей душой; знал, что никакая победа не стоит тех неизмеримых жертв, которых не избежать в битве. Поэтому Киприан и старался использовать любой шанс избежать сражения. Никаких амбиций относительно возможного урона, который потерпит «русская» честь в случае уступок татарам — даже очень больших, — у него не было: почти полтора столетия эта честь уже попиралась — и не только врагами, но нередко своими, русскими. Но, предвидя неизбежность кровавой схватки, более того, зная о ней, об объявшем жителей Москвы страхе перед предстоящими страшными событиями, Киприан понимал, что час труднейшего выбора настал и чтосейчасотказ от сознательного и пока еще самостоятельного выбора равносилен поражению[350]. И поэтому он подсказал Димитрию,какимдолжен быть этот выбор. Возможно, что великий князь ожидал от митрополита именнотакоговыбора, и, зная горячность Димитрия, нельзя исключать и того, что уступить Мамаю в его требованиях для него было труднее, чем решиться на битву (тем более, что Димитрий не сразу узнал о присоединении Ягайлы и его войска к Мамаю, которое удалось предотвратить в самый последний момент).

Если следовать Никоновской летописи, то и Киприан, и Сергий едины в том, что знали — надо сделать всё возможное, чтобы предотвратить кровавое решение вопроса: мирный исход, какими бы болезненными ни были уступки — и материальные, и моральные, — несравненно лучше, чем гибель многих тысяч людей, которая, к тому же, не гарантирует от поражения на поле боя и последующего разгрома Москвы и Московского (по меньшей мере) княжества. Сергий, как и Киприан, при трезвом своем уме и даре находить простые решения, начинает все–таки с «мирного» варианта, понимая, чувствуя, предвидя, что единственная реальность завтрашнего дня — кровавая битва, что предотвратить ее уже никак нельзя, что дело тут не только в злокозненном Мамае, но теперь, после победы на Воже, успехов московской политики, явно утвердившейся первенствующей роли Москвы среди других княжеств и обретения определенного уровня неформальной независимости от Орды, после того как Москва поверила в свои силы и возможности, в свое неминуемо независимое будущее[351]— теперь многое зависело и от самих русских, от народа, войска, от Москвы, Серпухова, Ростова, Владимира, Суздаля, Нижнего Новгорода, Мурома, Белозерска, Пскова, наконец, от самого великого князя, который в эти ответственные дни, как бы в предчувствии своего звездного часа, альтернативой которому была гибель, был решителен, энергичен, готов к риску и, более того, искал опасности. «Каков бы ни был Димитрий в иных положениях, здесь, перед Куликовым полем, он как будто ощущал полет свой всё вперед, неудержимо. В эти дни — он гений молодой России. Старшие опытные воеводы предлагали: здесь повременить. Мамай силен, с ним и Литва, и князь Олег Рязанский. Димитрий, вопреки советам, перешел через Дон. Назад путь был отрезан, значит, всё вперед, победа или смерть» (Зайцев 1991, 111).

В истории бывают такие «осевые» периоды, когда народ и власть входят в пространство, где их однонаправленность и согласие даются естественно и легко обеим сторонам, как бы сами собой, и это становится источником новой творческой энергии, строительством истории. Народ, если говорить о глубинном уровне, осознает себя субъектом истории, некоей силой, способной к историческим деяниям и выбору своей судьбы. Разумеется, точнее было бы говорить не об осознании, самосознании, понимании, а о чувстве, ощущении своего единства, сплоченности, соборности–коллективности, своей силы, своего «всё могу», но такое чувство, его актуальное переживание, собственно, и образуют тот субстрат, на котором обычно вырастает существование «исторического», осуществляется вхождение в историю. Надо ли говорить, что эта внутренняя энергия исторического бытия чаще всего обнаруживает себя на некоем судьбоносном переломе, в ситуации «над бездной», когда всё второстепенное, точнее — всё, кроме единственно важного, главного, исчезает и остается роковой выбор: или — или, где одно «или» — смерть, другое — жизнь? Следует особо отметить, что такое понимание выбора — скорее достояние субъективного взгляда, нежели объективного. Едва ли можно сомневаться в том, что, потерпи русские в 1380 году поражение, далеко не всё было бы потеряно, более того, какими бы ни были эти потери, они могли только приостановить или ненадолго повернуть вспять восходящее движение Москвы и всей русской истории, как страшная катастрофа в конце августа 1382 года, через два года после Куликовской победы, когда казалось, что Русь отброшена к состоянию, в котором она была после Батыя и его нашествия[352], не остановила скорого возврата на восходящий путь. Конечно, «объективно» разгром Москвы Тохтамышем в 1382 году весил больше, чем Куликовская победа, но «субъективно» в русскую историю была отобрана именно победа, а о поражении предпочли забыть[353]— и в известном отношении правильно, потому что поражение было чем–то старым, хорошо известным, привычным и считали не свои потери (народ растет как трава), а чужие, потому что замкнуться в переживании своего горя значило бы утрату путеводительной перспективы, энергии творческого исторического делания.

И Киприан, и Сергий хорошо понимали и восхождение Москвы, и страшную угрозу ей. Чувствовали они и настроение народа и великого князя. Но в августе 1380 года они не могли предложить ничего иного, кроме того, что было ими посоветовано Димитрию. Важно, что цену жертвы они предвидели заранее и заранее оплакивали тех многих, кому суждено было погибнуть. Так же важно и то, что в те дни они — при всей разнице их положения и возможности влиять на великого князя — были одномысленны и делали общее дело, хотя в поздней оценке их вклад представлялся существенно различным. К этому времени Сергия воспринимали уже как фигуру харизматическую, импонирующую своими уникальными чертами и особенностями и дающую пищу для мифологизации. Сергий в глазах широчайшего круга его почитателей был народен: власти он не мешал, но держался от нее чаще всего все–таки в стороне. В Киприане же видели неудачника, а неудачников на Руси особенно не жаловали, да и отношение Димитрия к Киприану не способствовало должной оценке этого выдающегося деятеля Церкви. Сказанное относится и к Киприану как писателю. Лишь последние десятилетия принесли существенные изменения, ср. Киселков 1956, 213–230; Иванов 1958, 25–79; Мошин 1963, 104–106; Димитриев 1963, 215–254; 1980, 64–70; Борисов 1975, 58–72; Дончева–Панайотова 1974, 501–509; 1975, 98–101; 1977, 30–43; 1980, 143–155; 1981; Прохоров 1978 и др.

Трудно настаивать на том, что советы Сергия были для великого князя важнее, чем мнение Киприана, но обращение к последнему в такой момент было обязательным, а поездка в Троицу на встречу с Сергием, когда каждый час был на учете, не предполагалась буквой обычая, долга, обязанности. И здесь нужно отдать должное князю Димитрию Ивановичу: в эти дни «буква» его вообще не интересовала — не интересовала, потому что к этому времени сам дух происходящего и — еще более — предстоящего открылся и стал доступен ему. Он понял, что встреча с Сергием нужна ему именно в этой новооткрывшейся духовной перспективе, и поехал он к Сергию, строго говоря, не за советом, а за благословением, получив, однако, и то и другое.

Здесь и выступает снова Сергий. Т. е.сам он никуда не выступает[как важно это глубокое наблюдение, отсылающее к важной индивидуальной особенности Преподобного, хорошо знавшего исвоеместо, исвоевремя, исвоедело и то, когда все они должны соединиться и слиться с ним самим! —В. Т.], а кнемув обитель едет Димитрий за благословением на страшный бой.

Сергий не «стеснялся» (понятие, по отношению к нему едва ли применимое) давать советы и тем паче вмешиваться в мирские события, нонелюбил инехотел этого делать — не его это было дело. Но вместе с тем Сергий понимал: есть такое пространство и такое время, где духовное дело, вера поневоле соприкасаются со сферой власти. Таким былоэтопространство иэтовремя на Руси в августе–сентябре 1380–го. Сейчас упования Сергия были на великого князя как образ государства, как его защитника и гаранта его целостности. Это совсем не значит, что он всегда одобрял князя и вообще мирскую власть. Понимая, что у князя свой круг обязанностей и свой набор средств для их выполнения, Сергий, конечно, не брал на себя задачу анализировать, что «хорошо», а что «плохо» в действиях князя, и не давал советов ему. Но когда Димитрий вмешивался в дела веры и Церкви (а к сожалению, он это делал не раз и часто своевольно, а иногда и крайне неудачно, внося соблазн и разлад в жизнь Церкви), Сергийопределенно не одобрялдействий великого князя, хотя мудро не обозначал противопоставления: обозначь он его, трудно сказать, какими были бы ответные действия князя. Впрочем, Димитрий довольно хорошо понимал, когда он действует не по–христиански, и в таких случаях к Сергию ни за советами, ни за благословениями не обращался. Одним словом, были моменты, когда «плохой мир», плохость которого обеими сторонами осознавалась, но не обозначалась, все–таки оказывался не худшим выходом из положения, но в 1380 году всё было, к счастью, иначе, и Сергий не мог уклониться от выбора, и выбор этот определялся не «патриотическими» соображениями, а интересами веры и народа, для большинства которого вера значила больше власти (даже в Смутное время был момент, когда Россия готова была отказаться от русской власти, но никак не от православной веры), хотя в распоряжении власти было больше средств принуждения и демагогии.

До сих пор Сергий был тихим отшельником, плотником, скромным игуменом и воспитателем, святым. Теперь стоял пред трудным делом: благословения на кровь. Благословил бы на войну, даже национальную, Христос? И кто отправился бы за таким благословением к Франциску? Сергий не особенно ценил печальные дела земли. Самый отказ от митрополии, тягости с непослушными в монастыре — всё ясно говорит, как он любил, ценил «чистое деланье», «плотничество духа», аромат стружек духовных в лесах Радонежа. Но не его стихия —крайность. Если на трагической земле идет трагическое дело, он благословит ту сторону, которую считает правой. Оннеза войну, но раз она случилась [не по вине Москвы, к тому же. —В. Т.],занарод изаРоссию, православных. Как наставник и утешитель, «Параклет» России, он не может оставаться безучастным.

— (Зайцев 1991, 110).

Епифаний в главе о событиях 1380 года и роли в них Сергия отмечает то, что отражает уже складывающийся «сергиев» миф (нужно во избежание кривотолков заметить, что миф в этом случае никак не противопоставляется реальной ситуации, тому, «как это было на самом деле», но представляет собой коллективную, в значительной степени стихийно возникающую версию имевшего место). «Художественная» интенция мифа привлекает к себе его «пользователя» и нередко завораживает его. Менее чем на странице текста составитель «Жития» успевает дважды коснуться пророчески–провидческой темы, образующей, если угодно, pointe всей главки о битве, описанию которой посвящено всего три фразы[354], резюмируемых возвращением к пророческой теме —И зде збыстьсяпророчъское слово: «Единь гоняше тысящу, а два тму».

Эти удивительные способности Сергия даны в форсированных контекстах, с отмеченной мотивировкой их обнаружения. В первом случае, когда русские воины воочию впервые увидели татарское войско, поразившее их своей многочисленностью, и, объятые страхом, онисташасомнящеся, — внезаапу въ той час приспе борзоходець с посланием от святого. В нем было написано: «Без всякогосъмнениа, Господине, съ дръзновениемьпоидипротиву свирепъства их, никако же ужасатися, всяко поможет ти Богъ». И сразу же и Димитрий, и всё войскоот сего велику дръзость въсприимше, изыдоша противу поганых. В другом случае Епифаний приводит пример дара прозорливости, ясно- и дальновидения, свойственного Сергию, который всё происходящее на поле битвыведяше, яко близ вся бываемаа, и мог бы, говоря языком дня нынешнего, вести репортаж событий, происходящих за сотни верст от Троицы. Епифаний сообщает:

Зряше издалече, бяша растоаниа местом и многы дни хождениемь, на молитве с братиею Богу предстоа о бывшей победе на поганыхъ. Мало же часу мимошедшу, яко до конца побежени быша безбожный, всяпредсказоваше братиам бывшаасвятый: победу и храборство великого князя Димитриа Ивановича, преславно победу показавша на поганых, и от них избиеных сих по имени сказа и приношение о них всемилостивому Богу принесе.

Конец главки — о том, как «достохвалный и победоносный» князь Димитрий, одержавший «славну победу на съпротивныа варвары, възвращается светло в радости мнозе въ свое отечьство». Первым делом (незамедлено, — подчеркивается в «Житии») Димитрий приходит к Сергию,благодать въздаа ему о добром съвещании. Князь благодарил Преподобного и братию за молитвы ив веселии сердца бывшаа вся исповедаша. В монастырь был сделан большой вклад. Князь также напомнил Сергию о своем желании построить монастырь в честь Пречистой Богоматери. Сергий указал подходящее для монастыря место на острове на реке Дубенке, притоке Дубны, к северо–западу от Троицы. С соизволения великого князя Сергий поставил здесь церковь Успения Владычицы в честь Пречистой Богоматери. Благодаря помощи Димитрия возникмонастырь чюденъ, всем исплъненъ, игуменом которого Сергий поставил своего ученика добродетельного Савву. Он жесъстави общежитие в лепоту зело, яко же подобаетъ въ славу Божию. В монастыре собралось многочисленное братство, и милостью Пречистой у братии было всё необходимое.Сиа же до зде, — завершает Епифаний главку. Позднее Савва основал Саввино–Сторожевский монастырь в Звенигороде.

Но чтобы закончить тему Киприана и Сергия, нужно на время выйти за пределы обозначенного выше «зде», точнее — вернуться в лето 1378 года, когда Киприаном было написано второе его послание к игуменам Сергию и Феодору, посланное вдогонку более краткому, написанному 3 июня, за двадцать дней до второго послания, о котором здесь пойдет речь.

Следует напомнить, что великий князь Димитрий Иванович, ввязавшись в недостойную, более того, скандальную авантюру с Митяем–Михаилом, по логике его замысла должен был устранить из игры законного митрополита всея Руси Киприана, хотя его поставление было совершено еще при жизни митрополита Московского Алексия (умер в феврале 1378 года). После смерти Алексия Киприан направился из Киева в Москву, где надеялся, в частности, с помощью поддерживавших его Сергия и Феодора Симоновского, занять узурпированный Митяем митрополичий престол. Но до Москвы тогда Киприан не добрался: он был перехвачен по пути людьми Димитрия, с ним обошлись грубо и в конце концов он вынужден был вернуться в Киев. Уже после победы над Мамаем Димитрий в 1381 году вынужден был пригласить Киприана в Москву занять митрополичий престол. Но после разгрома Москвы Тохтамышем в 1382 году Димитрий изгоняет Киприана, вынужденного удалиться в Киев. Вернуться в Москву Киприану удалось лишь после смерти Димитрия, в 1390 году. Здесь он был митрополитом до самой своей смерти в 1406 году.

Послание (второе) Киприана своим единомышленникам Сергию и Феодору принадлежит к особому «гибридному» жанру: конечно, перед намичастноеи, если угодно, деловое письмо, в котором обсуждаются острые вопросы, относящиеся к злобе дня; но вместе с тем именно эта злоба дня, а также сан Киприана и его тогдашнее положение предопределяют общественное звучание послания, его публицистичность и актуальность для многих несогласных с произволом Димитрия и его ставленника злосчастного Митяя. Киприан и сам рассчитывал на распространение своего послания, понимая, какие опасности с этим связаны («если читаешь и распространяешь, подвергаешься опасности наказания со стороны властей предержащих, если утаиваешь или уничтожаешь, подпадаешь под митрополичье проклятье», — по формулировке Г. М. Прохорова, см. ПЛДР. 1981, 580). «Публицистическая» направленность «частного» послания и его небезопасность в высокой степени определяет сознательную затрудненность текста вплоть до элементов шифра. Вместе с тем обильный цитатный слой, ссылки на церковно–канонические установления, имеющие целью и доказательство незаконности действий Митяя, и защиту своих прав, придают посланию характер делового документа, отстаивающего право, закон, справедливость, протестующего против злоупотреблений и попрания права, горько сожалеющего о равнодушии людей, знающих обо всем этом, но не поднимающих своего голоса в защиту права и жертв беззакония.

Честный, нелицеприятный, принципиальный человек, мужественный поборник права и справедливости, готовый, как и Аввакум, идти на всё «единого аза ради», выдающийся писатель, мастер открытого, выразительного, эмоционального художественного слова — таким рисуется образ Киприана по его посланиям и прежде всего по второму из них; (см. ПЛДР 1981, 430–443; Прохоров 1978, 193–204, другие тексты Киприана — 204–228). В нем Киприан много говорит о том, что с ним случилось, о своих страданиях[355], но тщетно было бы искать в этих описаниях нечто эгоистическое, чувство обиды за оскорбления и страдания, причиненные именно ему: за его эмпирическим Я всегда стоит любая жертва несправедливости, и за каждую из них исповеднически свидетельствует Я Киприана. Вообще он, не склонный к аффектации и переступанию границ, мало озабочен тем, что о нем подумают и что с ним могут сделать. Обостренное чувство справедливости руководит им и ведет его до конца. Он может говорить горькие истины своим единомышленникам и сочувственникам, хотя и делает это без раздражения, деликатно, и лишь едва заметный привкус горечи за их «молчание» можно почувствовать в таких случаях. Но и «истину царям» говорил он открыто — не «с улыбкой»: с полной серьезностью и бесстрашием, в сознании собственной правоты. Второе послание — неложное свидетельство той высоты духа и чувства долга, которые были присущи лучшим служителям Церкви на Руси. Но, к сожалению, были и иные, и нередко сила была на их стороне.


Чувство справедливости (невзирая на лица), независимости, собственного достоинства при отсутствии узкоэгоистических интересов объясняют ту свободу, с которой Киприан пишет о себе, о фактах своей биографии. Но ниЯ, нимояжизнь никогда не составляют преимущественный интерес описания, но только та несправедливость, в поле которой попадаетЯимояжизнь и куда, следовательно, может попасть каждый другой и его, другого, жизнь. Но у Киприана есть и особое основание говорить о себе — его случай, на его уровне, к тому времени был единственным в своем роде на Руси, и о нем Киприан молчать не мог[356].

Не утаилося от васъ и от всего рода християньскаго, — начинает свое послание к игуменам Сергию и Феодору Киприан, —елико створилося надо мною, еже не створилося есть ни над единымъ святителемь, како Руская земля стала. Я з Божиимъ изволениемъ и избраниемъ великаго и святаго сбора и благословениемъ и ставлением вселеньскаго патриарха поставленъ есмь митрополитъ на всю Рускую землю, а вся вселенная ведаетъ. И нынече поехал есмь был со всемъ чистосердиемъ и з доброхотениемъ къ князю великому. И он послы ваша разослалъ мене не пропустити и еще заставилъ заставы, рати сбивъ и воеводы пред ними поставивъ, и елика зла надо мною деяти — еще же и смерти предати насъ немилостивно — теx научи и наказа же. Азъ же, его безъчестия и души его болши стрега, инымъ путемъ проидохъ, на свое чистосердие надеяся и на свою любовь, еже имелъ есмь къ князю великому, и къ его княгини, и къ его детемъ. Он же пристави надо мною мучителя, проклятаго Никифора. И которое зло остави, еже не сдея надъ мною! Хулы, и наругания, и насмехания, граблениа, голодъ! Мене в ночи заточилъ нагаго и голодного. И от тоя ночи студени и нынеча стражу. Слуги же моя — над многим и злымъ, что над ними издеяли, отпуская их на клячах либивихъ бе–седелъ во обротехъ лычных, — из города вывели ограбеныхъ и до сорочки, и до ножевъ, и до ногавиць, и сапоговъ и киверевъ не оставили на них![357]

Разве не напоминает описываемое Киприаном то, как три века спустя обращались с Аввакумом, да и сам стиль этих двух текстов из «русского» жанра «издевательств и страдания» не общее ли достояние!

Но зло есть зло, и не о нем, во всяком случае в главном, здесь речь. Киприана более беспокоит равнодушие общественного мнения в отношении великого князя и жертв его решений.

Тако ли не обретеся никто же на Москве добра похотети души князя великаго и всей отчине его? «Вси ли уклонишася вкупе и непотребне быша?», — спрашивает Киприан. А за этим вопросом — забота о князе и протест против бессмысленного очковтирательства. Князь, вероятно, полагает, что упомянутые клячи отданы их владельцам, а на самом–то деле из 46 коней «ни единъ не осталъся целъ — все заморили, похромили и перварили, ганяся на нихъ куды хотели, и нынече теряются». Киприан отдает себе отчет в том, что далеко не всё благополучно на Руси, что слово правды может стоить дорого людям, которым есть что терять, но ведь есть, наконец, и те, которые отреклись от мирских привязанностей. Как же они? И он задает вопрос, который мог бы повторяться в истории России часто — и в годы опричнины, и в Смутное время, и при Петре, и в русскую катастрофу XX века:

И аще мирянеблюдутся князя, занеже у нихъ жены и дети[а почему, собственно, обладание ими должно вызывать страх перед князем? —В. Т.],стяжания и богатьства, и того не хотять погубити, — яко и самъ Спась глаголеть: «Удобь есть вельблуду сквозь иглинеи уши проити, неже богату въ царьство небесное внити», — вы же, ижемира отреклисяесте и иже в мире и живете единому Богу,како, толику злобу видивъ,умолчали есте?[как не вспомнить здесь обвинения Авраамия Палицына в адрес не сумевших в свое время возразить царю и «всих такающих» за «всего мирабезумное молчаниееже не смеяше царю истину глаголати» или свидетельство Аввакума — …видим, яко зима хощет быти, сердце оробело и ноги задрожали! — В. Т.]Аще хощете добра души князя великаго и всей отчине, его, почтоумолчали есте? Растерзали бы есте одежи своя, глаголали бы есте пред цари, не стыдяся?Аще быша васъ послушали, добро бы. Аще быша васъ убили, и вы — святи. Не весте ли, яко грех людьский на князи, а княжьский грех на люди нападаеть? Не весте ли Писание, глаголющее, яко аще плотьскых родитель клятва на чада чадомъ падаеть, колми паче духовных отець клятва? — И та сама основания подвиже и погуби предаеть.Како же ли молчаниемъ преминуете, видяще место святое поругаемо, по Писанию, глаголющему: «Мерзость запустения, стояще на месте святемъ»?

Эта трижды возникающая в отрывке тема постыдного молчания — как три огненные вспышки в ночи. Они пробуждают заснувшую совесть, кроме тех, у кого она уснула навсегда. —Сице ли почли суть князь и бояре митрополии и гробы святыхъ митрополитов? Тако ли нестъ кого прочитающаго божественая правила? Не весте ли, что пишеть?— вопрошает Киприан. Если не знаете, то вот вам — правила, которым надо следовать, узнайте и запомните их —правило 76 глаголеть…; — Послушайте же толкование сего правша что глаголеть…; — яко же 32 правило иже в Карфагени сбора рече…; — И 23 правило Антиохийского сбора так глаголеть…; — И смотри же и Святых Апостолъ правило 29–е что глаголеть…; — Тожде глаголеть и 30–е правило техъ же Святыхъ Апостолъ…; — Слышите и толкованиа тому же — въ 25–мь правиле речено бысть…и т. п. — не устает перечислять Киприан, большой законник и сам законопослушный святитель, попутно перечисляя характерные нарушения правил и — человек точный и органически честный (в глубине души, возможно, полагающий, — не знает русской широты и лихости! — что грешат от того, что не знают правил) — как бы удивляясь, как можно поступатьтак. Потому и теряет напрасно время, объясняя, чтоне подобает, чтобы святитель брату, или сыну, или иному родственнику, или другу дарил святительское достояние и поставлял в святители кого хочет;не подобаетБожью Церковь подводить под права наследования;непрощено, чтобы епископы поставляли и сажали на свое место за мзду или при помощи мирских князей (такой —да изверженъ и отлученъ будетъ, и способници ему вси); не подобаетдважды наказывать (мъщати) за одну вину;нельзяприобретать себе божественный дар за деньги, через мзду или княжеской силой (Да будетъ отреченъ таковый и всякого священьскаго достояния же и службы лишенъ и проклятию и анафеме преданъ будеть), и, переходя к своему случаю и не называемому им Митяю:

Се слышите правила и заповеди Святых Апостолъ и Святых Отець. Кто же христианни и святымъ именемъ Христовымъ именуяся,смееть дръзнути инакоглаголати?[…]

Симъ сице имущимъ,как у васъстоить на митрополице месте чернець в манатии святительской и въ клобуце, и перемонатка святительская на немъ, и посох в руках? И где се бещиние и злое дело слышалося? Ни в которых книгах.

Аще братъ мой преставилъся,азъ есмь святительна его место.Моя есть митрополия. Не умети было ему наследника оставляти при своей смерти. Коли слышалося преже поставления


(пропущены стр. 510–511)


слать ему весть о киприановых винах, и они, рассмотрев всё, сделали бы свое заключение —и они бы съ исправою мене не казнили, уверен Киприан[358]. И далее, снимая с себя ложные обвинения и практически обвиняя самого великого князя, —

А се нынебез вины мене обещестилъ, пограбилъ,запревъ, держаль голодна и нага, а чернъци мои в другомъ месте. Слугъ моихъ опрочь мене заточил у ночи. А слугъ моих нагих отслати велелъ с бещестными словесы. И хто можеть изрещи хулы, их же на мя изрекли!— и, наконец, —Се ли въздасть мне князь великий за любовь мою и доброхотение?

И в этих словах отнюдь не только обида и эмоции: в его лице нанесено оскорбление святителю и, значит, всей Церкви. И как бы для справки — напоминание о третьем правиле «Перво–второго» святого собора, происходившего во храме Премудрости Божьего Слова, в Святой Софии:

«Аще кто от мирьскых, огосподився и преобидивъ убо божественых и царскыхъ повелений; преобидивъ же и страшных церковных обычаевъ и законоположений,дерзнеть святителя кого бити, или запретиили виною, или замысливъ вину,таковый да будешь проклятъ».

Именно это правило и было нарушено в случае с Киприаном. Для него это былонепереносимо[359]Слышьте небо и земля, и все христиане, что сотворили надо мной христиане!И, приближаясь к кульминации, — уже о других несправедливо обиженных:

Что же ли створиша патриаршимъ посломъ, хуляще на патриарха, и на царя, и на сборъ Великий! Патриарха литвиномъ назвали, царя тако же, и всечестный сборъ вселеньский. И язъ, колика сила, хотелъ есмь, чтобы злоба утишилася. Тъ Богъ ведаеть, что любилъ есмь от чистаго сердца князя великаго Димитрия и добра ми было xomеmu ему и до своего живота.

Всё, что можно, сказано. И теперь, обращаясь к правилам, в сознании своих прав и защищая их, — заключение во имя восстановления справедливости:

А понеже таковое бещестие възложили на мене и на мое святительство, — отблагодати, даныями от Пресвяшыя и Живоначалныя Троица,по правиломъСвятыхъ Отець и божественых Апостолъ, елицы причастии суть моему иманию, и запиранию, и бещестию, и хулению, елици на тоть светь свещали,двоудушь отдумени[360]инеблагословен ни от мене, Киприана, митрополита всея Руси, ипрокляти, по правиломъСвятыхъ Отець!

с дополнением о том, что, если кто покусится сжечь или утаить эту грамоту, то —и тотъ таковъ.

И несколько фраз, обращенных уже только к Сергию и Феодору, — о том,чтόони думают о написанном (Вы же, честнии старцы и игумени, отпишите ми на–борзе, да угонит мене ваша грамота на–борзе, чтомудрствуете, понеже сде се есмь не благословилъ), о том, что он, Киприан, едет в Константинопольоборонитися Богомъ и святымъ патриархомъ и Великимъ сборомъ(с припиской —И тии на куны надеются и на фрязы, азъ жена Бога и на свою правду), и после даты написания послания — последняя фраза его:Мне же ихъ бещестие болшу часть приложило по всей земли и въ Царигороде. И Киприан оказался прав: вскоре выяснилось, что и Димитрий был вынужден признать эту правду. Но нередко правда признавалась властью слишком поздно.


И здесь снова встает вопрос об отношениях, существовавших в период, когда складывалась Московская Русь, между мирской и духовной властью, между Государством и Церковью, у́же — но здесь именно эта узость определяет главное — между Сергием и мирской властью, Государством. Относительно просто судить, когда речь идет о непосредственных взаимоотношениях между князем и митрополитом, но и здесь возникает проблема двух «стад» — княжеского и церковного. Обе высокие инстанции заботятся прежде всего каждаяо своем«стаде», но оно или одно и то же — народ, и тогда оба стада полностью совпадают друг с другом, или же это тот же народ, единый в отношении веры и духовной юрисдикции, однако не единый, но такой, что одна часть противостоит другой, принадлежащим к разным княжеским «стадам», если власти соответствующих княжеств находятся во враждебных отношениях, как, например, Москва и Тверь или Москва и Рязань и т. п. А поскольку именно Москва, еще недавночестнаяисмиренная кротостью, «катясь в истории как снежный, движущийся ком, росла, наматывая на себя соседей», предъявляла свои права на чужое достояние и хитростью или насилием присоединяла это достояние к себе, уходя вперед в деле государственного строительства и устраняя других конкурентов, мечтавших о том же, то государственность и мирскую власть представляла прежде всего Москва. Разве не об этом говорит Никоновская летопись?Того же лета[1367 г. —В. Т.]князь велики Дмитреи Ивановичь заложи градъ Москву каменъ, и начата делати безпрестаны[это уже само по себе было заявкой на самодержавность и на выделение себя среди других. —В. Т.].Ивсехъкнязей Русскихъпривожаше подъ свою волю, а которыа не повиновахуся воле его, а на техъ начапосегати, такоже и на князя Михаила Александровича Тверьскаго и князь Михайло Александровичь того ради поиде въ Литву(ПСРЛ XI 1965, 8; речь идет о внуке «старого» Михаила, князя Тверского Михаила Ярославича, погибшего в Орде происками Москвы)[361]. «Тверская» трагедия XIV века, трагедия власти и трагедия народа, — страшная, шекспировских масштабов. И московская вина в ней куда больше татарской. Московские князья сами приводили на Тверь татар, оговаривали тверских князей перед Ордой, действовали и жестоко, и подло. Ни при каких условиях антитверская политика Москвы не может быть признана христианской, и не может быть у нее никаких оснований. Единство Руси? — как будто без Москвы Русь осталась бы раздробленной до сих пор и монголо–татарское иго продолжалось бы дольше, чем оно существовало. Скорее наоборот. При этом — какой контраст. Московские Даниловичи — грязные политики и торгаши. Как хотелось бы увидеть в них хоть какой–то след благородства, великодушия или хотя бы снисходительности! Но тщетно. Какой страшный исторический урок! Сколько злых ядовитых семян было посеяно в тот век и какие горькие плоды возросли на этой утучненной кровью и ложью почве! Это злое «московское» вошло в кровь и плоть истории России, и за многое ей приходится расплачиваться и по сей день. В истории Твери были свои злодеи. Были ли они злодеями natura или positione, — сказать трудно. Но зато не трудно заметить, что «тверские» злодейства, как правило, были ответом на «московские» (достаточно вспомнить тверитянина Димитрия Грозные Очи, убившего в ханской ставке бесспорного злодея Юрия Даниловича, мстя за убийство им своего отца). И еще очевиднее нравственное превосходство лучших из тверских князей, высота их духа, благородство, нечто глубоко человечное, как у Михаила Ярославича, тверского святого князя, чье «Житие» — драгоценный источник, по которому можно судить о том, какие люди и какие христиане были на Руси XIV века и как властьнемешала им в их христианском исповедании. Б. К. Зайцев, человек осторожный и деликатный, к преувеличениям не склонный, противопоставляет московским политикам и торгашам «дух рыцарский, быть может, и ушкуйнический» тверитян (Зайцев 1991, 107), можно было бы добавить — дух открытости и свободы.

Правда, тот же автор пытается найти и объяснение, которое позволило бы смягчить преступления московской власти и ее низость[362]. После всего сказанного до сих пор им и вполне справедливого теперь — увы! — ходячее объяснение всего «исторической необходимостью»:

Но тверитяне взяли ложную линию движения — она их привела к погибели. Делу же общерусскому они вредили. А москвичи — сознательно или нет, шлибольшакомрусской государственности — и себя связали с нею навсегда.

— (Зайцев 1991, 107–108).

А разве не происки Москвы способствовали погибели Тверского княжества и разве у него в начале XIV века не намечался свой и при этом очень интересныйбольшак! Разве не в Твери и Новгороде закладывались отдаленные подступы к тому, что получило развернутое продолжение в историческом творчестве Петра I, как бы к нему ни относиться! Разве, наконец, история Твери во время ее независимости не намекает на западную ориентацию Руси, на тесные связи с Новгородом, Литвой, Балтикой!

Но скажут — «Ведь ничего этого не состоялось и ничего от этого не осталось» и, может быть, в подтверждение прибавят расхожую формулу нашего времени, чье обаяние почему–то так велико — «История не знает сослагательного наклонения!». Может быть, это и так, особенно если исключить из истории ее духовную, нравственную составляющую. Но не будет ли такой исторический фатализм предательством по отношению к жертвам и оправданием «злой» истории? И почему историк, как каторжник к галере, должен быть прикован только к ползучей эмпирии истории и пренебрегать глубокими историческими смыслами, отказываясь тем самым и от поиска их, и от извлекаемых из них уроков? Ссылаются на то, что первые из русских митрополиты Петр и Алексий и в их лице Церковь были союзниками московской княжеской власти. Это действительно так, и сделанное ими для укрепления Москвы и объединения русских земель под ее эгидой не будет забыто. Здесь достаточно ограничиться двумя замечаниями.Во–первых, не стоит тешиться, иллюзией полной святительско–княжеской симфонии. Далеко не все деяния мирской власти эти святители одобряли, но вмешиваться в мирские дела, в сферу государственных интересов они себе не позволяли, да скорее всего и знали, чего бы это им стоило.Во–вторых, все–таки позиция Петра и Алексия по отношению к княжеской власти — при всех уважительных обстоятельствах — заключала в себе идолю соблазна, которая в дальнейшем при усилении этой власти и при князьях, которые были мало склонны к христианскому строю жизни и убеждений, существенно увеличивалась и ставила духовную власть, Церковь в ложное положение. В широкой исторической перспективе именно в этом положении уже содержались ростки будущей отнюдь не безупречной симфонии Власти и Церкви, которая, однако, всегда была в пользу Власти, независимо от того, права она была или неправа, вела к зависимости Церкви от Власти, а в худших случаях — и к серьезным нравственным отклонениям, к униженности и ослаблению творческого христианского духа, нередко к сервильности и услужению злобе сего дня, к «национальной» Церкви. В конце XV — начале XVI в. в прениях «стяжателей» и «нестяжателей» эти язвы стали очевидными: у порога стояло то, что позднее получило название трагедии русской святости[363].

Ситуация этой, более поздней по сравнению с сергиевой, эпохи вынуждает вернуться снова к самому Сергию в его отношениях к светской власти, в которые его, несомненно, втягивали и сама эта власть, а отчасти и власть духовная, Церковь, не говоря уж о складывающейся на Руси конкретной ситуации.

Сергий, конечно, никогда не был ни политиком, ни «князем Церкви». «За простоту и чистоту ему дана судьба далекая от политических хитросплетений. Если взглянуть на его жизнь со стороны касанья государству, чаще всего встретишь Сергия — учителя и ободрителя, миротворца. Икону, что выносят в трудные минуты и идут с ней сами» (Зайцев 1991, 108). Не будучи политиком, Сергий, однако, — и при этомне по своей воле —в политике участвовал, выполнял те или иные «дипломатические» поручения, будучи втягиваемым (хотя, видимо, и довольно деликатно, но все–таки не без некоторой настойчивости) в такие вынужденные действия благоволившим к Сергию митрополитом (с 1354 года) Алексием, которого он, несомненно, ценил и многие инициативы которого одобрял.

Так, еще в 1358 году при сыне Ивана Калиты Иване Сергий вынужден был отправиться в родной ему Ростов, где он убедил Константина, князя Ростовского, признать над собой власть великого князя. Когда через два года Константин выхлопотал себе в Орде грамоту на самостоятельный удел, Сергий отправляется снова в Ростов (1363 г.) на богомолье к Ростовским чудотворцам и снова, видимо, убеждает Константина не выступать против великого князя. В 1365 году митрополитом Алексием, за которым, конечно, стоял и великий князь, Сергию была поручена еще более важная миссия — способствовать решению крупного конфликта. Дело состояло в том, что в этом году Борис Константинович, князь Суздальский, захватил у своего брата Димитрия Нижний Новгород. Димитрий, признававший первенство московского князя Димитрия Ивановича, пожаловался ему на самоволие своего брата, которое Москве тоже было не по душе. Алексий направил в Нижний Новгород миротворцем Сергия. Поручение было не из легких. Сложившуюся ситуацию и действия Сергия довольно подробно описывает Никоновская летопись:

Того же лета[1365 г. —В. T.]приiде посолъ отъ царя изо Орды Барамхозя, а отъ царицы Асанъ, и посадиша на Новогородцкомь княженiи князя Бориса Констянтиновича[…] —Того же лета приiде изо Орды отъ царя Озиза князь Василей Кирдяпа Суздальскт, сынъ Дмитрiевъ[…]а с нимъ царевъ посолъ, имя ему Урусманды, и вынесе ярлыки на княженiе великое Владимерьское князю Дмитрею Констянтиновичю Суздальскому: онъ же не възхоте и зступися великого княженiя Владимерьскаго великому князю Дмитрею Ивановичю Московьскому, а изпросилъ у него силу къ Новугороду къ Нижнему на своего меншаго брата на князя Бориса Констянтиновича. Князь же великiй Дмитрей Ивановичь посла къ нимъ послы своа, чтобы ся помирили и поделилися вотчиною своею; князь же Борись не послуша. — Того же лета Алексей митрополитъ отня епископiю Новогородцкую и Городецкую отъ владыки Суздальскаго Алексеа. Въ то же время отъ великого князя Дмитреа Ивановича приiде съ Москвы посолъ преподобныйСергiйигуменъ Радонежскiй въ Новъгородъ въ Нижнiй ко князю Борису Констянтиновичю, зовя его на Москву; онъ же не послуша и на Москву не поиде; преподобный же Сергiй игуменъ по митрополичю слову Алексееву и великого князя Дмитреа Ивановичацеркви вся затвори. И даде силу князь велики Дмитрей Ивановичь старейшему брату Дмитрею Констянтиновичю на меншаго его брата Бориса Констянтиновича; князь же Дмитрей Констянтиновичь еще къ тому въ своей отчине въ Суздале събра силу многу, и поиде ратью къ Новугороду Нижнему; и егда доиде до Бережiа, и тамо срете его брать его меншей князь Борись Констянтиновичь з бояры своими, кланяяся и покоряяся и прося мира, а княженiа съступаяся. Князь же Дмитрей Констянтиновичь не остави челобитьа и моленiа брата своего и взя съ нимъ миръ, и поделишася княженiемъ Суздалскимъ и Нижняго Новагорода и Городецкимъ; и сяде самъ князь Дмитрей Констянтиновичъ на великомъ княженiи въ Нижнемъ Новегороде, а брату своему меншему князю Борису Коньстянтиновичю даде Городець(Никон. летоп. ПСРЛ XI, 1965, 5).

«Затворение» всех нижегородских церквей Сергий совершил по приказанию митрополита Алексия. Эта мера, небывалая на Руси (в отличие от католического интердикта), к урегулированию не привела, не говоря уж об установлении мира между братьями, хотя позже она все–таки была, видимо, лишним аргументом в пользу мирного разрешения конфликта. Исследователь святости на Руси пишет, что ответственность за эту меру, как и за ее неудачу, ложится всецело на митрополита (Федотов 1991, 152), но все–таки Сергий ему не противоречил и от поручения не отказался. Почему? Может быть, потому, что в глубине души надеялся, что ему удастся предотвратить конфликт, как это удалось ему двадцать лет спустя, когда он склонил Олега, князя Рязанского, к примирению и союзу с великим князем Димитрием, о чем рассказывается в Троицкой летописи:

Тое же осени[1385 г. —В. Т.]въ филипово говенiе игуменъ Сергiи преподобный старець, самъ ездилъ на Рязань ко великому князю Олгу о мире. Прежде бо того мнози ездиша къ нему и никто же возможе утолити его. Преподобныи же старецъ кроткими словесы и тихими речми и благоуветливыми глаголы, благодатiю, вданною ему, много беседовавъ съ нимъ о ползе души и о мире и о любви. Князь же Олегъ преложи свирепьство свое на кротость и покорися и укротися и умилися велми душею и устыде бо ся толь свята мужа и взя со княземъ съ великимъ миръ вечныи.

— (Троицк. летоп. 1950, 429). Ср. Голубицкий 1892, 45–46.

В 80–е годы стало ясно, что в бывшем пустыннике, мистике, которому открывались высокие откровения, человеке не только деятельного, но и созерцательного подвига нуждались очень многие и в разных слоях тогдашнего русского общества. Для народа он святой еще при своей жизни, хотя канонизация Сергия произошла 60 лет спустя после его смерти, покровитель и заступник (наряду со святыми князьями Борисом и Глебом) русской земли, учитель и наставник. Но Сергий нужен был и власти — и бескорыстно, и, вероятно, корыстно. Князья — и московские, и удельные — посещали Сергия в Троице, вели беседы с ним, советовались, искали одобрения своим намерениям и деятельности, благословения. Впрочем, и сам Сергий не раз покидал Троицу ради Москвы. Князья считают для себя честью его согласие быть крестным отцом их сыновей[364]. Трудно сказать, как и в чем влиял Сергий конкретно на власть и прежде всего на великого князя. Но сомневаться в самом влиянии и в его положительном, смягчающем, умиротворяющем характере, кажется, не приходится. Ради этого Сергий и вступал в те отношения с властью, которые, конечно, таили в себе опасность и для него самого. Едва ли всегда исполнение поручений и просьб власти было для Сергия легким и по душе. Возможно, внутренне кое–чему он и противился, но, похоже, понимал, что долг платежом красен, что преодоление «ненавистной розни» стоит компромисса и, главное, что он трезво оценивал цену компромисса и своей готовности к нему. В этом отношении едва ли случайно, что «Житие» Сергия избегает (в отличие от летописных и иных текстов) говорить о «политических», связанных с поручениями княжеской власти (даже если эти поручения передаются митрополитом, для которого, однако, государственная политика была делом неизбежным), действиях Сергия и о его участии в государственных делах. Так, «Житие» игнорирует и тему Осляби и Пересвета, и события 1365 года в Нижнем Новгороде, и ряд других «выходов» Сергия за пределы его непосредственных духовных обязанностей. Может быть, не стоит упрекать Сергия за это нарушение пределов, но и думать, что всё, что ни делал он, оцерковлено и что многие добрые поступки настолько перекрывают малое, которое едва ли можно назвать добрым, что и говорить об этом малом не стоит, едва ли было бы верным. Слава Сергия в такой защите не нуждается; совсем отрывать Сергия и его дело от его времени значит упрощать ситуацию и сам образ святого.

Отмечая, что «Житие» Сергия избегает говорить и о воинах–иноках, и о политических миссиях его, Г. П. Федотов пишет:

Летописи и жития освещают нередко разные стороны деятельности святых. В этом нужно видеть тонкое различие оценки. Не всё в политической деятельности преподобного Сергия было «оцерковлено». Его помощь московскому князю против удельных принадлежит его времени, и мы не вправе канонизовать ее, как и политику святых князей. Остается вечным в церковном сознании благословение Сергия на брань с врагами христианства. На Куликовом поле оборона христианства сливалась с национальным делом Руси и политическим делом Москвы. В неразрывности этой связи дано и благословение преподобного Сергия Москве, собирательнице государства русского (Федотов 1990, 152).