Собрание творений святого Анатолия Жураковского: эссе (Литургический канон теперь и прежде, К вопросу о вечных муках, Иуда, Илия Фесвитянин), подборка проповедей и творения Анатолия Жураковского (фрагменты дневников, писем, статей, проповедей), опубликованных в книге "Священник Анатолий Жураковский. Материалы к житию" ([Сост., вступ. ст. П. Г. Проценко]. – Paris: YMCA‑PRESS, 1984. – 228 с.: портр.)
Дневники, письма, статьи, проповеди[1]
1914 год
30.7.1914
В нас есть какая‑то темная, слепая и безумная сила. В каждой душе рядом с хорошим и со святым живет хаос темного зла, слепых влечений, желаний пагубных и отвратительных… Этот внутренний беспорядок души, внутренняя неустроенность, раздробленность, запутанность — не есть что‑то внешнее, минутное, скоропреходящее и легко излечимое. Расстроено, раздроблено и осквернено самое существо души. В самой глубине сердца, а не вовне где‑нибудь, гнездится темное и злое. И как же избавиться от этого, как спастись? Ведь это стихия. Ведь это в самом центре существа, как же здесь противоборствовать, разве можно прыгнуть выше самого себя, идти против собственной природы? Возникает вопрос тяжкий, мучительный: «Кто же может спастись?» — и звучит ответ, данный Иисусом: «Человекам это невозможно, Богу же все возможно». Слабая искорка добра в человеке, свет, испускаемый фонариком рассудка, — ничто против стихийной тьмы, зла, окутывающего весь мир своим покровом. Проникнуть к самому Добру и Источнику Добра, оттуда почерпнуть силы и мощь, надеяться не на искорку добра в душе, но на Солнце Добра, на Свет Вечный, истинный, «иже просвещает и освещает всякого человека, грядущего в мир» — в этом разрешение всех мучительных загадок бытия. Приобщиться к Нему, ко всему Всеобъемлющему. Жить не холодным разумом, не бездушной логикой головы, но вечным разумом вселенной — Логосом, в котором жизнь и свет людям. «Быть ближе к Богу — вот задача жизни», — таковы были последние слова В. Соловьева. Ближе к Господу — как это радостно, как легко, а вне Его, вдали от Него — тяжесть и боль.
4.8.1914
И душа моя исполнена печали, |
И душа моя задумчива, мрачна. |
Смолкли песни, гимны отзвучали, |
Промелькнули грезы, пронеслась весна. |
И остались только смутные виденья, |
Ими сердце до краев полно… |
Больно мне. Душа моя в томленьи, |
Грустно мне, тоскливо, хмуро и темно. |
Как у мира солнце похищают тучи, |
Так из сердца моего похитили тебя, |
И оно полно тоскою жгучей, |
И оно страдает, о тебе скорбя. |
Но пройдут мгновенья, и сквозь мрак пробьется, |
Рассекая тучи, победитель–луч, |
И в сияньи солнца вспыхнет мир, проснется, |
Полон ликованья, светел и могуч. |
День пройдет — мечта осуществится, |
Я тебя увижу, дорогая, вновь, |
И весенним светом сердце озарится, |
Засияет снова радость и любовь. |
31.8.1914
Тени ночные плывут над уснувшей землею, |
Сонмы прозрачных, таинственных, чудных видений |
Мир покрывают воздушной своей пеленою, |
Мир наполняют волною живых откровений, |
Тени ночные плывут над уснувшей землею. |
Грезы неясные в сердце усталое просятся, |
Сердце исполнено жгучих страданий и муки. |
Звуки далекие в воздухе теплом разносятся, |
Скорбно–прекрасные, нежно–печальные звуки, |
Грезы неясные, в сердце усталое просятся. |
В звуках рыдает и стонет тоска необъятная, |
В душу вливается бурной, могучей волной. |
Ты предо мною встаешь, вся как сказка, |
как жизнь непонятная, |
С светлой загадкой своей чистоты неземной. |
В звуках рыдает и стонет тоска необъятная. |
Богом избранная, Богом венчанная, чистая, |
Полная вечно–нетленной, живой красоты, |
Ты мне явила виденье, как солнце лучистое, |
Новую веру и новое царство мечты. |
Богом избранная. Богом венчанная, чистая. |
Сердце в любовном горении хочет к Тебе устремиться, |
Бедное сердце мое недостойно Тебя. |
Пасть пред Тобою, в восторге немом преклониться, |
След Твоих ног целовать, благоговея, любя. |
Сердце в любовном горении хочет к Тебе устремиться. |
Господи, Боже, Владыка Живой и Всесильный, |
Сделай достойным меня этой нездешней любви, |
Полный святыни, любовью великой обильный, |
Сердце больное мое десницей Своей обнови. |
Господи, Боже, Владыка Живой и Всесильный. |
Тени ночные плывут над уснувшей землей, |
Сонмы прозрачных таинственно–чудных видений |
Мир покрывают воздушной своей пеленою, |
Мир наполняют волною живых откровений. |
Тени ночные плывут над уснувшей землей. |
1915 год
22.3.1915
Одна из самых больших опасностей для духовной жизни — это простор души, жизнь по стихиям и по обычаям мира сего. Мы живем, и очень часто, «без оглядки», не вникая, не всматриваясь ни в себя, ни в окружающих нас, живем без внутреннего контроля, как живется. Хорошо, если в душе нашей уже много добрых навыков, тогда жизнь течет по старым рельсам, и мы не рискуем упасть в пропасть. Но если душа наша хаотична, беспорядочна, «бесправильная», тогда наша «неоглядчивость» влечет нас к гибели. Каждую минуту, каждый час — самопроверка и самоанализ трезвый, беспристрастный, не педантичный, но и не поверхностный, — вот первое правило духовной жизни. Тогда томительное, манящее, неопределенное и призрачное «завтра» не будет поглощать все лучшее в нашем духовном «я». Не слепыми, не с завязанными глазами пойдем мы по узким и тернистым дорогам мира, — но с широко открытым взором, озираясь, видя все провалы и пропасти, но и все цветы, все радостные и благоуханные травы, которые будут встречаться нам на жизненном пути. «Бдите и молитесь, да не внидите в напасть».
22.3.1915
Светлое Воскресение
«Всегда радуйтесь». Господи и Владыка живота моего, духа уныния не даждь мне! Дай выйти из тесных, давящих граней субъективности, почувствовать благоуханную красоту Твоей вечно живой премудрости, дай преодолеть этот вечно ноющий гнет самости своего узкого «я» и выйти в безграничный простор Твоей благодати. Дай ощутить и почувствовать Тебя не для себя и не в себе только, но в полноте Твоего откровения миру, в величии Твоего подвига за Всеединство, в красоте Твоего пресветлого Воскресения, предваряющего и приносящего Воскресение всей твари. Да не один, но с нею со всею радуюсь о Тебе, Господи, ныне и в час всеобщего восстания. Тогда сподоби улицезреть пресветлый Лик Твой, Иисусе мой, Спаситель, Защитник, Утешитель. Тебе слава подобает и Тебе славу воссылаем. Аминь.
7.5.1915
Главное, что должно составлять душу, святое святых, сокровенную радость и открытое исповедание лучшей женщины — это любовь к Иисусу, нежная, трепетная.
Женщина должна любить Его инстинктивно, всем существом своим, тянуться к Нему, как цветы тянутся к солнцу, любить Самое Имя Его, это сладостное, дивное и воистину благоуханное Имя. Любовь эта, и только она одна, дает смысл вечному, неустанному исканию женской души, пассивной, не могущей утвердиться вне основания твердого базиса. Вообще, люди, не любящие, не знающие Христа, особенно темные, непросветленные. В них присутствие особой грубости, особой тяжести, особого густого мрака.
Посмотрите хотя бы на Ницше. Ведь просто достаточно взглянуть на его лицо, чтобы решительно сказать, что этот человек не любит Спасителя. И потому столько тьмы в нем. Но мужчина как бы в самом себе имеет заложенное основание бытия, основание, на котором он должен строить. Женщина же должна на что‑нибудь опереться. В любви ее душа.
26.5.1915
Начинаешь понимать, почему Сладчайший Иисус, «Источник всякой радости и Украситель всякой твари», как поет акафист, в час Своего явления в мир облекся не в расцвеченную плоть нас окружающей природы, не в лазурь неба и не в блестящую ризу ангела, но наше человеческое тело принял, нам уподобился в Своем смирении и был с радостного часа Рождества Своего и до искупительных минут Своего Голгофского страдания и до смерти крестной, и до ликования Воскресения, был Он Спаситель наш истинный, во всем нам подобный Сын Человеческий. И не потому облекся Он в одеяния нашего тела, что нас спасти хотел Он и прежде всего для нас пришел, но и потому также, что во всем мире видимом, подлунном и надзвездном, и во всем невидимом мире вечно ликующих и хвалящих Бога ангелов не нашел Он ничего более прекрасного, чем существо человека, этого истинного подобия Божественного триединства. И если мы, скудные благодатью, погруженные в серые будни и прозу жизни, не видим царского великолепия человеческого лика, и если, радуясь богатству и полноте окружающей нас природы и легкой прозрачности творений человеческого искусства, мы не ликуем от радости видеть богоподобную красоту наших братьев и сестер, то это только потому, что наши вежды воистину ослепли от нашего начального неразумения, и мы, вместо благоприятного лета, принесенного нам Искупителем, знаем одну лишь слякоть осеннюю. Но если любовь Иисусова не оставляет нас и поныне, в дни нашего великого отступления, и если по–прежнему шумят деревья, и радостно тянутся цветы, и она, светлая любовь нашего милосердного Спасителя изливает благовонное, драгоценное миро в каждом лепестке растения, то более всего и полнее всего озаряет она нашу землю в той благодатной красоте и светоносном ликовании, которое наполняет существо наше в минуты высшего подъема жизненных сил наших. Ибо воистину нет красоты более, чем красота Сынов Человеческих, и нет радости больше, чем радость созерцания ее здесь на земле, ибо во мгновение этого созерцания Сам Любимый наш, вечно Любимый, Ароматный, Благоуханный более, чем цветы и все ароматы земные. Сам наш Сладостный Иисус, одно Имя Которого, как разлитое миро, Он Сам, Невидимый, прикасается к душе нашей Своею благодатью, за нас пронзенный и облеченный в прозрачную плоть воскресения, десницей, радуясь великому нашему прозрению. Добрый Пастырь, видящий, что нашлась заблудшая овца и потерянная драхма человеческого Богоподобия и светит ликующему миру. Ибо думаю, что и радость не только для всех ангелов, херувимов и серафимов и всех святых, но даже и для Самой Пречистой и Пречестной Марии, Матери Божией и для Самого Воскресшего Иисуса и для Самого Триединого Бога, когда видит Он, что прозрели мы и уже не только не осуждаем наших братьев, но и в порыве действительной любви созерцаем их красоту, ведь это созерцание от любви, а любовь — печать Учеников Христовых…
Пусть молитва наша только маленький кирпичик, который несем мы на общее дело. Из этих кирпичиков воздвигается крепкое здание молитвы. И если бы только все мы умножили наши молитвы, то, верю, отверзлось бы небо, и упало бы к нам на землю светлое облачение с истинного и любовного на место наших худых одежд холодного законничества и неправедного деспотизма.
12.6.1915
… и еще молюсь о нашем всероссийском деле… но меня не пугает все то, что совершается теперь, и не потому, что я, как напр. кн. Трубецкой Евгений, на основании некоторых соображений был бы уверен в победе, но я считаю, что в громадном бесконечном океане событий то, что мы переживаем, только маленький незначащий эпизод, значение которого не надо переоценивать.
И главное, бодрость и вера в святость дела. Хорошо писал Н. Бердяев. Нельзя быть обывателем, надо быть гражданином. Каждая воля — центр, от которого расходятся или волны уныния, или волны мощи, и потому все участвуем в войне и несем ответственность. У всех должна быть одна воля, воля к победе!
17.6.1915
Главное — о Нем помнить. В сутолоке жизни, в гаме и шуме, в суете, о Нем, о Нем не забывайте, и тянуться, тянуться к Нему и открывать душу Ему, всю целиком. Чтобы Он близко был, ближе тела, ближе всего, — в этом вся суть, это единое на потребу.
От этого печаль и холод души, что от Него отошли, о Нем забыли, ибо, как и Серафим говорил, дьявол холоден, а Он горяч, ибо кто близ Него, тот близ огня. Но все наше существо распалось, раздробилось. Мы не можем собрать себя, и даже когда хотим о Нем думать и Его чувствовать, то мысли разлетаются по сторонам, и чувства далеки от Него. И мы, мы так грешны, что нам думать о Нем трудно…
«Мир во зле лежит, и кто любит мир, в том нет любви Отчей, но любовь к миру — есть ненависть к Нему»… Я тоже частица мира, ведь я должен себя возненавидеть, себя умертвить. А разве это легко — себя умертвить. Но надо уметь умирать бодро и радостно. И они, ведшие нас, — умели.
«Мы отовсюду подтесняемы, но не стеснены, мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся, мы гонимы, но не оставлены, низлагаемы, но не погибаем. Всегда носим в теле мертвенность Господа Иисуса, чтобы и жизнь Иисусова открылась в теле нашем. Ибо мы живые непрестанно предаемся на смерть ради Иисуса, чтобы и жизнь Иисусова открылась в смертной плоти нашей. Так что смерть действует в нас… Посему мы не унываем, но если внешний человек наш и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется. Ибо кратковременное страдание наше производит в безмерном преизбытке вечную славу».
Так умирали они, так умирал великий апостол язычников. Я же умираю со стонами и скрежетом зубовным. Но не так подобает идти на смерть. Радостно первые христиане шли на смерть и муки и в ответ на все вопли и крики проклятия говорили: «Я христианин». Так и мы твердо, радостно и бодро на всякое влечение жизни, на всякий удар, падающий на нас, на все, на все, что к нам идет, должны всегда иметь один сверкающий и блаженный ответ.
На душе у меня теперь спокойно и мирно. Темная тень прошла, как туча, как буря. Душа поднялась и освежилась. Я готов опять и к борьбе, и к напастям. Я опять радостен, безыскусственно радостен. Ведь это так радостно — чувствовать себя христианином, чувствовать, что Христос благостен к тебе, любит тебя, несмотря на всю твою нечистоту и весь твой грех. Только бы подольше была эта радость…
23.7.1915
Конечно, у всякого бывают разные мысли, настроения, переживания. Смена настроений — это общий закон, закон духовной волны, как говорит Гоголь.
Волны радости сменяются волнами печали, волны подъема — волнами упадка. Развитие жизни духа идет не по прямой, а по волнистой линии. И это закон. И надо смириться, надо примириться с этими сменами, нельзя впадать из‑за них в отчаяние и бунт.
В день уныния смирись — |
День веселья, верь, настанет. |
Вот истинная мудрость — смириться в момент уныния, ибо лишь в этом подчинении, добровольном подчинении психической жизни — обретается свобода.
Мы подчиняемся уже не потому, что нас принуждают, но потому, что хотим, и в этом проявление нашей воли, в этом свобода.
Французский ученый Ленридье, работу которого о болезнях религиозного чувства я как раз читаю теперь, говорит, что эта вечная смена настроений, непостоянность, текучесть особенно присуща душам, устремляющимся к мистическим созерцаниям, к религиозным экстазам. Религиозное устремление он объясняет именно желанием освободиться от этой внутренней неустойчивости, присущей этим тонким душам, желающим найти прочную опору, твердое основание жизни.
В сущности, в глубине каждого человека кроется мистическая потребность, предрасположение к мистике. Нет человека, которому было бы вовсе недоступно это «касание мирам иным», в той или иной форме все его знают, но есть некоторые, у которых души построены по–особенному, так что особенно звучат они в ответ на отзвуки, летящие оттуда, из этих «миров иных».
… Мы живем слишком мирно с природой в нас и вне нас, хотя этот мир нередко есть сон, и нам непонятен тот мир, который принес Спаситель, и та кровь, которой пропитан каждый жизненный нерв христианства.
… Чтобы понять Лествицу, надо в религиозном опыте собственном пережить тот факт, что весь мир (и мы, как часть мира) во зле лежит и что все в мире «похоть плоти, похоть очей и гордость житейская»… В Лествице есть масса материала, который, мне кажется, — для всех. Это разбор психологический отдельных страстей и добродетелей. Мне лично эта книга помогает разобраться в себе… Глубина этой книги открывается не сразу. У меня было три периода — отход от узкого пути Лествицы, протест против ее «холода» и «жестокости» и третий период — сознательного отношения и направления жизни по Лествице. Теперь для меня эта книга — закатный свет, и сквозь внешний холод пробивается для меня внутреннее тепло. Плачущий и знающий скорбь и темноту аскезы — знает, по выражению Лествицы, и «тихий смех души». Женщина, когда рождает, терпит скорбь, но по рождении забывает о скорби, потому что «родился человек в мир» — так и подвижник Лествицы через трудные и темные проходимые дебри аскезы идет к светлым блистающим вершинам «безмолвия» или полного ощущения Бога и слияния с Иисусом. Через стремнины и провалы — к звездам.
… Скорбел и молился о том, чтобы было дано мне «сердце новое и дух новый» — полные любовного горения, но… любовь не начало, а конец христианства, вершина всего, «исполнение закона», как я не раз говорил.
Я думаю, как Флоренский, не как Соловьев и Федоров, что христианская любовь есть благодать, или Бог в нас, или Царство Божие, или вечная жизнь, только переходящая, так сказать, через край души. Ибо Христос дает не только жизнь, но и избыток жизни. Думаю же, что и у любви два пути: первый внутренний — борьба с внутренним эгоизмом, с центробежными силами души. Тут смирение есть первый шаг и самый нужный для любви, ибо ведь смирение и есть отказ от собственной личности, а любовь есть передача ее другому. Даже думаю, что смирение есть внутренняя сторона любви, любовь, как она сама представлена для субъекта, конечно, понимая смирение в широком смысле.
Второй путь — путь общения с людьми и делание им добра (об этом хорошо у Достоевского… беседы Зосимы со слабонервной дамой)… Только бы не осуждать наших родных. Мы не можем их осуждать. Конечно, это так больно, что они с колыбели не привели нас ко Христу и любят «моды», а не Христово богатство. Но… разве они виноваты в своем неведении? Ведь они сами первые падут его жертвой. Разве не довольно того, что они дали нам жизнь, и отчасти ведь ценой своей жизни! Ведь для нас христианская жизнь есть величайшее благо, и за то, что это благо дано нам отцами, и за это благо мы должны вечно благодарить их и отплатить им. Мы должны научить их, или молитвой привести их ко Христу.
Итак — два пути к любви. Когда же в смирении отречетесь от себя и благодатью Христовой передадите себя ближним, тогда безличную благодать Христову уже ощутите как личность, и Бога полюбите как личность.
2.8.1915
Мне не хотелось обыкновенной жизни, но мне хотелось быть с Богом и без конца Его славить, ибо душа моя ощущала Его в тот час. Вот… обрывки из моей песни, которые я записал вчера вечером, но это только отрывки, только отблески того, что было вчера в душе моей, что наполняло ее до краев:
Мне ничего не надо, кроме Бога, |
Его хочу любить и целовать. |
Передо мной пылит моя дорога. |
Мне ничего не надо, кроме Бога, |
Мне дорога лишь Божья благодать. |
О, люди, отойдите от меня, |
Я создан весь из мрака и огня, |
Мне дорога лишь Божья благодать, |
Его хочу любить и прославлять. |
О, солнце! Ты сверкаешь так высоко, |
О, мир, ты радостно мое ласкаешь око, |
О, бесконечные просторы и поля, |
О, мать моя, сырая мать–земля. |
Для вас, певцов, есть в этом мире много. |
Мне ж ничего не надо, кроме Бога. |
Ищу нездешнего горящего чертога, |
Бреду в нездешние далекие края, |
Летит и славит песнь моя. |
Мне ничего не надо, кроме Бога. |
О, Господи, Тебя я прославляю, |
Перед Тобой склоняюсь я в пыли, |
Ничтожный червь, ничтожный раб земли, |
Открой дорогу мне к невянущему раю, |
Туда несу Тебе мой фимиам, |
О, Господи, в Твой заповедный Храм |
Впусти меня, Тебя я умоляю, |
Я знаю, Господи, Владыко, знаю, |
Что путь туда идет не по цветам, |
Но все же я иду туда, к огням и раю. |
Передо мной пылит моя дорога. |
Мне ничего не надо, кроме Бога! |
Слова апостола о том, что «нельзя любить Бога, не любя человека», может быть надо так понимать: только когда мы полюбим брата — ощутим живую силу и красоту личности, тогда научимся любить личность вообще и полюбим Бога как Личность, ибо иначе будем любить не Бога, но Божественное в нас, как пантеисты.
***
Я последнее время (до последних двух дней) стремился к достижению одной поставленной себе цели. Т. к. я один почти, т. е. часто один бываю, то подумал я понемножечку употреблять это время одиночества на организацию своей личности в духе подвижничества, т. е. заняться особенно усиленной аскезой, сущность которой есть «умное делание». Это «истинная философия Христова» — по выражению одного из святых. Строго организованные мысли о важнейших истинах христианства, молитва Иисусова и «внутрьсмотрение» — вот чем я хочу наполнить свое одиночество. Ибо, по выражению Лествичника, «много есть деланий для деятельного ума». Настроение у меня бодрое, светлое, деятельное: хочется работать и работать.
27.9.1915
… Жизнь — труд! Не может же душа наша «веселиться все время». Ведь если все время будет весна, то мы никогда не созреем, а ведь весна не отнята от нас! Ведь мы ее знали и знаем. И какие пышные цветы росли и растут и, верю, будут расти для нас и в нас…
1916 год — Эвакуация в Саратов
26.2.1916
… Еду. Стучит поезд. Бесконечный белый простор смотрит в окно. В душе какое‑то смутное чувство. Впереди ждет новое, большое, долгожданное — университет… Я еще в вагоне. Утро такое светлое, ясное. Солнышко смеется там в небе, и его улыбка доходит до нас. Окрестности изменились. Кругом лес. Писать трудно, поезд дрожит и прыгает, а мысли, напротив, плетутся как‑то вяло и бессвязно после бессонной ночи. Всю дорогу читал Гюисманса. Роман с каждой страницей делается все увлекательнее и увлекательнее. Это, в общем, попытка более глубокая, чем у Лодыженского, обосновать теорию демонизма и психологически выяснить ее. Книга ставит целый ряд интереснейших вопросов.
Вчера в 12 часов совершенно благополучно прибыл в Москву. В 1 час дня был на Саратовском вокзале… пошел в Кремль, был в соборах и Чудовом монастыре…
27.2.1916
Вот я и в Москве, в моей любимой белокаменной, но и Москва меня не обрадовала. С особой остротой почувствовал я сегодня, что самое главное, в конце концов, это не город, не место, а живая человеческая душа. Целый день бродил я по московским улицам. Был в Кремле, прикладывался к московским святыням, целовал эти дорогие нетленные остатки и, как умел, молился тем, кто некогда в годины бед своею молитвою ограждал нас от грядущих бурь.
Странное чувство испытал я от этих гробниц. То чувство, которое появлялось у меня и в киевских храмах. Мне казалось, что весь этот бесконечно отвратительный город (новая Москва немного лучше нового Киева: отвращение, вызываемое ею, немного менее того, которое вызывает у меня Крещатик), весь этот шумный, пошлый город, который, как море, окружает маленький остров Кремля и бьет в эти стены волнами своей суеты, мне казалось, что он, громадный и шумный, стоит и держится на земле только благодаря этой исконной святыне, хранящей в себе неиссякаемый источник благодати, живые в день всеобщей суеты и смерти. Как древний Кремль был крепость, за стенами которой прятались в минуты опасности, так ныне, кажется мне, возвышаясь над нашей современностью, вознося покрывало благоуханных молитв святого, неумолчного колокольного звона и литургических жертв, приносимых в кремлевских соборах, отвращает полчища невидимых врагов святой Руси и рассылает во все концы земли нашей токи сияющей благодати. Как в Киеве, так и здесь, в Москве, меня поражало это удивительное слияние двух эпох и храмов различным богам. С одной стороны, Кремль — это сердце народной святыни, это, как говорит Федоров, живой проект воскресения, а с другой — Театральная площадь, полная этих кумиров, где ежедневно совершаются жалкие пародии божественной Литургии. И мне показалось кощунством здесь, вблизи этих храмов, идти в театр смотреть карикатуры в присутствии живых подлинников.
Мне верилось и мечталось, что придет день, светлый день, когда многодумная Москва современности ощутит, почувствует всю полноту тех даров, которые непрестанно идут из‑за стен Москвы древней… То скрытое, но непрестанное воздействие, которое оказывает Кремль на Москву и всю Русь, станет, быть может, явным. Я верую всей душой в материализацию святыни, если можно так выразиться. Для меня представляется несомненным, что каждая чудотворная икона находится в реальной и совершенно особенной связи с изображаемой ею Сущностью. Верю, что Бог, пребывающий вечно в Своем творении, в одном из сотворенного пребывает менее, а в другом более активно, более проявляет Свою сущность. Так, наиболее пассивен Он в сфере «вечных мук», наиболее же активен здесь, на земле, в Теле Господа нашего Иисуса Христа, ежедневно предлагаемом нам Св. Церковью в Таинстве Евхаристии.
Менее, но все же полностью активен пребывает Господь в своих святых именах, и особенно в сладостном и таинственном имени Иисус. Несомненно также, что божественная активность является нам в «явленных» чудотворных иконах. И святые также неизменно пребывают в связи со своими нетленными телами. Недаром преподобный Серафим советовал верующим в него после его смерти приходить молиться на его могилку.
Посему, когда я очутился в Кремле, воистину почувствовал себя в мире Богоматери, в мире, где наша косная, темная плоть сделалась просветленной, благоуханной и послушной Божественной воле. Я вышел оттуда бодрым, освеженным, с новыми силами. И стало ясно, что воистину Русь святится обилием этих материализированных святынь.
Чем я наслаждался вчера, прямо‑таки наслаждался, так это московским говором. Дело даже не в правильности, а в певучести удивительной… Люди поют, а не говорят. Это один восторг. Стихотворение Вяч. Иванова о славянском «ла» вполне может быть понятно только в Москве.
29.2.1916
Пишу из Саратова с новой квартиры, куда только что перебрался из общежития. Светлая, чистая комната в два окна. Уютно, светло и, по–видимому, тепло. От университета очень близко, минут 15 ходьбы. От центра тоже недалеко. В комнате я один, столоваться буду здесь же у хозяев. Все это удовольствие: комната (12 р.), стол (15 р.) + два раза в день кипяток, уборка комнаты и освещение будет обходиться мне, таким образом, 35 р. в месяц. Конечно, это дорого, и даже очень, но дело в том, что найти комнату, по–видимому, можно и дешевле, но на это потребовалось бы чрезвычайно много времени, а время для меня теперь дороже денег. Ввиду этого, поразмыслив целую ночь (комнату я нашел еще вчера, в день приезда), решил я остановиться на этой комнате. Был в справочном бюро о помещениях, но там встретил мало утешительного… Итак, я думаю, если я и сделал, может быть, ошибку — продорожил, то во всяком случае немного. Сейчас чрезвычайно тихо. Говорят, утром никого не бывает, а вечером тоже все ведут себя бесшумно. Все это удобно.
Саратов мне очень и очень понравился. Ну, право же, эта глухая провинция, с маленькими игрушечными домиками, вся засыпанная снегом, напоминающая деревню, живописно расположенную на горах, по–моему, гораздо лучше всех этих шумных, громадных каменных колодцев, т. е. больших городов. Прежде всего, что меня здесь радует и действует успокоительно чрезвычайно на мою психику, так это удивительная тишина, царящая в городе. Выйдете вы в Киеве, уж не говорю о больших улицах, но даже где‑нибудь и далеко от центра, и вас сразу охватит океан суеты и шума. Это так действует на нервы, так мешает, не дает сосредоточиться. Ведь есть шум радостный, осмысленный, полный глубокого значения. Так шум леса, моря, реки. В этом шуме вы видите проявление интенсивной жизни, ее творческих выявлений. Но шум большого города — это, в сущности говоря, треск, грохот бессмысленный, похожий на стук трещотки, создаваемый не глубокими порывами жизни, но суетой сует. А тут тихо, тихо… И можно успокоиться. Ведь внешний шум только мешает внутренней работе, поэтому можно думать, что внутренняя жизнь у людей, действительно богатых духом, может развиваться здесь очень успешно… Итак, описываю. Говорят здесь хорошо, правда, с ошибками, но это не главное, а главное — это общий тон разговора, лучше сказать, тон говора. Говор здесь раскатистый, приближается к московскому. Это хорошо.
7.3.1916
Сегодня я слушал Якубаниса[27]. Еще раз утверждаю, что он положительно некрасив, но читает интересно и содержательно. Курс, который я начал слушать, — «Философия пифагорейцев», а фактически это продолжение курса истории древней философии от пифагорейцев и далее. Философию пифагорейцев он как раз сегодня закончил… Теперь приступил к элийцам, после Ксенофона перейдет к Гераклиту. То‑то будет интересно. Этот «темный» философ, перед которым я провинился своими дубовыми виршами, по–прежнему неустанно влечет меня к себе.
Его изломанная душа кажется мне чуждой эллинской ясности, о которой сегодня говорил Якубанис, и приближается к нам своей изломанностью. Он может быть самый близкий к нам из всей древности. Не помню, говорил ли я вам о гипотезе Маковейского в «Досократаках», объясняющей «темноту», неудобопонятность Гераклита, которая, по этой гипотезе, вытекает не из меланхолического темперамента, не из желания сделать философию неудобопонятной для толпы, но, прежде всего, из самого содержания Гераклитовского философствования. Он, учивший о текучести и непрестанной изменчивости всего, не мог вложить свои мысли в оковы слов.
Слова были слишком грубым материалом, при помощи которого он не мог поведать миру истину о всеизменяемости. В силу этого самым существенным для него были звуки; как философия пифагорейцев есть мистика чисел, так философия Гераклита — мистика звуков.
Вечная жизнь есть для меня не потусторонняя реальность, но порядок бытия, открывающийся еще здесь, на земле. И вот, собственно, теперь то, что я пишу, есть именно развитие этого основного положения о мистической природе, вечности жизни и мук, со всеми вытекающими из него последствиями. В нашем богословии вообще заметен сдвиг от холодного рационализма к истинной, живой мистике.
Бог становится для нас не объектом отвлеченного мышления, не выводом из посылок, путем логических операций, но непосредственной опытной данностью. Эта общая реформа богословия несомненно должна пролить своеобразный свет на все проблемы христианской метафизики, этики и догматики, в частности на проблему вечных мук, которую доныне решали лишь путем рассудочно–схоластическим, не пытаясь проникнуть в мистическую природу трактуемых понятий. Мне же хочется подойти к вопросу именно с мистической точки зрения. Скажу откровенно, я чувствую себя ужасно слабым и немощным, отсутствие познаний в области богословия, философии святоотеческой и мистической литературы, отсутствие академического метода, неумение научно разобраться в материале, взяться научно за работу, наконец, незнание греческого и еврейского языков — все это создает громадные препятствия, не говоря уж об абсолютном недостатке времени. Но пусть все это так: во всяком случае, в моем сознании живет мысль, некое мистическое построение, и пусть оно останется ничем не обоснованным, я все‑таки выскажу его, ибо я его полюбил. Да притом, мне кажется, нам дан в этой трескотне мира, в этом шуме и суете, которые совершенно захватывают, поглощают душу, пленяют ее насильственностью своей реальности, наш долг — противопоставить этому миру другую реальность, открываемую нам в нашем мистическом опыте. Пусть мы бедны, пусть даже мы не мистики, а «мистицисты», но разве даже те крохи, которые выпали на нашу долю, не обязывают нас быть свидетелями истины… Моя мистическая жизнь в настоящее время чрезвычайно бедна. Потоки внешнего бывания сначала, а теперь поток рассудочной работы затянули меня и влекут своими путями. Как знать, может быть, в душе отлагается материал для будущей мистической жизни?
7.3.1916
Вчера был у В. В. Зеньковского. Обстановка его жизни меня поразила. Представьте себе маленькую комнатку, разгороженную ширмой, за которой пищит (я извиняюсь, но тут не могу подобрать другого выражения) «дите», утешаемое нянюшкой. В крохотной части комнатки, отделяемой ширмой, стоит кушетка и письменный стол, заваленный книгами. Этот угол — кабинет В. В.
Как он может здесь заниматься под аккомпанемент детского плача, я понять не могу. Мне его жаль, просто не могу понять, чем объяснить такую обстановку… Что касается специальной кафедры русской философии, то В. В. сказал, что это возможно не ранее, как года через три, т. е. как раз ко времени окончания мною университета.
Дело в том, что покамест В. В. избран на кафедру философии только факультетом и не утвержден общим советом университета, вследствие чего он состоит приват–доцентом и потому не хочет еще поднимать вопроса о факультете. Вопрос же этот об учреждении новой кафедры есть вопрос законодательный и потому после расхождения факультетами должен пройти через законодательные учреждения Государственной Думы и Гос. Совета. Ввиду этого это вопрос далекого будущего. В будущем году В. В. думает вести практические занятия по философии, но до новейшей философии (Федоров, Соловьев) не дойдет, так как по положению здесь еще не совсем принимают исторический метод исследования.
Моими мыслями по вопросу о вечных муках В. В. очень заинтересовался и высказал мысль, что мою работу в этой области можно будет поместить в журнале «Христианская мысль»[28]. Рекомендовал мне только ближе познакомиться и глубже с постановкой этой проблемы в святоотеческой литературе. Я, конечно, сделаю это, когда приеду в Киев, а теперь должен ограничиться записью своих мыслей в свободные минуты (буквально минуты). Если удастся кончить работу здесь, в Саратове, то отнесу ее на суд к В. В.
21.3.1916
… Мне пришлось, хотя и очень бегло, ознакомиться с новой работой о Воскресении Христа… Это книга Туберовского «Воскресение Христово (опыт мистической идеологии пасхального догмата)». Работа дает кое–какой материал и по вопросу о вечных муках, так что мне придется на ней остановиться в своей работе, вписав кое‑что в последний раз. В книге О. Шмидт есть также кое‑что, посвященное этому вопросу. Вообще, как мне кажется, моя работа могла бы развиться в многотомный труд, так много вопросов соприкасается с основной проблемой…
На Реквиеме я был… Это Реквием Верди. Вещь удивительная по захвату и глубине, но как мало в ней той православной тишины, ясности, прозрачности, того тихого Фаворского света, которым дышит наше православное богослужение заупокойное. Впрочем, оно всегда так безбожно сокращается. Жалкая попытка переложить Реквием на стихи есть и у Апухтина… Много красоты и глубины в католичестве, но теперь все ярче и ярче ощущаю его неполноту по сравнению с «пресветлым Православием», как писал Курбский о нашей вере. И как я доволен, что мне придется скоро быть в самом живом центре православных святынь — в Москве, в обители преподобного Сергия, в Кремлевских соборах.
22.3.1916
Как радостно думать об этом удивительнейшем, таинственнейшем и прекраснейшем учении Евангелия о вечной жизни и вечности нашей личности. Да, прав Гиляров, когда он утверждает, что учение о бессмертии души, по существу, философское и к христианству пристегнуто только. Да! Но в христианстве есть учение о вечной жизни и бессмертии личности — единственное и неповторимое. Радуюсь, что текут дни… Но в то же время невольно думаю, да, но ведь они, эти дни, приближают и старость, страшную старость, когда силы не будут кипеть, как теперь, рваться неудержимым потоком наружу, когда будущее не будет манить розовым горизонтом, когда кругом вместо любимых лиц будет ряд могил, а молодое, новое с торжеством и смехом будет идти мимо, не замечая даже. Мысли о старости часто меня мучают, а особенно тогда, когда ощущаю в себе всю полноту, всю силу молодости. И тогда только утешение вечной жизни и бессмертия личности, утешение «Славы воскресения», иногда нежданно наполняющее душу лазоревым светом, вдруг делает жизнь такой легкой и прекрасной.
Евангельское учение! Невидимыми нитями оно вплетено в жизнь. Идти и видеть эти нити, вечно ощущать в себе Божественное Слово — вот счастье, вот цель. И как больно порой, что мы не все едино, не все зрим, и эта слепота близких иногда так мучительна, что кажется — нужно вырвать и свои тоже, почти слепые глаза, чтобы дать их тому, кто ничего не видит. И как радостно теперь иногда думать, что все‑таки Он всех спасет и всех примет и все Его увидят. Как радостно чувствовать, что нет уже в Его лице того холодного и непонятного, что пугало, мучило, страшило, но чувствуешь, что оно, Его учение, не розовое, не черное, но красное, победное. О, если бы и самому сделаться красным. Если бы и самому приобщиться ко всей этой полноте страданий и ликования, сделаться участником всего этого — и муки, и торжества.
15.6.1916
… Вот и Ровно. Приехали сюда только утром, т. к. запоздал поезд. Казачевский — начальник управления ВВС уехал как раз в Луцк и будет, вероятно, только вечером. Итак, положение неопределенное и потому самое что ни на есть глупое и неприятное. Поскорее бы уже знать что‑нибудь, то или иное. Стараюсь не думать покамест в неопределенном положении. Это не годится. Обстановка, усталость, новые впечатления, чтение все время в пути, все это несколько одурманивает, притупляет сознание. Зато все подсознательное живо и действенно. Ходишь, двигаешься, говоришь, читаешь, — словом, телом и поверхностью души вовне, но глубина существа далеко от этого пыльного, грязного, битком набитого военщиной всякого сорта и евреями Ровно. Впечатление недавнего прошлого, которое даже еще не перестало быть настоящим, порой выплывает с небывалой яркостью и свежестью, и кажется, что только ветер сметает эту пыль, начинающую обволакивать все существо, и жизнь — настоящая, благоуханная жизнь вдруг вновь наполняет душу…
Эх, поскорее бы узнать что‑нибудь у Казачевского. Вдруг как‑нибудь устроюсь так, что буду ездить в Киев. Во всяком случае, рискну, и если зайдет разговор, какой род службы мне приятнее всего, скажу, что в разъездах… Но подумать о том, что буду с утра до вечера сидеть над бумагами здесь, в этом грязном Ровно — страшно. Впрочем, как выйдет.
14.7.1916
… Я солдат. Бог даст, все сложится если не хорошо, то терпимо. Что касается срока службы (это вопрос для меня самый тревожный), то кажется — на студентов не распространяются никакие военные законы по этому поводу. Ведь обыкновенно окончание училища обязывает к двухлетней службе, а студенты, кажется, могут бросить, в случае окончания войны, службу, когда угодно…
Жить я буду в вагонах, только вот не знаю — в теплушке или в классном. Это зависит от распоряжения начальства. Кругом солдаты и народ добродушный, славный. Есть один вольноопределяющийся, окончивший политехнический. Что буду делать, точно не знаю еще. Завтра буду учиться. Теперь о питании. Есть придется из общего котла. Из общей миски буквально. Обед, конечно, весьма, весьма скудный, даже солдаты, привыкшие к боевой службе, ругают жидкую водицу, называемую здесь супом, и кашу на сале. Мог бы обедать с офицерами вместе, и это было бы чрезвычайно важно в смысле налаживания отношений и всякого рода связей, но это удовольствие будет стоить рублей 60 в месяц — это, увы, мне не по карману. Дай Бог смирение перед испытанием.
15.7.1916
… Я зачислен в роту и не связан нераздельно со штабом батальона. Если же штаб есть что‑либо более или менее неподвижное, то рота двигается часто. Поэтому, вероятно, прямо‑таки на днях мы двинемся дальше по линии. Солдатские щи, теплушка (я помещен в теплушку), нары… Общество солдат, право, не хуже во многом, чем общество интеллигентное, проще, сердечнее, с ними можно чувствовать себя нараспашку. Ругаются они, правда, цинично, — но не хуже студентов, земгусаров, во всяком случае. Занятия мои — это покамест обучение строю и словесности. Пожалуй, немного затруднительно, но тоже дело привычки — выучиться отдавать честь и становиться во фронт. Во всяком случае, это не труднее, чем пройти греческий в один месяц. Неприятней, конечно, то, что я нижний чин. Должен тянуться перед каждым прапорщиком, «есть глазами» начальство и т. д. Но что же? В самой воинской дисциплине, как таковой, т. е. отдание чести и т. д., нет ничего по существу оскорбительного, и не может быть ничего такого. Что же касается до того, что какой‑нибудь нахал может позволить себе грубость, то ведь в конце концов к этому можно отнестись по–философски, если уже не по–христиански! Вообще, я вижу, что для примирения с внешними затруднениями и неприятностями моей философии хватит. Вот если бы так по–философски я мог отнестись к внутренним трудностям…
Но мое положение не безысходно. Есть, по–видимому, два выхода: 1–й — перейти в какую‑нибудь инженерную часть, 2–ой — поступить в Инженерное училище.
19.7.1916
… Я дочитал Сенкевича. Его книга много, очень много заставляет подумать, затрагивает все те жгучие и запутанные вопросы жизни, которые теперь невольно встают в сознании. Но мне кажется, что эти вопросы, вопросы этические, психологические, только затрагиваются, а не рассматриваются во всей своей глубине и не разрешаются. По прочтении остается чувство неудовлетворенности: слишком плохо все это.
Теперь я читаю Гершензона — «Исторические записки», но обстановка не располагает к серьезному чтению. Работа моя пока затормозилась, хотя первая часть уже закончена в общих чертах.
Моя религия еще не захватила всего моего существа — она лишь на периферии, — отсюда моя восприимчивость к переменам и ослабление религиозного огня во время их. Моя религия не настолько сильна во мне, чтобы просветить всю толщу жизни, всю полноту жизненных связей и отношений.
Меня поэтому несколько и пугает семейная жизнь, что с нею начинается новая полоса в бытии, которая требует не только философского осознания, но и религиозного просветления. Надо быть готовым к этому. Надо иметь уже возжженный светильник.
21.7.1916
Я начал это письмо в вагоне 21–го, когда ехал, догоняя свою роту, а теперь я уже в роте в другом вагоне. Кругом сосновый лес. Откуда‑то издалека доносится глухое «бухание» канонады — мы стоим далеко–далеко от всякого жилья, даже от станции версты полторы…
Я приеду в училище, вот и все. Помимо всего прочего, мне хочется в училище потому, что мое положение в батальоне более чем глупое. Не имея специального технического образования, я не могу вести какое‑нибудь специально–железнодорожное дело; чисто солдатской работы мне не дают, в канцелярию меня не имеют права посадить как вольноопределяющегося, да и глупо было бы делать из меня писаря, для этого не нужны люди с образованием. И вот я изучаю «строй» и «словесность» — но ведь это же комедия. Я понимаю, быть в тылу и не работать для войны — это еще туда–сюда, но здесь, в армии быть лишним — это непростительно. Между тем, теперь, как никогда, мне хочется быть среди активных, действительных ковачей победы, теперь, как никогда, я хочу дела. Хоть месяц — 2 — 3, но я буду деятелем в армии. А для этого надо быть в училище. И я буду там. Если так, то и теперь моя жизнь здесь не пропадет даром — я подготовлюсь к будущему, ибо, чтобы быть офицером, надо знать солдатскую жизнь.
24.7.1916
В этом отрада, в этом утешение, в этом жизнь — знать и чувствовать, что за гранями этого текучего, изменяющегося тленного мира есть другой, неизменяемый, нетленный, неподвластный закону земной текучести. С ним общение непрерывно. От него не могут оторвать те случайности, которые царят на земле.
Все зло, вся неправда и тоска оттого, что отрываешься сам от этого невидимого мира и прилепляешься к миру суеты.
Но не во власти человека жить суетой. Душа всегда питается нездешними родниками, вопрос только в том, какие это родники и как пьем мы, полной ли грудью, из них. Эти два–три последние дня у меня в душе совершается что‑то хорошее. Бог кажется таким близким–близким, чувствуешь Его везде. И когда выходишь с палкой и бредешь по широкой, мокрой от дождя дороге, и сверху падают крупные дождевые капли с деревьев, и творишь молитву Иисусову, тогда забываешь о своем солдатстве, если можно так выразиться, забываешь обо всем и питаешься бесконечностью, впиваешь в себя эту бесконечность и чувствуешь себя спокойно и просто, точно кто‑то большой и сильный взял тебя на руки и понес… Жить религией, мирами нездешними, чувствовать себя здесь только странником, пришельцем, не думать о земном устроении — вот, может быть, к чему ведут нас испытания этого года… Ибо велика грозящая нам опасность — устроиться спокойно, тепло и уютно здесь на земле.
… Работа моя подвигается медленно, условия не благоприятствуют, прежде было легче писать. Но все‑таки понемногу двигаюсь. Заниматься языкознанием не начинал еще. Не знаю, буду ли. Сенкевича не читаю. «Потоп» мне не нравится окончательно. Читаю Лерца.
Но главная моя работа — это работа над собственной душой, по возможности быть чаще с Господом, если можно, то и всегда с Ним, вот чего я хочу. А остальное приложится. Верю и чувствую это. То, что совершается у меня в душе, самое для меня интересное из всего, чем живу теперь.
4.8.1916
Изредка после минут молитвы я погружаюсь весь в свои думы, я как в забытье, и в эти минуты невольно мерещится мне отверстый алтарь, Святая Чаша, немолчное сладостное пение, невидимые полчища неземных служителей, Покров Богоматери, распростертый над жертвенником, в молитвенном вдохновении приношу Владыке бескровную жертву… Нет счастья выше, чем сделаться участником Божественной службы, но нет ничего более страшного, как это. Но… разве не в немощи совершается сила Его? И разве не в скудельных сосудах несет Он сию благодать? Я же до сих дней вижу во всем течении моей жизни действие особой десницы Божией, ведущей меня, непослушного и упорного, к пажитям спасения… Только бы улучить хотя некую часть благословенного смиренномудрия.
Я занимаюсь языкознанием и должен сознаться откровенно, что чтение Пржединского доставляет мне большое удовольствие. Пишу понемногу работу (странно, что X. М. до сих пор не выходит в июле).
5.8.1916
Итак, решено. Я не буду хлопотать об Инженерном В. Училище. Я продумал сегодня всю ночь. Дело в том, что положение мое довольно запутанное, — отпусками я буду пользоваться далеко не всегда, т. к. для этого надо быть безупречным юнкером. А я ли похож на военного? Это во–первых. А во–вторых, по окончании я буду брошен невесть куда и уж конечно потеряю всякую связь с Киевом. Между тем, оставаясь в батальоне, я буду в постоянном общении с Киевом (ведь теперь я в обучении, а по окончании его я попаду, вероятно, в такие условия, что буду пользоваться командировками).
Кроме того, оставаясь в батальоне, я мог продолжать свои научные занятия, а для человека, так привязанного к ним, как я, это очень важно. Ведь научные занятия для меня не шутка, не дилетантизм, наконец, не путь к карьере, а дело, связанное с религиозным делом моей жизни. Поэтому этот довод очень важен.
Что касается моей полезности и пригодности здесь, то, как кажется, я могу быть полезен здесь, изучив какую‑либо железнодорожную специальность. Таким образом, колебания у меня могли быть, и действительно были, основательные. Т. к. до 10–го времени мало, то я решил сегодня ехать в штаб батальона, чтобы все разузнать и решиться.
Перспектива военного училища, где возьмут меня всего, с одной стороны, и жел. дор. батальона, где берут от меня только малую часть, повергла меня в сомнения. Сегодня еду в Шт. бат. — часа через два с Геней, его вызвали туда зачем‑то. Он в нерешительности и колеблется. Окончательно мы решили все в батальоне, когда выясним все детали. Пусть еще пропадет год без занятий. Но я окажусь не за спинами других, а действительно в рядах действующих. Вы не знаете, как это мучительно — слышать, как рядом с вами звучит канонада, где‑то близко–близко гремят пушки, умирают люди, а сам сидишь и занимаешься своим делом или спишь спокойно. «Ужасно сидеть за спинами других», — сказал как‑то Геня, когда ночью слушали мы с ним пальбу.
19.8.1916
Мне помешали, когда я писал, пришел ко мне один солдат, мы разговорились и говорили часов до 12 ночи. О чем? О самом дорогом, о самом важном. Я неисправим, неисправим окончательно. Как некогда в кругу своих интеллигентных товарищей, так ныне и здесь, среди нового общества, я не могу отказаться от великой радости хотя бы мыслью касаться Истины, если делом далек от Нее. Но никогда я не думал, т. е., лучше сказать, не сознавал ясно, как универсальна философская мысль. Я касался вчера самых тонких и глубоких вопросов, высказывая мысли иногда чрезвычайно смелые, достаточно сказать, изложил много моментов из системы Федорова и чувствовал, что меня понимают, улавливают изгибы моей мысли тоньше и проникновеннее, чем мои интеллигентные собеседники. Воистину философия христианства универсальна, и воистину надо найти только язык, только форму выражения, и тогда можно говорить о ней с теми, кто далек он нашего «просвещения», но, как знать, может быть ближе к истинному свету! Я вчера был в ударе, как давно уже не был, и чувствовал, что говорю хорошо. Вчера получил письмо от В. И. Экземплярского. Вероятно, раньше […] уже выйдет № 7–8 Хр. М., где будет напечатана первая половина моей работы. Вторая уже набрана для 9–го номера. Одновременно печатается брошюра в количестве 400 экземпляров. Я отвечу на письмо и, вероятно, попрошу оставить 25 экземпляров в редакции.
8.9.1916
На станции, где мы стоим, поставлены пулеметы, помещены наблюдатели, водружен колокол…
Как только показываются гости, сейчас же колокольным звоном сообщают об их приближении, и все тогда скрываются, прячутся на время… Около станции всюду разбросаны блиндажи, прекрасно защищенные подвалы, куда никакая бомба не достанет…
Наш телеграфный аппарат мы с Сергеем Викторовичем из вагона перенесли в станционное помещение.
Встаем мы рано утром, часов в 6–7, когда о «нем» еще нет и помина, и отправляемся на станцию, где и остаемся до времени, когда стемнеет. Так при первой же тревоге мы можем принять все меры для сохранения собственной безопасности, т. е., попросту говоря, при первом же звоне лезем, как кроты или мыши, в подвалы и ждем, когда неприятель скроется… Тогда понемногу опять показываемся на свет Божий… В дурную погоду мы совсем спокойны. Хуже всего, а может быть и лучше всего, что эти аэропланы и все эти тяжелые события глубоко затронули мою психику… Да и не только мою, наверное… Смерть, которую мы всегда рисуем такою отдаленной, о которой забываем вовсе, увлеченные земной жизнью и земными мечтами, она показалась нежданно так близко, она увлекла за собою тех, с кем еще недавно говорил, кто был еще полон сил и жизни, увлекла внезапно, «низложила как хищник», и невольно впервые открылись глаза и стал смотреть на окружающие лица и думать — «обреченные на смерть», «смертные».
Ранним солнечным утром в поле, на маленьком кладбище из нескольких безвестных могил павших воинов, просто в присутствии нескольких лишь солдат и небольшого караула, похоронили мы двух наших товарищей… Не было ни слез, ни печали, как обычно на похоронах… В утреннем тумане нестройно пропели неспевшиеся голоса, опустили в чужую землю двух, оставивших нас, помолились, поставили простые кресты — и выросли две могилки, на которые, быть может, никто никогда не придет поплакать, и где одиноко и безвестно будут лежать жертвы нашего великого греха и непрощенной, незамоленной неправды…
Здесь, этим утром, когда слова молитвы сливались с отдаленным гулом канонады, а дым кадильный расплывался в нежных солнечных лучах, здесь впервые всей глубиной души ощутил я неизреченную глубину похоронного служения и слов молитвенных, произносимых Церковью перед лицом смерти.
Удивительные слова… В эти ужасные минуты, когда близко умерший, как‑то не хочется говорить, не находишь слов никогда, а молчать — молчание страшно и тягостно… Но вот Церковь нашла слова именно те, какие нужно. Она одна не растерялась, и, простые и таинственные, как сама смерть, звучат ее молитвы, исполненные великой скорби о нашем неисцеленном грехе, и отвратительном бесславии, и сладкой надежде, и уповании грядущей славы…
«Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть». И дальше, о великом и истинном таинстве, о том, «како лишихомся славы» и как красота наша, сотворенная по образу Божию, оказалась бесславной, не имущей вида, побежденной тлением. Таинственные слова… В них вся философия смерти и, как знать, может быть, и жизни, и как мало мы вспоминаем о них, темные, слепые, ослепившие себя, одурманившие земной суетой.
Есть какая‑то животная стихийность, природная и темная, в нашей привязанности к этому, земному, непросветленному бытию.
Правда, для всех, даже для вознесшихся горе духом своим, есть боль и мука в таинстве разлучения души с телом, в этом величайшем последствии нашего греха. Но в них эта боль рассечения тихая, умиренная, ясная, «просветленная до конца невечерним Светом»… Падая жертвой вселенского безумия и раздора, они знают, что эта бесконечная вражда и победа мрака искуплена и просветлена смертью и Воскресением Того, Кто пришел, чтобы рассеянных чад Божиих собрать воедино и уничтожить дело диавола. «Упраздних вражду плотию Своею». В нас же, далеких от источника благодати, живет какая‑то животная привязанность к жизни… После этой ужасной смерти я почувствовал ее в себе с необычайной силой. Как ни пытался я силой мысли доказать себе постыдность для христианина рабского страха смерти, каждый раз не только при звуке жужжащей бомбы, но просто при приближении неприятеля я чувствовал в себе волну животного страха и, прячась в подвал, чувствовал, как все мое тело содрогается от страха слепого, стихийного, жестокого. Может быть, так подействовала на меня самая близость прошедшей смерти (ведь до смерти Кирилюка я не боялся аэропланов и бомб, хотя и видел мертвых), то, что я хорошо знал убитого, может быть, уж очень были напряжены нервы, может быть, общий страх — не знаю, но я чувствовал себя животно трусливым и только. Когда я бывал у Алтаря и молился, когда произносил Сладчайшее Имя, этот страх сменялся ясностью души и спокойствием. Теперь тоже, понемногу правда, я становлюсь все спокойнее и спокойнее.
13.9.1916
… как я изнервничался за это время. Все говорим о какой‑то пользе для нервной системы, о том, что здесь отдохну рассудком и т. д. Нет, благодарю покорно за такой отдых. Это какая‑то пытка, точно каждый нерв вытягивают поодиночке.
Сегодня неожиданно встретился с одним старым знакомым — некиим Поповым. Когда я был в 7 классе гимназии, он был в 7 классе реального училища, существовавшего при нашей гимназии. Я тогда неоднократно выступал с рефератами «о религиозном опыте», «о славянофилах», и на мои рефераты обыкновенно приводили 8–й класс и отпускали некоторых интересующихся реалистов. Среди последних неизменно был Попов… И надо сказать, что это был единственный человек, который выступал в качестве моего оппонента. Обладающий недюжинными способностями, большой начитанностью в области философии, он был противник опасный, тем более, что стоял на точке зрения всегда трудно уловимого скептицизма… Считался он у нас вообще парнем с головой, сам выступал с интересными работами о Гоголе. Вот с ним‑то я и встретился сегодня.
Ты представить не можешь, как отрадно встретить здесь, в этой духовной пустыне, где нет ни одного интеллигентного человека в полном смысле этого слова, как отрадно встретить здесь вот такого Попова… Он провел здесь несколько часов. Мы ходили в местечко, сначала так беседовали, потом перешли к наиболее существенным и тревожным жизненным вопросам. Как часто бывает с людьми, вот так случайно сошедшимися на перепутье, мы сделались откровенны. Мне было так отрадно, что вблизи человек, с которым можно говорить по–человечески. И я открыл ему часть тех тяжелых неразрешимых вопросов и тех мук, которые вот стоят в душе, подступают к горлу давящим клубком. И он почувствовал, как мне нелегко теперь.
«Не позавидую вам», — сказал он мне после моего рассказа. А меня так измучила моя исповедь, что я с трудом дошел с ним до станции и весь день чувствовал себя разбитым и томился от головной боли… Так в тяготу обратилась радость встречи… А ведь я рассказал ему малую часть моей муки…
Другим посылает Господь удел героизма, меня же Он повел по трудному пути подвижничества… Но дойду ли я по нему до светлого конца или по дороге рухну в одну из зияющих расселин…
Ты когда‑то сказала мне, что я родился по ошибке теперь, мое же место в средних веках… Но ты ошиблась, я именно человек нового времени… Во мне нет и тени той здоровой цельности, какая присуща человеку средневековья… Во мне же каждое чувство и мысль встает, как рогатка, тая в себе антиномию, и этот антиномизм расслабляет волю и порождает муку… Оттого мне так и близок, ох, как близок Петрарка, этот «первый человек нового времени», как пишет о нем Гершензон. Есть книги, о которых думаешь, когда читаешь, что сам мог бы их написать и что они украдены из твоей души… Таковы сонеты и «исповедь» Петрарки. А через горнило каких сомнений прошла его любовь, например, величайшая и глубочайшая, быть может, в мире? Так и во мне все двоится…
21.9.1916
Читаю ли я Блока и Бердяева? Читаю. Особенно последнего. Из Блока мне нравится немногое, но есть действительно такие вещи, которые в глубине рождены и в глубину идут. Но немного их. Бердяев… Его читаю чаще. Но он не по душе мне. Нет у него в философии того юродства «Христа ради», которое сам он проповедует. Это юродство в отвержении всех ценностей мира ради Христа, в принятии Единого Христа и в Нем мира… У Бердяева же не то. Отвержение этих ценностей ради других, менее глубоких, но все же мирских, естественных, а не благодатных, Христовых.
Так, гениальность он утверждает как равноценную святости, не замечая, что гениальность есть путь хотя и религиозный, но естественный, святость же путь благодатный.
16.10.1916
Новая литература, особенно Пушкинский период с примыкающими к нему тридцатыми и сороковыми годами, пожалуй, интереснее древнерусской литературы, но дело в том, что в силу его исключительной привлекательности все равно так или иначе с ним познакомишься основательно рано или поздно, а я бы все‑таки остановился на новой литературе, и именно на указанной выше эпохе.
Дело в том, что теперь изучение литературы у нас органически и неразрывно связано с историей духовного развития страны, а в этом отношении, мне представляется, эпоха Александровская и начало Николаевщины — самое интересное время в истории русской культуры. Это эпоха кристаллизации всех тех начал, которыми жило русское сознание до нее, и переоценка ценностей. В ней, как в узле, сходятся с одной стороны все нити прошлого, а с другой — все зачинания будущего. Все движения наших дней ведут оттуда свое начало, все движения, предшествующие этому времени, в нем находят свое завершение и критическую оценку. Это эпоха перелома в русском сознании.
1917 год
6.1.1917
… Буду перерабатывать вторую часть своей работы. Всю первую половину придется перерабатывать заново, а то, действительно, то, что у меня есть, слишком мало свидетельствует о существе дела.
Много у меня и еще всякого рода планов. Еще намечается в сознании тема, которая находится в тесной связи со всей работой последних лет, а вместе с тем представляет и тот животрепещущий интерес, о котором говорил В. В.
Эту тему я, пожалуй, мог бы сформулировать так: «Таинство Евхаристии и кризис современной культуры»… Это то, о чем я много думаю. По–моему, это страшно важно, нужно, интересно, и именно теперь. Но необходимо чрезвычайно много книг, чтобы разработать вопрос с более или менее исчерпывающей полнотой. Но как достать эти книги? Вот вопрос. Что касается школы и прочего, то это все еще окончательно не выяснилось. Во всяком случае, до марта мы будем здесь. Да это теперь и хорошо, т. к. теперь зимой здесь лучше, чем где бы то ни было. Что касается дальнейшего — неизвестно. Эта неопределенность неприятна. Но, во всяком случае, кажется, больше шансов за то, что будет школа до конца войны.
9.1.1917
Что касается школы, то был вчера у заведующего, сидел часа 2, беседовали о занятиях и будущем, но определенного ничего он не мог мне сказать. Он говорил, что, по–видимому, школа просуществует до конца войны, но наверное он ничего сказать не может. На днях, по его словам, все должно выясниться окончательно, т. к. он послал вопрос о школе высшему начальству. Тогда решится вопрос и о том, где мы будем после марта, если вообще будем здесь (до марта мы во всяком случае останемся здесь), не переедем ли в дачную местность, о которой писал, или еще куда‑нибудь. Вот только боятся, что после войны еще задержат, быть может, на год. Это, конечно, было бы очень и очень тяжело и неприятно… Сегодня первый раз давал урок по физике. Сошло, кажется, недурно. Я в общем доволен. Приятно чувствовать себя на месте у такого хорошего дела — сообщать знания тем, кто может быть никогда не имел бы их, если бы не война. Может быть, из всей военной жизни самым светлым воспоминанием будут у них эти уроки, такие далекие от войны и военщины. Может быть, во всей войне это одно из светлых пятен на общем фоне мрака и крови… Время свободное есть, так как в школе я занят 3 часа: от 2 1/2 занимаюсь до 4–х физикой с солдатами, а от 4–х до 7 опять свободен, потом от 7 до 8 1/2 диктант, а потом уже время опять мое. Прибавь к этому исправление тетрадей, подготовку к уроку, вот и все обязательное, лежащее на мне, — немного. Напротив, моих «настоящих часов» немало. Через месяц занятия мои физикой кончаются и останется один диктант. Тогда уже полное безделье. Но тут у меня наклевывается урок — занятия с сыном заведующего школой. Это мне будет очень на руку, т. к. теперь, когда я столуюсь в чайно–столовой, где получаю очень хорошие обеды, моя жизнь значительно вздорожает. Но мне хочется немного поправиться, да и нужно… А занятия с мальчиком, конечно, меня не утомят. Вот после, когда будет новый выпуск, тогда придется работать больше, вероятно, если он только будет (по всей вероятности будет).
10.1.1917
Все так хорошо складывается. Дело в том, что по всей вероятности школа останется всю войну. Замещающий ком. бат. послал бумагу, в которой он доказывает высшему начальству необходимость существования школы. На днях ждут ответа: в связи с этим решится вопрос, где мы будем после марта. По всей вероятности, нас переведут глубже в тыл, и не верст на 20, как я думал, а верст на 100 ближе к К. — во–первых, уж туда ни один аэроплан не залетит… глубокий тыл — это совсем не то, что жить на фронте, а в–третьих, сегодня заведующий школой сказал мне без всякой просьбы с моей стороны: «А если вам нужно будет поехать в Киев, я командирую вас за тетрадями или еще за чем‑нибудь». Это лучше всяких училищ, и ко благу, что я не попал туда.
Сегодня второй раз занимался физикой с солдатами. Чувствую себя на месте. Моя солдатчина уже не кажется бессмысленной, нет, вижу свою нужность и полезность. Делаю дело безусловно нужное и хорошее. Мне предлагают два урока. Так как физика моя кратковременна, к февралю я окончу занятия по ней, и у меня останется один диктант, которым я занимаюсь от 7 до 8 1/2 часов вечера, то и возьму оба урока. Один из них с сыном заведующего школой, другой — с сыном какого‑то железнодорожного служащего. Словом, я здесь временно сделаюсь совсем педагогом, и оно, право, совсем не так уж плохо… Теперь все налаживается, все входит в колею, в норму, скоро, вижу, все войдет в определенные рамки, и тогда все совсем хорошо будет, вот как оптимистично смотрю на будущее теперь.
Я напишу В. Вас. и Вас. Ильичу с просьбой указать мне ряд книг, которые помогли бы мне разобраться в той теме, о которой я писал. Может быть тогда часть достану у них на масляной, когда приеду, а часть… в библиотеке и я заберу все. Свою работу высылаю, должно быть, завтра заказным.
11.1.1917
Шлю… исправление и добавление к моей работе. Исправив работу, надо отнести ее в редакцию Хр. М., т. е. только вторую часть, т. к. в третью я, может, внесу еще поправки… Уже начинаю обдумывать новую тему. Сегодня напишу Василию Васильевичу, завтра, должно быть, Вас. Ильичу, попрошу у них советов, указаний, книг. Обидно, что не взял с собой (забыл) чего‑либо из иностранной литературы, можно было бы и подзаняться языками.
Читал сегодня из Иванова «Кормчие звезды». Да, это поэт настоящий, глубокий, чуткий, и вместе с тем это философ–мистик–тайнозритель.
Написал письмо Вас. Вас. Говорил подробно о планах на будущее.
20.1.1917
Я чувствую себя усталым. Я заснул вчера часа в 3 ночи. Почему так? Да потому, что зачитался Вяч. Ивановым сначала, а потом раздумался о нем так, что и сон из головы выскочил. Удивительный поэт это. Я вот пока читал первые два тома — «Кормчие звезды», «Прозрачность». Она гораздо понятнее Cor Ardens. В них Вяч. Иванов еще полон землею, еще прислушивается к тем звукам, которые поет ему космос, движущееся естество. Зато биение мировой жизни он чувствует, как никто, быть может.
Мне кажется, что Вяч. Иванов, даже в первый период его творчества, даже в одном аспекте его, в основе своей души не эллин, как о нем думают, не эллин ни в коем случае. В нем совершенно нет эллинской пластичности. Даже красота его стиха не в строгости и чеканке формы, не пластическая красота, это красота великолепия, пышности, царственного величия и богатства — это вычурность и замысловатость древних русских терминов и одежд.
Душа Вяч. Иванова — это душа славянина скифа. Это женственная душа, близкая в силу своей женственности к природе, к тварному. Проникновение Вяч. Иванова в бытие — это не эллинское холодное любование формой, заколдованным в своем пандемонизме космосом. Это проникновение в самое существо природы, любовное, нежное припадание к земле в слезах, о которых писал Ф. Достоевский. В этом В. Иванов близок к Пушкину. Пушкин в своей способности проникать всюду, любовно проникать, жить полнотой природной, тварной жизни, вмещать в себя и солнечно миловать все — в этой своей способности глубоко национален. Женственная душа нашего народа, чуткая ко всему живущему, в силу своей женственности от многовековой близости к Православию, к его ласковости и свету, как‑то органически христианизировалась, и ее любовная чуткость углубилась и взросла без меры.
Пушкин явил миру в своем творчестве эти наши славянские русские свойства. Ныне их воспроизвел Вяч. Иванов, ощутивший свою близость к твари, к природе и нежно возлюбивший землю.
Таков Вяч. Иванов в первом периоде. Тут он живет в любви, в проникновении в тварь. Живущее он нежит, голубит, «солнечно милует». Он только еще предчувствует порой начало тьмы, непросветленное и злое в природе.
… Оказалось, что если бы меня не прервали, я написал бы, чего доброго, целый трактат об Иванове.
Вопрос о масляной почти решен. Я говорил заведующему о желании ехать… Что же, говорит он, пожалуйста. Кроме того, сам еще предлагает поехать в пору, когда этот выпуск кончится, недели на 3.
21.1.1917
Надо будет в Киеве забрать книг побольше, а главное, иностранных. Я узнал тут интересную вещь. Говорят мне люди, знающие это по опыту, что великолепно можно познакомиться с языком по самоучителю. В 6 месяцев, говорят, при 2–часовых занятиях можно прекрасно овладеть языком. Есть налицо живые примеры. Мне назвали некоторые хорошие самоучители, а я, приехав в Киев, куплю какой‑нибудь из них обязательно и после основательнейшим образом засяду за него.
Я жалею, что потратил напрасно в этом отношении несколько месяцев. Но неопределенность моего положения мешала мне приняться за серьезную работу в этом отношении. Но теперь постараюсь нагнать упущенное.
Жалею, что вообще мало книг у меня здесь. Один Билл, который страшно труден, для чтения которого нужна большая сосредоточенность, чем та, которой располагаю теперь.
Читаю Вяч. Иванова, хотелось бы поработать над ним, но для этого нужно много книг. Ведь его поэзию нельзя рассматривать как обособленное явление, нужно ознакомиться ближе с моментом ее возникновения, т. е. с эпохой русского «символизма». А я не имею даже прозаических произведений Вяч. Иванова, не говоря уже о критике на него. При таких условиях нет возможности работать.
16.2.1917
У нас здесь весна уже. Точно сразу попал в другой климат. Как я люблю эту пору — раннюю весну, когда земля точно просыпается, оживает, делается близкой, родной каждому из нас… Тогда все мы чувствуем точно, что она, эта земля, темная, сырая, не светящая, так хороша, так неотделима от нас, что от нее взяты и в нее пойдем…
Мы чувствуем тогда, что она, эта земля, как сказочная царевна, спит и ждет пробуждения, ждет, когда придет прекрасный принц… В эти первые весенние дни это явление принца кажется таким близким и возможным. Точно уже слышатся легкие шаги Возлюбленного, точно в близком, трепетном ожидании Его, еще во сне вздыхает невеста Земля и улыбается благоуханной улыбкой. И аромат этой улыбки висит, тает в воздухе, это аромат благоуханной земли, которым мы дышим каждой весной. И мы ждем, не придет ли Жених. Не разбудит ли Он свою Возлюбленную, спящую и грезящую во снах? И каждую весну, каждую Пасху нам кажется, что Он близок и пробуждение света при дверях…
Но приходит весна, и земля расцветает тленными и вянущими цветами. И вместо просветленной и преображенной плоти каждым летом видим мы ту же косную, хотя и цветущую плоть. Но мы знаем, что придет желанная Весна, настанет долгожданное утро…
9.3.1917
Еще я думаю, что во всяком случае для Церкви настали дни испытания теперь. Хотелось бы верить, что кончились дни Ее рабства, хотя подхалимство духовенства и «назначение» оберпрокурором синода Петроградского митрополита свидетельствует о другом как будто бы, но все‑таки думается, что живые силы Церкви поднимут голову и на обломках старой жизни по духу правды Христовой. В частности, я уверен, что и у нас в Киеве наше религиозное общество во главе с Вас. Ильичом, который, вероятно, будет опять иметь возможность принять участие в жизни Духовной Академии, будет привлечено к активному участию в строительстве Церкви на новых началах. Думаю, что, в частности, и я получу возможность так или иначе церковно отозваться на события, т. е. буду вместе с ними в рядах строителей свободной Церкви, хотя бы последним мальчиком, подмастерьем, чернорабочим. Надо быть готовым. Жизнь позовет скоро, даже уже зовет. Прав был Вас. Вас., утверждавший необходимость уже сейчас заниматься вопросами Церкви. Теперь эта необходимость выявилась во всей полноте.
13.3.1917
Прочитал о возбуждении вопроса о возвращении Вас. Ильича в Академию. Порадовался, но теперь думаю, что его ждет какое‑нибудь более широкое дело в Церкви. Теперь время строительства. Надо строить. И он будет первым из зодчих, думаю.
Вопрос о близгрядущем Церковном Соборе меня гораздо более и живее и глубже интересует, чем вопрос об Учредительном Собрании. Я серьезно обдумываю вопрос церковных реформ, вопрос о возрождении Церкви.
Как прав был Вас. Вас., когда призывал меня заняться этими вопросами раньше, и вот теперь обидно, что я в своем Здолбунове[29], а не там, не у вас, не в Киеве, где у Вас. Ильича под руководством о. Спиридона идут беседы о Церкви. Но скоро буду там.
У нас задача срочная, серьезная, неотложная. Это задача церковная. По–видимому, близится час, когда Церковь, быть может, потеряет свою пышность, но обретет свободу. Из рабы, да будет прощено мне жесткое слово, наложницы государства, обласканной, но лишенной свободы, русская Церковь сделается свободной. Час обновления Церкви близок. И мы должны быть готовы.
Вас. Ильич пишет, что у него уже организованы беседы о реформе Церкви под руководством о. Спиридона. Вот и всем нам, православным, следует так или иначе приступить к разработке проблем, связанных с этим вопросом. Конечно, не «революции» надо готовить, а серьезно, вдумчиво, молитвенно разбираться в вопросах. Вот что нужно, это — единое на потребу.
Как хорошо, что Андрей митрополит Петрограда.
14.3.1917
Не знаю, когда приеду, дело в том, что отпуска запрещены теперь на неопределенный срок, поэтому я могу приехать только как в командировку, по делам службы. Заведующий говорил об этом с М., М. сказал, что «устроит», но как устроит — вот вопрос. Вряд ли можно будет приехать на такой большой срок, как неделя. Я рассчитываю недели на 2, на Страстную и на Пасху. Впрочем, еще ничего не решено, и, быть может, можно будет вырваться и раньше.
Очень бы хотелось!
Я весь поглощен думами о церковном возрождении, и потому мне особенно хочется быть в Киеве, где теперь так интересно быть у Вас. Ильича и Вас. Вас.
Одного боюсь, в одном сомневаюсь. Моя душа такая вялая, такая дряблая, такая земная, такая отяжелевшая. Так мало в ней дерзновения и так много земности. Так бескрылы ее взлеты, так безжизненно жалки, немощны. Так много лишних, ненужных слов, порой мыслей, понятий и так мало творческих откровений, подлинно мистического пафоса и света. Не о внешних цветах говорю! Ведь все это обветшает, свернется,» погибнет, ведь все это лишь видимость и скорлупа; говорю о «сокровенном сердце человека», невидимом миру и сквозящем лишь в тонких касаниях, в излучениях, из сердца идущих… И работа идет как‑то туго, без вдохновения. Пишу «темно и вяло», и нет пламени. Точно перегорело все внутри и истлело. Приехали ученики, на днях приступаю к занятиям.
11.4.1917
Приехал час назад… Вопрос о школе еще не решен. Переписка с П–й длится, но самый затяжной характер, который приняло дело, говорит скорее за неудачу. По–видимому, мы остаемся здесь, хотя еще ничего не решено. До сих пор здесь не было в этом году совершенно аэропланов, но, конечно, это ничего не говорит о будущем.
Этот вопрос единственный, т. к. жить здесь во многих отношениях лучше, чем в Печаново. Я боюсь и не могу взять на свою душу ответственность.
13.4.1917
Уже поздно, вероятно, около часу. Я сегодня засиделся. Увлекся работами над литургиями, днем мешали сосредоточиться, был М. с товарищами, они заходили ко мне. Ну, а вечером полный простор. Открываются новые широкие горизонты, когда входишь в этот мир благоухающего церковного творчества. Как хорошо здесь, в этом мире! По–видимому, почувствую недостаток в книгах, т. к. данного Вас. Ильичом несомненно окажется мало. Вероятно пришлю тебе список книг для передачи ему. Что он сможет достать, можно послать мне, что не достанет, можно купить. Список этот намечается, т. к. в Типиконе Скабаллановича богатая библиография… Возможно самое невозможное. Фитин сказал сегодня, что предполагает в самом ближайшем будущем опять командировать меня в Киев, т. е. ему нужно совершить ряд покупок. Если М. не воспрепятствует, то командировка состоится, по–видимому.
13.4.1917
Жизнь ведь полна мелочами, маленькими, незаметными, текучими. Организуется она чем‑то внутренним, большим, важным, но это внутреннее не поглощает внешнего, ежеминутного, маленького.
Жизнь — как мозаичная картина. Ее содержание, ее внутренний смысл или бессмыслица открывается лишь в общей концепции, лишь в целом. Но это целое воплощается лишь посредством слагающихся камней, и общая красота зависит от красоты отдельных камешков…
Так и в жизни.
Жизнь хотя и определяется внутренним началом, но слагается из маленького: из улыбок, из добрых и злых слов, из взглядов, из шуток, из слез, из маленьких капель горестей и радостей. Почему в этом мелком я такой тусклый и серый, и злой, и неприветливый? Почему, слагая мозаику жизни, мозаику, на которой мне захотелось бы запечатлеть икону, почему я беру не сияющие и драгоценные алмазы, не красные, как кровь, рубины, не лазоревую бирюзу, не таинственные аметисты, но камень грубый и серый, непрозрачный и безрадостный? И что я создам, если у меня в руках такой камень? Мне хочется всю жизнь нашу претворить в богослужение, где каждый шаг, каждое движение было бы благолепным, благоуханным, светлым. Но знаю, что я ничто, и молюсь Иисусу.
Я теперь целые дни с утра до вечера погружен в работу над богослужением. Я увлекся работой, ушел в нее с головой, всем существом. Это жизнь — это новый мир, это новый космос, это Церковь в ее полноте. Каждая молитва, каждое слово — откровение, бездонность, бесконечность… Тонешь здесь.
Понятно, что незаметно бегут часы, и иногда встречаешь рассвет за книгой… А как в атмосфере церковности по–новому расцветает и оплодотворяется собственная духовная работа. Как по–новому переживается в душе все, что думалось и чувствовалось об Евхаристии. Положительно, это удивительная у меня работа теперь… Должно быть, теперь все на съезде[30]. Я не знаю, чего боится Василий Ильич, право. Я совсем не такой революционер, каким он меня изображает. Поблагодари от моего имени, от всей души за предложенную мне тему. Лучшего, право, кажется, нельзя было бы и придумать.
15.4.1917
Переговори с Вас. Ильичом и возьми у него книги, какие он тебе даст для моей работы о Литургии. При письме я прилагаю список желательных книг, но т. к. в значительной части это статьи из журналов и т. к. Вас. Ильич, посоветовавшись с нашим киевским специалистом Скабаллановичем, укажет, может быть, лучшее, то прилагаемый список посылаю «на всякий случай»… Книги, может быть, по его указанию придется купить или взять в библиотеке и занести это к Ник. Егоровичу. Это удобнее, чем посылать по почте. Только можно книги переслать в ограниченном количестве, т. к. нельзя очень утруждать Ник. Егор. Если письмо передаст не он, то с другим посланным как‑нибудь.
Что касается нашего местопребывания, то вопрос запутывается и осложняется. Дело в том, что из занимаемого нами помещения нас решительно и, кажется, бесповоротно гонят, следовательно, переезд неизбежен. С другой стороны, вопрос с печановским зданием остается до сих пор открытым. Чем, как и когда все кончится — не знаю. Во всяком случае, тут все под знаком вопроса, и отнюдь не решено, что мы остаемся в Здолбунове, напротив, вероятно противное. Значит в этом отношении наше положение еще не плохо. Вот нехорошо, что супруга Зав. с сыном решительно, кажется, собралась уезжать. Это наносит серьезный ущерб моему карману… Если принять во внимание, что Хр. М. может прекратить свое существование, то мои финансы должны быть признаны чем‑то очень проблематичным. Кажется здесь, пожалуй, можно было бы найти другой урок, но если мы перейдем в печановское захолустье, это, конечно, весьма сомнительно.
Тебе, Владычица, Мария Приснодева, |
Немолчная Заступница земли, |
Мы, распростертые во мраке и пыли, |
Несем свои звенящие напевы. |
Пречистая, рабам Твоим внемли |
И отврати от нас мольбою чашу гнева, |
Прими хвалений наших чистые рубины, |
Наш светлый гимн, наш голос лебединый. |
Как в литургийный час нетленные Дары |
Благоухают в блещущем Потире |
Так в плоти девственной, как в царственной порфире |
Хранился Тот, Кем держатся миры. |
И как святители родной земли собором |
Творят свои мольбы у алтаря, |
Так у Престола Вечного Царя |
Ты осеняешь нас Пречистым омофором. |
Руно молитв Твоих — как багряница, |
Как радостно блистающий покров. |
Ты — ароматней всех земных цветов, |
Ты неба и земли нетленная Царица! |
Прими ж, Всепетая Владычица и Мать, |
От нас, Твоих рабов, созвучные размеры. |
В них дерзновенье нашей светлой веры, |
И наших слез святая благодать. |
И в час, когда нездешнею стопой |
Проходишь Ты нездешними полями, |
Нас озари Своей любви лучами |
И осени десницей всеблагой. |
28.4.1917
Стихия будней ворвется в нашу жизнь… Какой плотиной загородить ей путь? Или как претворить ее в праздник? Немало труда и вопросов. Больше всего верю и надеюсь на благодать Духа, которая просвещает всякий Союз, начатый во Имя Христово.
Эх, если бы и мне вернуться к осени. Впрочем, боюсь теперь повторять эти слова, слишком они опасными и ответственными стали. Работа моя подвигается, и довольно быстро. К отъезду моему будет готова. (…)
Необходимо бросить смелый лозунг — выборное, бесплатное священство. Но быть, конечно, осторожным в его осуществлении. Вместе с тем надо приучить всех к мысли, что священник только совершитель Таинства, что право учительства, церковной власти и даже право молитвенной активности принадлежит только Церкви, а не иерархии.
***
1917 год — Анатолий Жураковский входит в редакцию журнала «Христианская Мысль».
В том же году обвенчался с Ниной Сергеевной Богоявленской[31] (1898–1976) в церкви Рождества Богородицы[32].
Знакомство их произошло еще в отроческом возрасте. Нина Сергеевна училась в гимназии, где преподавал Евгений Дмитриевич Жураковский, и однажды написала сочинение на тему «Женские типы у Гончарова», в котором сравнивала образы Марфиньки и Веры с евангельскими Марией и Марфой. Е. Д. рассказал сыну об этом сочинении, вскоре молодые люди познакомились (кажется, на даче в Ирпени).
Из статьи А. Е. Жураковского
… Никогда не забуду, как, еще за несколько дней до первого выступления в Киеве большевиков, я, тогда солдат, вместе с одним священником–монахом посетил некоторые киевские казармы. Целью нашего посещения было — напоминание этим людям о Христе, о Евангелии, о Боге…
Помню, как холодно и неприветливо нас встретили сначала. Но нескольких слов священника было достаточно, чтобы настроение изменилось. Лица стали добрее, глаза загорелись внутренним огнем, у многих по щекам потекли слезы. Они плакали, эти люди, одного имени которых все боялись в те дни. Мы вступали в беседу с ними и почти всюду слышали одно: «Поздно вы пришли. Опоздали. Не можем мы теперь ни слушать вас, ни думать, о чем говорите. Все в нас болит, все перемешалось, сами себя потеряли. Почему раньше нам никто о Христе не говорил? Иными мы были бы тогда, и все было бы легче». И было стыдно от их слов.
(Слово от 13 окт. 1918, статья называлась «Очередная задача»)
1918 год
С 1–го октября А. Е. Жураковский входит в редакцию киевской «Ежедневной церковно–общественной, политической и литературной газеты “Слово”, издаваемой министерством исповеданий при Украинской Державе». В первом номере этой двуязычной (русско–украинской) газеты опубликована его статья с одноименным названием — «Слово».
1921 год
Дай Бог нам вместе делать Его святое и светлое дело, где нет ничего маленького, а все бесконечно значительно, важно, громадно, благоуханно и радостно…
Будто стою я над тайной. Все закутано какими‑то покровами, тканями, и там, на глубине, из‑под всех этих покровов, сменяющихся, пестрых, иногда красивых, иногда до томительности неподходящих и пугающих — вырывается какой‑то неясный образ, черты которого кажутся подлинно прекрасными. Здесь создается таинственный мир. Подходят люди. Много подходят. Одни видят и чувствуют что‑то, другие ничего не замечают.
Многие любопытствуют, и страшно становится. Вот кто‑нибудь преждевременно и грубо сорвет все, что сверху, коснется того глубинного, или вы сами неосторожно слишком резким движением нарушите гармонию роста, или проникнут туда, в глубину, разлагающие яды и отравы, и то, что могло бы быть светлым, бесконечно светлым и благоуханным, умрет, погибнет. «Святым Духом всякая душа живится». Дух — Зиждитель, Красота предвечная. Предвечный Зодчий, и вас созидающий, и творящий святыню. Если бы только Его творческая любовь не парализовалась в вас стихией распада и суетности, влекущей вас долу… Я стою над вами и молюсь, присутствуя при вашем рождении. Одни рождаются во плоти, другие символами, в искусство. Мне Бог дал благую часть быть свидетелем рождения в красоте живых душ, переходящих от тьмы к свету, из потока временного в глубину вечности.
Из письма
У меня все время такое ощущение, точно я на браке. На светлом празднике любви, как я говорил Вам. Я друг жениха, а Жених без конца светел. Всякий брак есть святыня, особенно тот, в который Вы вступили в эти дни. В основе его должна быть любовь жертвенная, беззаветная, трепетная, сильная, как смерть. Простите меня за странное выражение, но и в религии, и в отношении к Иисусу возможен флирт, этот суррогат, оскверняющий, растлевающий святыню любви. И религию, и отношение к Богу можно сделать источником особых утонченных наслаждений и удовольствий, отвращающих от всего подлинного, серьезного, обязывающего, требующего жертвы.
Много таких флиртующих с Богом и мало обручившихся Ему, обещавших верность до смерти, решивших идти за Агнцем всюду, куда бы Он ни повел… Все мысли, все чувства, всю волю Вы должны вручать Ему, с Кем Вы обручились. Вы должны стремиться к тому, чтобы каждая частица Вашего существа, каждый миг Вашей жизни был преисполнен Им до краев. Вам нужно только отдаться Ему, только Ему открывать свое сердце. Он Сам придет и сделает все, преобразит Вас, наполнит Своим благоуханием, красотой Лица Своего. Но Вам нужно терпение, серьезность. Будут, быть может, дни и недели скорби, богооставленности, терпите. Надо научиться не только радоваться о Господе, но и терпеть о Господе. Переход к новому порядку, к новому плану бытия связан с разрывом со всем старым, и этот разрыв может быть очень мучителен.
1922 год
Все большое, все вечное, все подлинное растет в муках и жертвах, в преодолении и подвиге. Если в наших отношениях, в нашей встрече есть подлинное, большое и светлое, идущее от вечности и в вечность — есть любовь, которая «от Бога», то через преодоление земного, маленького, верю, найдем путь к вершинам, к свету.
Из воспоминаний
Вспоминается первый год его служения. Маленький храм Марии Магдалины. Вечер. Звон. Идут люди и входят туда, и будто вечность обретают и любят друг друга, не зная, не видя. А вот и он идет — солнышко наше. Сгорбленный, черная ряска, шляпа черная с полями, посох. Все торопится… Все знают, что идет. Под каштанами перед церковью переходит. Шляпу снимает, крест целует… Что слова скажут… Невозможно рассказать. И все его любят, все, кто в его церкви. И на любви этой голубое видение растет. Этот храм, оскверненный теперь, эта лазурь душ наших, обручение сердец вечности было в нем. Каждое место, каждая вещь в нем нетленны, осиянны.
Литургия… проповедь… О литургии уж совсем нет слов. Тайна Неба сходила, и Христом воистину был посреди нас. А причащает всегда с таким лицом, точно преставился уже и с Христом беседует.
Крест целуют и его родного. И он целует и сияет весь, и все сияют. И солнышко светит. «Веселимся, пьем вино новое, вино радости новой, великой». Тихонько слезки утирают. Уходят молча, как счастливые дети. Весь мир обнять хотят.
Церковь любимая близких, незнаемых, |
Батюшка светлый, полный огня, |
Тайна благодатная в молитвах воспеваемых |
Все полно любви и близости Христа. |
Красные лампадки перед образом Марии, |
Паче всех благ возлюбившей Тебя, |
Радостной любовью слова святые |
Наполняют Церковь, несясь из алтаря. |
Что‑то в жизни кончилось, что‑то начинается, |
Солнцем галилейским залита душа, |
И в порыве подвига все в жизни сливается, |
Что б Тебе отдаться, отдаться без конца[33]. |
Из проповеди (август 1922)
Невеселые слова должен сказать вам, дорогие братья и сестры: после нашей кратковременной разлуки сегодняшнее наше богослужение, по–видимому, будет если не последним, то одним из последних: нам предстоит пережить большое испытание — наша церковь вместе со многими другими (бывшими домовыми церквами) предназначена на закрытие… Хлопоты, которые предприняты нами в отношении нашего храма, до сих пор были безуспешными, и нет никаких надежд на успех. Почти наверное храм наш будет закрыт, но верим, надеемся и уповаем, что закрытие нашего храма и его разрушение, разрушение нашего алтаря будет только испытанием для нас, что наша Церковь, организованная во Христе и скрепленная любовью к Нему и друг к другу, не погибнет от этого испытания. Бесконечно скорбно думать нам, что в этом храме будут произноситься слова другие, другие речи, но примем это, как испытание, и не потеряем с вами ни мужества, ни веры, ни желания идти тем путем, на который мы вступили. Будем надеяться и верить, что наша община укрепится и усилится во время испытания. Еще неизвестно, каким путем направит Господь нашу жизнь, где мы найдем приют, но я глубоко верю, что мы найдем его. Я хочу верить, что внешние неудобства, которые возникнут при новых обстоятельствах, не будут препятствовать тому, чтобы наша община жила той жизнью, которой она начала жить. Несколько месяцев назад, когда я входил сюда, храм был пуст, первое богослужение я совершал почти при пустом храме, и вот постепенно этот пустой храм стал наполняться. Приходили люди, которых я никогда не знал, которые никогда не знали друг друга. Сначала эти люди были чужие друг другу, но постепенно с радостью я наблюдал, что эти люди делались для меня родными. И действительно, мы здесь узнали таинственное чудо строительства Церкви, потому что здесь, как я глубоко чувствую, претворялись в единое тело и единую душу. Мы только начали наш путь, много еще осталось. Мы сделали только еще первые шаги. Благодаря этой церкви мы чувствуем себя не прежними, одинокими и разделенными, а в эти тяжелые дни и годы отчаяния, ужаса и невзгод пребывание здесь в молитве было для нас утешением и радостью. Верую и надеюсь, что закрытие храма не будет разрушением нашей маленькой семьи; верую и надеюсь, что это испытание мы примем как должное, как волю Божию, Который допускает это испытание, лучше знает нашу пользу, невидимым путем ведет нас. Что знаем мы, что понимаем в Его путях, в Его тайнах? Мы знаем и чувствуем одно, что Он бесконечно мудр и благостен, что Он знает, куда нас ведет, что иногда через страдание и скорби Он ведет нас к светлым, вечным, неумирающим святыням. Будем тверды и покажем спокойствием и твердостью, что никакая внешняя сила не может подавить, разрушить и уничтожить то, что посеяно благодатью Св. Духа. Волнуется море жизни, надвигаются волны на Святую Церковь, и кажется иногда, что готовы они захлестнуть и потопить Божественный корабль, который плывет в море житейском. Кормчий корабля — Спаситель, знает Он, куда ведет Свою Церковь. Напрасно волнуются враги, Церковь неразрушима. Божественный Кормчий мудрее всех сынов человеческих. Будем спокойны и будем смотреть на будущее светло и спокойно. Будем радостны, потому что для нас христиан — все в радость, наш Бог — Бог радости и света, мы верим в Его мудрость и в Его любовь, в Его благость. И все испытания принимаем как дар Его любящей руки. Да благословит вас Господь, да укрепит нас на новых путях, на которые мы вступаем. Дай Господь, чтобы сохранилась наша семья. Тех, кто силой обстоятельств будет оторван от нашей общины, я прошу помнить нашу общую жизнь, и пусть в сердцах всех нас и тех, кто отойдет от нас, останется память о светлых часах молитвы, которые мы провели в этом храме, и любовь к Тому, Кому мы служили вместе.
Из воспоминаний
Было серое утро. Стучали молотки. Наш голубой храм перестал быть храмом. Все уносили, семья вся работала. Были похороны, а он горел красным огнем мученичества. Было серое утро. Пустые, голые стены… сор… разгром. Алтарь исчез, сравнялся, только престол стоит. Мы пришли, и он пришел, и диакон Ипатий. Еще удары молотка. Тихо… Подняли… понесли… И он за нами. В дальний путь. Плакали, хоронили, но и воскресали. Вынося, пели тропарь. По камням мира шли молча. Престол четыре человека несут, а он за нами в зеленой епитрахили, больше никого.
С тех пор много было бурь и скорбей, и тьмы, и искушений, и радостей.
Была великая проповедь сотням и тысячам людей — под покровом Златоуста и с дерзновением его. Порой совсем один, таял, молился за всех, страдал от многих…
1923 год
3.3.1923
Из письма
Так тревожно, так неспокойно кругом, так обострилось положение за последние дни, что, несмотря на все препятствия, Владыка Алексей распорядился во что бы то ни стало совершить сегодня ночное моление. «Может быть, в последний раз будем молиться вместе», — говорил он. Итак, ночью будем молиться.
Из воспоминаний
Наша маленькая церковка. Ночь. Уже тихо на улицах города. И церковка тоже в полумраке. Светлячки лампадок то тут, то там вспыхивают в этом сумраке. И стоит батюшка, хрупкий, хрупкий. И ждут те, кто с болью и отвращением хотят скорее оттолкнуть от себя смрадные пелены, чей неизреченный софийный лик востосковал по вожделенному отечеству. Идут… То тяжелый вздох, то заглушенный плач раздаются чуть слышно, то видишь скорбное, исполненное муки лицо… Но вот доносятся слова: «Аз недостойный иерей, властью, данной мне от Бога, прощаю и разрешаю…» и преобразилось скорбное лицо, и волны света заливают только что согнутого под тяжким бременем, и не узнаем мы лицо, таким прекрасным оно стало. Но вот отходит последний. Радостно и светло батюшкино лицо. Он был свидетелем великой тайны возрождения человека. Идет батюшка домой; становится на молитву. Завтра литургия. Уже ночь на исходе. «Вот они перед Тобою, Господи, дети, которых Ты мне дал». И молится он, чтобы никто не погиб из них, и их грех ложится на его юные плечи. «Прости, Господи, не ведают, что творят». Молится наш батюшка, а в окно уже глядит заря нового дня.
23.3.1923
Из воспоминаний
И вот был Страстной Четверг, утром разнеслась весть. Все словно надорвалось, все личное ушло. Великие дни стояли. И с тех пор он стал мучеником, а мы сиротами.
Письмо из заключения перед отъездом в Москву
Милая, светлая Нина, Христос с тобою! Будь спокойна, моя дорогая. Пришли мне, пожалуйста, рясу, чашку, тарелку, ложку, вилку, икры, если можно. Побольше денег, не менее 500 тысяч, белой булки, иконку (маленькую Матерь Божию), епитрахиль, наволочку, часы карманные, если можно, яблок, если можно, соли, скуфейку, псалтырь, белья смены 3–4. Христос да благословит тебя и всех. Молись. Твой Толя.
1.5.1923
Так много, бесконечно много хотел бы сказать, или в крайнем случае написать… но пишу только несколько слов. Часто чувство радости охватывает душу острой болью, иногда разливается спокойным светом в сердце. Никогда уверенность в Нем и праведности путей не была в душе такой жизненной, твердой. Своей воли нет, нет своих планов, фантазий, и даже нет своей ответственности. Есть Его воля, Его мудрость, Его пути. Его благость. Это началось в ту ночь, когда вышел я в неизвестность из дома, оторвавшись от старой жизни, от прошлого. И с тех пор это растет и крепнет во мне и других, несущих тот же крест, приобщившихся к той же радости. Вижу, как меняются здесь, в этом свете, в горниле испытаний, растут и просветляются те, кто казался маленьким, будничным там, в прошлом, на воле. Каждый день благодарю Бога за всю ниспосланную Им радость.
Здесь, в этих самых местах, около этой самой Бутырки бродил я давно, маленьким мальчиком, гимназист 3–го класса. Неясными предчувствиями и ожиданиями была полна душа, и теперь опять здесь. Много, много лет прошло. Душа потускнела, старческими морщинами покрылась. Но где‑то на самом «донышке» та же святыня, тот же уголочек голубого неба, тот же свет и та же ласка, все от Него, от Его любви, от Его лучей.
Письмо из Бутырок
Весна уже… Помните ли вы, вспоминаете ли хоть иногда прошлый год, прошлую весну? И Никольско–Ботаническую улицу, и маленькую церковь. Можно ли это забыть? Для меня, по крайней мере, скрыто там, в прошлом, столько красоты и тепла, что целыми долгими часами живу там, в том мире, и мире воспоминаний благоуханных и благодатных, и прошлое кажется настоящим, воспоминания вытесняют действительность и замещают ее место… Если вы забудете меня, оторветесь от меня, потеряете меня — от этого будет больно и скорбно только мне, и не в этом главное, но никогда не отрывайтесь, не отходите от того, чем мы жили вместе, от Него, нашего Света, нашего Солнца, от Его любви, от Его Церкви. И укрепляйте других в верности Ему.
6.5.1923
Москва
Сегодня еду… Там где‑то далеко, далеко остается Киев, маленькая церковка, тихая Никольско–Ботаническая улица с осиротелым, потемневшим домом, где когда‑то звучали молитвы, с одиноким окошечком…
Густая решетка, растерянная улыбка, скорее похожая на судорогу невыносимой скорби — слабый кричащий голосок, тонущий в крике других голосов… вот все, что мне осталось от последней встречи…
Все, что было, все, что есть, все, что будет, — разве может оно коснуться того большого, светлого, чистого, что живет у меня в сердце, что зовут люди и Бог — любовью. Образы, образы прошлого толпятся кругом и просятся в сердце. Все, что пережито от первой встречи, от тишины Красногорской — от церковки, маленькой церковки, от окошечка и до последних дней, до последних предгрозовых слез и предчувствий, все проходит в душе снова и снова. И не в силах собрать мысли, воспоминания, связать в одну цепь звенья радости и скорби. Перед чем‑то большим и светлым, маленький и слабый в большом и светлом потоке, пронизанном Божественными лучами. В потоке, несущем Жизнь, и к Жизни звучат слова:
Соблазн неутоленных, |
Посмешище людей, — |
Искра в пепле оскорбленных |
И потухших алтарей… |
Мы неведомое чуем, |
И с надеждою в сердцах, |
Умирая, мы тоскуем |
О несозданных мирах… |
Безнадежны наши встречи, |
Мы на смерть осуждены, |
Слишком ранние предтечи |
Слишком медленной весны. |
Да пошлет нам Господь радость встречи…
Из воспоминаний
… а там, за тысячи верст, в лесах православной России[34] совершается новая тайна, новое обручение незримого светоносного батюшки вековым глубинам Земли–Богородицы. Там большие леса и медведи, там заволжские скиты, там почва самой сокровенной тайны земли Православия. И там наш батюшка. Там есть в маленькой комнате маленький Престол и большая книга имен… И долгие тихие месяцы. У него теперь длинные волосы, и глаза, говорят, уже не горят, а тихим светом благословляют… Утро… еще серо… Он стоит и шепчет молитвы и имена. И долго, долго. И земные поклоны. Уже светает. Литургию служат каждый день. Грани стираются, где литургия, где жизнь…
И вечер часами — стоит, и ночь идет — стоит.
А кругом степи черной земли и леса…
Цветы там, говорят, все мягкие, голубые, нежные.
***
А он все светится, и кто обнимет Свет Христов, идущий через него. А здесь церковь ждет его дорогого, любимого, единственного. А он прозревает пути тишины, мученик и, кажется, преподобномученик. Как говорить о его жизни, о тюрьмах, издевательствах, болезнях, распинании… Не знаю… Теперь кажется, что жизнь его кончена, а житие начинается.
Июнь 1923
Из письма
О себе писать нечего. С тех пор, как уехали наши, жизнь стала совсем, совсем тихой и в то же время по–настоящему рабочей. Занимаемся с Ниной много, целыми днями. В этих занятиях и свои маленькие радости и горести, свой особый мир интересов и впечатлений.
Конечно, этот мир не может заглушить тоску об ином мире, от безнадежности встречи с ним, но все‑таки притупляет как будто… Помимо этих занятий есть еще и другие, менее интересные, дело в том, что я приобретаю здесь известность как знаток — ну, как бы вы думали, чего — алгебры, и она становится моей специальностью. Неожиданно, правда, ну, да это пустяки.
6.6.1923
Мои дорогие, мои любимые, данные мне Господом Иисусом, соединенные с сердцем моим Его узами любви. Христос да благословит вас и да сохранит вас под кровом крыл Своей Животворящей благодати. Как благодарить всех вас за радость вашего привета, наполнившего сразу светом и теплом мое томительное уединение. Когда после ночи, в течение которой как раз опять чужие люди до рассвета шарили в моих бумагах и вещах, отбирая все письма, записки и рукописи, когда приехал С. с весточкой о вашей верности Господу и любви, я подумал, что, право, кажется, ради такой минуты стоит пережить и заключение, и ссылку. Когда бы вы знали только, как полна вами моя душа, с вами я всегда во всех молитвах, во всех мгновениях жизни, во всех уголках сердца.
Я бесконечно обрадован вестью, что община, уменьшившись в числе, не уменьшилась в силе, напротив, по письмам и сообщениям чувствую, что есть в ней живой рост. Это меня особенно радует. Если бы не было этого роста, если бы дело оканчивалось попыткой сохранить старое, я считал бы его погибшим: все, что не растет, — умирает. Это закон. Но новые попытки, новые искания свидетельствуют о подлинной живой и неугасающей жизни. Вы просите советов и указаний. Трудно давать их, находясь в таком отдалении, особенно трудно говорить об отдельных мерах и начинаниях. Да и вообще я плохой указатель. Ведь я, когда был с вами, я всегда, мои дорогие, пытался и хотел быть не столько руководителем и отцом, ведущим вас куда‑то, сколько братом вашим, который вместе с вами идет, устремляется к Вожделенному, Неугасающему, Невечернему Свету.
Не советы хочу вам давать, но как прежде, в радостные дни нашей общей работы, хочу поделиться с вами своими думами, своими мечтами.
Наша община, все, что мы делали и делаем (пишу «делаем», а не «делаете», потому что я с вами молитвой и любовью), все это для меня большая особая попытка по–новому, по–небывалому устроить не какой‑то уголок в жизни, не какое‑то «дело», но устроить самую жизнь во всем многообразии ее проявлений. В этом для меня самое главное, самое значительное, личное — в этом моя мечта и моя надежда.
В течение многих, многих лет, на протяжении многих, многих поколений мы строили нашу жизнь без Бога, без устремлений к Горнему, только из тех камешков, которые находили тут, долу, на земле. Все, что влекло нас к небу и струилось оттуда к нам, мы предумышленно изгоняли из жизни, называли мечтою или призраком, закрывали тщательно все щелочки и трещинки в нашем здании, откуда голубели нам бесконечные, манящие, осиянные выси. Мы в лице многих поколений и у нас, и на западе отреклись от Христа, от христианства, от Церкви. Мы искали какого‑то другого имени и не преклонялись перед Ним, мы остались совсем без знамени, потеряли свое «во имя», впотьмах, растерянные, без догмата разбрелись по распутьям и бездорожью. Христа и Церковь мы предали замкнутой касте, к которой сами относились с осуждением и презрением. И одинокий, оставленный нами, Он стал уже для нас не путем жизни и не Светом мира, но как бы добычей и достоянием тех, кто из служения Ему сделал себе профессию и ремесло.
Церковь для нас перестала быть Возлюбленным Вертоградом Небесного Жениха, уделом Его любви — она стала какой‑то замкнутой организацией немногих, чужой для жизни мира. Так стало для нас. Вдалеке от Церкви, от Отчего дома хотели мы найти свое счастье и свою радость. И мы нашли только тернии и волчцы, только свиные рожцы, которые не могут утолить нашего голода, нашей жажды, нашей затаенной тоски о беспредельном. Мы дошли до предельной черты, до предельного ужаса, до конечного отчаяния.
И когда мы думали, что все огни погасли и что больше нет надежды, белые голоса прозвучали нам свыше, провещали нам, что спасение есть и что оно близко. Тайна Церкви, сладчайшая из всех земных тайн, открылась нам в сокровенности сердца, и мы поняли вдруг, что Церковь, Ее Дары, Ее любовь, Ее благодать не для других, а для нас, потерявших ее и заблудившихся. Мы подошли к высокой церковной стене, и оттуда глянул на нас Лик, и в лучах Божественных взоров увидели мы просветленными очами то, что казалось нам навсегда потерянным, несбыточным и недостижимым. И мы поняли тогда, что вся жизнь от юных дней, полных сомнений и бунта, и до глубокой старости, полной тоски и скорбной немощи, мы любили только Его одного. Одного Его искали, о Нем одном тосковало наше сердце. Жить и служить Ему — поняли мы — это одно и то же. Уйти от Него, отвернуться — это значит умереть. Это братья мои любимые, это наша община. Разве неправда, что, быть может, самые ревностные в ней те, кто еще недавно был если не в рядах восставших против Церкви, то по крайней мере в рядах равнодушных и сомневающихся? Теперь мы на новых путях. Если не на пороге, то, во всяком случае, на первых ступенях новой жизни. Еще робкие, еще слепые, не прозревшие до конца, неопытные дети в новом строительстве, мы ощупью идем туда, где, знаем, ждет нас полнота Божественных свершений.
Для Христа гонимого, на стогнах враждующего против Него мира, хотим мы создать уголок, где был бы Он не случайным Гостем только, но где Ему принадлежало бы все всегда и безраздельно, где все было бы пронизано Его лучами, все светилось бы Его Именем и преисполнилось Его благодатью.
В средние века иногда целые города строили храмы вместе, сообща, так было и у нас на Руси — так воздвигались так называемые «обыденные», т. е. построенные в один день, общей волей и общим устремлением людей храмы.
Так и мы строим храм нашей общины работой — нашей жизнью. И Храм этот — наша община. В этом храме все должно принадлежать Единому, каждый уголок, каждый камешек.
До тех пор я не успокоюсь, до тех пор не скажу своего «Ныне отпущаеши», пока не почувствую, что в сердце каждого из вас рухнули до конца перегородки, отделяющие Церковь и Ее мир от жизни и праздники от будней, служение Богу от обычного делания. Община наша — так мечтал и мечтаю, и об этом молюсь — должна стать особым мирком, который обнимает, собирает под одним куполом жизнь каждого из нас во всей полноте ее проявлений. Этот мирок должен быть уделом Того, Кому обручились, Кому служим. И детская улыбка, и обыденный труд, и светлая юность, и насыщенная жизнью старость, и все должно освятиться и просветлеть от Церкви и Церковью. Жизнь в Церкви и Церковь в жизни всех — это должно стать нашей задачей. И на пути к решению этой главной задачи, задачи нашей работы и нашей жизни, мы обретем потерянную тайну единения и любви друг с другом.
Разрозненные, разделенные, чужие, потерявшие тропинки, ведущие в душу друг друга, ставшие чужими на стогнах мира, мы должны врасти друг в друга. Мы должны стать Едино во Христе Иисусе, Господе нашем.
Вот, любимые мои, как я понимаю строительство «общины», как понимал его всегда. Оно всегда было для меня прежде всего делом глубоко внутренним, не целью внешних достижений, внешних дел, но путем внутреннего преображения жизни в нас, связанных в многоединство, в создании нового мира, нового царства любви, тайны Церкви. В этом для меня «Пресветлое Православие», солнечное, благодатное. В западном христианстве церковная жизнь вылилась в определенную, строго вычеканенную систему замкнутой, юридически оформленной церковной организации. Мы на Востоке еще в процессе созидания, творчества. И мы должны явить миру свой Лик, образ целостного христианства, объемлющего и просветляющего всю полноту жизни, образ Церкви как живого организма любви, связующих в нерасторжимое единство и пасущих, и пасомых, и пастырей, и мирян.
Когда мы станем на путь осуществления этой задачи, сокровище Православия, сокровенное веками под спудом, станет явным и как алмаз воссияет миру глубиной таящегося в Нем света. Осуществление этой задачи, стремление к ней есть наш долг, дело нашей жизни.
Диавол только обезьяна Бога. Он не может выдумать ничего своего, но хочет опозорить, осквернить все Божие в отвратительной гримасе. Так и теперь, накануне творческого сдвига в церковной жизни, веяние которого мы все ощущаем уже радостным сердцем, он, трепеща и беснуясь уже заранее перед грядущей весной подлинного расцвета церковной жизни, пародирует ее в отвратительной трагикомедии так называемого «церковного обновления». Но мы верим и знаем, весна все‑таки придет. Ни холодный лед окружающего нас равнодушия, ни искусственно построенные плотины, ни все эти гримасы и потуги обессилевшего, обанкротившегося богоненавистничества, ничто, ничто не остановит ее прихода. Она придет!
И хлынут потоки, потоки любви и благодати на иссохшую и оледеневшую землю наших сердец, хлынут теплые весенние лучи, и тайна Православия, зори которой явлены миру у нас на Руси в особой осиянной святости Сергия и Серафима, в благодатном служении о. Иоанна, в тишине Оптиной пустыни, в пророческих грезах Достоевского, Соловьева, Хомякова, тайна Православия воссияет.
Милые, любимые братья и сестры мои о Господе, дети моего сердца. Этой тайной, этой светлой благоуханной вестью, этим предчувствием, этим чаянием я живу, дышу, радуюсь в своем одиночестве, в своей неутолимой скорби о покинутом храме, об оставленном служении и о своем и вашем сиротстве.
Открылась… Весть весенняя: |
Удар молниеносный, |
Разорванный, Пылающий, |
Блистающий Покров. |
В грядущие, громовые |
Блистающие Весны, |
Как в радуги прозрачные |
Спускается Христос. |
И голос поднимается |
Из огненного облака: |
«Вот Чаша Благодатная, |
Исполненная днесь!» |
И огненные голуби |
Из огненного воздуха |
Раскидывают светочи, |
Как два крыла, над Ней. |
И ради этой весны, ради этой тайны готов я отдать и свою радость, и свою молодость, и свободу, и жизнь.
Стройте же, любимые мои, храм, что начали мы созидать вместе. И здесь, ваш невидимый сомолитвенник и споспешник, вместе с вами буду строить, как умею, моей молитвой и любовью.
Да благословит же наш труд Он, ведущий нас к немеркнущей радости дорогой скорбей и испытаний.
Чаще и достойнее принимайте Святые Христовы Тайны, и пусть Святая Троица будет всегда местом, куда влекутся все ваши желания, устремления, надежды, местом, где ваши сердца делаются Единым Сердцем, и это единое сердце превратится в Сердце Христово. Сильные, сносите немощи слабых. Пусть каждый из вас в минуту испытания, скорби и слабости находит поддержку и утешение в любви и в молитве ближних. Особенно любовно, трепетно и благоговейно храните души молодые еще не окрепших в вере и в жизни, колеблющиеся их огоньки свечек сердца юных братьев и сестер, и детские, тянущиеся к Господу души.
О некоторых внешних путях жизни и мерах, о которых я думал, расскажет вам Нина. Она же расскажет и о моей жизни. У меня тут такое впечатление, что вы представляете ее несколько лучше, чем она есть на самом деле. Конечно, сравнительно с судьбой многих и со стороны внешних условий я живу очень хорошо. Но все‑таки жизнь здесь напоминает мне жизнь в тюрьме больше, чем жизнь на курорте.
Великое, ни с чем не сравнимое утешение в том, что я совершаю у себя в комнате Божественную Литургию, я живу с женой, жизнь моя заключена не в рамках нескольких шагов, но в рамках нескольких ворот, но, как в тюрьме, я совершенно бесправен, и бдительные взоры тюремщиков преследуют повсюду и парализуют возможность работы. Церковной работы никакой здесь не начинал. Трудные условия для ее начала, конец же наступит несомненно с неумолимой быстротой и повлечет за собой тяжелые последствия. Но не страх удерживает меня. Вы знаете меня — огнепалящее желание другой, большой работы и встречи с вами.
Не грешно иногда великое сравнивать с малым. Так я сравниваю себя с Иоанном Дамаскином, воспетым в поэме А. Толстого, обреченным в монастыре на долгое влачение в то время, когда в душе слагались и неудержимо просились молитвословия и песни. Так и у меня в душе восходят и заходят никому не сказанные, погребенные в молчании думы, слова и молитвы.
Но да будет воля Божия, святая и совершенная. Только бы Он услышал мои грешные, убогие молитвы, сохранил вас в Своей любви и благодати.
Да осенит вас Своим Покровом Матерь Божия, да прольет в сердца ваши миро Своего утешения и Своей чистоты. Христос посреди вас есть и будет! Ему слава ныне и вовеки. Аминь!
Особую милость Божию вижу в том, что и здесь я вместе со своим соузником и сомолитвенником, дорогим и возлюбленным о Господе о. Ермогеном. Вместе с ним возносим мы молитвы о всех вас к Престолу Божию, и ныне он шлет Вам свой привет и свое благословение.
Ваш недостойный молитвенник и брат иерей Анатолий.
3.11.1923
Спасибо вам… за память, за заботу и внимание. Сегодня как раз исполняется полугодовщина моего пребывания в ссылке. Официальным ее началом считается 3 мая. Итак, уже четверть срока пролетело. Но впереди еще столько дней, недель, месяцев. И, главное, против воли тревожит мысль, что будет в течение этих двух лет. И когда вернусь, что найду там, где работал с такой любовью…
Вы получите это письмо, вероятно, около 13 числа, дня светлой памяти нашего небесного покровителя, святителя Иоанна Златоуста. Вероятно, уже алтарь будет разрушен, осквернен[35]. Я уже писал, что считаю чрезвычайно важным, чтобы в случае освящения нового придела, где бы то ни было, не позабыли и его имени. С ним мы связаны не случайно, и это имя, конечно, одно из самых ценных и драгоценных на страницах истории человечества. Как грустно, что и в этот день я буду молиться, совершая Божественное Таинство, вдали от вас, соединенный с вами невидимыми, но зато нерасторжимыми узами.
Я очень прошу вас передать всем друзьям мои поздравления с нашим общим праздником, который так торжественно и радостно праздновали мы в прошлом году. Молюсь о том, чтобы, отторгнутые от храма Спасителя, мы сохранили бы все же в своем сердце его светлый образ, запечатленный молитвенной памятью любви.
Пусть этот светлый образ всегда тревожит и волнует нас своей пленительной, незабываемой красотой, пусть будет он нашим знаменем и утверждением нашего упования, призывом, влекущим нас к победе над темной стихией нагло утверждающегося богоборчества и томительной пошлости, проникающей отовсюду в наше бытие. Сила Златоуста в несокрушимой вере в то, что по Евангелию можно и нужно жить, что Христос может и должен стать действительным и единственным нашим Учителем, Царем и Владыкой. И веру эту он утверждал всей своей жизнью, вопреки такой темной и страшной очевидности.
Как бы хотелось мне, чтобы хоть маленькая искорка, возженная от пламеневшего пожаром Божественной любви сердца Святителя, жила в нашей семье. Чтобы от нее пламенел дух наш в непрестанном стремлении к новым достижениям на пути Божественной правды и чтобы она испепеляла все то маленькое, земное, ненужное, что, проникая в нашу общую жизнь, затемняет наш свет и душит творческие всходы.
Какие бы ни были внешние препятствия и удары, мы должны сохранять в незапятнанной чистоте образ христианской семьи, пронизанной во всех моментах и уголках нашей жизни Божественным светом и любовью, и, если мы не умеем хоть сколько‑нибудь воплощать его в жизнь, возлюбив, выносив и возлелеяв его, мы должны передать его, как наш последний завет, как наше совершенное сокровище, нашим детям, поколениям, идущим за нами. Пусть образ этот сохранит их своим светом от темных туч, надвигающихся отовсюду, и вдохнет смысл и красоту в их бытие. Как грустно мне, что в этом году, собравшись вместе, не будем мы в молитвенном проникновении углубляться вместе в заветы Святителя.
Мой завет — собравшись вместе в один из ближайших ко дню памяти святителя дней или в самый этот день, всем вам, помолившись, почитать его творения, хотя бы Письма к Олимпиаде, а я буду духом с вами. Всегда с вами молитвой и любовью.
1924 год
2.1.1924
У нас все по–хорошему. Праздник встретили как‑то особенно хорошо, в молитве и служении. Маленькая комнатка вся в зелени от еловых ветвей, за которыми мы с Д. ходили в лес. А в углу большая елка. А в другом углу лампадка льет свой тихий красноватый свет. В воздухе все время запах ладана от частых каждений. А на душе была радость о вечном, о том, что недостижимо для людской суеты и злобы. И вспомнилось прошлое, Красногорка, и даже то, что было раньше, совсем юное и тихое, ведомое только моей памяти, заря моей жизни. Добавление к этому… удивительная погода.
Знаете, зима здесь пока — прелесть что такое. Такие ровные и вовсе не холодные дни — никогда не больше 10°. Так часто солнце, а ветра нет.
И если бы видели вы эти удивительные сочетания тонов, красок и оттенков… Особенно хорошо на закате в лесу или у нас на кладбище, совсем занесенном снегом. И над всем, над всем белизна снега и голубизна неба, и тишина, тишина, тишина…
И как странно сердцу в этой тишине слушать и отзываться на далекую бурю, на далекую муку, на скорбь, что там, за многими верстами, за глухими лесами.
Простите меня за лирику…
Потекут дни, недели, месяцы, годы. А белый снег будет все глубже ложиться кругом ровными синеватыми пластами. И так, будто все глубже и глубже, будут уходить прошлые дни и невоплощенные грезы, и все непреодолимее и недоступнее будет стена, отделяющая бурную и неумолкающую, многомятежную даль от прозрачной голубовато–белой белизны. Но чует и знает сердце, что есть То, что непоколебимым останется неизменно и здесь, и там, и далеко и близко, и вчера и завтра.
Вот только что совершили всемирную радость Рождества, уже приходил ясный и претихий светлый Серафим Преподобный, и уже готовимся услышать, почуять крылья Духа, Нисходящего «в виде голубине», и зазвучит Глас Господень «на водах» и для вас, и для нас, и для тех, кто далеко и кто близко. Или, лучше, тогда все будет близко, и будет и Он с нами в нашей горенке, как и в храме вашем.
А потом ждать «Помилуй мя Боже», и Мария Египетская, и Страсти, и Среда, и Четверток, и Великая Пятница, и Христос Воскресе… Помните и знайте, что Божие не становится меньше от постоянного окружения маленьким человеческим, слишком человеческим.
10.1.1924
… Вот послушайте наш день: 8,5 час. надо подать уже утренний чай, на который полагается всего полчаса. От 9 до без четверти 10, приблизительно, Толя что‑нибудь коротенькое служит — молебен, акафист или что‑нибудь другое. В 10 час. мы садимся за немецкий перевод Платона, это‑таки довольно трудно, тем более, что у нас нет русского текста совсем. С 10 до 11,5 приблизительно, занимаемся греческим, а потом к Толе приходит одна девочка с книжкой, он занимается алгеброй. Это не урок, а просто дружеское одолжение одной доброй знакомой. Занимается он 1,5 часа, а я в это время занимаюсь переписыванием. Вот уже и час. До двух надо заняться богословием, там обед. После обеда идем часа на 2 гулять и возвращаемся часам к пяти. Занимаемся час немецким. В 6,5 час. чай, потом чтение вслух, потом опять Толя служит утреню. Вот и весь день разошелся.
26.1.1924
Не пришел я еще к последней святой тишине. Но ведь и то сказать, ведь немногих избранных осеняет она, тишина эта, «в начале дней». Другим же и всем нам лежит путь к ней страстный и долгий. И путь этот только начался еще, если начался только, и далеко еще до предела Света, где Начальник тишины струит благодать Свою. Только вот на пути ли и правильно ли идешь? И уже, конечно, здесь, в тишине внешней, ярче и громче выступает и сквозит внутренняя нетихость души. Но верю в Милость, и Свет, и в то, что будет и тишина и бодрость. Внутренняя несхожесть того, о чем взыскует и о чем томится душа, с тем, что кругом, рождает мучительное недоверие и тяготу вопросов неразрешимых… Одно нужно, чтобы через туман внешний непомутненным взором смотрели вы в вечность.
Вот пост идет, задумчивый, строгий, радостный, благодатный. Как хорошо, что он опять и каждый год приходит. Строгие сектанты древности говорили, что покаяние может быть только однократно в жизни. Один раз в крещении получает человек белые одежды, если запятнает их в грехе единожды, может смыть в тоске покаяния, а потом, если вновь упадет, нет путей на земле к свету. Благостная Церковь каждый год ведет нас тропой воспоминаний поста и приносит нам его святыни. И как радостно это, и без этого можно ли было жить… Ясности хочу для Вас, определенности, твердости, верности Имени Вечному. У нас обычно бывает, часто бывает, когда говорим о Вечном, о Высоком, употребляем словечко «что‑то». Точно нет у Вечного имени, открытого Им людям, в котором Он Сам. Вот это страшно, когда вместо Имени — «что‑то», или, еще страшнее, когда Имя как звук пустой, как треск падающих костяшек… Ревнуйте об Имени, об Имени именуемом, чтобы в Нем открылось и осияло вас Неименуемое Имя, о Свете Лица Его, чтобы в Нем узреть Свет Неприступный. А я молюсь о вас всегда грешной молитвой своей. И в душе у меня надежда на милость Вседержителя. Да пошлет вам Господь радость молитвы и да даст постом этим грядущим и наступающим принять залог вечности. В Нем не «что‑то» и не то «нет», не то «да», а всегда «Аминь».
Февраль 1924
Христос посреди нас живый и действуяй!
Вот уже скоро 10 месяцев, почти год, как расстались мы с вами, любимые и всегда близкие сердцу братья и сестры. Год — это такой большой срок. Ведь и вместе мы были всего полтора года. И теперь год разлуки. А впереди еще долгий год, и, кто знает, м. б., не один год. Может быть кратковременная встреча и потом опять разлука, опять разделение. Когда подумаю об истекшем годе — и радостно, и грустно. Надежда борется со страхом в сердце. Мы — живы. Несмотря на эту разлуку, на новые тяжкие испытания, семья хотя и уменьшилась в три раза по своему численному составу — жива. Я вижу и чувствую, что внутренняя связь любви между отдельными членами семьи окрепла и углубилась, хочется верить, что углубились и выросли в отдельных сердцах другие, еще более важные связи, связи души со Христом и Церковью. Многие стали как‑то увереннее и тверже, самостоятельней в своей духовной жизни. Главное, быть может, есть с нами, у нас молодые свежие силы. Они вырастут и окрепнут в лучах светлых видений. То, что нам только грезится, они воплотят в жизнь. Если молодость с нами, с нами мечта о будущем, надежда на него. Вижу и чувствую, и это для меня источник бодрости и силы, что и связи мои с любимыми тоже живы. Тянутся и трепещут по холодным белым просторам пламенеющие нити любви. По–видимому, с вами останется и о. Анатолий, которого полюбила, с которым сроднилась община в эти месяцы. Да поможет Господь ему в его служении. Да утвердит совершенное общение любви. Старайтесь и вы облегчить тяжесть его пастырского служения. Все это радостно и светло, но есть и другое, грустное и тревожное. Большое внешнее горе постигло нас, оно внешнее, но оно, конечно, и глубоко внутреннее. Я говорю о закрытии храма святителя Иоанна Златоуста. И это особенно тяжело и мучительно.
Когда‑то Бог дал великую и ни с чем не сравнимую, незаслуженную радость помочь некоторым из вас найти забытый и затерянный путь к Нему. Меня, сосуд немощный и скудельный, сделал Он в Своей воле орудием Своих таинственных предначертаний о жизни некоторых из тех, с кем встретились мы на жизненном пути. Тогда казалось мне, что по этой неведомой мне воле, скудный и недостойный, способствую я как‑то, однако, своим служением, или, лучше, благодать через мое служение способствует движению наших сердец к горней выси. В этом была моя самая высокая радость и оправдание моей жизни…
Жизнь общины для меня дороже моего личного существования. А еще дороже жизнь Церкви и Ее вечной святыни. И хотелось бы, чтобы жизнь общины была полной, осмысленной, радостной, неразрывно связанной с жизнью и страданиями всей тяжко больной, изнемогающей в муках Церкви…
Как бы хотелось мне снова стать перед Престолом, перед которым так много пролито молитв, и перед лицом святой Жертвы призвать вас святым призывом: «Горе имеем сердца», — и услышать ответ не ваших уст, а ваших сердец: «Имамы ко Господу».
Мы маленькие и слабые. Сделать мы ничего не умеем и, вероятно, не сделаем. Но мы имели на пути своем светлое видение и хранили «большую идею», как говорил Достоевский. Видение это, в двух словах, — христианская община или, еще шире и лучше, — христианская общественность. И от этих двух слов по–новому зазвучали для нас другие слова: «Пресветлое Православие». Мы в старом, но мы и в новом, потому что христианская общественность — это тоска именно наших дней и нашего времени, прежде и больше всего. Дважды обручается душа Христу. Один раз наедине, в своей глубине, в своей сокровенности, в своем одиночестве. Другой раз в Церкви. Она обручается Ему через обручение ближнему, соединяется с Ним, соединяясь с ближним, находит Его в любви Церковной. Вне церкви мы тоже встречаемся друг с другом и даже любим друг друга. Но наши встречи и наша любовь только обостряют чувство нашего одиночества и нашей разделенности. От них стена между нами становится плотней. Мало этого, общение людей так всегда поверхностно и встречи их так томительно суетны, что от их внутренней бессодержательности… воздвигается стена между нами и Богом. Кто слишком часто с людьми, тот обыкновенно редко сам с собой и редко с Богом.
Так вне Церкви. Но Церковь открывает нам тайну. Она говорит нам, что с тех пор, как Бог воплотился и вочеловечился и Сын Божий стал Сыном Человеческим, человек не только образ и подобие Божие, — он частица Божественной Плоти, он — младший брат Христов — член Его Тела. Касаясь ближнего, мы коснемся незримо Христа. Каждая встреча с человеком может и должна стать молитвой и тайнодействием, встречей со Христом и встречей с Богом. «Церковь — есть Христос», — писал один из учителей Церкви, — «когда припадаешь к коленям братьев, Христа касаешься, Христа умоляешь, когда они проливают над тобой слезы, Христос страждет, Христос умоляет Отца». И еще ярче говорит об этом Златоуст. Для него не только священник — совершитель Божественной жертвы и таинства. «Живые престолы живому Богу» все наши братья кругом нас, и каждый из нас оказывает дело любви, совершает жертвоприношение на более страшном престоле, чем каменный престол алтаря — на Престоле Тела Христова: «Тело Самого Владыки служит тебе жертвенником. Благоговей перед Ним: на Теле Владычнем ты совершаешь жертву».
Этот жертвенник не только страшнее древнего, но и нового жертвенника. Чуден этот жертвенник (каменный), потому что, будучи по природе камнем, делается святым, так как принимает Тело Христово. Страшнее этого жертвенника тот, перед которым предстоишь ты, мирянин… Такой жертвенник ты можешь видеть везде — на улице, и на площади, ежечасно можешь приносить на нем жертву, потому что «здесь освящается жертва».
Тайна обручения Христу через человека — это есть тайна соборности, тайна Церкви, тайна христианской общественности, тайна любви, тайна Православия. Через нее и в ней вся жизнь становится Богообщением, молитвой, непрестающей Литургией, вселенской Евхаристией. Эта тайна забыта и затеряна в веках, и о ней мы тоскуем и ее воплощения ждем. С ней, с этим таинственным обручением и браком души человеческой со Христом в Церкви случилось то, что так часто бывает в земном обычном браке. О браке говорят, что он бывает могилой любви. Любовь встречает любящих на пороге брака своим светом. И кажется любящим, что от этой встречи вся их жизнь просветляется и наполняется до краев нетленным и вечным. Но как часто бывает иначе. За чертой брака начинаются мелочи жизни, и в них разлагается и истлевает святыня любви, если любящие не сумеют ее сохранить силой горней благодати. И то, что, казалось, должно было быть светлым праздником, становится скучными буднями. Так было и с христианством. Как праздник, как весна было вступление Церкви Христовой в мир, первохристианство, первое обручение человечества Христу в любви друг к другу. Но праздник скоро стал буднями и благоприятное лето Господне осенью. Тайна любви отлетела от мира, и общение человека с человеком перестало быть Богообщением. Церковь осталась только в таинствах и перестала быть зиждущим началом жизни. Немногие, неудовлетворенные этими томительными буднями жизни, уходили из нее. Они поступали, как любящие в одной пьесе Ибсена, — после обручения они расходятся навеки. Они знают, что если останутся вместе, то осквернят любовь мелочами жизни, и огни ее погаснут. И они уходят, чтобы любить в отдалении сокровенной, нетленной любовью. Так отшельники и пустынножители уходили от мира, уходили от людей, чтобы тем пламеннее любить в своем уединении от них и чтобы сохранить свою любовь горней и неоскверненной от мира. Мы ищем иного пути. Нашу любовь мы хотим пронести через горнило испытаний жизни, не в отдалении хотим, а лицом к лицу хотим, чтобы светом стал каждый миг нашей жизни и молитвой и Богообщением каждая наша встреча друг с другом. Один из наших современников, Вячеслав Иванов, говоря как‑то раз о новых путях Церкви в наши дни и в земле нашей, писал, что была прежде Святая Русь — мать. Святая Русь монастырей и затворов и уединенной пустыни. От нее рождается и идет в мир Святая Русь — дочь, плоть от плоти ее и кость от кости ее. Будет она в мире и с миром, но не от мира. В этом ее тайна, тайна совершенной полноты. Все, что было веками накоплено в уединении и тайне, — все сокровища и дары благодати, все примет она благоговейно и любовно от матери, чтобы освятить ими жизнь в каждом ее биении и миге.
Вспоминается мне историческое знамение — храм святой Софии Константинопольской. Самый величественный храм Православия с необычайным, невиданным на земле куполом, с таинственным именем престола, был он как бы с неба открывшимся и воплощенным видением. Но принявшее это воплощение человечество не оказалось его достойным. Оно говорило человеку самым своим бытием об осуществленной полноте Православия, о вселенской совершенной литургии.
Но рядом с ним и даже в нем бурлила и клокотала темная стихия языческой непросветленной жизни. И вот волей Промысла отлетела благодать от святого места. Стены покрыты белой краской, молчит алтарь. Но сквозь белую краску сквозит не стертый до конца Лик Спасов и громадные крылья Архангела. И есть предание, что где‑то в глубине алтарной стены скрыт священник с исполненным Святых Тайн Потиром, ушедший туда и там закрытый в день, когда София была занята разрушителями.
Так и в жизни нашей: точно под какой‑то белой дымкой скрыт Лик Спасов и где‑то в глубине глухой стены, далеко от нас, совершается Святое Таинство. Но ждут люди, откроется стена и выйдет священник из глубины, совершая Божественную Литургию, и померкшая мозаика Лика станет снова яркой, неприкровенной, и взглянут на мир полные любви очи. Ждем и мы. Въявь хотим увидеть Лик просветленный и молимся, чтобы сокровенное таинство открылось и до краев наполнило жизнь нашу. Об этом должны мы ревновать и к этому стремиться. Маленькие мы, но большая у нас идея и светлое нас осенило видение.
Будем же хранить его в своем сердце и будем им просветлять нашу жизнь. Мелкие бесы ходят около нас и хотят в тьму своей мелочности втянуть, вобрать нетленную святыню, чтобы померкло все, светившее нам, и маленьким стало бывшее в нас великим.
И так легко нам потерять все, о чем молились, чего ждали, к чему тянулись.
Да поможет нам Сам Он, от этого маленького, от этого сегодняшнего к Нему, к Его Святыне возведем наши очи и души.
«Горе имеем сердца».
«Имамы ко Господу».
Аминь.
13.2.1924
Маленький мир нашего двуединства с Ниной так богато населен друзьями. Здесь и ап. Павел, пламенный и тайно зрящий, тихий и пламенный Григорий Нисский (читаю его удивительный комментарий на Песнь Песней), и образы святых, которые приходят и уходят каждый день с церковным кругом, и образы туманного и страшного прошлого земли нашей (последние дни читаю исторические мемуары и дневники).
Да соберется душа в торжественной тишине Преждеосвященной литургии и да западет туда, на разрыхленную молитвой почву, пламенное семя четверговых Страстных свечей, да отразится радостным гулом благовест Единственной и Светозарной ночи Воскресения.
26.2.1924
Сегодня первый, день поста, прозвучали в первый раз скорбные молитвы. Мы с Ниной служим вдвоем, но служим так, как служили когда‑то в церковке, по чину. Престол, иконы, все одели трауром: черным с нашитыми крестами, и в комнате сразу стало скорбно и строго. Только утром врывается в окно солнце и лучи падают широким и теплым потоком на престол и на лицо, и на руки в час молитвы.
Уже пост и не время житейских попечений. Но сердце не может избыть свою тревогу, освободиться от мыслей и скорбей о любимых… и о далеких.
Кажется, что‑то опять сгустилась около нас атмосфера, письма почти все без исключения опаздывают и приходят запачканными, перемазанные клеем. Несколько дней назад были ночные гости. Если бы вы знали, как тягостны эти, хотя и редкие, но такие нервирующие посещения, вторжения в ночной, тихий, сокровенный покой, во все уголки жизни и быта. Но свое кажется маленьким и не стоящим внимания, когда подумаю о других, больших тревогах и скорбях. Из московских газет я знаю кое‑что, но очень мало. Мне бы хотелось иметь киевские газеты последнего месяца (марта) со всеми данными киевской жизни. Если у вас есть возможность через кого‑нибудь получающих их собрать, я был бы очень благодарен. Но посылать не надо, не списавшись. Кажется мне, что теперь так невыразимо трудно там в большом и шумном городе, где все точно относит душу от берегов жизни и томит, давит тяжелым, мертвящим склепом.
А Святые Дары у нас на Престоле. Подумайте — невидимо и непрестанно с нами, в нашей комнатке, святыня Его сердца.
… Холодно еще, но иногда солнышко развеселится, засмеется, и все тогда начнет капать, струиться. И весною пахнет. Придет весна и, может быть, с весною придет радость в тихую нашу обитель.
Все по–старому у нас… Год прошел почти без нескольких дней с той тревожной Страстной последней киевской. Многое изменилось. Во мне изменилось многое. Старею. Когда вернусь восвояси, — ведь будет же это когда‑нибудь, — буду уже как о. А. С., с такой же большой–большой бородой[36], только волос на голове будет поменьше… И буду начитан уже не только во всяческой поэзии святой, но буду разбираться и в прозе богословской учености. Занимаюсь и читаю много.
1.7.1924
… Духовная жизнь слагается из двух моментов: нашего личного и сверхличного, благодатного, Божьего. То, что совершается у нас в душе, сравнивает один святой с Таинством Евхаристии. Здесь все долгие молитвы, длинный ряд священнодействий, все только предварение одного мига, когда совершается Божественное чудо силой Божьей. Без этого мига все молитвы, все предварительные действия бесплодны и несовершенны. Но все же необходимы они. Так и в душе. Вся духовная работа, все молитвы — только путь, только преддверие одного мига явления тайны Богорождения в душе, и это не от нас. Божий дар. Но необходим и неизбежен весь этот долгий путь, весь этот упорный подготовительный путь буден.
10.7.1924
Хочется верить, что ярко горит твоя свечечка и от нее светлым пожаром разгораются другие, в одном большом сиянии, как перед чтимой иконой в большой праздник. Давно не видел я этого сияния у иконы. Хочется верить, что это то, что взрастало от божественных лучей в одиноких душах в такой муке, прорастет теперь и откроется въявь, и будет это новое внутреннее откровение в нас о совершенной любви и совершенной радости. Может быть, узнаем все, воочию увидим, что мир этот не темная удушливая темница, но воистину любимое Божье дитя. Узнаем же тогда, когда ощутим всем существом своим, что любовь Божья не слово, не мечта, но радость и истина. И что в любви этой свобода. И что нет в ней никакого недостатка по сравнению с тем, что ищут люди в призрачном хаосе вне ее, но что в ней вся полнота и совершенство. И что хотя «путь Божий есть ежедневный крест», — по словам св. Исаака Сирина, но что вместе, по его же словам, «рай есть любовь Божия», т. е. когда полюбим, то уже в раю и окажемся, и будем в свете и простоте, и в тепле Божьем.
Проще же это в том, что Христос хотя и умер, но воскрес и дал нам силу Своего Воскресения, «Бог послал в сердца наши Духа Сына Своего, вопиющего «Авва Отче». Так что мы уже не рабы, но сыны». Да приидет же к нам всем неделя Духа Святого.
У нас все по–старому. Служим очень много и утром и вечером. В служении, в молитве преодолевается тяжесть цепей, в которых живу. В них ощущаю, что вся бесконечность Божья — принадлежит мне, и, свободно отрешившись от цепей и от призраков скорби, погружаюсь в ее прозрачно–голубые волны.
У нас все по–старому… То, что для тебя уже прошлое, для нас настоящее. Никнет к земле спелая рожь в полевых тропинках. Трудно пройти в волнах колосьев. Расстилается и манит дорога туда — в широкий и недоступный мир. И по–прежнему сквозит акацией изгородь больницы и точно хранит какую‑то тайну.
У нас все по–старому.
1.9.1924
Утро, сижу на балконе и слушаю звон церковный. Мы сегодня служили только обедницу, т. к. нет вина. Осень уже… Вспоминаю эти дни в прошлом году. Куда больше в душе было тогда не грусти только, но и тоски мучительной и одинокой. Теперь будущее, мое личное, может быть, еще неопределеннее, туманнее, чем раньше. Но на сердце спокойнее и светлее почему‑то. Что‑то твердое в душе во мне самом сложилось и окрепло, нерушимо и свято. И чувствую и знаю, что не во мне одном… И хорошо от этого знания. Сегодня по–церковному начало нового года. И молится Церковь: «Всея твари Создателю, времена и лета во своей власти положивый, благослови венец лета благости Твоея». И еще: «В вышних живый, Христе Царю, всех видимых и невидимых Творче и Зиждителю, иже дни, нощи, времена и лета» — Он сотворил, в Его власти. О чем же тревожиться, мучиться, беспокоиться…
13.9.1924
… А я все работаю и работаю. Совсем отошел от внешних волнений, испортивших так много крови. И теперь я в особом мире, таком далеком, далеком от маленьких, немощных волнений и пертурбаций. А завтра, сегодня с вечера уже траурный, строгий и страшный даже праздник. Высоко вознесет Церковь страшное и Божественное знамение над суетливым и старающимся забыть о нем миром, вознесет как немой призыв, как напоминание и стяг, влекущий за Подвигоположником спасения, как суд над нами и как надежду нашу. На аналое будут доцветать последние цветы и среди них Крест. А Церковь будет петь устами верных: «Днесь сад животный от земных незаходящих недр происходит: на нем пригвожденного Христа извествует воскресение и, воздвигаемый руками священническими, Того на небеса возвещает вознесение, имже наше смешение от еже на землю падения на небесах жительствует. Темже благодарственно возопием: Господи, вознесыйся на нем и тем вознесый нас, небесныя Твоея радости сподоби, яко Человеколюбец».
23.9.1924
У меня все без перемен. По–старому служим, занимаюсь много и с увлечением. Думаю, вспоминаю, надеюсь, жду… Осень ясная, но уже холодная. Деревья сильно облетели. Неделю назад ходили с Ниной на целый день в лес. Забрались в самую чащу. Лежали на земле… Читали Вяч. Иванова и Блока. Ну вот, кажется, после этого она и прихворнула. В наказание за поэзию — проза. Был у больницы. Акации облетели. И большие тополя тоже, и листья уже успели перержаветь на земле… Вчера миновало полтора года со дня моего ареста, а через 3 дня, 26–го, годовщина, всего ведь вторая только, со дня вступления под сень Златоустовского храма. А ведь эти дни как раз два года назад были в Ворзеле…
25.9.1924. День преп. Сергия
Краснококшайск
Без перемен, тихо и равномерно проходит жизнь, без событий, струится, как ровный поток: трудно о ней рассказывать. Если бы вы знали только, как уединенно и тихо, тихо живем теперь. Никого, никого не видим, только вот авва приходит на служения. И если бы не он, кажется, разучились совсем говорить по–человечески, потому что друг с другом говорим на своем особом языке, как всегда те, кто уже очень друг другу близок…
Особый мирок у нас в комнате нашей. И днем и ночью не угасая мерцает малиновая лампадка. Стены на восток и запад почти сплошное стекло. Постоянно синеет или сереет небо оттуда, точно заполняет собою комнату. А ночью прямо в звезды смотрит комнатка. И так хорошо молиться вечером и ночью около окна, где небо и звезды. Я думаю, что в больших городах люди скоро позабудут уже о свете звезд и только астрономы будут уметь отличать звезды от электрических лампочек. А в комнатке у нас целый сонм теней и образов, и маленьких, и больших… Тут же друзья, о которых П. П. говорит с таким радостным восторгом — «какие у нас друзья», и ап. Павел, над посланиями которого просиживаю долгие часы, и св. Иоанн Златоуст — вслух перечитываем слова его, и отцы Вселенских Соборов — занимаюсь церковной Историей, — и всегда неотступная от нас вестница Воскресения, наша святая водительница, Мария Магдалина, и другие друзья.
Далекие и близкие, отдаленные тысячами верст и всегда живущие в сердце. Увижу ли здесь, не знаю, но молю Господа, чтобы быть всем вместе в Его обителях. Прошлое стало милым, светлым видением, не знаешь — были эти два с половиной года священства в родных местах явью, или это только сон, приснившийся после благодатной молитвы вечерней и просветленной.
Настоящее остановилось, застыло между двумя полосами неба, окаймляющими келью нашу.
Будущее? Оно в верных и любимых руках. Я верю, что Отец Небесный, положивший времена и сроки в своей власти, не пошлет испытания сверх силы. И во всем да будет Его воля. А вот сегодня служили: о. Ермоген служил, я же читал. Во время служения кажется, что раздвигаются стены комнатки, только огромный купол вырастает над нами. И тогда уже нет, совсем нет этих ворот, и милые и далекие приходят и здесь вместе с нами окружают престол и совершают службу.
Обращали ли вы внимание на то, что во время литургического канона вместе поминаются и грешные и святые — пророки, апостолы, проповедники и всякий дух праведный, в вере скончавшийся, и Пресвятая Богородица. Вот Она Честнейшая Херувим и Славнейшая без сравнения Серафим, а во время литургии поминаемся мы в одном ряду с Нею, мы все вместе в одном мире, и мир этот Церковь.
Было бы совсем, совсем тихо у нас, но невидимыми нитями сплетается мирок нашей комнатки с другим миром, большим и шумным, лежащим за пределами наших стен. И злоба, и скорбь этого мира наполняет сердце болью и тревогой и о ведомых, любимых и близких, и о неведомых и далеких, скорбящих и озлобленных, чающих утешения Христова.
27.9.1924
Краснококшайск
Мой совет… чаще и чаще и главное внимательно и сосредоточеннее читать Отче наш. Вот Пушкин в одном письме к Вяземскому, кажется, по поводу смерти его ребенка, пишет: «Представь себе, что судьба — это большая и прожорливая обезьяна, кто же из нас посадит ее на цепь?». Ну, если обезьяна, конечно, бодрость духа легко потерять.
Но мы не верим в «обезьяну». — Отче наш — говорим мы. Если Отец — Он, чего же бояться и тревожиться. «Да будет воля Его» тогда. Но в том‑то и дело, что мы не чувствуем себя детьми. Чужие мы, рабы. «Твое Царство, сила и слава» — произносит священник. «Аминь» — отвечаем мы. Но если «аминь», если Его царство и Его сила, тогда нет места для тревоги.
Некрепкое наше «аминь», вот что… Читай Отче наш хоть три раза в день, главное, отдаваться Ему, как Отцу, предаваясь до конца Его воле.
24.10.1924
Краснококшайск
Последние вести из Киева не веселят. Тревожно и грустно от них на сердце. Но «верю в солнце Завета, вижу зори вдали»… Когда будет особенно грустно и безнадежно, возьми Библию и внимательно прочти псалом 72–й — один из самых моих любимых. Если бы я был композитором, я бы, кажется, переложил его на музыку… В нем преодоление самого страшного и темного в жизни.
У нас все по–старому. Осень стоит хорошая, дождь, ненастье, грязь — терпимые, тепло. Хожу постоянно по пахомовской дороге, по обнаженному и колючему полю, вспоминаю теплые и радостные, так быстро промелькнувшие дни наших общих путешествий. По–прежнему думаем, читаем, работаем, надеемся, вспоминаем и молимся. Сегодня… день для меня примечательный. Три года назад, в воскресенье, в первый раз совершал служение в нашей маленькой церковке.
4.11.1924
Работать надо, работать много и по возможности нормально, размеренно. Норма, «строй» вообще нужны в жизни. Я понимаю, что иногда отношения и требования жизни могут сломать норму, конечно, это так, но только иногда, если же отношения вовсе не считаются ни с какими нормами, не укладываются в них — это «конечно» то, с чем надо бороться. Да и если говорить правду, как часто то, что ломает норму и строй жизни, вовсе не глубокие и обязывающие отношения, а просто суета и маета. Словом, я всецело согласен с Д…. Даже и не только с теми основаниями, какие он приводит, «что жизнь должна быть как можно нормальней». Если я испугался слова «обуздать» в прошлом письме, я вкладываю в него совсем другой смысл. Мы почему‑то всегда в понятие «нормальный» вкладываем смысл какого‑то педантизма и очень часто простую несобранность и взбудораженность готовы принять за «громокипящий кубок» настоящей жизни. Есть, конечно, норма и норма, строй и строй. Есть норма и строй в немецком смысле, есть в православном, святоотеческом, аскетическом. О последнем говорит поэт: «Душа его возвысилась до строю» — он стройно жил и стройно пел. Так и ты живи стройно и спи спокойно.
Святым Духом точатся благодатные струи, напояющие всякую тварь ко оживлению.
А у меня сейчас самые сокровенные и самые для меня дорогие мысли о Святом Духе. Если бы когда‑нибудь пришлось устами к устам говорить об этом. И еще важнее, несравненно драгоценнее — не думать и не говорить, а жить, дышать вместе Святым Духом.
Из воспоминаний
В самом конце ноября, после Введения во храм Пресвятой Богородицы, вернулся из изгнания и наш батюшка[37]… то в большой церкви Николая Доброго, то в небольшой зимней церкви св. Великомученицы Варвары…
1925 год
3.3.1925
… на первой неделе под воскресенье окончил исповедь в 5 утра по часам, а ведь начал в 4 часа вечера и исповедовал всю всенощную.
Из воспоминаний
… батюшка исповедовал в маленькой церкви наверху. Там же было и служение, но после него народ разошелся. Оставались немногие только говеющие, и те уходили поодиночке. Почти пусто…
Тихо, тихо. Полутемно. Две красные лампадки перед иконами Спасителя и Божьей Матери в иконостасе, одна повыше перед Царскими вратами перед Тайной Вечерей, беленькая, чуть зеленоватая, еще одна слева у стены перед высоким образом св. Марии Магдалины. Та же маленькая церковь, что раньше, те же иконы. Только сама церковь стала еще меньше, совсем удаленная высоко под крышей, до странности маленькая. В ней никто не почувствует себя совсем одиноким, — не только каждое слово хорошо слышно, доходит, но и то, что за словами, от сердца, горение душевное, самое тихое, трепетное коснется ко всем.
Тихо, тихо. Полутемно. Сказал кто‑то: «Если бы так провести в этой церкви ночи две подряд одному, можно всю жизнь перевернуть». Да, прислушаться к тишине, к этой особенной, живой тишине в часы течения длинной ночи, перед живой, великой полнотой, только слушать, только припасть, только сердце открыть, и станет единственное действительно на всю жизнь единственным понятно и несомненно.
Исповедовал справа, возле южных врат в углу, отгороженном киотом. Было видно каждого, кто подходит к аналою, и в ту минуту чувствовалась пауза, и было видно иногда батюшку, и он знал и видел, что было в церкви, кто уходил, кто еще оставался, и ощущалось, что он знал все и видел, как всегда.
Потом снова все замирало, за киотом ничего не было видно, только конец темного платья наклоненной фигуры, и проходили долгие минуты. Как будто еще тише становилось. Слов не было слышно: и те, что изредка доходили, были без связи с остальными — ничто не могло быть понятным. Но то, что происходило, что произносилось за киотом, наполняло собой всю маленькую церковь, и не оставалось места для иных слов, для иных мыслей. Не слушая, не имея возможности услышать, все‑таки что‑то как‑то слышали. Казалось, как‑то понимали. Думая, молясь о своем, неизбежно переживали и чужое. Каждый раз, с каждым, кто подходил, снова и снова повторялось одно и то же. Но так понятно было, что у каждого свое, особенное, на других не похожее. Как никогда было о всех понятно: в своем бессмертном одинаково неизмеримы, в своем отдельном непоправимо ограничены, отмерены на всю жизнь.
Сперва ожидание, тихое, неподвижное, может быть не очень долгое, но так сильно ощутимое, неизбежно напряженное. Потом минута, когда страшно всякий раз — настала, и вернуться уже нельзя. Неизбежный, страшный рассказ, иногда весь сразу, — один, заключивший в себе всю тяжесть, весь мрак, накопившийся за время пройденного пути, рассказ о случившемся лишь однажды, но изобразившем в себе все множество, все разнообразие падений и преступлений: иногда без связи, вырываемый кусками из напряженной памяти, неожиданно слагающийся в громадное страшное целое перед встревоженной, растерянной душой. Но когда слова уже произнесены, их снова повторять уже не нужно. Их повторять невозможно. Вернуться назад уже нельзя, потому что и там позади уже не осталось того, что было прежде. То страшное, что так крепко срослось с самым сердцем, переведено на слова, произнесено вслух, и становится оно невозможным, неповторимым. Неужели оно могло быть моим? И слезы, и трепет, и небывалое усилие прорваться через завесу темных призраков на жизненном пути. И молитва батюшки шепотом, трепетным призывом все теми же немногими, нехитрыми словами, и в каждое мгновение тихого призыва — ответное, безмолвное, любящее приближается, прикасается, осеняет. Бесконечность, заключенная в маленький образ смертного, здесь, на краю пределов, перед единой бесконечностью, которая здесь ближе, чем темнота ночи, обступившей со всех сторон.
Одним и тем же завершается каждый раз, одна и та же наступала минута отпущения, повторялись слова прощения и отпущения над каждым. Эта минута подходила иногда скорее, иногда дольше, но приближение ее так несомненно ощущалось все сильнее и сильнее, по мере того как она приближалась. И казалось, наступала она не раньше и не позже, а каждый раз в какое‑то единственное, неповторимое мгновение.
«Господь и Бог наш Иисус Христос простит чадо… и аз, недостойный иерей, властью от Бога мне данной, прощаю и разрешаю…» Тихими словами знаменовалось великое, непостижимое событие. Потом благословлял: «Во Имя Отца и Сына и Святого Духа…»
И наставало молчание — чувствовалась пауза, перерыв, и батюшка смотрел в лицо следующего, который к нему подходил. Снова поднимал рукой епитрахиль и закрывал его преклоненную голову, склонялся сам и постепенно, минута за минутой узнавал того человека, который стоял перед ним. Познавал его душу, постигал сущность каждого движения, каждого поступка. И становился для каждого единственно близким. И вместе переживал, сострадал, сорадовался, учил, молился с ними, о них. Ожидал и переживал мгновения таинственного сближения человеческой души с Душой Господа. Снова и снова молился, любил, благословлял.
Вот у одного что‑то радостное, может быть, благое достижение, и он горячо благодарил Господа — «Слава Тебе, Боже, слава Тебе, Боже». Одна после исповеди дала ему что‑то на память, может быть образок или крест, долго что‑то объясняла, и он благодарил внимательно, глубоко, как будто не зная, как дать почувствовать в немногих скудных словах искренность своей благодарности. Снова и снова повторял: «Спасибо, спасибо». И отнес в алтарь, положил и снова вернулся.
Свершилось. Преклонялись перед иконами и целовали. Припадали в слезах не истекшего раскаяния. Целовали и очертания одежд и ног, прикасались к Его Стопам. И поднимались и уходили. Поодиночке. Незаметно, все еще не смея поднять головы. Осторожно прикрывая за собою дверь.
О, все те, что так тихо уходили отсюда в этот поздний час, робкие, все еще склоненные, о, святые. Отчего такие молчаливые, кроткие, незаметные, как будто торопливые, маленькие? Поодиночке выходили на улицу и шли к себе домой, скрываясь в темной мгле, такие же, как другие прохожие, — но они одни знали тайну этой ночи, скрытую от всех других: что радостна была темнота этой ночи, что драгоценным был черный покров небес, что желанной была пустынная дорога и сладостным жалкое одиночество. Во мраке воссиял им Он, в ничтожестве они были перед Ним, и не здесь, а с Ним была их настоящая обитель. Но об этом не смели сказать ни себе, ни другому — оттого молчаливые, робкие. Знали, что безмерна и не заслужена была радость, осенившая их маленьких, — и хотели быть еще меньше — оттого незаметные, как будто торопливые. В храме ночи перед Ним склоненные, оттого тихие, как будто одинокие.
В эту ночь в разных концах спящего города горели святые сердца этих самых счастливых людей. — Они одни знали, что не было более совершенной радости, более полного счастья, чем та радость, то счастье, что наутро ожидало их.
3.3.1925
Киев
Много тревожного, очень много кругом. Боюсь, как бы болезнь Н.[38] не возобновилась в острой форме в обычное время, к весне. И имею серьезные основания для этой тревоги, хотя, кроме меня, об этом никто ничего не знает. Но вообще воздух кишит микробами всякого рода. Уже две недели, как в больнице М. И.[39], и по–видимому и еще, и еще много всяких недугов и скорбей…
Первая неделя поста вскрыла так много глубокого и радостного в самом главном.
4.5.1925
Киев
Пишу в комнатке… Мы уже на Подоле. Угол Андреевского спуска и Боричева тока. Две маленьких комнатки. У меня отдельный и нешумный уголок–комнатка. Здесь как‑то дальше от большой дороги, хотя в церковь к нам идут мимо наших окон — меньше суеты и больше свободных минут и даже часов. Мое впечатление вообще, что Подол — какой‑то особый уголок в Киеве, здесь точно глухая провинция, и когда после долгого пребывания здесь попадешь в старый город, кажется, что приехал из провинции в центр.
А у меня почти только две дороги — в храм и во Флоровский монастырь. Когда не служу у себя, иду каждый раз к ранней туда, и так хорошо там в храме, где молишься незаметно — так хорошо поют, так гармонично идет служение, так низко и истово кланяются монахини в куколях и мантиях. А выйдешь из храма прямо на зеленеющие могилки, разбросанные кругом. Это хорошее и новое начало дней моих, от которого свежесть в душе хранится много часов.
У нас в храме хорошо по–прежнему. Хорошо по крайней мере было на Троицу и на Духов день (в этот любимый день пришлось служить одному), хотя шел очень сильный дождь, народу было много. Я, повторяю, почти нигде не бываю, кого можно — принимаю у себя. Иногда приходят подольские друзья, сидят до глубокой ночи, часы незаметно проходят в раздумьи о вопросах самых сокровенных и главных. Около меня и, кажется, во мне что‑то «потишило» и «осело». Меньше шуму, хотя вместе с тем меньше блеску, и, кто знает, — не меньше ли еще чего‑нибудь.
6.6.1925
Киев
Всего несколько строк пишу… о больших, больших скорбях, нас постигших. Вчера днем скончался Вася Александрович.[40] Он проболел всего только неделю, болезнь загадочная, по–видимому брюшной тиф. Большую роль, кажется, сыграла ошибка врача, давшего ему касторку. Похороны завтра. Пишу сейчас же после заупокойной литургии. Через час вынос тела из больницы Покровского монастыря. Смерть Васи была чрезвычайно светлой и умиренной. Он причащался в Духов день, а заболел в четверг на Духовой неделе. В понедельник я снова причастил его уже в больнице. Удивительны были его последние часы… Имя Божие было у него все время на устах. По–видимому, в «бессознательном», с медицинской точки зрения, состоянии он говорил, что ему тесно в этом теле и чтобы его пустили уйти… Болезнь Васи выявила узы любви, связывающие всех нас. Последние дни и даже ночи были непрерывной о нем молитвой. Ночью мальчики и девочки молились иногда все, иногда по сменам. Другие дежурили около его кровати. И сейчас все, большие и малые, — все объединены одной скорбью. Итак… брошен мостик от нас, от нашей одной семьи туда, в тот мир. Один ушел от нас. Сердце мое за него спокойно. Как духовник, знаю, как светла была его душа, и перед его гробом тайна смерти, или, лучше, тайна бессмертия, становится ясной, прозрачной и умиротворяющей…
Но над нами нависла еще скорбь… Ася Карышева безнадежно, по словам всех врачей, — больна.[41] Вчера температура 40,4. Со дня на день ждут рокового исхода. Сегодня, кажется, можно будет ее причастить.
Шуре К. только что сделали серьезную операцию, но, слава Богу, кажется, вполне удачно, и он поправляется, хотя, конечно, он все еще в больнице.[42] Занемог Василий Ильич — боятся плеврита… Сколько скорби и тревоги у нас.
9.11.1925
Киев
В маленьком мирке нашем прежняя жизнь тревог и скорби и радости. Я ведь оптимист по природе и поэтому в тоске чувствую себя как на чужбине, а в радости как на родине, куда постоянно и неизменно возвращаюсь после всех блужданий. Но для печалей есть объективные основания. Шурик наш, я считаю, болен очень серьезно, и тревожусь за него очень. У Володи,[43] помнишь мальчика, ТВС — те же слова, что и во время Васиной болезни… о Святом Духе, «Коему сей по достоянию дохнет, скоро вземлет от земных»… Из храмовой нашей жизни, пожалуй, самое интересное и значительное то, что начали учиться лаврскому пению, был первый урок и доставил всем много радости, что выйдет, судить трудно…
Прекрасные воспоминания о Васе написал Юра — «Шесть дней». Последние дни Васиной жизни.
В маленьких комнатках моих «все по–старому». Все больше сижу в них дома. Выхожу почти исключительно во Флоровский монастырь к ранней и к себе в церковь. В «городе» бываю редко и чувствую себя там почти иноземцем.
1926 год
22.1.1926
Киев
… Если говорить об общем тоне нашей семейной жизни, то надо отметить, что точно — в семье нашей намечается определенный процесс. Я, как будто, по мере своего сближения с молодыми как‑то теряю старших. Многие из них как‑то все ближе и ближе к о. Александру.[44] Его дом полон «старшими», мой — «молодыми». К несчастью, это, может быть и естественное, расслоение не всегда происходит свободно, легко и радостно, как могло бы происходить. Да и вообще, струя настоящего горнего воздуха так редко проникает в долину жизни, а чаще приходится дышать болотными испарениями, которые, впрочем, люди принимают за самые живительные, обыкновенно, и, увы, иногда даже благодатные.
Моя жизнь, как всегда, по–прежнему, на этой зыблемой грани между настоящим делом и правдивой суетой, служением Слову и пустословием, молитвой и длительными «разговорами» о Боге.
Иногда не знаешь — делаешь ли дело Божие или тратишь дар Божий, силы и годы…
24.2.1926
Киев, Подол
О себе что писать? Сумеречный период моей жизни затянулся. Ночь впереди или еще рассвет — кто скажет. Брожу по–прежнему в мире человеческих душ. На дне вижу сокровища иногда, но на поверхности, на глубокой поверхности и болезненность, и суетность, которая заполняет и жизнь и сердце, глушит мысль, утомляет и туманит мозг. Путь священника в нескольких словах: «Ему расти, а мне умаляться». Все встречи, даже самые глубокие, только перепутья. Прияв душу, должен священник отдать ее другому, и в этом самая большая жертва. И так всегда — и так неизбежно… Только что был в Дарнице. «Отдыхал» перед постом. Много бродил по лесу, думал, был один.
12.6.1926
Саров
Мне почти нечего сказать сейчас… да и вообще нет слов здесь и хочется не говорить, а впитывать в себя в молчании живую влагу святыни. Сижу у ограды собора Саровского, у самой могилы, у самого гроба преподобного, на широком монастырском дворе, усеянном пестрыми одеждами богомольцев, главным образом, мордвы, пришедшей сюда с крестным ходом. Из открытых окон собора, где почивают мощи, доносится монастырское чтение. Только что прикладывался к дорогому, милому деревянному гробику Преподобного.
15.6.1926
Саров
Как быстро текут здесь дни… Четвертый день здесь, а кажется — всего несколько часов прошло. А между тем спим не больше 3–4 часов в сутки. А времени нет вовсе, но не потому, что оно «тратится», по суетному нашему выражению, а потому, что точно оно остановилось здесь, застыло в святой и благодатной тишине.
Вот краткий перечень: в Москве были на святой могилке, служили панихиду. Сюда прибыли в пятницу. Погода все время благоприятствует нам. А сюда попали как раз в канун памятного дня — в день памяти основательницы, первоначальницы монахини Александры. Тут было тихое, светлое торжество, крестный ход из монастырского собора на могилки, целое море черных монашеских камилавок и косынок. Все дни служили. В субботу, воскресенье служил самостоятельно. Сегодня собором служили в церкви, алтарь которой — келья Преподобного, дальняя пустынь. Остальное время проходит в молебнах и молитвах на святых местах, которые посещаем. Пение, служение да и все вообще — дивно и несказанно.
11.11.1926
Киев
Мы только что вернулись из Красногорки. Впечатление грустное. Красногорка мало изменилась. Тот же храм. Тот же сад… Те же перелески, поля, кустарники. Только погода была очень дождливая и сумрачная, так что больше пришлось сидеть в хате, и все было точно окутано дымкой осенней. Но за эти пять лет изменились люди, или лучше — их отношение к храму. В церкви почти пусто. Крестьяне очень недовольны священником, службой. Настроение, по существу, церковное, но в храм не ходят… Пьянство безмерное и почти поголовное… Все это было тяжело, и тянуло в Киев оттуда, от этих мест, так давно оставленных. Ну, и еще сказать надо, что при наплыве воспоминаний резко ощущается, что уже столько лет прошло, и в сердце много рождается личной грусти.
2.12.1926
Мы со дня на день ждем Василия Ильича.[45] Так радостно, что мы его увидим, и так грустно, что он‑то нас по–прежнему не увидит… Поездка его в Прагу и следующая за ней поездка в Бреславль окончилась одинаково неудачно. Но так хорошо, что возвращается он. Он пишет и сам, что мечтает о Киеве. У нашей молодежи какое‑то очень «рабочее» настроение. Это сказывается на уменьшении взаимного общения, но зато вносит в жизнь больше серьезности. Думаю, что вообще это хорошо… Все наши «молодожены» бьются очень с вопросом «о хлебе насущном». Трудно живется всем. У Лесика и Тани[46] радость большая — дочь, названная Марией в честь Марии Магдалины. Восприемники о. Александр и Нина, а таинство совершал я. Рано утром, в день, когда все произошло, я ее исповедовал и причащал. Потом о. Александр весь день был в храме, и молитвы не прекращались. А вечером прислали за мной, чтобы совершить благодарственный молебен и прочесть молитвы над Таней и девочкой. Таня еще не поднялась, но все благополучно. В церковной жизни немало тревожного. Еп. Филарет и Сергий высланы пока что в Москву. За последнее время выслано из пределов Украины в Москву для дальнейшего следования в «места не столь отдаленные» 12 епископов. О. Ермоген официально утвержден настоятелем Лавры. Состоялся обряд вручения ему настоятельского посоха. Отцы Александр Стрельников и Николай Степанович[47] освобождены. У меня все благополучно. Жизнь идет по–прежнему — утомительно и беспорядочно, но последние недели как‑то больше остается времени для личных занятий.
9.12.1926
Киев
… Только сегодня вечером вздохнул чуть–чуть свободнее. Сегодня служил обедню… Люблю я сегодняшний праздник — Зачатие Пресвятой Богородицы и Радости Нечаянной. Вчера обычную вторничную беседу[48] посвятил именно празднику Зачатия, говорил о нем и о Пресвятой Деве. Тема — путь Богоматери. Начало скрывается в тумане ветхозаветных пророчеств, потом цепь исторических событий, а потом, по успении, опять за гранью земной жизни, — эпилог в небесах, да видение Жены, Облеченной в Солнце. Лествица Иакова, Дева Богоневеста, Богоматерь — Соучастница в таинстве спасения человечества — Заступница усердная рода христианского — Жена, Облеченная в Солнце — вот ступени восхождения.
В. И. Экземплярский — много грусти привез он с собой. Так жутко было встречать его вечером, когда мы ждали его с поезда, и потом видеть, как, войдя в комнату, снова по–прежнему ощупью пробирается он. Много он привез грустного, и только сила его духа преодолевает грусть эту. Есть, впрочем, и радостное и светлое. Самое большое, но вместе с тем самое скорбное в нашей жизни — это болезнь Володи Смелкова. Мало сказать болезнь, он, по–видимому, умирает. И умирает мучительно, в больших страданиях. Так карает нас Господь, отнимая самое лучшее, творческое, обещающее. Столько надежд было в нем и с ним связано. Огонь, дарование, пламенная любовь ко Христу, несокрушимая убежденность, жажда дела и подвига — все это выделяло, отличало его от всех. И именно он догорает. Болен о. Спиридон. Надорвался сильно. Может быть тоже не вернется к активной, полной церковной работе, по крайней мере, в широком масштабе. У него грудная жаба. И вот уже около месяца лежит. Мне пришлось много раз служить за него. Так, служил вчера, в день основания братства. Доцветают и осыпаются здесь цветы нерасцветшие. И в себе и в других я это ощущаю. Если бы только это увядание в земном плане совершалось бы и не касалось бы другого, небесного…
Начал я за здравие, а кончил почти буквально за упокой. Утешение для нас в том только, что за здравие и за упокой в конце концов сливаются почти: «Как, батюшка, молиться: за здравие или за упокой, не знаю, жив или умер?» — «Да молись, как знаешь, все равно. Это только мы различаем. У Бога все живы». В этом утешение.
Об Ольге Дмитр. Форш.[49] Я знал ее и знаю очень хорошо. А теперь, если бы встретил, затруднился бы подать ей руку. Это человек, когда‑то игравший в богоискательство, а теперь не только лакействующий, но то, что, по–моему, является самым противным — говорящий о святыне с особым услужливым хихиканьем и ужимками. Ломаного гроша не стоит такой человек, запятки, передняя и лакейская — отчизна его души. Это все говорю не без права передачи и самой Ольге Дмитриевне, если случится встретиться. Впрочем, мое мнение, что встречаться не надо и от знакомства надо уклониться.
На днях на недельку уезжаю в Дарницу, подышать тишиной, побыть в безлюдии; среди сосен и снега. А теперь по пятницам служу ранние обедни. Так хорошо это.
1927 год
17.5.1927
Киев
В нашей жизни, как всегда, немало и плохого, и хорошего… Все самое хорошее за последние месяцы неразрывно связано с Марусей.[50] В этом, таком нервном, таком хрупком (боюсь за нее сильно) существе бьется такое трепетное желание настоящего Божьего дела, настоящей правды. Маруся оказалась моей помощницей в самом важном и в самом трудном. С ее помощью я совершаю теперь ранние литургии: она организовала хорик и нередко управляет им. Всю организационную работу она делала одна. А как это было нелегко! И как она делала все молитвенно и трепетно. Эти ранние наши службы я смело считаю самым важным в нашей жизни. Около него и все другое — и наши радости, и наши надежды, и наши огорчения. Как всегда, я — оптимист, и наша молодая, понемногу разрастающаяся поросль как‑то часто заслоняет для меня тундры и болота, что за нею, а ее юная зелень радует меня даже сверх меры. А кругом бурь и гроз немало. И в дальнем Сарове уже не совершаются Божественные службы и нет заповедного гроба. Это, конечно, самое важное, что было за последнее десятилетие.
13.8.1927
Кавказ, Махинджаури.
Вот уже третью неделю мы в этих благословенных местах, куда Вы отправили нас с такой любовью, где и для Вас таится столько светлых воспоминаний. Не надивишься и не налюбуешься здесь. Вы уже знаете, конечно, что мы все путешествуем, ходим, посетили уже множество уголков. Постоянно бываем у моря, были в Ботаническом саду, влезали на горы, были уже и на Тиралу, ночевали в лесу у костра, были вчера в Цихис–Дзири и Батуме, были в церковке на кладбище, а на Преображение служили в горах…
Так много освежающих впечатлений. Наталия Дмитриевна[51] окружает нас здесь неутомимой, бесконечно внимательной, предупредительной заботой, стараясь, чтобы во всем, начиная от главного и кончая самым маленьким, было бы нам хорошо. Она и здесь находит для себя дело, заботу о других, и внешнюю, и внутреннюю. И так радостно видеть, что здесь так ее любят и ценят, и люди, казалось бы, другого склада и настроений как‑то в чем‑то признают ее авторитет и тянутся к ней за лучиком тепла и света. С Н. Д. я имел уже несколько хороших бесед. В нем я чувствую ту хорошую неудовлетворенность жизнью, налет той хорошей грусти, которая служит залогом возможного духовного возрождения, начатого неосознанного тяготения к Небесному Отечеству…
Я чувствую, что я уже очень отдохнул здесь и физически, и, главное, душевно… Только писем я получаю здесь мало, и, главное, те письма, которые получаю, так мало говорят о всем, что хотелось бы знать о жизни всех родных и любимых. Тут только из Ваших писем, отрывки из которых я знаю, дают некоторые сведения о жизни у Вас, а большинство других записок очень субъективно. А между тем тревожно за всех и за каждого.
Ничего не знаю о Юре. Никто ничего не напишет о Василии Ильиче, и он не напишет ни строчки. Как Надежда Алексеевна и что с нею такое? Как Никол. Никит, и кто с ним? Телеграммой от Сережи[52] радостно взволнован, но пока что тоже пребываю в неведении о подробностях. Конечно, разлука наша недолгая еще, но любовь нетерпелива, заботлива, а отделяющие нас друг от друга версты создают впечатление особой оторванности и желание иметь побольше вестей из родного края.
… С Натальей Дмитриевной, с которой проводим вместе так много светлых часов, так часто вспоминаем Вас, беседуем о жизни.
22.9.1927
Киев
Из проповеди
Это было больше года назад. Я помню, я никогда не забуду, как я входил под своды громадного храма, возвышающегося среди густых, необъятных лесов, в глухом, пустынном молчании. Тысячи людей наполняли храм. Живой человеческий поток вливался и становился плотной и непроницаемой стеной. Кого здесь только не было. Горожане из самых различных мест, больших и малых, близких и на много верст отдаленных городов; крестьяне, пришедшие сюда в одиночку или громадными крестными ходами, русские и представители других народностей, даже какие‑то полудикари в странных одеждах и со странными лицами. Все они пришли сюда на поклонение Преподобному.
И там, высоко над этой человеческой толпой, в своей величественной раке, в мерцании множества лампад и свечей, в облаках фимиама возносился он, Преподобный. И тысячи колен преклонялись пред ним, благоговейные уста лобызали покровы, облекавшие его драгоценные останки, шептали ему свои самые сокровенные молитвы, пронесенные через необъятные просторы, и ни днем ни ночью не смолкали ни на миг голоса умиленных хвалений и гимнов. Как странен был покой и его величие. Мы пришли к нему и принесли наши неописуемые страдания, ужас нашей жизни, открыли перед ним наше изъязвленное, истекшее кровью сердце. От нашей неизбывной скорби пришли мы к нему, и не было среди нас никого, кто бы не изнемогал от тоски и смятения. А он пребывал там, высоко, в своей раке, окруженный покоем и величием, среди непрекращающейся хвалы. И так странны были этот покой и эта слава, и это море пылающих огней в годину позора, страданий и тьмы беспросветной.
Но день пришел. Потухли лампадки и свечи. Нет больше фимиама. Нет хвалений и гимнов. Не склоняются трепетные колени, и благоговейные уста не лобзают покровы и не шепчут больше молитвы.
День пришел. Оттуда, с высоты своего величия увидел он наше страдание, наш позор и нашу безнадежность. И он не восхотел больше своего покоя и своей славы. Он сошел со своей раки, он смешался с нами, наш позор стал его позором, он принял на себя наше унижение. И это был последний подвиг его любви, пламенной, беспредельной и жертвенной. Ал. Павел говорит в одном из своих посланий, что он должен в своей плоти восполнять страдание Христово. Есть уготованная от века чаша. Ее должна наполнить Церковь страданиями для очищения мира и для спасения его от греховной скверны. Там, на дне этой чаши, — крестные страдания Искупителя, Его Божественная Кровь. И туда же текут потоки кровей мученических, потоки страданий Церкви и за Церковь.
Мы должны восполнить в своей плоти меру страданий Христовых. И каплют они, невинно проливаемые слезы, струятся потоки страданий для очищения мира и спасения его от зла.
Но когда оскудевают они, когда истощаются от нашей постоянной немощи, от нашей духовной лености, от робости нашей и непрекращающейся измены, тогда они, наши небесные помощники — святые — новым, посмертным, последним уничижением восполняют нашу оскудевающую любовь и жертву.
Мы не можем думать теперь о преподобном Серафиме без мучительно сжимающей сердце боли. Но пусть облегчится тяжесть скорби этой от сознания того, что он, наш великий небесный заступник, с нами, делит нашу скорбь и несет наш крест — мучительный и страшный. И пусть мысль об этом будет для нас призывом к подвигу и к жертве.
Преподобный отче Серафиме, путевождь спасения нашего, в своей любви к нам променявший свой покой и свое великолепие на наше бесславие и позор, веди нас, хотя бы дорогой страданий, к Вечному невечереющему Свету.
Из воспоминаний
Недолго батюшке пришлось служить спокойно. Новые, еще более страшные беды надвинулись на Христову Церковь. Когда умер великий светильник патриарх Тихон, последующий ему митрополит Сергий оказался не столь стойким, как патриарх Тихон. Соблазненный ложной идеей «спасти» Церковь, он взял на себя ни с чем не сравнимый грех от лица Церкви заявить ложь, якобы идущую во спасение. Но Церковь не стоит ложью, во имя чего бы она ни произносилась. Великая распря сотрясла тело Церкви… и новая скорбь наполнила душу батюшки горькой печалью.
Сентябрь 1927
Из проповеди
Представители Церкви и христианства хотят создать Церковь без страданий здесь на земле, ради своего спокойствия. Ради своего спокойствия они изменяют основы веры, предают ее трусливо, малодушно, оправдываясь и лепеча что‑то непонятное в свое оправдание. Наши враги торжествуют. «Где же ваша вера и упование, — говорят они, — значит, они были так малоценны, что вы сами отказались от них ради личного спокойствия».
***
Мы переживаем тяжелое время, возможно, что тучи еще сгустятся, мы должны быть готовы на большие страдания, но мы лучше уйдем от призрачного спокойствия, потому что с нами будет Иисус Христос.
4.10.1927
Киев
Из проповеди
Что же, мы, получившие так много, мы не желаем считаться с седой древностью. Правда, мы не делаем себе истуканов, но на престол Господень современный человек возводит или мертвую материю в виде атома, материалистические науки, или человечество, человека с большой буквы, или угождение собственному чреву и страстям, и перед всем этим человек преклоняется, ползает.
Говорят, что существуют безбожники — это вздор. Есть верующие и неверующие (идолопоклонники). Каждому человеку свойственно понятие о Боге, т. к. это понятие живет в каждой душе, у каждого есть желание преклонить свои колени перед чем‑то высшим. Только одни преклоняются пред Богом, а другие перед идолом.
Если бы Моисей пришел в наши дни к нам на улицу, то он с ужасом разбил бы скрижали, настолько мы отвратились от Бога и предались идолопоклонству. Приходится сказать, что есть не только грубое идолопоклонство, как предательство, отступничество от Бога, но есть и более тонкое. И среди нас, христиан, есть тоже идолопоклонники, которые преклоняются перед собственными желаниями, жизненной необходимостью и не ставят выше всего волю Господа, возвещенную через Евангелие.
26.10.1927
Киев
Из проповеди
Нашу жизнь сравнить можно с развернутой книгой, где мы можем прочесть всего лишь несколько слов, остальное же сокрыто от нас и будет прочитано нами уже после смерти нашей, станет понятным только в бесконечности, там, на Страшном Суде… Ведь только там в полном объеме мы сможем прочесть эту книгу, только там мы преклоним колени свои перед Господом и возблагодарим Его, милостивого и праведного Судию, Который все посылает нам лишь для блага и пользы нашей, для нашего спасения там, на Страшном Суде Своем.
31.10.1927
Киев
Из проповеди
Итак, кому же нам верить, чтобы не соблазниться. Мы так привыкли к авторитету, что нам бывает прежде всего нужно знать, кто идет за истиной, а не истина сама по себе. Апостол Иоанн говорит, что даже если ангелы будут говорить против Истины, против учения Иисуса Христа, то да будет им анафема. Согласно этим словам, даже если бы небеса открылись перед нами и предстали в сиянии, свете и блеске ангелы и стали бы говорить противное учению Иисуса Христа, так должно вспомнить слова ап. Иоанна, твердо быть уверенным, что перед нами не ангелы, а призраки, которым анафема.
Последние 10 лет, а может быть и сотни лет, наша Церковь тоже умышленно искажала образ Иисуса Христа. Все учение, вся земная жизнь Иисуса Христа были направлены на борьбу с миром, а служители Церкви для собственного удобства искажали Его образ, чтобы Он был приемлем для мира, для жизни. Служители теперешней Церкви видимо забыли слова Иисуса Христа: «Созижду Церковь Мою, и врата ада не одолеют Ее», — что Церковь создана для спасения людей и будет спасена Самим Господом. Люди хотят сами спасать Церковь, и притом человеческими способами, идя для этого на уступки, компромиссы, на двойственность, на подчинение злу, забывая при этом, что у Иисуса Христа, Которому мы должны подражать, не было двойственности — «да» и «нет» одновременно, а лишь «да» и «аминь». Свойства Иисуса Христа — «смирение», «кротость» — были Им проявлены по отношению к Отцу Небесному, а не тогда, когда Он видел зло. Современная церковь забывает, что со злом Он никогда не мирился. Он и пришел, чтобы его уничтожить.
Из воспоминаний
Митрополит Михаил,[53] о встрече с которым так батюшка мечтал, написал свою декларацию, хоть и помягче, но все же нетерпимую для сознания верующих. И он был отпущен на свободу. Торжественно встретило его духовенство, но… не было среди встречающих батюшки. А на другой день он пришел в покои митрополита. О многом говорили они. Со слезами на глазах поцеловали друг друга… «И все‑таки Вы мой единственный, Вы мой любимый, — сын мой»… — сказал митрополит. Земной поклон, слезы — и без благословения они разошлись навеки…
Митрополита Михаила окружали представители духовенства, сочувствующие декларации. В то же время батюшка открыто проповедовал в церкви против декларации и говорил о невозможности лжи от лица Церкви. Когда окружающие митрополита указывали на резкие выступления батюшки, он говорил: «Оставьте о. Анатолия Жураковского, если бы он был другим, я бы не любил его так».
Когда митрополит Михаил умер, тяжело было смотреть на батюшку. Бледный ходил он по комнате, становился на молитву, опять ходил. Потом подозвал к себе душевно близкого ему человека и сказал: «Пойди и поклонись за меня его праху, а я буду молиться, чтобы его великая горечь была вменена ему в мученичество». Так в тишине своей комнаты пережил наш батюшка одну из сильнейших трагедий своей жизни… И все тревожнее становились проповеди батюшки, все чаще темнело его лицо при новых известиях о положении Церкви. И не один он болел о тяжелых испытаниях, вновь надвигающихся на Церковь.
Объединившись с лучшими пастырями, община ушла под окормление митрополита Иосифа и епископа Дмитрия Гдовского.
Из диссертации архим. Снычева «Церковный раскол в русской церкви»
Если была группа иерархов и простого народа, которые, не соглашаясь с политикой митр. Сергия, все же пребывали с ним в молитвенном общении, то было и другое направление, которое ставило деяния Заместителя перед судом Христовой истины. Они пришли к выводу, что и декларация, и политика Заместителя содержат в себе ложь и человекоугодничество. И, задавая себе вопрос: «Может ли Церковь, которая есть столп и утверждение истины, может ли Она и Ее иерархия при каких угодно случаях, для каких угодно целей становиться на путь лжи и человекоугодничества?» — отвечали: «Нет, ибо это безусловно воспрещено Словом Божиим (Деян.4:19; Иез.3:13)».
Ноябрь
Киевское воззвание по поводу послания митр. Сергия
Все, что говорят от лица Церкви, должно делать истиной Христовой, исходить из нее, быть сообразно ей, и всякое оплевание Пречистого Лика Христова в конечном счете оказывается всегда позорным и вредным.
Из диссертации архим. Снычева
Они не могли признать за истину то утверждение, что напряженное отношение между Церковью и государством вызывалось исключительно контрреволюционным настроением церковной иерархии, и считали такое утверждение ложью. Они признавали, что столкновение между Церковью и государством происходило не только из одних политических принципов, но, главным образом, из разности двух философских систем: материалистической и христианской (идеалистической), и что, следовательно, это столкновение даже при отсутствии каких‑либо политических выпадов со стороны отдельных церковных лиц было неизбежно. Характерно, что перед митрополитом Сергием ставили вопрос: мог ли бы он перед крестом и Евангелием присягнуть, что то, что он пишет в декларации, включительно до «благодарности», есть действительно голос его убеждения, свидетельство его неустрашенной пастырской совести. — И, не дожидаясь ответа, говорили: «Мы убеждены и утверждаем, что митр. Сергий и его собратия не могли бы этого сделать без клятвопреступления. А может ли кто‑нибудь от лица Церкви, с высоты церковного амвона возвещать то, в чем он не мог бы присягнуть как в совершенной истине?»
Ноябрь 1927
Киевское воззвание:
Митрополит Петр — заместитель–местоблюститель Патриарха, который хоть и отделен от нас тысячами верст… однако, благодарение Богу, еще жив, — является ответственным за русскую Церковь перед Богом святителем и поминается во всех храмах Русской Церкви… Раз Местоблюститель жив, то естественно, что заместитель не может без согласия с ним предпринимать никаких существенных решений, а должен только охранять и поддерживать церковный порядок от всяких опытов и отклонений от твердо намеченного пути. Митр. Сергий, «сторож» Русской Церкви, — не имеет права без согласия митр. Петра и сонма русских иерархов «декларировать» и предпринимать ответственнейшие решения, которые должны определять жизнь церковного организма в каждой его клеточке.
1928 год
8.10.1928
Из проповеди
… того, что происходит сейчас в истории церковной жизни, еще не было. Церковь лишена всякой свободы. Один Господь ведает, как тяжело нам отказаться от послушания. Сколько душевных страданий, колебаний и молитв Господу Богу принесено нами прежде, чем стали мы на тот путь, на который вступили. Мы долго молчали и ждали. Представители наши церковные, на обязанности которых лежало охранение верности и чистоты Евангельской истины, грубо ей изменили. Вместо того, чтобы смело и высоко держать стяг — знамя истины Евангельского учения, они позорно склонили это знамя перед человеческими измышлениями. Мы страшились, мы не хотели брать это бремя — сохранение чистоты Евангельского учения — на свои недостойные рамена. Мы ждали и надеялись несколько месяцев, что он одумается, но теперь мы видим ясно, что ждать больше нельзя. Наша совесть и звание пастырей не позволяет нам далее молчать, иначе и мы будем искажать Истину и Правду Евангельскую, применяя Евангелие к жизненным условиям и ставя человеческие измышления выше Истины, возвещенной Самим Господом в Евангелии. Мы решили твердо, смело и громко сказать, что мы откалываемся от Церкви, где представители церковные не только отказались взять бремя на свои рамена, но искажают Его Истину, и где некоторые предпочитают молчать и быть ночными учениками Христа.
Мы твердо можем сказать, что мы в нашей малочисленной церкви не одиноки. Мы получили благословение архипастырское, и много епископов высказались против деятельности и угодничества высших представителей Церкви. Следовательно, наша Церковь является единой, преемственной, получившей благодать от Святого Духа. Мы много перенесли душевных страданий, решившись отколоться, но мы великолепно сознаем, что это лишь начало скорбей, которые нас ждут. Все мы предстанем перед судом Единого Властителя, Повелителя, Архипастыря нашего Иисуса Христа. Мы предстанем пред Ним с единым лишь оправданием, что мы не исказили Его учения, свои преступления и грехи мы не возлагали на Него, мы не забрызгали грязью Его учение, стараясь сохранять и охранить чистоту Его.
Дорогие братья и сестры, перед вами стал очень тяжелый вопрос — будете ли вы с нами, отколовшимися, или же останетесь в прежней Церкви. Убеждать, уговаривать вас не будем. Обдумайте серьезно и придите к твердому решению, свободному от случайностей, от какого‑нибудь житейского увлечения, чтобы потом не хромать на обе ноги.
9.10.1928
Киев
Из проповеди
…В наше тяжелое время перед нами две дороги: одна ведет к относительному спокойствию и благополучию, другая ведет к борьбе с миром, где ненавистна всякая правда и истина, где презираемо самое Имя Христа, миром, полным злобы и лжи. Выбрав последний путь, нам нужно отказаться предварительно от всего и всех, от родства, привязанности, дружбы, от прежней Церкви, от священников в ней. Здесь, собравшись в церкви, мы чувствуем тепло, но стоит нам выйти из нее, как холод, страх охватывают нас от нашего одиночества, злобы и ненависти, со всех сторон надвигающейся на нас; но если неученых, неопытных апостолов Господь Иисус Христос поддержал, вразумил, то и мы должны смело идти по дороге, где будет с нами Имя Господа Иисуса Христа, хотя за это нас ждут страдания и смерть.
10.10.1928
Киев
Из проповеди
Мы видим, что нашу святыню — Евангелие, которым мы обязаны руководствоваться в жизни, заменяют на житейские ухищрения, житейские мудрствования; Евангелие, написанное Самим Духом Святым, где все проникнуто Им, где ни одной буквы не может быть заменено, представители теперешней церкви считают возможным подразделять на более важную часть, не подлежащую никакому изменению, и менее важную, которую можно изменить… Мы боремся за одну лишь святость и чистоту Евангелия. Наша малочисленная церковь является единой, апостольской, преемственной, гонимой при этом, церковью…
Меня страшит и мучит страх не за себя и свою судьбу, а за вас, с которыми я привык столько лет молиться и беседовать. Кто из вас найдет в себе силу пойти за нами, избрать и пройти до конца тот тернистый, скорбный путь, отречься, может быть, от единственной радости, оставшейся нам среди наших горестей, когда мы уже все потеряли, отказаться от радости принимать участие в служении церковном, вообще от всех радостей и утешения, что дает церковь. Возможно, что не только этот храм, но и все закроется для тех, кто из вас пойдет с нами. Не падайте духом. Помните, что если все закроется, то останется храм нашей души, где Господь может воздвигнуть престол Свой. Оберегайте, же и храните его. Пусть каждый только после серьезных и долгих размышлений решится на этот путь. Проверьте себя, чтобы потом не дойти до полного отчаяния. Иисус Христос ушел из храма, когда увидел, что творится там. О тяжелых временах были и раньше предсказания, но мы не ждали, что так скоро наступят. Преподобный Серафим предсказал, что за преступления епископов отнимутся храмы у нас. Благодать Духа Святого отошла от храмов. Может быть то, что нам не удалось вымолить в прежней церкви, удастся вымолить в нашей Единой Апостольской Церкви. Я говорю о тех, кто в силах будет идти по этому пути, сохраняя до конца верность Правде и чистоте Евангелия.
Не падайте духом и помните, что во время великих скорбей Бог посылает и великие радости. Он пошлет Своих пастырей, а пока вверим себя Его руководству, Единого нашего Пастыря…
Из воспоминаний
Дальнейшее служение батюшка совершает в храме Преображения,[54] где служит о. Спиридон, который тоже примыкает к отделившимся от митр. Сергия.
Наша община продолжает жить своей жизнью; помогая и укрепляя друг друга, жила наша молодежь. Уже не один брак совершился в недрах общины, зажигались свечечки «малых церквей», росли дети, но все тревожнее и тревожнее становились проповеди батюшки.
5.11.1928
Киев
Из проповеди
Ряды врагов Христа смыкаются, увеличиваются, становятся теснее. Всматриваясь в эти ряды, мы видим в числе их тех, кого не могли бы и не хотели бы видеть. Мы видим не только открытых противников Христа, но и тех, которые должны были бы быть Его служителями и нести Его знамя. Когда мы стоим такие одинокие, немощные, сомнение охватывает нас. Что делать нам, таким одиноким? Когда мы видим, что те, которые должны были бы вести нас, заблуждаются, как быть нам, таким темным, грешным, ничтожным, как надеяться только на свой голос совести.
Здесь мы должны вспомнить пример разбойника. Мы тоже безмерно грешные, опозоренные, как и разбойники.
В глубине души много преступлений, отступлений, зла, нечистоты… Но, несмотря на всю нашу тьму, мы должны полагаться не на внешние авторитеты, а должны взирать на Самого Господа Иисуса Христа и всем авторитетам противопоставить голос веры в Него и исповедание Его святыни.
Мы должны вглядываться в Его тайну, чтобы оказаться не с врагами Его, а с разбойниками, и обрести путь спасения, не отступить от Него, а быть с Ним и исповедовать: «Помяни нас, Господи, во Царствии Твоем».
1929 год
3.7.1929
Махинджаури
Из письма
… Вот уже третья неделя пойдет, как мы здесь, в этих краях благодатных, и все не можем насладиться красотой и тишиной здешних мест. Одно смущает — мысль о многих близких сердцу и сейчас работающих, и не знающих отдыха, и не имеющих возможности вздохнуть свободно и легко даже и на короткое время.
Из далеких родных мест мы за это время не получали ни строчки. Немножко как‑то от этого неспокойно на душе.
Здесь в этом году еще лучше, чем было прежде. Во–первых, эти места для нас не просто прекрасные, но и милые сердцу, родные, во–вторых, здесь особенно тихо, совсем нет посторонних, в–третьих, — погода хороша очень, в–четвертых, наконец, хороший здесь в этом году дух очень, когда приеду — расскажу.
Спасибо Вам, родная, еще раз за то, что Вы указали нам дорогу сюда и сроднили с этим уголком.
Здесь мы совершенно неожиданно встретились с Наталией Владимировной Кондратьевой,[55] немало времени гуляли вместе и беседовали за эти три дня, которые она здесь провела. Нам она очень понравилась, и мы даже составили некоторые планы на будущее, о чем опять‑таки расскажу по приезде. На той неделе мы уже к Вам собираемся на денек–другой, чтобы все рассказать и поделиться самыми свежими впечатлениями. Так что, если Бог даст, увидимся еще до Праздника нашего.
Да хранит Вас Господь.
Мой сердечный привет Верочке, Лиле и Коле, Жене и Вяч. Грац.[56] — если только он еще не уехал.
Нам здесь очень хорошо, мы не гуляем так далеко, как в том году, но зато много времени проводим на море, купаемся. Через недельку думаем уезжать, хотя, ой, как не хочется.
1930 год
9.6.1930
Киев
Из проповеди
Господь наш Спаситель не оставит Своих рабов в чрезмерной скорби, как не оставил Свою церковь в чрезмерных обстоятельствах.
Так было, так и есть с нашим народом. Последние годы величайших испытаний для Церкви, величайших скорбей, какие Церковь когда‑либо испытывала, когда Она должна была видеть сынов своих, как они ругаются над святыней, изменяют святыне и уходят в страну далекую. Среди скорбей и испытаний не оставляет Церковь нас своею милостию и накануне скорбей проявила особую милость… Господь благословил, и Дух Святый соизволил, и в Москве был созван Церковный Собор, и после долгого перерыва раздался голос Русской Церкви и прозвучал для того, чтобы дать ободрение для верующих сынов. Московский Собор восстановил разрушенное патриаршество и указал путь, по которому должна идти Церковь Русская.
Среди множества других дел… он установил новый праздник — всех святых земли русской.
Любовь двигала Собором к созданию праздника. Надежду заключает в себе это торжество. Как далеко от нас это слово — надежда. Суровая безнадежность и холодное отчаяние готовы завладеть душой. Так темно кругом, пустынно, страшно от этого греха, ужаса, сердце замирает, изнемогает.
Кажется, что и народ наш, который называли богоносцем, стал богоборцем. Избранный народ, которому вручено было Пресветлое Православие, стал отверженным народом, потому что сам отверг Святыню Церкви Божией… Сегодняшний праздник не только ласкает сердце надеждой, укрепляет, обнадеживает, но он страшный день суда над нашей совестью и жизнью. Если память каждого святого обличает нашу жизнь грешную, безумную, то образ святого, сродника нашего по плоти, особенно обличает нашу жизнь, и они имеют право обличать нас и призывать к суду. Они отцы наши, они родили нас в муках рождения не только по плоти, но и по духу. Своими руками они несли величайшее сокровище, сокровище пресветлого Православия, и передали нам как святыню, как наследие, как дар отцов детям. Взирая на них, мы не можем не испытать жгучего стыда за все, в чем виноваты перед их даром наследства. Мы верим, что они с нами, когда говорим о них, призываем их имена. Каким взором смотрят они на нас, что должны испытывать за нас — радость или печаль, чувство удовлетворения или жгучее чувство стыда за детей, оставивших наследие и ушедших на страну далекую. Что должен испытывать митрополит Филипп или патриарх Гермоген, взирая на своих преемников, принявших от них жезл святительства и бросивших его к подножию мира? Что должен испытывать преподобный Сергий и преподобный Серафим или пламенные угодники, истинные священники Бога Вышнего, взирающие на нас, имеющих дар священства, но не имеющих дара чистоты молитвы, умиления? Что должны испытывать они, видя, как их дети готовы скакать через всякие огни, чтобы спасти кусок своего имущества, не думая о правде… Дети их, мы должны закрывать лицо перед отцами, мы должны плакать, потому что мы блудные дети, мы, изменившие отцам, мы, растоптавшие наследство, и полученную святыню готовы растоптать в угоду миру, лжи, неправде…
Мы не знаем выхода, потому что изъязвлены грехом, бессильны, немощны, преступны… Наши отцы, они не могут не жалеть нас, заблудших, скорбных, и их любовь больше отвращения и снисхождения, больше гнева, они не только обличители, но и помощники, заступники, молитвенники.
Отцы святые нашей Отчизны, сродники наши по плоти, простите нас, блудных сынов, безумных, преступных, скверных. Там, у Престола Царя Небесного, помолитесь о каждом из нас, помолитесь о земле родной, о Церкви, о настоящем, о будущем, отвратите нашу печаль, волной разливающуюся, чтобы приобщить нас великой радости в день суда стать и поклониться Богу Вышнему, Богу отцов наших…
3.9.1930
Из проповеди, сказанной после погребения архим. Спиридона
Думаю, что все мы эти дни и ночи думаем об одном, что потрясло наше существо и чего свидетелями и участниками пришлось быть.
В это воскресенье пришлось быть свидетелями и участниками необычайного: эта толпа, тысячи людей, вышедших навстречу гроба священника — необычайна, эти люди, стоявшие около церкви в течение многих часов, встречавшие на улице, на окраине города, пришли не ради любопытства, суетной мысли, пришли хоронить своего священника, вождя, друга, научившего их верить, любить, молиться.
Все было необычайно: толпа, цветы, венок, который несли нищие, толпы детей… Может быть когда‑нибудь город наш видал более торжественные, многолюдные похороны, но не было более необычайного, чем это погребение, необычайного потому, что человек, которого мы провожали, был необычайным, непохожим на других…
Наличие церковной действительности не удовлетворило его: он скорбел, обличал и хотел найти другие пути церковной жизни, путь, который состоял в том, чтобы собрать в единое тело и научить деятельной любви друг к другу и всем скорбящим, обремененным, нуждающимся. Он возродил древний церковный идеал, и это было совершено в нашем городе. Как ни ужасны были условия, при которых проходило его служение, как ни трудно было дело, мы видим, как много он сделал. Он показал и верующим, и неверующим — что такое Церковь и священник. Неверующие и отошедшие от Церкви увидели образ Пастыря, полного любви, верующие увидели… что христианство является не только в молитве, но и в любви.
Особенности его служения: первая — ревность о Христе и верность Христу–Спасителю как средоточие жизни. Вторая — образ Церкви как чего‑то такого, что создано силой, которая сеет любовь, мир, добро, свет и блаженство. Эту мысль он старался воплотить в своем служении. В борьбе за эту мысль он окончил свою трудную страдальческую жизнь.
Не смущайтесь тем, что он был плохо понят своими собратиями и верующими. Закон христианской жизни в том, что каждое высокое служение вызывает преследование, непонимание.
… Он ушел, совершив, что мог. Уходя, держал знамя, на котором были начертаны заветы — истинное служение Христу и Церкви. Мы держим то же знамя, которое он держал. Это знамя обязывает нас возможно более сознательно относиться к духовной жизни и церковному служению.
Велика, бесконечно велика утрата, мы почувствуем все значение ее не сегодня, а после, из месяца в месяц, из года в год. Наши малые ряды поколебались, потеряв его.
Как бы ни было нас мало, а путь наш ни был путем скорбным, полным терний, как бы ни была велика утрата, мы не должны падать духом. Знамя, выпавшее из его рук, мы примем и понесем, как умеем, навстречу миру. Как никто не мог вырвать этого знамени из его рук, так и в наших руках оно будет твердо, непоколебимо до того мгновения, пока Господь не призовет из этого мира в Свой мир, на Свой суд.
8.9.1930
Из проповеди
… Как ни безумствовал грех, как ни вздымал темную пену против святыни и непорочности, мы знаем, что святыня победит, потому что по грешной земле нашей прошли стопы Единой Чистой. Церковь, как бы ни казалась гонимой, не погибнет, потому что сердце Церкви — Богоматерь, и это сердце облечено в вечную святыню божественной любви…
Святыня эта — источник возрождения, победа вечной жизни.
Из воспоминаний
Покров 1930 г. был последним днем служения батюшки. 1.10.1930 он был арестован, долго его держали во внутренней тюрьме на Лубянке, потом в Бутырской тюрьме, и после годового следствия был вынесен приговор. Отца Анатолия и Владыку Дмитрия Гдовского вызвали из камеры в коридор и прочли приговор: «Приговорены к высшей мере наказания». Батюшка и Владыка перекрестились. Через несколько томительных секунд приговор был прочтен до конца: «Расстрел заменен 10–ю годами концлагерей».
Начались лагерные мытарства: Свирские лагеря. Соловки, Беломорский канал…
Декабрь 1931
Свирлаг
Я оказался значительно ближе к родным пределам, чем предполагал. Я оказался не в Соловецких, а в Свирских лагерях. Почтовое отделение «Бажаны, Ленинградская обл., 2–е отд. Свирских лагерей». Я на различных случайных и канцелярских работах, больше всего был сторожем. И сторожевая работа — 8 часов на воздухе, наедине с собой, это мне по душе. А одежда у меня теплая, и холода я не испытываю… Жилищные условия бывали различные. Но теперь они вполне удовлетворительные. Здоровье в обычном состоянии. Ревматизм в лагере не проявлялся. Питаюсь вполне удовлетворительно. Душою я бодр. Живу верой в Бога…
1932 год
14.1.1932
Свирлаг
Ночь сегодня была такая светлая, тихая, лунная, и я сторожил до рассвета… За эти месяцы прожита целая сложная жизнь, и как рассказать о ней…
Но все по–старому. Сейчас живу в комнате, «в тесноте, но не в обиде». День проходит довольно суетно. Томлюсь без книг, без любимых занятий. А большую часть ночи на страже. Морозов у нас здесь не было. Зато часто дожди, ветры и сырость.
Я получаю посылки и письма. В связи с переменой категорий у нас я зачислен в 3–ю инвалидную, зачет трудовых дней у нас производится. Срок мой считается с 10 ноября 1930 г. ст. ст. — со дня приезда в Москву. Приговор мне вынесен по 6–му и 11–му пункту 68 статьи. Новый адрес мой: Свирьстрой, Ленингр. обл. I отд. Свирлага. Я живу теперь в лесу, где, вероятно, хорошо будет летом. Живу теперь в комнате вдвоем, и это для меня простор небывалый. Работаю немного и по собственной охоте помогаю только в счетоводстве, так как мой туберкулез освобождает меня от всякой обязательной работы… Несмотря на то, что смерть не кажется мне такой страшной после того, как я долго смотрел ей в глаза… я жить хочу, пламенно хочу… Я всегда забочусь о своем здоровье, всячески, как могу, только что же касается моей неприспособленности, то в течение этих полутора лет всегда около меня оказывались люди, помогавшие мне с любовью и снисхождением.
8.3.1932
Толстовская дача[57]
Лежу в большом бревенчатом бараке на отдельной койке… Я здесь на положении хронического больного вследствие своего туберкулеза. Для меня ведь так знакома и так привычна эта обстановка больницы одного из мест заключения, ведь при каждом из своих «сидений» я попадал на больничную койку. И в последний раз в Бутырках я был в больнице дважды: первый раз еще в последний месяц твоей свободы, в январе 31 года, второй раз, как ты знаешь, в июле, оба раза с острым ревматизмом… Как я был удивлен, когда, помню, внесли меня в знакомую камеру — ведь в первый и второй раз я лежал в той же самой камере, где лежал в 23–м году. Здесь за время моего пребывания я уже второй раз в больнице, и сейчас вот уже второй месяц… Ведь это мой обычный, хорошо знакомый туберкулез с его обострениями.
В бараке людей довольно много, но я среди них один… Это большей частью все уголовные, и их непереносимый жаргон, с душами, вывернутыми и оскверненными, большей частью еще в младенчестве. Я почти целыми днями молчу, но слушаю часто… Мне хочется проникнуть глубже в страшный мир этих душ, уловить, рассмотреть своеобразие линий их жизни. Мое молчание, мое одиночество не тяготит меня. Оно напоминает мне незабываемые дни моей четырехмесячной одиночки, когда я был не только один, но и без одной книги.
Мысли, молитвы, воспоминания… Выхожу гулять иногда по разрешению доктора. Уже по–весеннему голубеет небо. Тут так редко видишь эту лазурь, всегда преобладают свинцовые, тускло–серые тона… Еще недавно у нас прошли первые за всю зиму морозы (до 36°). А теперь, хотя еще зима, но уже тепло, вероятно, несколько градусов мороза. Местность кругом скучноватая — поляна среди редких сосен и елей, — уже недоступных, запредельных лагерю. Нет ни реки, ни таких простых, но таких милых, ласковых перспектив, что были на прошлом месте моего пребывания.
16.3.1932
Свирьстрой
У меня все благополучно. Здоровье улучшилось. Доктор разрешил мне работать. Я живу сейчас и работаю при аптеке, и это лучшее из всего, что было со времени заключения… Я просил выслать кое–какие медицинские книги…
23.3.1932
Толстовская дача
Я здесь на новом месте, хотя и среди людей, но — совсем–совсем один. На старом со мною были такие, с которыми я приехал одним этапом, сжился. Но одиночество не тяготит меня вовсе, больше остается времени для молитв, воспоминаний. С книгами тоже обстоит дело плохо у меня. Вот только мне обещали прислать Историю Востока Тураева. Но я как‑то научился не тяготиться даже отсутствием книг… Я, к сожалению, пока не имею возможности сняться. Здоровье мое сносно… В настоящий момент чувствую себя совсем хорошо. Мой адрес: Почт. отд. Свирьстрой, Сангородок.
31.3.1932
Вот, представь себе аптеку, уставленную всевозможными банками, стопки всевозможных форматов, весы, и среди этих полок и банок — я — обычно в белом халате за работой. Работа интересная и даже увлекательная. В свободные часы занимаюсь теорией дела. Выписал себе кое–какие книги. Условия жизни хорошие. В таких я еще не жил в лагере. Здоровье сильно поправилось и вошло в обычную для него норму…
Такова жизнь сегодняшнего дня, что будет завтра — не знаю, ведь тут так обычны перемены…
Божья ласка, посылаемая нам на нашем скорбном пути, как напоминание о беспредельной радости и милости, что ждут нас в лоне Отца Небесного. Помнишь, как мы втроем в день сорока мучеников читали стихиру и слова св. Василия Великого: «люта зима, но сладок рай, мучительна стужа, но блаженна вечность». Как часто, находясь в своей одиночке, перекликался мысленно с тобой именно этими словами, вспоминая любимые стихиры и песнопения…
У нас уже весна! Просыпаешься утром, и хотя невеселая картина из окна — но небо все розовое, голубое, все золотится от лучей солнечных.
Великая Суббота
В Великую Субботу, в часы, когда переоблачается Престол и отлагаются траурные одежды, я уже не у Престола и не меняю риз своих в этот день. В трауре, в работе, но душа отлагает свою одежду и облекается в радость и ликование. Слава Богу, — так говорит все существо мое, и не говорит, а поет каждой своей частицей — Слава Богу!
1 мая 1932
Сижу за оградой лагеря, за высоким частоколом. Передо мной северные наши леса, перелески, проталины. Утро светлое и небо голубое–голубое. Редко бывает здесь таким, обычно серое, свинцовое. Теперь здоровье мое в состоянии обычном. Я уже не работаю в аптеке. Я опять теперь сторожем. Сторожу сено. Опять долгие часы один. Вероятно, так нужно: душа теперь свободна, молиться легче, воспоминания, мысли ткут свою пряжу… Получил Историю Востока Тураева, читаю понемногу. Живу в общем бараке, но барак хороший, люди кругом тоже. Сторожу за лагерным забором. Сейчас пишу «на страже».
31.5.1932
Господь отнял у меня такое дорогое священство и алтарь… Надолго ли — не знаю, но знаю и исповедую: достойно и праведно: «Прав Ты, Господь, и правы суды Твои!» Жизнь моя течет обычным порядком, часов в 5 просыпаюсь от гула пробудившегося и спешащего за кашей барака… До 7 утра надо закончить все дела, а в 7 уже спешу на работу. Теперь в лес — работа по приему и распределению бревен, «окорка» их. Работа посильная, и я думаю, летом полезнее, чем пребывание в комнате. От лучей хотя северного, но все же солнца и ветра лицо почернело… Прихожу усталый, часа в 4 обедаю (из собственных наших продуктов кое‑что готовит в добавление к общему столу один из соузников) и ложусь на час–другой, потом «сверка» — там вечер, обычно на дворе, в одиноких мыслях и воспоминаниях, иногда в беседах. В 10 молитва «на сон грядущий», в 11–12 сон, обычно крепкий, хороший. А ночи здесь совсем белые, без теней и мрака. Такова внешняя оболочка жизни, но внутренняя жизнь — иной мир… Тут воспоминания, и мечты, и надежды, и то, что больше мечтаний — маленькие крупицы настоящей жизни… Ведь внешних, трогающих сердце интересов почти нет, тем определеннее выступает внутренний мир, его сокровище, его запросы.
Так много прочитано и передумано в течение жизни, что самым дорогим после Слова Божия и самым нужным кажется теперь то, что прочитал когда‑то, к несчастью так невнимательно, в книгах святых подвижников. Их изречения собираю целыми часами на ниве памяти и, собрав, останавливаюсь мыслями и вниманием.
«Сердечный жертвенник», «непрестанная молитва» и «пусть с самым дыханием твоим соединится Имя Иисусово». «Где бы, с кем бы ни был, кого бы ни встретил — будь последним». «Самое великое, самое важное, наука из наук и художество из художеств — войти в себя и познать себя», вот о чем думаю теперь, как о самом важном. Вспоминается св. Игнатий… После долгой прожитой жизни с дороги в Рим он писал: «Я только теперь начинаю быть учеником». Как хотелось бы мне начать внутреннее ученичество и после долгих, увы, таких рассеянных и неполных, лет повторить вместе с ним: «Начинаю быть учеником». И тогда, так верит сердце, — тогда совершится чудо и дар, хотя скорбный, но великий дар страдания… Он, Любящий, восполнил бы другим даром нашей встречи, нашей общей жизни, обновленной жизни…
И может быть тогда, хоть единый раз в жизни, принял бы Он от меня, как от Своего священника, слова святого Возношения, буди, буди.
11.6.1932
… Возврат к алтарю кажется теперь не только неосуществимым, но просто запредельным. «Несмь достоин», вот главное в сознании священника. И кажется, подобно Давиду, не посмел бы теперь даже прикоснуться к святыне, а только издали целовал бы землю, откуда открывается страна святыни.
Я теперь на новом деле — плету корзины из больших дранок. И удивляюсь, как будто успеваю на этом деле, столь непривычном и несвойственном к рукоделию рук.
Уже 10 часов. Наступила светлая как день — напоминающая о невечереющем дне — ночь…
2.7.1932
Жизнь течет по–прежнему. С 7 до 4–х занят плетением корзин. Работа вообще не трудная, справляюсь с ней. Работаю под навесом на свежем воздухе, но защищенный от дождя и солнца. Возвращаюсь в барак, сплю часа полтора, потом «проверка», а потом одинокое раздумье. Ложусь теперь довольно поздно, в 12 часов. Так хорошо белой ночью, в тишине, одному, вспоминать, молиться, думать.
16.7.1932
Любящий, Он ведет Своей тропой, узкой и трудной. В каждой любви скорбь, и чем больше любовь, а в большой любви к нам скорбь самая большая и испытание, но сквозь слезы радость — как радуга в дождевых каплях… И так в Святой Книге и теперь в моем сердце… Склоняюсь перед Ним с покорностью полной и совершенной и все помыслы влагаю в одну молитву: «Твоя воля да будет»…
Жизнь течет по–прежнему. Работаю много. Устаю. В последнее время в мои руки попал томик Достоевского, Карамазовы. Это большая радость и утешение.
Во внешнем все без перемен. Работаю на своих корзинах. День занят, но зато свободный вечер для молитвы, памяти, чтения. Здоровье благополучно.
31.7.1932
Канун первого Спаса. Сегодня первый раз будут петь «Крест начертав» в храмах.
У меня все благополучно по–старому. Только вставать приходится очень рано — в 4 часа. Работаю в первой смене, зато часа в 2 уже свободен. Немного остается времени почитать и подумать. Главная моя забота и мысль — не позабыть здесь Бога, не выпустить край ризы Его из рук трепетных и утомленных. Это вопрос жизни и смерти, потому что здесь все противоборствует памяти Божией, но верю в Его всесильную помощь.
30.9.1932
Канун Покрова. Ночь.
Недавно как‑то проснулся поздно ночью. Спят кругом… темный душный барак с мерцающим около потолка фонарем. Тела сгрудились. Много, много людей. Обычная, хорошо знакомая картина, обычное ощущение многих ночей долгих этих двух лет… И на душе чувство страшного одиночества, немощи детской и невыразимой… Теперь некуда пойти… И нет того среди окружающих человеческих существ, кому можно было бы вручить хотя бы малую часть предельной, идущей из самой глубины немощи. И помню, вот тогда ночью, почти без слов, с тихим беззвучным плачем точно схватился я за Его руку, припал к Нему, как к последнему прибежищу, Единственному, Близкому, Любящему, Хранящему в Себе огонь и тепло нездешнего милосердия и ласки. О, эти минуты, когда из глубины рвется и припадает к Нему душа. «Если бы не закон Твой был утешением моим, погиб бы я в несчастии моем». Эти слова 18–й кафизмы стали теперь последней ощутимой сердцем правдой…
Жизнь течет однообразно… В дождливых серых сумерках теряются начало и конец дня, а середина тонет в однообразном труде, когда в долгие часы стоишь в громадном бараке со своим ножом и колотушкой перед корзинами… Душа как‑то замирает, грубеет от этой постоянной грубости окружающей, дикости, неистовства, ругательства и хулений. Только молишься: «Не оставь, не дай опуститься в эту глубину, спаси Своим прикосновением, как хочешь и как знаешь, спаси без молитвы и подвига. Слышащий каждый вздох, принимающий даже часть некую капли слезной, как жертву благую… скорбь, и радость, и умиление, и чувство безмерной вины и благодарности, и что‑то, чему нет имени на языке человеческом, сладостное и мучительное до боли… Бог, вечность… Все остальное, что кругом, как затянувшийся сон. Господи, дай проснуться».
Ушел в ссылку в Архангельск доканчивать десятилетний срок мой сосед по нарам, протоиерей Верюжский.
Завтра Покров. Последний праздник нашей общей свободной жизни.
Россия, моя Россия, |
Страна несказанных мук, |
Целую язвы страстные |
Твоих пригвожденных рук. |
Ведь в эти руки когда–то |
Ты приняла Самого Христа, |
А теперь сама распята |
На высоте того Креста. |
Я с тобой, на руках моих раны, |
И из них сочится кровь, |
Но в сердце звучит «осанна» |
И сильнее смерти любовь. |
Впереди я вижу своды |
Все тех же тюремных стен, |
Одиночку, разлуки годы |
И суровый лагерный плен. |
Но я все, я все принимаю |
И святыням твоим отдаю, |
До конца, до самого края |
Всю жизнь и всю душу мою |
Много нас, подними свои взоры, |
Погляди, родная, окрест: |
Мы идем от твоих просторов, |
Поднимаем твой тяжкий крест. |
Мы пришли с тобой на распятье |
Разделить твой последний час. |
О, раскрой же свои объятья |
И прости, и прими всех нас. |
25.10.1932
Соловки
Море… опять море. Властное, могущественное и безбрежное, и торжественное… Опять оно, как в те дни, когда мы были вместе так близко друг к другу, в дни нашей общей, такой уединенной радости и любви. Опять оно, оно иное, непохожее, темное, холодное, мрачное… Но все‑таки это оно — море… Я под охраной и в лоне Того, Кто ведет за правую руку. Я доволен своим переездом. Мне не о чем жалеть в этих Свирских болотах… Условия жизни были нелегкие — близких, особенно дорогих людей не было — терять нечего. А здесь красота прозрачная, важная и суровая в одно и то же время. Недаром ведь когда‑то Нестеров приезжал сюда жить и рисовать. Правда, у меня пока что только первые впечатления. Но это особенно тихие, торжественные впечатления. Они завладели душой с первой минуты, когда два дня назад поздним вечером, после трехчасовой, совершенно не подействовавшей на меня качки, вышел вместе с другими на берег острова, и передо мною, под звездным северным небом выросли кремлевские Соловецкие стены и башни.
Оторванный от берега, от материка… За год опять что‑нибудь может измениться в судьбе моей. Климат здесь, по рассказам, хороший. Жилищные условия лучше свирских. Питание лучше, так по рассказам. У меня пока еще здесь все не определилось и в смысле работы, и в смысле жилищных условий. Но это неизбежно вначале… Здесь я одинок совсем. Здесь совсем нет близких… И здесь так близко, вечно близок Он…
Мой адрес: АК ССР, почт. отд. Попов остров, 1–е Соловецкое отделение СЛАГ. Лагерный пункт №1.
21.11.1932
Введение во храм Пресвятой Богородицы
Мне здесь живется во многих отношениях лучше гораздо, чем в Свири. Там в последнее время было трудно, очень трудно… А живу теперь в кремле, в теплой комнате, за настоящей толстой стеной, хорошо лежать на отдельном топчане, а главное, не слышать ругани и сквернословия…
Работа у меня канцелярская. Занят я довольно много, но работа очень спокойная, определенная. Работаю в хорошем помещении. И все это, конечно, лучше и легче Свирского корзиноплетения. Жизнь вообще здесь покойная, вошедшая в определенные рамки, без нервности и толчков… Здесь есть библиотека… Как изголодавшийся я приник к книгам, читаю и днем, и в долгие ночные часы. Главным образом беру книги по истории. И когда иду, вспоминаю Кокшайск, наши путешествия по мосточкам, вечера, когда читали вместе…
Так странен кремль, так своеобразен с его вековыми, сложенными из громадных камней стенами и башнями, с узкими переходами, арками, маленькими садиками, затерявшимися среди обступившего отовсюду камня… Хорош он ночью, когда один выходишь с работы. Все молчит кругом, северное небо. И только море неумолчно шумит и грохочет за стеной кремлевской. И опять волны воспоминаний… И опять все, что было когда‑то. А когда иногда приходится выбраться из кремля по своей работе на час–другой, не налюбуюсь тогда прозрачными рощицами, озерами, небом, расцвеченным, как икона, и все тем же морем, безграничным и свободным…
Здесь можно жить и дышать.
21.12.1932
Условия жизни здесь настолько хороши, что если бы это было в начале нашей разлуки, надо было бы хлопотать о твоем переводе сюда. Я получил 2–ю категорию… Здесь нет тяжелых работ, я остаюсь на старой работе и верю — не будет ничего страшного…
Все об одном думаю я. Летом, говорят, сюда прилетает много чаек, живут здесь в кремле, почти как ручные… Мне рассказали сегодня об этом. Да зори, зори… И я с высоты кремлевской лестницы смотрю, как за безграничным и темным и бурным морем пламенеют победные тучи… Такова жизнь… Бурная, безграничная, как море… Но там на горизонте лучи. Свет незакатный… После одиночки, особенно после одиночки, бессмертие стало для меня таким явным, несомненным и очевидным…
1933 год
1.1.1933
Дни бегут за днями… Бог даст, пролетят и эти оставшиеся месяцы… Без скорби нельзя нам пройти путь свой… Но после минут самых трудных снова возвращаюсь к Нему смиренным сердцем, целую благостные руки и шепчу умиленный, пристыженный, покорный и благодарный: «Моя вина — Твоя воля… Верю и предаюсь Тебе, предаю себя в Твои руки».
Еще и еще повторяю, что несравненно легче мне здесь, чем было, особенно последние месяцы, на материке. Жизнь идет спокойно и ровно… Холодные льды все больше и больше сковывают берег… С трудом пробиваются к нему совершающие последние рейсы суда, еще несколько дней — и мы будем здесь отрезаны от мира. Только по воздуху и на лодках, не боящихся ледяной «шуги», можно будет к нам проникнуть… Может быть перебой в письмах… А это письмо пишу сверх обычной нормы — это форма награды за работу: в этом месяце я могу выслать два лишних письма.
13.1.1933
Соловки
Годы проносятся в памяти… Одни — как пронизанные лучами облака… Другие — как синие, синие тучи… Третьи — как тучи грозовые, темные, свинцовые, страшные… Вот я один в тюремной больнице, в той самой камере, в которой лежал за 8 лет перед этим разбитый своим ревматизмом… А потом прошлый год в Свири. Ночь, когда я сторожил и молился под высокими звездами. А через несколько дней меня уложили закутанным с головой на подводу, везли в лазарет… Был такой ветреный, холодный, бурный день со снежной метелью, и не мне одному казалось, что ветер воет надо мною погребальную песню… «Хорони, хорони меня, ветер, родные мои не пришли… Теперь я один…»
3.2.1933
Соловки
Утешаю себя тем, что сейчас, в эти суровые зимние месяцы наш остров отрезан вереницами плавучих льдов — «шугой». Тихо на занесенном снегом острове. Так хороша зима здесь — ровная, нежная, красочная, без свирских оттепелей и сырости…
Дни пролетают за днями, не остается времени для чтения, занимаюсь понемногу английским языком, читаю по–немецки и французски… Другая жизнь — сокровенная… Там, в тайной келье сердца, перед Богом…
12.2.1933
Соловки
У меня все благополучно и без перемен. Живу в тепле и работаю тоже в тепле. Условия жизни несравнимые с материком. Много читаю.
17.2.1933
Соловки
… в нашей жизни самое светлое и дорогое, что осталось нам, что поддерживает душу, не дает мутно плещущим волнам хаоса затопить в ней благодать Божию — это лучи любви Божией к человеку, это молитва и миги человеческих встреч, то доброе, то светлое, что встречаем иногда, внезапно, среди окружающей злобы и безнадежности. У меня здесь нет не только друга, но и просто близкого человека, но и не лишен радости видеть иногда если не ласковые, то добрые и сочувственные слова и ощутить поддержку братской руки или в подчас трудной для меня работе, или в быту моем, к которому так не приспособлен.
… Я здоров, как обычно. Работы немало. Часто душа как‑то грубеет, овеществляется, и страшно становится тогда за себя, за свое спасение. И взывает сердце словами псалма к Любящему: «Не удаляйся от меня, ибо скорбь близка, а помощника нет»… Я не пишу о мелочах жизни…
23.2.1933
Соловки
Вероятно, письмо придет уже на Пасху — Христос Воскресе! Я живу тихо и жаловаться не могу теперь на жизнь мою. Живу в тихой камере… Рано встаю. Часа 2 до работы один. С девяти до четырех и с семи до десяти — на работе… Работы хоть и много, но она спокойная, правильная, без неровности и суеты… Справляюсь с ней, кажется, неплохо. В свободное время чаще всего с книжкой. Она заменяет мне беседы и разговоры… Читаю по–французски, по–немецки, занимаюсь английским… Много читаю по истории… В свободный день обыкновенно ухожу в кремль, долго брожу около моря или около озера среди еловых зарослей, любуюсь небом, наслаждаюсь многокрасочным великолепием и тишиной… С нетерпением жду этих часов целую неделю. Так проходят месяцы. Я знаю, что мы в руках Божиих, в тени Его крыльев, в Его лоне, в Его объятиях… Его любовь защищает нас от страхов жизни и препобеждает глубь греха моего. Моя молитва — чаще всего хвала. Еще раз — Христос Воскресе!
7.3.1933
Соловки
Выхожу утром… Небо такое голубое, голубое… Белые стены так ярко на нем выступают… Такое сочетание я видел только в Крыму…
14.3.1933
Соловки
Во внешнем перемен нет, но внутри ведь целый мир, и здесь все меняется каждую минуту… Целостная радость вряд ли возможна для сердца, но зато крупицы ее растворены в самой нашей печали, окрашивают своим глубоким светом тайники души, тихо веют крылья радости над нами иногда в самые трудные минуты… Наш путь — смиренная преданность Отцу Небесному, вхождение во внутренний мир сердца, погружение в свою сокровенность, чтобы в ней услышать голос Духа.
А за эти полгода соловецкой жизни я отдохнул от многого, что пережито за последнее двухлетие.
28.3.1933
Соловки
Великий понедельник
Сегодня утром — не успел переступить порог жилья своего — слышу там вверху резкий, похожий на детский плач звук, смотрю туда, в голубую высь и вижу первых вестников весеннего чуда — чайки… Высокие белые стены, небо голубое, нежное, особенное: кажется, такое только бывает у моря, целые потоки трепетных, весенних, солнечных, уже теплых, уже ласкающих лучей, и белые, совсем белые крылья, ныряющие там, в сияющей прозрачности. И душа встрепенулась, стала сама молодой и весенней…
Пусть иногда темно и трудно… пусть порой, как гробовая плита — жизнь, но как не благодарить Его за Все, что было, не хвалить Его каждым дыханием, как не ощущать, что все пережитое только залог, только предчувствие чаемого грядущего, того, что хранит для нас Любовь Отчая, Его объятия. Его лоно!
Милые, милые птицы. Родные, знакомые с детства — жаворонки, ласточки, соловьи — забыли нас, не прилетают сюда. А вы, вы прилетели с далеких берегов Италии, от самого Средиземного моря…
Вы совершили свой далекий путь, чтобы нам, томящимся и скорбным, принести тепло, пробудить порыв ввысь, воскресить в нас радостное чувство свободы. Спасибо вам… От вашего клекота окрылилась душа, готовая лететь вместе с вами…
Говорят, летом здесь целые тучи их. Они становятся совсем ручными здесь. И белыми, светлыми, как день, северными ночами кричат и кричат… Вероятно так, как голуби там, у тюремных окон.
Первый день Страстной недели.
Да простятся мне эти земные строки и помыслы…
Недаром ведь Страстная приходит весной, и ее пронизывающая сокровенность сердца грусть сочетается всегда с первым весенним цветением души… Рядом с этими солнечными воспоминаниями тянутся иные в памяти: храм, страстные службы, страстные напевы, вереница Евангельских образов, таинственный брачный пир, чертог украшенный и Лик Единый, такой в эти дни скорбный. И опять, хотя Он отнял радость и чудо этих служб, но все, все, что пережито в них и через них, все это такое сокровище, что принявшая его в себя душа может жить им и не ощущать скудности не месяцы, а годы — века… И здесь глядит Его взор, грустный и тихий, так же, как там, в храме, в устыженное, знающее о своей небрачной одежде сердце… И радость Воскресения — всемирная радость — ведь и для нас и в нас она.
2.4.1933
Соловки
Великая суббота
Воочию передо мной та чаша радости, смешанная с мучительной болью, что неизбежно достается нам, изгнанникам, в дни великих памятей. Победительная реальность праздника, его святоносное существо, волны личных воспоминаний, все, что пережито когда‑то в эти дни в храме, у престола и дома, любимое лицо как видел, как помню в эти минуты… А наряду с этим — как никогда ощутимая горечь потери, оторванность от святыни и разлука, разлука… А здесь у меня друзья — книги. Сейчас занимаюсь древнерусским искусством. Из призрачной действительности ухожу в подлинную явь видений… Столько передумано, столько пережито.
23.4.1933
Соловки
День св. муч. Георгия и Анатолия. В этот день всегда были сирень и нарциссы… В этот день я стоял у престола. Теперь… нет нарциссов. Такая холодная зима кругом. Снег, лед, пронизывающий ветер и пронзительные, жалобные крики чаек… Но на душе благоухает что‑то. Я не стою у престола, но я верю, что где‑то у Невидимого Престола сегодня будут вознесены наши имена — так я верю, надеюсь, чувствую… Что будет со мною — неведомо. Всегда возможны всякие «переброски», через два–три дня откроется навигация, тогда будет виднее.
15.5.1933
Соловки
Я живу теперь за кремлем. Из окон вид на темную, сложенную из громадных камней многовековую кремлевскую стену с башней и воротами. С другой стороны море у берегов еще белое, закрытое льдом, дальше уже свободное, чернеющее стальной полоской. Одно окно на запад… и ночью, а ведь ночь светла, как день, — видишь, как изнемогает в пылающем окружении солнце за полоской ельника. У нас зима затянулась сверх всякого обычая и меры… Холод неимоверный. Ветер пронизывает до костей… Навигация еще не открылась до сего дня… Я жду ее с нетерпением. Не скрою, что без посылок было трудновато… Но теперь, конечно, будет легче… Вопрос двух–трех дней. Зато в другом отношении я был богат этой зимой… Я столько прочитал за эта месяцы: История Византии, Русская история, История древнерусской живописи — вот предметы не только чтения, но даже некоторых занятий… Иногда совсем ухожу в эту страну видений…
Трудно писать о самом главном. В этом самом главном — в жизни духовной, в строительстве внутреннего человека, по–прежнему скудость и несовершенство. С грустью смотрю на прожитые годы — по–прежнему такой же темный, немолитвенный, холодный, неприветливый и равнодушный к людям.
26.5.1933
Соловки
У нас, наконец, дня три назад начались теплые дни, относительно. Пахнуло теплым ветром, а ветер главное в вопросе о погоде у нас.
Остров становится воплощенной сказкой… Дня два назад, в день отдыха, я бродил здесь по дорогам, поднимался с вершины на вершину, и с каждой вершины открывалась новая сказка, новая поэма, поэма тишины, молчания, голубизны и затвора. Маленькие бесчисленные озера, открывшиеся ото льда, кажется, хранят в себе целые замкнутые миры прозрачной гармонии… Повсюду смыкаются стройные островерхие ряды елей, такие свежие в своей невянущей зелени. Отовсюду море, свободное, безграничное, местами только прорезанное грудами льда, занесенными из океана.
Так непривычно видеть морской простор и слышать знакомую кукушку… Овсянки щебечут непрестанно. Со своеобразным звуком проносятся над головою дикие утки…
А ночи… Солнце здесь невечереющее. Оно не знает заката, в час, два, три ночи я читаю свободно, как днем. Все так необычно, так сказочно.
14.6.1933
Соловки
… работа в Соловках неизменно остается у меня канцелярская. Нетрудно, в общем, хотя занят много часов. Да и притом нахожусь на 3–й норме.
Полгода без посылок было нелегко, но теперь, наконец, два дня назад получил посылку и с нею облегчение.
Мое утешение — книги, книги и книги. Мне пришлось прочитать здесь не один прекрасный том… Я занялся, главным образом, историей древней живописи, и тут для меня открылись целые новые миры и сокровища…
26.6.1933
Соловки
… моя жизнь без внешних перемен… Я очень одинок… С людьми встречаюсь во внешнем. Зато много времени провожу за книгами. История, искусство, языки, литература, биология — так разнообразна жизнь, и расширяю очерченный жизненный круг. Вереницы воспоминаний всегда со мной. Молюсь плохо и неумело — все‑таки молитва — это то, чем живу.
Собой недоволен за многое. Хмурый я, усталый и недобрый… Да простит и просветит Любящий. Лето у нас холодное… Но нежное небо, и красоты кругом так много…
3.7.1933
Соловки
Василия Ильича уже нет с нами.[58] Не верится как‑то и понять трудно. Не судил нам Бог последние дни и даже годы быть вместе… С ним вместе для нас с тобой ведь столько отходит в вечность. Мне стало теперь летом легче во многих отношениях. Легче физически. Посылки служат большой существенной поддержкой. Легче как‑то душевно… Наш остров стал сказочно прекрасным. Точно все поет — и небо, и облака, и озера, и море, и зеленые перелески. Все какое‑то нежное, необычайно–прозрачное, фантастическое… Красота облекает душу.
9.8.1933
Соловки
В грубости жизни, в грубости, доходящей часто до нравственного одичания окружающих людей, самое большое испытание — это грубые слова, жесты, взгляды — нравственные толчки от ближних, это несравненно хуже, мучительнее, чем все здешние испытания. Грязь, темнота, мучительное недоедание и все, что бывало, теперь этого нет у меня.
Любящий ведет на Фавор — я верю и надеюсь. Он отнимает всякую радость, даже радость молитвы. Он предает на раны, большие и малые, сердце, чтобы оно, окончательно сломленное, истекающее кровью, признавшее свое предельное бессилие и сиротство, отдалось Ему полно и безраздельно, обрелось в Его руке, в Его деснице навеки… С невольной тревогой я наблюдаю за собой. Гибель лишенной всякой внешней поддержки души кажется почти неизбежной, и тогда вспоминаю: «Когда я немощен — тогда я силен», — и хватаюсь за край Его одежды.
Внешне все благополучно. Я работаю делопроизводителем в совхозе… Работа кропотливая, для меня новая. Но все это ничего. Получаю посылки и очень окреп за лето… Хожу гулять. Иногда приношу чернику и морошку… Живу в хорошей светлой комнате за кремлем. Во все окна смотрит красота.
Море, озеро и камень тоже облечены в лепоту.
Дни идут за днями.
4.10.1933
Соловки
Я ведь совсем одинок… Так сложилась жизнь, что буквально не с кем не то что душу отвести, но просто перекинуться словом.
Все свободное время или с книгой, или лепечу про себя молитвы, или, закрывшись от всех и от всего, отдаюсь воспоминаниям и видениям. Я перебираю воспоминания, как четки: по ним молюсь, благодарю, каюсь, умоляю…
Знаешь — томительная беспраздничность жизни, тоска о красоте, когда‑то осенявшей жизнь, теперь недоступной и недостижимой, страх перед собственным душевным огрубением, «позор мелочных обид», невыразимая боль разлуки, грусть об отшедших, мгновения слабости, муки раскаяния, и другие мгновения — преданности Ему и совершенной надежды на Вечность.
2.11.1933
Соловки
У меня все благополучно, спокойно. Работа, внешние условия жизни все неплохие. С питанием теперь вообще обстоит гораздо лучше. И я ведь имею большую поддержку в посылках и некоторый запас на зиму.
Не исключена возможность, что когда‑нибудь буду переведен на материк.
1934 год
26.2.1934
Парандово
Неделя Крестопоклонная. Завтра опять куда‑то еду.[59] Кажется, опять на 4–й лагпункт. Уж такая жизнь моя неприкаянная здесь, бесприютная. Но чувствую, что месяц, прошедший на берегу шумного Выга, пролетел недаром. Сколько я передумал здесь.
Причины переезда очень неясны. Куда — в конце концов не так важно. Только бы сердце сохранилось в Нем и с Ним.
27.2.1934
Парандово
У меня жизнь налаживается. Я — статистик… Работа, условия жизни неплохие… А потом… мне везет в лагере, а это ведь важно…
Открытка без даты
Сосновец
Принимаю все испытания… Они уже начались. Все было так хорошо! Условия жизни, работа, люди… Но, как это обычно на моем лагерном пути, все изменилось после первого же дня, в одно мгновение. Я в общем бараке на пункте, пока на общих работах. Но все это не пугает меня теперь, не кажется мучительным… Все это без всякого внешнего повода… Не присылай мне ничего лишнего, с вещами будет трудно… Мой адрес: 5 отд. ББК, ст. Сосновец, 2–й лаг/пункт.
1.3.1934
ст. Выгозеро
Я опять на Выге (километра 4 от л/п.). Я переведен сюда на общие работы. Хожу, что‑то пилю, строю, сооружаю. Право, мне кажется, что лучше и проще тяжелой канцелярской суеты. Вообще, чувствую, как все эти внешние пертурбации все меньше и меньше волнуют и трогают, хотя физически, конечно, сильно утомляют… Обидно очень, что опять будут у меня перебои в получении писем и посылок. Живу в маленькой кабинке на крутом берегу Выга. Выговская пустынь, старообрядческие скиты. Здесь укрывались «раскольники» от зоркого ока. Выг — река необыкновенная. Она течет в своем глубоком ложе по камням, уступам незамерзающими и неумолкающими водопадами. И днем и ночью в кабине постоянный то затихающий, то усиливающийся шум — говор Выга.
Утром, совсем рано, пробираюсь по снежной тропе, вглядываюсь в противоположный берег, каждый день расцвеченный по–новому, воплощающий в золоте, пурпуре, голубизне новое откровение.
В работе много нервной суеты. Учет работы, выдача хлеба и т. д. Занят особенно утром и вечером. Днем свободнее… Ох, это неумение быть спокойным, не допускать в сердечные глубины мелких недоразумений и дрязг.
Так много передумано за эти последние недели. Так напряженно работает мысль. Сегодня воскресение прощения.
… мне Баранова не присылай, т. к. всякая надежда на работу в санчасти для меня отрезана. Летят недели, я живу в ожидании июля…
Из вещей мне нужно было бы обувь, брюки. Теперь можно мне присылать. Из книг хорошо бы А. Белый Начало века, его же Первое свидание, дневник Гусева о Толстом, что‑либо новое о Достоевском. Кончаю. Уже час. Небо такое звездное… Выг рокочет… Начинается пост.
4.3.1934
Выгозеро
Еще земля одета | И навстречу весне поднимая |
Белоснежной своей пеленой; | Нестройный веселый шум, |
Но Герасим Грачевник где–то | Взвилась в душе моей стая |
Тряхнул бородою седой. | Окрыленных весенних дум. |
И навстречу трепетным высям, | Верю, верю всем обетам |
В теплоте еще робких лучей | Облеченной в солнце земли, |
Поднялись, шумя понеслися | В пристани незакатного света |
Стаи первых крикливых грачей. | Небесные войдут корабли. |
И земля как земля, от стужи | Не мерцая вспыхнут зарницы, |
Закована в снег и лед, | Озаряя ожившую твердь, |
Но сегодня, сейчас почему же, | И последний враг упразднится –Последний и страшный: смерть. |
Почему мое сердце поет. | Разверзая темные лона, |
Иль и в этой стране полночной, | Земля отдаст мертвецов, |
Где свершаю свой трудный путь, | И Жених сойдет убеленный |
Дед седой Герасим Грачевник | С высоты огневых облаков. |
Мне дохнул сегодня в грудь? | |
Еще холодно, еще не тает, | |
Еще первые робкие лучи. | |
Но весна идет! Обещают, | |
Возвращают весну грачи.[60] | |
9.3.1934
ст. Качкана
Мой адрес: ст. Качкана, 7 л/п, 5 отд.
Я здесь на общих работах, на этот раз, по–видимому, надолго. Духовно и душевно чувствую себя как‑то особенно устойчиво, светло, хорошо, несмотря на всякие трудности, испытания, неприятности. В связи с переброской неизбежны перебои с письмами. Давно писем не получал.
15.3.1934
ст. Качкана
Я живу на отдельном шестнадцатом километре. Здесь такая глушь, оторванность от всего мира. Я на общих работах. Рано утром после «развода» отправляюсь в лес. Попадается хорошая работа. Где‑нибудь в глуши, в лесной чаще очищаю или прокладываю дорогу. Деревянной большой лопатой бросаю снежные глыбы. Вспоминаю детство, когда такой же лопатой рыл в снегу «печку». Работа эта хорошая, нужна только обувь, у меня есть кое–какая. Часто часами остаюсь один. Останавливаюсь и слушаю тишину. И такое безмолвие и покой кругом. И такие светлые думы роятся в освобожденной от сутолоки душе. Но бывает иначе. Бывает моя работа «погрузка» баланов в вагоны. Тут уже обнаруживается мое неумение, неприспособленность к физической работе, бессилие… Случаются мелкие неприятности… Как‑то, когда возвращался поздно вечером по Парандовой дороге — отняли деньги…
Живу в общем бараке… Барак фундаментальный, хороший, только, прости, клопы неимоверные.
В душе что‑то твердое, спокойное. Теперь внешние обстоятельства — переброски, лишения, неприятности как‑то не затрагивают душевной глубины.
22.3.1934
Сосновец
Сегодня ночью прибыл в Сосновец, прибыл вместе с инвалидами и актированными для переосвидетельствования, в связи со своим туберкулезом.
Что будет из этого, не знаю, боюсь, что только путешествия, переброски и прочее… Но все в Его воле.
Доехал благополучно, на первых порах размещаюсь, кажется, тоже недурно. Только в Сосновце все новые, кого я не знаю из людей, все уже разъехались. По–видимому, еду в Кузему. Инвалидная командировка, 9–е отделение.
27.4.1934
Сосновец
Я в Кузему не поехал, остался в Сосновце. У меня полной инвалидности не оказалось (III кат., 60 %, легкие работы в лагере). Я доволен, что избавлен от этапов и долгого пути. Еще никаких определенных занятий не получил, ходил сегодня на общие работы — нетрудные. Как сложатся обстоятельства дальше — не знаю, но острота положения относительно меня явно миновала, стояли Соловецкие острова и другие перспективы. Посылку с пути получил. С посылками вообще здесь будет лучше, так как здесь центральная экспедиция. Не надо только присылать продукты для приготовления пищи, т. к. печи на зиму убраны, готовить негде.
Апрель 1934
Тунгуда
А я пишу с нового места, 2–й лагпункт, 5–е отделение, ст. Тунгуда. Прибыл сегодня ночью. Долго ли здесь буду — не знаю, но чувствую, что буду недолго и двинусь дальше. Куда? Может быть в Соловки, может быть в другой какой‑нибудь дальний край, не знаю. На сердце спокойно и радостно… Внешне все хорошо, только посылки гуляют. Особенно обидно, что сапоги еще не дошли.
Май 1934
Сосновец
Сегодня горний праздник, весь точно сотканный из серебряных лучей. Сердце хоть и плохое, но и в нем какие‑то отсветы праздничной радости… Между делом, между работой повторяю знакомые, незабываемые слова, связывающие душу с неотрывным прошлым и манящей вечностью. Я в Сосновце на общих работах… Работа нетрудная, да ведь у меня 3–я категория (60% легких работ), все это страховка от непосильной при моем здоровье работы. Живу в общих условиях, не так, как недели три тому назад. Как все пойдет дальше — не знаю… Есть какое‑то чувство, что я опять здесь непрочно и куда‑то скоро двинусь, но, может быть, это просто привычка, образовавшаяся от постоянных переездов… Переправы мои обошлись благополучно, и из всего скарба потерял только маленькие щипчики. Это на редкость хорошо и удачно.
Как хорошо… знать, что все Божье, что нет какого‑то отдельного Божьего дела, нет каких‑то особенных мест или положений для служения Ему, а всякое дело может быть Его делом… Вот эта убогая, каменистая, вьющаяся среди маленьких елок и только что распустившихся кустов дорога — Его дорога… Вот этот труд над переброской и выниманием бревен и досок — Его дело, служение Ему, и, наконец, этот дощатый барак с койками — может быть Его таинственным и полным благодати и трепещущих ангельских крыльев царством.
Я писал, чтобы не присылали продуктов для варки, т. к. варить негде, но теперь возможность варить опять есть. Только смущает меня эта безграничная и самоотверженная щедрость.
17.5.1934
Сосновец
Я опять в сборах. Дня через два должен опять ехать в Тунгуду, жить на приемных основаниях. Мои сообщения о радужных перспективах, о возможности для меня других условий — оказались преждевременными. Ну, да мне здесь особенно терять нечего, да и вообще во мне как‑то притупилась чувствительность ко всем этим передрягам и неприятностям.
Что ждет в Тунгуде, не направят ли меня с другими дальше еще куда‑нибудь, не знаю. Последние дни и последние ночи прошли у меня в хлопотах. Я на несколько дней опять оказался статистиком, да при этом пришлось работать в таких условиях, что не знал покоя ни днем, ни ночью. Это было, конечно, хуже всяких общих работ, наполнило душу мою сутолокой и суетой, так что и бесконечно любимые и дорогие Троицыны дни не ощутил и не провел так, как хотел.
Только мгновениями в суете и вихре, несмотря на все, глубоко и остро радость касалась сердца, и тогда все существо становилось благодарностью Ему — но проходил миг, и вихрь суеты снова уносил дальше. Надеюсь теперь опять душевно отдохнуть и собраться на общих работах, т. к. по опыту знаю, что они оставляют большую свободу для души. Очень скучно без книг. Муратов, которого получил я, оказался вовсе не таким интересным, как ждал. Прочитал, а теперь опять без книг… Это очень трудно… Если бы получить томик Шекспира…
Май 1934
Тунгуда
А для себя больше всего боюсь, как бы не опуститься здесь духовно и душевно, сердечно и умственно. Посылки приходят правильно. Тунгуда в этом отношении тоже хорошее место. Можно посылать немного денег по почте, кажется, можно будет их получать с личного счета. О соловецких деньгах помину нет.
Май 1934
Тунгуда
Из воспоминаний
Мы приехали утром в лагпункт Тунгуда.[61] Начальник лагпункта категорически отказал в свидании с батюшкой, ссылаясь на общее распоряжение, но разрешил остановиться в пустующем бараке, носящем название «дом свиданий», и обещал по окончании рабочего дня прислать заключенного для передачи для батюшки.
Недалеко от лагпункта производились земляные работы. Группами и поодиночке работали люди в серых бушлатах, что‑то копали, возили на тачках… Вдали стояли стрелки.
Мы подошли ближе. Низко нависло холодное северное небо, моросил мелкий дождь. Кругом было серо, неприглядно, уныло. Временами дул резкий ветер, низко нагибал чахлые березки… Ноги тонули в вязкой черной земле… Идти было томительно трудно… Подойдя ближе к работавшим, мы увидели батюшку. Он стоял, опершись на лопату. Худое, усталое лицо его все обветрилось и казалось бронзовым. Бушлат и шапка намокли. На сапогах были глыбы густой грязи. Он обернулся и нас увидел… Он был очень голоден и, когда ел хлеб, принесенный нами, весь нервно дрожал.
А вечером, после работы, в сопровождении конвоира пришел заключенный, присланный за передачей — это был сам батюшка.
В небольшой, слабо освещенной клетушке за столом я угощала привезенными продуктами стрелка. Он ел охотно, разговаривал, не торопился уходить, не следил за своим подопечным.
В темном углу на скамейке батюшка разговаривал с Ниной. Заключенный «не смог» взять всю привезенную передачу, хотя она и не была так велика, и приходил еще за ее остатками на следующий день вечером в сопровождении стрелка…
Хорошо жить на Божьем свете, когда сквозь всю непроглядную жесткую кору жизни могут пробиться доброта, любовь, внимание, даже в самое суровое время, при самых тяжелых условиях.
Май 1934
Тунгуда
Ниночка любимая, родная Оленька.
Пишу Вам вместе, может быть письмо придет, когда вы будете вместе.
И еще раз хочу сказать одно: ваш приезд — несказанная радость. От нее затрепетала, засияла, наполнилась светом вся жизнь. Стоит претерпеть много, терпеть не месяцы, а годы, чтобы пережить одно мгновение такой радости, такой встречи. И вот здесь узнаешь всю относительность времени — одно мгновение вырастает, становится бесконечно громадным, вмещает невместимое.
Как благодарить вас. Нет слов. Так хорошо мне, и так бодро опять иду по пути своему. И хочется сказать что‑то, что вы сделали, ваш приезд — Божье дело: «В темнице был и посетили Меня». Спасибо, спасибо.
4.6.1934
Тунгуда
Я выхожу во двор из барака к берегу ручья, ведь барак у самого берега — смотрю на чахлые карельские перелески там на другом берегу, на холодное северное и не темнеющее теперь целые сутки небо…
Я работаю на общих работах в совхозе… Устаю, конечно, но все‑таки работаю не через силу. Еще раз повторяю — общие работы мне по душе. Так хорошо, вернувшись с работы, поспав часок–другой, вечером выйти к реке, почувствовать себя не связанным уже никакой работой, просидеть до полуночи у барака одному, вспоминая, думая, молясь, наслаждаясь белой, как день, только холодной карельской ночью…
Цинги у меня нет. Сапоги я получил, они хорошо пришлись по ноге.
19.7.1934
Надвойцы
Пишу опять с нового места. Вчера в канун светлого сегодняшнего дня простился с Тунгудой и особенно с бараком около плотины, где оставил столько воспоминаний.
Ночью приехали вместе со всей бригадой в Надвойцы. Сорок пять километров пути совершили на барже по каналу и Выгу. Ехали часов 12. День выпал прекрасный, солнечный, жаркий. Голубое небо, вода… Облака сквозили солнечными лучами. И так же проходили в душе пронизанные светом облака. Хорошо было. Путешествие ничем не омрачилось. Надвойцы по местоположению очень привлекательны. Здесь иной воздух, чище почва, чем в Тунгуде — не болотистая, как там, а скалистая. На всем печать особой прозрачности, напоминающей Соловки северной красотой. Особенно хорошо озеро Выг, просвечивающее через перелески. Я не знаю, но думаю почему‑то, что где‑то здесь должна быть Выговская пустынь.
Сегодня много работал, пилил (у меня уже теперь 60%), но на душе праздник, точно все время заглядывал в сердце и улыбался тихой улыбкой Преподобный. Ведь история моих сокровенных отношений особая. Как часто в очень большой любви — здесь многое так непросто, так трудно, так мучительно, так невыразимо мучительно и болезненно в прошлом. Сегодня, как будто, в первый раз после многих лет чувствую его прощение, его улыбку.
Жизнь кажется такой осмысленной и в каждом мгновении полнозвучной, таинственной, полной обетовании. Не знаю, как устроюсь со своим хозяйством, варкой пищи.
Адрес мой: 5 отд. ББК, Надвойцы, 3 линия. Работать буду, кажется, на лесном заводе. Работа посильная.
7.8.1934
Надвойцы
Все, что попадает в солнечный луч, само начинает лучиться, становится светом, каждая пылинка — как маленькое солнце; так и в душе всякое переживание и мысль, и чувство, все искрится и горит в струе солнечной памяти. Так хорошо мне, что даже окружающие посмеиваются и говорят: «Для вас, видно, и заключение какое‑то сплошное удовольствие».
А теперь о другом, о книгах. Вовсе не обязательно присылать то, о чем я упоминал… В частности все новое, не ярко специальное о Толстом, Достоевском, Пушкине, Гоголе для меня страшно интересно. Например, воспоминания Гусева или даже старые биографии Бирюкова — не говоря уже о новом материале.
Живу в Надвойцах, по–видимому, пока что останусь здесь. Работаю на лесопильном заводе. Машина с девятью пилами, пилит большие бревна, в специально устроенное подполье сыплются опилки, а я там в подполье сижу, собираю опилки, выношу их с другими вместе большим ящиком. Работа не очень легкая, но есть возможность много, много думать в долгие часы молчания и сосредоточенности. И это хорошо. С питанием тоже устроен, могу себе немного готовить. Пришла посылка, завтра должен получить.
16.8.1934
Надвойцы
Уже ночь. Барак спит, а я пишу. Этот день… Какой ответ дам за него и за все прожитые от него годы Богу моему в день ответа? Прав Он и сегодня, лишивший меня того, к чему был призван — соучастия в Его вечери… Разлука с Его престолом мучительна бесконечно, — но сердце исповедует правду Его суда.
Последние дни в работе не был так отъединен от других, как раньше, не мог потому сосредоточиться во внутренней своей келье. А от рассеянности и растерянности духовной все внутри обесценивается и блекнет… Ведь вся радость и вся жизнь во внутреннем сокровище, и когда оно оскудевает в сердце, жизнь становится будничной и осенней. На работу хожу — пилить дрова… Погода стоит необычайная. Дни светлые, ясные, хотя день ото дня все холоднее. Скоро нужны будут теплые варежки… Неловко и писать, сколько раз мне их присылали. Жду обещанных книг.
6.9.1934
Надвойцы
Моя жизнь по–прежнему в двух планах. Во внешнем без особых перемен. Много работы. Устаю. Пилил дрова. Как будто усвоил это искусство и «ставлю» десять кубометров «на пору». Теперь вожу в тачках и ношу на носилках глину. Несмотря на утомление и усталость, нахожу в физической работе для себя особую привлекательность. Есть что‑то в ней, в противоположность всякой суете, есть что‑то, что гармонирует с внутренней работой, ей помогает. А это — самое главное. Это — вторая жизнь, подлинная, настоящая, каждый день иная, новая, своеобразная. Кажется иногда, что вот сейчас достигнешь желанных врат царства — мгновение, усилие, и трудная основная задача будет разрешена — найдешь ту точку, с которой весь мир открывается в лучах благословения, где тишина, покой и близость Божия…
Так кажется, но мгновение проходит, и какое‑то случайное обстоятельство, раздражающая мелочь или темный взрыв изнутри показывает явно, «как труден горний путь и как еще далеко, далеко все, что грезилося мне». Все время чувствую себя учеником. Кажется иногда, что настоящие практические занятия по «философии» не там, в уютном университетском семинаре, а здесь, за тачкой. Только, к сожалению, здесь никак не могу получить желанного зачета. У нас еще совсем тепло… По–прежнему дни стоят прозрачные, не омраченные ничем. Утром холодновато, а днем жарко работать в свитере. Очень хорошо было бы получить, как я просил, — маленький кусочек клеенки для стола. Гулять приходится мало…
Мой адрес теперь надо писать несколько по–иному: Мурм. ж. д. ББК, ст. Надвойцы, МТК — это значит «малолетняя трудовая колония». Наша бригада теперь затеряна в целом мире свезенной сюда «личной детворы». Здесь не лагерь, а трудовая колония. Но для нас это не заключает чего‑нибудь нового.
16.9.1934
Надвойцы
У нас уже настоящая, так быстро наступившая осень. Дождь, ветер, пасмурное, бессолнечное небо, холодно. Только иногда, как напоминание о пролетевшем, таком ясном, сияющем лете, на какой‑нибудь час уже так мало греющее солнце снова льет свою лучистую благостыню. Все‑таки выбираю минутку и брожу, любуюсь уже по–осеннему многокрасочным лесом и дремлющим в закатных отсветах озером Бойцами, от которого получило имя это место: Надвойцы. Ведь с одной стороны Вой, а с другой Выг — где как раз, я теперь знаю это, и были старообрядческие скиты. В этих прогулках так много передумаешь. Снова и снова перебираешь в мыслях камни, из которых должно сложиться стройное, все пронизанное Светом Воскресения, миропонимание.
Вспоминаю, хочу вспомнить в целостном единстве и напряженную диалектику Послания к римлянам, и величественные образы Откровения, и жертвенной любви Послания к евреям, и многое–многое другое. И так странно. Почему‑то особенно много последнюю неделю думаю об образах литературы, о творчестве Достоевского и о Пушкине. Кажется, мог бы написать целую книгу «Проблематика Пушкина».
И как бы хотелось иметь под рукой том — простое и компактное издание его произведений. И все мысли, повторяю, связываются в единство — и вершина — Его Воскресение и обожествление.
Конечно, теперь при холоде работать стало труднее. Не люблю я холода… Особенно же холод мучителен здесь, и на работе, и в часы отдыха… Нужно бы иметь кашне, это очень важно. Писал тебе, что тулупчик присылать преждевременно, а как раз пахнуло холодом, пожалуй, он и не помешает…
Господи! Так тоскует душа о Литургии.
Седое утро. Рано. Реет мгла. |
Мороз и иней. Тишина. Молчанье. |
Прибрежных сосен смутно сочетанье. |
Работа началась, звенит пила. |
Мгновения летят. Над Выгом, словно встарь, |
Заря воздвигла огненные храмы. |
Плывет туман, как волны фимиама, |
Престолы — острова, и небеса — алтарь. |
Пила звенит. Молчи. Терпи. Так надо. |
В себя войди. В венце живых лучей |
В глубинах сердца — храм. Готовь елей, |
Войди в алтарь и засвети лампаду. |
Ты слышишь: ангелы спешат в незримом сонме |
Ты слышишь: клирное они свершают пенье. |
Слепотствующим труд, для зрячего — служенье. |
Любимый близко. Здесь. Премудрость. Вонмем. |
19.10.1934
Надвойцы
Дни летят за днями… Уже скоро половина пути, половина срока. Срок свой считаю 9 лет, т. к. на один год зачета как будто смело могу рассчитывать.
Хрустальное лето сменилось осенью, не очень плохой, но все‑таки достаточно дождливой… Конечно, жизнь стала труднее. Работа какая‑то случайная. Очень понравившаяся работа с побелкой известью закончилась, руки мои совсем зажили. Посылки получаю исправно. Трудно без книг… Но, кажется, скоро в этом отношении будет легче, п. ч. должна начать функционировать школьная библиотека в колонии. А главное, это непосредственное событие, сдвиги, подъемы и понижения, из которых складывается внутренний путь. Здесь есть свои большие радости, скорби и трудности. Только не выпустить Божией ризы.
13.11.1934
Надвойцы
… в прошлом году в этот день, медленно отчаливая от берегов соловецких, нес меня к материку пароход. Два дня назад я вышел из лазарета. Со здоровьем у меня благополучно… Я вернулся опять в свой барак. Кажется, с завтрашнего дня придется опять быть на довольно трудных работах. Иногда как‑то робеет душа. Тоска наплывает откуда‑то вместе с ранними зимними сумерками. Ах, эти ранние, ранние вечера. Мне, помню, с детства казалась пронизывающе тоскливой не осень, а именно зима, эти самые короткие дни в году, тоскливое время. И теперь зима и томит, и пугает перспективой долгого холода… Но ведь знаю, что при всех испытаниях Любящий всегда будет близко, всегда со мною будет Его помощь…
Метерлинк, если ты его выслала, не дошел еще, да и вряд ли вообще дойдет… Зато из Киева я получил книжку о Толстом — обозрение литературы последних лет. Это было приятно.
Сегодня был в нашей библиотеке, открывшейся несколько дней назад, взял книжку, которую мы прочитали бы не отрываясь. Называется она… От двух до пяти, автор Чуковский. Это книга о детском языке и творчестве, с громадным собранием детских слов и выражений. А в дальнейшем у меня на примете Вересаев Гоголь в жизни — новая книга, и еще 3 тома писем Достоевского.
Да, о воспоминаниях Фигнер. Есть книги, которые я не стал бы читать даже на необитаемом острове. К числу этих книг относится этот том, похожий на гриб — знаешь, есть такие почтенные на вид, большие, а ударишь палкой — скорей отворачивай нос и лицо — целый столб пыли… Я держал эту книгу в руках и пересматривал. Особенно пошлой кажется страница, где говорится об Евангелии и о Шпильгагене вместе.
22.11.1934
Надвойцы
У нас уже настоящая зима — градусов 15. Но я одет так тепло, что морозы не страшат особенно. Работа разнообразная — то дрова пилю, то замешиваю известь, то орудую лопатой, но вообще все сносно и вполне терпимо. Со здоровьем и питанием тоже все благополучно. За эти годы «обжился». Мелочи не волнуют, не трогают, не влияют особенно ни на психику, ни на физику.
3.12.1934
Надвойцы
У меня все благополучно. Работа довольно трудная. Читаю очень много, часто по ночам. Немало книг.
17.12.1934
Надвойцы
Дни проходят за днями. Я работаю теперь на распиловке. Ухожу еще совсем ночью — ведь дни такие короткие. За лагерем на берегу реки берусь за работу. Темно и туманно от мороза, но вдали маячат сосны, а с другой стороны, на Выг–озере, неясные очертания островов, где когда‑то были старообрядческие скиты. К часам 9 начинает светлеть. Небо постепенно становится как икона. Поют и молятся краски. К 11–и и 12–и солнце посылает лучи свои, но оно весь день так низко над землей, что весь день, как вечер, такие косые лучи и длинные тени. Звенит пила. Работа эта мне нравится, хотя и требует физического усилия. Это не то, что возиться с глиной или известкой. В работе не чувствуешь холода и только стараешься сохранить одну температуру в теле, чтобы не согреться и не остыть чрезмерно. Норму вырабатываю.
Бывают хорошие минуты. Так тихо и спокойно на сердце, а уста повторяют Сладкое Имя… Возвращаюсь затемно. В бараке тепло, да и помещаюсь я почти у печки. Что‑нибудь приготовишь себе, особенно хорошо сварить кофе с молоком из посылки. На столике около меня как раз лампочка. Могу читать. Нередко читаю и за полночь. Книг теперь немало. За последние месяцы прочитал многое: Достоевского, Флобер, Стендаль, Пушкин, кое‑что из Шекспира, Толстого, книгу по астрономии: Джеме Вселенная вокруг нас, о которой я писал как‑то, кое‑что из истории искусства прошло через мои руки.
21.12.1934
Надвойцы
В разлуке и праздники в тяготах. Но все вспоминаются слова св. Иоанна об узах Павловых… «Я хотел бы быть с ним в темнице его, чем у самого Престола Божия, носить его узы больше, чем славословить с ангелами».
Молюсь я плохо… Темный я, ленивый и косный в молитве. А без нее все темно и тягостно. Работаю по–прежнему на «распилке». Работа, право, неплохая. Только бы не было слишком морозно. До сих пор зима была ровная, теплая, хорошая. Сегодня день как раз нерабочий, мороз ударил сильный. Одет я тепло, да работа согревает очень, так что работаю обыкновенно только в телогрейке, без бушлата, одевая его только во время остановок. Но вот нос — нет на него никакой одежды. Вернувшись с работы, выпив чайку, сваливаюсь спать и сплю крепко и сладко часок, а потом часов с 6–ти — мое время. Читаю много. Вот прочитал роман Толстого Петр I. Написано хотя местами и шаржированно, но неплохо все‑таки. Читаю серьезные работы по диалектическому материализму.
… Как сказочно прекрасно было сегодня над Выгом: солнце повыше над морозным туманом, небо такое нежное, в розовых, золотых, каких‑то фиолетовых лучах, засыпанные снегом сосны…
Я очень плохой, и сердце мое такое темное, косное и не молитвенное. Но благодарю Бога моего, славлю Его каждое мгновение за каждую пядь солнечной, пылающей, нескончаемой жизни.
1935 год
7.1.1935
Надвойцы
Дни текут по–прежнему, физически здоров. Работа прежняя, пилю и пилю. Конечно, нередко утомляюсь, и все тело после работы как разбитое. Но это утомление гораздо меньше и слабее другого утомления — от бестолочи барака и шума, суеты, крика, ругани… Летом легче, конечно, можно уйти, а зимой все вертится в этой толпе.
Читаю много. Может быть, после большого перерыва даже злоупотребляю чтением: ведь тут тоже нужно воздержание, чтобы не отнять времени от того, что важнее чтения. Книги по материализму, о котором была речь, найдутся здесь. Только что кончил большую книгу Вересаева Гоголь в жизни.
Хорошо получить брюки, только попроще и попрочнее. Погода у нас хорошая, морозов нет… Устал сегодня.
14.1.1935
Надвойцы
… слава Богу, погода у нас стоит хорошая. С утра, как только начинаю работать, еще холодно, но уже через 20 минут сбрасываю бушлат и остаюсь в телогрейке — правда, под ней теплое белье и свитер, а поверх толстовка, на шее шарф. А главное, стараюсь не вспотеть. Работа ведь кипит. Должен сказать, что климат карельский — поскольку узнал я его за эти полтора года, как и карельская природа, имеет свое очарование. Здесь нет ничего резкого. Мягкая зима, хрустальное лето, так нежны краски, так своеобразны очертания лесов и островов озерных. Мне недостаточно тех часов, когда я на воздухе, на работе.
Вернувшись в барак, поспав час–другой, почитав, я люблю вечером опять побродить по почти безлюдным в это время лагерным переходам… Наслаждаюсь тишиной. Смотрю на звезды… Думаю… Молюсь… Близко все дорогие и любимые. Думаю… Ты знаешь, ведь бывают периоды, когда мысль как будто ослабевает, другие — когда она бьет ключом. Последних два месяца я очень много читал, пожалуй так много, что для раздумья было меньше времени. Но вот теперь, очевидно, взошли какие‑то ростки подспудной работы сознания — иногда на работе, когда склонишься над пилой, иногда в шуме барака неожиданно вырастают, складываются новые ответы на то, над чем думал раньше, целые схемы и построения.
Книг у нас много. Но очень хотелось бы мне иметь Фауста на немецком языке, а вторую часть и на русском. У меня ведь был перевод (прозаический с комментариями). Если можно будет прислать, то прислать надо в посылке. Над Фаустом я думаю давно. Но только вот теперь мне стал ясен внутренний смысл всего произведения…
1.2.1935
Надвоицы
Я читаю очень много… Гете, Гейне, Пушкин, книги по искусству, кое‑что по астрономии, а больше всего философия, диалектический материализм, в области которого я мало–помалу начинаю чувствовать себя специалистом.
Последние дни я работаю на распилке дров. А много я их поднимал — вероятно, в наказание того, что так пренебрегал на воле этим делом…
Последние три дня сижу один все десять часов… Можно работать и в то же время отдаваться внутреннему своему деланию. Сначала молюсь. Особенно хорошо в праздник, когда переносишься мыслью и сердцем в храм, становишься участником Литургии, повторяя слово за словом всю службу… Ну, а потом раздумья… Столько передумано за эти одинокие часы. Мысль работает иногда так скоро и напряженно, и это наслаждение мысли — одно из самых высоких наслаждений, живое свидетельство неумирающей жизни души.
Во внешнем все без особых перемен. Зима милостивая. Ждем тепла. Карелия иногда кажется сказочно прекрасной снежной царевной.
4.2.1935
Надвойцы
Последнее время сильно утомляюсь на своей работе — работал на лесном заводе, — и это более утомляет, чем пилка дров, хотя и пилка теперь для меня была бы тяжела, так как на последней комиссии я получил опять простую 3–ю категорию, по выходе из лазарета я имел 60. Устаю сильно, и все‑таки жизнь кажется такой содержательной, богатой и интересной, и… впечатление не одной недели и не одного месяца. Первое и самое важное, это та внутренняя задача — строительство внутреннего храма, — которая неотступно стоит перед сознанием. Я чувствую, как малы мои усилия, и вижу — за весь пройденный путь даже не положил начала благого. Тут приливы и отливы, и так часто отлив относит назад за прежнюю черту и разрушает как будто уже собранный плод работы. И тем не менее, какими полными и содержательными делают день и ночь и самые смены разных духовных упражнений и деланий. Вкрапляясь в физическую работу, они притупляют и ее жало, труд незримо претворяют в служение. И ведь это схождение внутрь переживается как служение миру. И перебирая, как драгоценные четки, длинный ряд имен любимых, чувствую, как близкими сердцу становятся отделенные далями пространства.
Второе — это работа мысли. В самые трудные дни я обладал способностью читать трудные вещи и думать над ними. И теперь, придя с работы часов в 5,5, и отдохнув до 7, я берусь за книги, и за чтением и мыслями я не слышу суеты и шума барачной жизни. И все направляется к единому центру, и острие, направленное против основ моего миропонимания, становится во мне радостным утверждением «осанны»… На днях случайно слышал трепетные звуки лунной сонаты, любимой…
Теперь о прозе, о присылке брюк. Не надо ни присылать, ни покупать. Я получил очень хорошие ватные «1–го срока».
У нас совсем тепло, но теперь два дня похолодало опять…
7.3.1935
Надвойцы
Во внешнем вообще все по–старому. Сегодня весь день пробыл на работе в лесу — повалка леса. Несмотря на работу, так хорошо было среди громадных снежных сугробов в лесной чаще. У нас хотя и не морозно, но еще настоящая зима. Бог не оставляет меня Своей поддержкой, такой ощутимой, действенной, непрестанной.
1.4.1935
Надвойцы
Уже кончается пост, и душа чувствует себя такой не готовой — так невнимательно, небрежно провел эти недели — особенно последние дни.
Чтение, мысли — все это не то, нужно духовное делание — в первую очередь постоянство в молитве, и когда ревность об этом ослабевает, сразу все тускнеет и внутри и вокруг, а из душевного подполья сразу встает густой туман, свидетельствующий о непреодоленном мраке душевном.
Во внешнем все по–старому. Работа по–прежнему — руками и спиной. Сегодня пилил дрова… Погода неважная, и это затрудняет работу. Весна холодная и сырая. Снег и сверху и снизу мокрый и быстро тающий.
У меня последнее время усиливается интерес к Фрейду. Тут как раз врач–психиатр, известный киевский знаток Фрейда, читал лекции на эту тему… Как бы хотелось иметь работы Фрейда (особенно 11–й том психоаналитической Библиотеки, изд.33). Читаю вообще по–прежнему много. Вот сейчас только что принес из библиотеки вторую книгу «Литературного Современника» с приложением романа Тынянова Пушкин. Но главное, повторяю, конечно, не чтение. А вот когда медленными и постоянными усилиями, благодатью отмеченных дней удается найти в себе капли духовного молитвенного меда — тогда иной становится жизнь и иначе светит само солнце.
19.4.1935
Надвойцы
Я должен сказать, что Божьей помощью тоже хорошо встретил праздник. Бог дал мне разговеться так, как нужно. Несмотря на непрекращающуюся все ту же работу на лесозаводе, нашлось время и помолиться… Пока все по–старому. У нас еще настоящая зима. Погода «рождественская». Метелица, снег… Прошлый год был совсем иным, было гораздо теплее… Не скрою, что устаю, что устаю сильно, но духом не падаю.
28.4.1935
Надвойцы
Канун недели жен–мироносиц.
Весна у нас в этом году, должно быть, тоже «отменена», как и свидания. Не было еще ни одного настоящего дня — холодно, снежно и неприветливо. Но ведь главное, чтобы там, в душе было тепло и солнечно, чтобы там зеленели и цвели неоскудевающие побеги. Это не всегда бывает, но все‑таки лучи вечного Солнца нет–нет и заглянут в сердце.
Ввиду того, что лето все‑таки когда‑нибудь наступит, хорошо было бы иметь что‑нибудь на голову. Если бы сшить мне из черной или серой материи шапочку круглую (вроде поварской), такую носил в Свири. А то «кепи» мое мне мало, да и очень уже не идет к моей длинной бороде.
30.4.1935
Надвойцы
В эти трудные дни неудержимо хочется хоть несколько слов написать.[62] Хочется сказать, что слабой своей молитвой, любовью, памятью и мыслью благодарного сердца с тобой, с мамой Талей я постоянно. Ведь долгий путь разлуки нашей я был с вами вместе, потому что разлука, уничтожая все поверхностное и внешнее, только укрепляет совершенное единство истинной любви. Так бы хотелось… вместе с тобой склонить колени у постели нашей любимой, светлой, бесконечно дорогой больной и молиться долго, долго, пока не протянется к самой глубине сердца милующая, благостная и всемогущая Десница. Не слабым человеческим словом, но Его Именем спасительным, и радостным, и сладостным, вестью о Его Воскресении, отсветом немеркнущих зорь хотелось бы мне помочь и утешить.
10.5.1935
Надвойцы
Ведь где‑то настоящее тепло, настоящая весна. Где‑то распустившиеся березы, нарциссы, сирень. Где‑то солнце льет тепло золотистым трепещущим потоком. Ведь вчера прошли уже «розалии весенние святителя Николы». А у нас под нашим северным небом… Правда и у нас уже в воздухе ощущается что‑то весеннее… Если поверх фуфайки, свитера, «частей листовых» и теплой рубашки одеть «бушлат», то, пожалуй, в полдень, если не дует северный ветер, а это бывает не часто, — пожалуй, и не холодно. Река уже почернела и скоро, пожалуй, и тронется. Снег белеет еще только местами, проталинами, но… ведь это так не похоже на настоящую весну, как мучительное томление одиночества на жизнь настоящую, полнозвучную, пронизанную лучом и голубящей улыбкой. Но надо терпеть… Только бы не застыла, не замерзла душа, и не завяла бы совсем, не обнищала бы до конца в этой суете и томительной беспраздничности. И вместе с тем я знаю, что Господь близко, что прежде всего от себя, от собственной духовной праздности эта темнота и скудость…
Если бы я освободился, я бы, кажется… занялся разведением кроликов… Другой работы для себя я не представляю… Я пишу серьезно…
У нас здесь все растет библиотека. Шекспир, Шиллер (в подлиннике), последний роман Белого Маски лежит у меня на столе. Все это […] особенно Шиллер, как я понимаю, что он был любимым, вместе с Пушкиным, поэтом Достоевского. Конечно, все это доставляет много хороших минут. И все‑таки, не того нужно для души истомившейся и не того хочется.
«Рай — есть любовь Божья». |
Исаак Сирин |
И этот шум, и крик, и эти нары, |
И тесный лагерный барак, |
Блевотины хулы, неверья мрак – |
Все это только ведовство и чары. |
Не верит сердце тягостному сну, |
И не сомнет суровый гнет насилья |
Моей души трепещущие крылья, |
Не победит грядущую весну. |
Весна… Алеет утро… Тени |
Бегут, скользят: и нежный аромат |
В прозрачном воздухе струят |
Омытые росой кусты сирени. |
Весна в моей душе. Моя душа, как сад, |
Проснувшийся, оживший на рассвете, |
В слезах омыты венчики соцветий, |
Благоухают и в лучах горят. |
Пусть жизнь в оковах. Дух уже расторг |
Оковы тьмы. Путь неукорный к раю |
Открыт. Любовь есть рай. Я знаю. |
И в сердце тишина, молитва и восторг. |
21.5.1935
Надвойцы
Смотрю на окна и не верю, что май, что весна где‑то. Все вокруг покрыто снегом. Два дня непрерывно метет, падает снег, мокро, ветрено, бело, холодно… брр… Сегодня отменили даже работу ввиду холода, и у меня неожиданный выходной день… Но на душе тоже по–зимнему и смутно, и грустно…
1.6.1935
Надвойцы
У нас потеплело. Но это только «тепло», только в кавычках тепло, по–видимому, только сравнительно с недавним прошлым, ведь две недели назад выпал снег и лежал несколько дней. А настоящим теплом я наслаждаюсь только тогда, когда радио, находящееся поблизости от моей постели, отсчитывает 20,30 и 40 градусов тепла в какой‑нибудь далекой и не на шутку теплой стране… Ведь где‑то есть простая жизнь и свет прозрачный, теплый и веселый.
15.6.1935
Надвойцы
У нас опять холодно. Несколько теплых летних дней промелькнуло только.
По–прежнему читаю много, самые разнообразные вещи. И думаю, думаю, думаю.
Несколько дней не готовил себе, теперь опять этот вопрос не ладится.
27.6.1935
Надвойцы
У нас очень холодно. Совсем зима. Я работаю «на выкатке».
2.7.1935
Надвойцы
Сегодня у нас так жарко, день совсем южный, палящий, а притом еще выходной, хотя все‑таки пришлось сидеть за своими цифрами. Во внешнем перемен нет у меня. Как‑то только одиноко очень, по особенному одиноко складывается жизнь. Ни в бараке, ни вообще кругом не с кем перекинуться словом. Все один с воспоминаниями, мыслями, надеждами.
22.7.1935
Надвойцы
Во внешнем у меня по–прежнему. Темнеет сейчас и нет под рукой чернил. Электричество как раз испортилось в бараке — поспешу писать, пользуясь свободной минутой — только что выплыл из моря цифр, сдав отчет и оказавшись на островке до будущей, уже недалекой декады. Всегда я был «филологом», другом слова […] не с пифагорейцами, а с Гераклитом, что не число, а слово — начало жизни. А вот приходится и мне… отдавать силы числу, и при этом такому малосодержательному и бесперспективному. Но все‑таки оно вертится. В свободные минуты и часы по–прежнему, как всегда, возвращаюсь из мира цифр в мир мысли и пытаюсь снова подвести, оформить свои «итоги», итоги раздумий жизни, своих воскресных философий, всего того, чем живет сердце.
август 1935
Надвойцы
… У нас здесь дождь, дождь, дождь. Я почему‑то совсем замерзаю, так что сегодня по этому случаю не на работе — освобожден. Как всегда у меня в таких случаях, немного пошаливает правое легкое.
27.8.1935
Надвойцы
Читаю много, но всю относительно большую библиотеку отдал бы, как Татьяна всю пылкость своей жизни, за полку книг, своих книг. Между прочим все больше и больше убеждаюсь в необходимости читать, перечитывать и передумывать «классические вещи». Насколько это больше дает, чем всякое случайное чтение. Например, я перечитал не один раз Гамлета. Для меня теперь это целое новое мироотношение. Толкования Гете, Белинского, Фрейда кажутся мне неудовлетворительными, а при моем понимании, которое связано с идеей воскресения и тоской об отцах усопших, Гамлет действительно величайшее прозрение и человеческий документ.
О здоровье моем не беспокойся, все благополучно. Мне впрыскивают мышьяк, что, впрочем, мне не совсем выгодно и удобно, потому что делает мой аппетит волчьим. Работаю в общем по–старому. Пилка дров — мое «служение», выгрузка, часто ночная, что не совсем приятно. Но скоро, кажется, начнет действовать наш лесозавод.
… Мне иногда кажется, что старость может принести тот плод радости, который ищут, как синюю птицу, на перепутьях жизни. Выходя из удушья страстей в тишину… Светлое озарение духовной юности, утренняя заря в сердцах наших. Вот чего жду и чаю.
11.9.1935
Надвойцы
Работаю в последнее время на лесозаводе. Вывожу на своей тачке опилки из подземелья. Десять часов совсем один. И это, конечно, совсем неплохо. А потом в хорошем обществе книжных друзей… Гоголь (малая ложка), Корнель, Гюго. В промежутках и некоторые книжные новинки.
20.9.1935
Надвойцы
У меня пока что без перемен. Работаю на лесозаводе и условиями работы в общем доволен. Читаю и думаю много, много… У меня в подземелье раздолье для раздумий. Завтра пятая годовщина… Сердце просится в будущее, нетерпеливо числит сроки…
13.10.1935
Надвойцы
На дворе холод, снег, вьюга… Барак, нары… Все обычное, лагерное… Но на душе тихо — иногда соловьи поют. Дни, месяцы, годы бегут, сокращают сроки земного странствования, но ничего, ни единой черты не отнимают от Вечности. Она бесконечным простором, морем кристальным стелется впереди. Работаю по–прежнему… В часы уединенной работы я совсем один в моем подземелье с тачкой; несмотря на физическое утомление, бывают часы внутренней работы, воспоминаний, Незримой Помощи…
Шестой год я в суровой школе испытаний… Еще ничему не выучился… Но сердце верит, благодарит, слагает гимн Звезде Светлой и Утренней…
Когда я был в Соловках, Пришвин приезжал туда в качестве знатного гостя. У него есть книжка «В стране непуганных птиц», там много о Надвойцах. Мне посчастливилось прочесть книжку Эллиса (Уединение —?).
25.10.1935
Надвойцы
У нас засеребрилась зима… Снега еще мало, но целый день — все деревья и земля в настоящем инее. Все время морозец… Солнце уже все время низко над горизонтом. На работе встречаешь уже поздние рассветы и ранние закаты, превращающие небо в икону. Шестая зима в изгнании. Из старых «частей листовых» мне сделали здесь прекрасные варежки, очень теплые.
По–прежнему дни работы в подземелье в полном одиночестве, с тачкой, на которой вывожу опилки на двор, оттуда открывается вид на реку, на озеро с островами–престолами.
Большим событием в моей жизни было то, что я прочитал, наконец, Первое свидание А. Белого. Это, конечно, замечательная поэма. Поэма состоит из четырех глав. Первая – автобиографическая и вместе с тем философская характеристика умонастроений «начала века». Вторая — духовная родина, главное событие поэмы — дом, семья Соловьевых — образы Владимира, Михаила и Сергея, Новодевичий монастырь. И так хороша эта глава. Третья — концерт в Москве — своеобразная передача музыки и поэзии, и, наконец, само «Свидание», земная встреча, превращающаяся в небесное посещение — по типу «Трех Свиданий». Четвертая глава — духовное распутье и светлая стезя от заповедной могилы. Первое свидание — это, по–моему, лебединая песня символизма, замыкающая длинную полосу софийных откровений. В жизни А. Белого — это переломный путь, с него могло бы начаться восхождение. «Но это быть могло, но стать не возмогло», и началось ниспадение.
В моей жизни духовной так значительно знакомство с поэмой. Так оно мне ко времени.
3.11.1935
Надвойцы
… Работаю по–прежнему. Только часы работы располагаются своеобразно: ночью с 12 до 6 часов и днем с 10 до половины второго… Такое расположение времени разбивает сон… Ночью хорошо работает мысль. А радость светлой мысли — одна из самых больших радостей.
Вышли в свет книги о Достоевском. Третий том материалов под редакцией Долинина и Жизнь Достоевского Л. Гроссмана… Жаль, что не получил их в руки…
9.11.1935
Надвойцы
Когда сидел в своей одиночке в Москве, через закрытое на три четверти окно каждый вечер заглядывал ко мне вечерний длинный луч… И я ждал его появления. И вот в течение ряда лет льются неустанно лучи любви, тянутся и прикасаются к душе руки, полные такой скромной, молчаливой, простой и вместе с тем такой самоотверженной, готовой к жертве нежности.
Благо любви, живое свидетельство о ее действенной и неподклонной пространству и времени силе — это одно из самых драгоценных сокровищ в жизни. Из двух монахов, возвращающихся из города, я всегда был похож на того, кто хочет затопить тьму свою не в потоке слез, а в потоке радости. И в ночной песне Заратустры, помнишь ее, — для меня всегда самым дорогим были последние слова о том, что радость глубже скорби. И кажется мне теперь, что душа на одиноком и многоскорбном пути учится различать и впитывать в себя волны радости, струящиеся от каждой вещи, — от побелевшей от первого снега земли, от прозвучавшей по радио Бетховенской Фантазии, от улыбающегося лица ворочающего со мной «баланы» китайчонка и больше всего от слов молитвы, от Сладкого Имени и вместе от любящих и любимых взоров, незримо сияющих через марево печали…
Бог укрепляет меня не восторгами чрезвычайных посещений — удел избранников, — а тихим светом, излучающимся через неожиданно утончившуюся и ставшую прозрачной оболочку всего окружающего, и ангелы, которых Он посылает мне на пути, — я слышу веяние их крыльев — это ангелы простых вещей и так называемых «обыкновенных мгновений». И как будто указанием всего жизненного пути стали ежедневно повторяемые слова акафиста — «Весь бе в нижних и вышних никакоже отступи Неисчетный!»…
Своеобразно теперь разделяется время. В двенадцать часов ночи, по морозцу выхожу из барака, иду туда, к своему подземелью и, каждый раз отвозя свою тачку на дорогу, любуюсь несколько мгновений северным небом, тихими звездными огоньками, темнеющим в оснеженных берегах Выгом… Молюсь… В начале седьмого обычно возвращаюсь с работы и сейчас же спать. Сплю очень крепко до 9–ти, потом завтракаю, с 10 до половины второго опять работа, около 2–х в бараке, часов до 3,5 занят приготовлением и истреблением обеда, потом опять сплю, читаю, иногда отдыхаю, лежа слушаю звучащие мелодии. Сплю мало, но очень крепко и потому достаточно.
16.11.1935
Надвойцы
У нас некоторая новость. В кодексе существовала ст. 401. Она говорит, что отбывший половину срока может быть освобожден досрочно. Статья эта, до сего времени широко применявшаяся в домах заключения, в лагерях не была в ходу. Теперь получено распоряжение о широком ее применении к з/к в лагерях без различия статей и сроков. И нам, отбывшим половину срока, предложено подать заявление, которое должно быть рассмотрено местной комиссией, а потом направлено на утверждение Медвежьей горы… И я в числе очень многих подал заявление, хотя об успехе думать не приходится…
22.11.1935
Надвойцы
Сегодня ровно одиннадцать лет со дня освобождения из Кокшайска. Под Введение ночью так хорошо было на работе. Я на старой работе, только часы располагаются так своеобразно в связи с подачей тока. И вот так хорошо было на душе. Сердце как будто пело слова шестопсалмия, акафиста, канона. Смысл праздника открылся по–новому. В этот день Вечная Женственность, Девственность входит в Святое Святых, где была огнепалящая исключительная Божественность Иеговы… Она, смутно светившая в пророческих видениях, в чувственных грезах язычества, вновь открывается, становится предметом созерцания, поклонения, принимается в недра Божественности. Под утро, когда уже устал, вдруг в темную мою пещеру спускается сосед, которого на работе не было. Что так рано? Да с плохими вестями — у вас украли полушубок. Дневальный проспал. Вот это называется праздничное искушение, полушубок и мое пальто, в котором я так любил ходить в вечерних сумерках со своей дубовой палкой в руках. Нет, очевидно, во мне еще сильно «вещелюбие», потому что не могу скрыть, как мне жалко моей пропажи. Во внешнем эта пропажа не страшная, ведь у меня для работы есть меховая шуба — в пальто и полушубке я не работал. Но мне все же жалко…
4.12.1935
Надвойцы
… Когда я думаю о воле, жизнь представляется именно так: маленькая комната, где‑то в заброшенном тихом уголке. Закрыть все входы от внешнего мира, оставив только одно окно, через которое струится золотая лазурь. Из внешнего, как необходимость, оставить только труд для насущного хлеба, лучше полуфизический, какое‑нибудь место сторожа… Поставить у своей иконы аналой, развернуть на нем книгу и переходить по церковным кругам от слова к слову, от видения к видению, от памяти к памяти, от света к Свету. Из всех воспоминаний моей богатой впечатлениями жизни самым сладким является детское воспоминание о часах молитвы в храме. Прежде всего о часах литургии. И вот теперь, после всего пережитого вернуться к этим воспоминаниям, повечерелым, может быть, уже освобожденным от гнетущего зноя страстей сердцем погрузиться в море церковной красоты, упиться ею — вот еще неутолимое желание моей жизни…
Я знаю, что отсутствие храма — это громадное лишение, это настоящее большое горе, но все же и вне храма остается столько неиссякаемых манящих возможностей… Может быть это настоящий «идиотизм», но так у меня, и я не могу не быть искренним. Вот здесь я читаю очень много, иногда слушаю музыку Бетховена, Моцарта, Чайковского, Бородина, но все это только суррогаты, и кажется мне, если бы был на воле, минутки у меня не было бы свободной, так жадно я старался бы каждое мгновение отдать вожделенной красоте. Служение красоте есть для меня — служение Воскресению. Маленькие заботы жизни — приготовление дров, пищи, уборка и прочее — все это не нарушает мира, но может быть радостным.
Конечно, труд есть труд, и не утомлять он не может. Но во всяком случае это не то, что прошлогодние десять кубометров, о которых вспоминаю с жутью. Да и главное, у нас совсем еще тепло, необычно и безветренно. Начало зимы прекрасное.
В нравственном отношении работа — отдых и успокоение. Тяжело другое, постоянная нелепость барачной жизни — шум, ругань, неперестающее оскорбление тайны материнства, извержение целого потока испражнений, заражающих воздух, которым дышу уже шестой год. Вот тягота…
Сегодня утром видел северное сияние. Оно не так ярко, как в Соловках, но все же прекрасно.
30.11.1935
Надвойцы
У меня все по–прежнему. В душевной жизни ведь «закон волны», теперь волна какой‑то усталости и немощи душевной и телесной. Может быть я устал от ночной работы. Да я один все здесь.
11.12.1935
Надвойцы
Сегодня день Спиридона — столько воспоминаний и ночных, и дневных.[63] Так, кажется, еще недавно в морозный день выезжал из Дарницы. А теперь… Столько уже минулось. И стольких уже нет.
Я только что переболел гриппом. У меня легкий грипп. Три дня пролежал в лазарете, два дня освобожден от работы. Завтра уже, по–видимому, придется браться за тачку. У нас погода в общем теплая. Иногда только ветер.
18.12.1935
Надвойцы
С праздником Рождества Христова. Еще один год, еще один праздник…
У меня все по–прежнему. Только вот на свое заявление я получил ответ — отказ из первой местной инстанции. Однако, мне разъяснили, что это временно, что через месяц я могу подать заявление опять с надеждой на успех, что отказ вызван не личным отношением ко мне — характеристики на этот раз дали вполне хорошие — а общими соображениями относительно людей такого типа, как я. Проще: так хочет Тот, Кто ведет нас… Так нужно… Иллюзий строить не надо.
Прислали мне полушубок. У нас очень тепло, 2–3°. Читаю Гоголя.
26.12.1935
Надвойцы
Второй день праздника. В этом году и праздник встретил в больнице. У меня опять повторился грипп, но сейчас опять температура упала, завтра–послезавтра я, вероятно, буду в бараке. У нас наконец наступили настоящие морозы, градусов, кажется, на 25. Окна совсем затянуло.
27.12.1935
Надвойцы
Я поправился — уже в бараке, два дня еще на отдыхе. Все благополучно, но морозы до 40°. Сегодня по радио слышал Пушкина в исполнении Аниного мужа.[64]
1936 год
5.1.1936
Надвойцы
… подлинный смысл жизни совсем не во внешних проявлениях, не ими определяется, не в них находит свое выражение.
25.1.1936
Надвойцы
… Слышал по радио Страсти Баха. Это уж прямо подарок. Скоро Сретение — день особых воспоминаний.
8.2.1936
Надвойцы
Устаю и валюсь. Внутренне собой не доволен. Все кажется, нет сил собраться, чтобы привести в порядок духовное свое хозяйство. Читаю предсмертный дневник Толстого, мистерии Байрона, чуть–чуть занимаюсь высшей математикой…
… Надвойцы
… Когда переписываешься редко… так трудно что‑нибудь выразить словами. Особенно тогда, когда пишешь в такие трудные дни, как эти дни и месяцы для тебя… Хочется сказать только, что всей силой любви и памяти, благодарной и нежной памяти — с тобой… в маленьких комнатках, где столько было пережито. Не своей помощью хочется помочь… но помощью Того, о Ком сказано: «Ты полагаешь на нас бремя, но Ты же и спасешь нас». Из сокровищницы воспоминаний о маме Тале особенно ярко выступает сегодня одно: наше далекое путешествие с ней… В течение многих дней нашего пути необычайно ясно и торжественно сияли нам вершины Кавказа… И мама Таля все повторяла: «Горы, горы»…
Так и теперь, все туманится, летит, сменяется кругом, как сон неясный и мучительный, а горы светят нам, озаренные своей светозарной славой… «горы, горы». «Возведох очи мои в горы, откуда придет помощь моя».
Молись Страдавшему за нас Воскресшему…
13.3.1936
Надвойцы
Молюсь плохо, немощно, невнятно. Никуда не гожусь и все‑таки верю, верю в милость Любящего. Неизменно верю…
Я в числе стахановцев…
15.3.1936
Надвойцы
… день «Похвалы». Уже к Пасхе, «Христос Воскресе»… Вдруг вспыхнут и трепещут слабые, потом побеждающие мрак светы — Залог Вечного Дня, нерасторжимые встречи с Любимым. Если бы не было этих светов — ночь была бы в душе. Но они есть и путь жизни озарен ими.
28.3.1936
Надвойцы
Христос Воскресе!
Великая Пятница. Так мучительно хочется церковной сладости. Как остро чувствую эту мучительную боль от неопределенности, разлук, ожидания…
15.4.1936
Надвойцы
Разделили лагерь… Отделили малолеток. Бог помогает… Бывают, однако, минуты, когда тоска мучительнее холода подступает к самой глубине сердечной, так безлюдно мне в моем многолюдии.
Весь праздник свой был без людей… Весна еще ранняя… Второй день в лазарете. Все это результат весенней сырости. Немало было ее в моей «пещере», где я работаю, да и несколько дней перед болезнью пришлось пожить в сыром месте… Впрыскивают мышьяк.
4.5.1936
Надвойцы
… Я еще в лазарете. Обычные недуги, повышение температуры по вечерам, «пошаливает» правое легкое. Погода неважная. Похолодание, морозцы. За эти дни болезни столько передумано. Записать бы — целая книга.
16.5.1936
Надвойцы
… вышел из лазарета… Я на прежней работе. Лето «карельское», два дня дождь. Но такое полагается по уставу. Весна и лето немые, без радостного птичьего гомона, без аромата цветов, трав, земли.
Только фантастика белых ночей неизменно волнует и отгоняет сон. Живу теперь в очень хорошем бараке — «стахановском», даже и бараком трудно назвать, а так, дача какая‑то, высоко, светло, просторно, новые из свежего теса стены, деревянные отдельные кровати, тумбочки, громадное окно с видом на дорогу.
26.5.1936
Надвойцы
У меня есть новость: неожиданно я снят с общих работ и назначен экономистом–статистиком в производственно–техническую часть колонии. Работы будет порядочно — целое море всякого рода цифр. Ну да как‑нибудь не утону в них. Зато отойду от физического утомления… Я здоров… Погода неплохая…
И ночи были белы, белы, белы… |
Жизнь стала сном и явью стали сны. |
Заря неувядающей весны |
Дня незакатного огнем прордела. |
Немолчно Выг шумел. И сердце пело. |
Изчезли, стерлись вековые грани |
Меж шепотом молитв и трепетом признаний. |
Душа была, как плоть, и духом стало тело. |
Как зов архангела, любовь была чиста. Прикосновенья, словно волны света. |
И юности неложные обеты |
Запечатлелись язвами Креста. |
И Дух сошел… И тайным дуновеньем |
Соединил начало с чаянным концом. |
Надежду вечности и память о былом, |
Тоску земли и радость воскресенья. |
Пришла разлука со своим мечом, |
Но нас ли устрашит раздельность мира — |
Мы приобщились из Его Потира |
И ночью сочетали сердце с Днем. |
2.6.1936
Надвойцы
… мое здоровье в порядке. Я уже писал, что я на новой работе. Неожиданно, кстати сказать, без всякого ходатайства со своей стороны, я с «общих работ» был «снят» и направлен статистиком–экономистом планового бюро колонии. Работы довольно много, приходится сводить к единству разрозненный материал, получаемый с разных мест. Но мои соработники и руководители люди хорошие и спокойные, а это главное в счетной работе. Только вот голова теперь больше занята, чем руки. Так легко ведь забыть о главном, потерять память Божию, без которой нет жизни и света.
2.6.1936
Надвойцы
Работаю, как писал… статистиком. Работой доволен. Особенно занят по декадам, т. е. как раз вот сегодня, завтра, послезавтра. Здоров.
13.6.1936
Надвойцы
Перевели меня на другую работу без всякой связи с моим здоровьем. Да и здоровье мое благополучно вполне. Работы у меня порядочно, особенно по декадам… С цифрами я не особенно дружен, орудую с ними медленно, так что часто просиживаю вечерами, да и выходные дни часто в работе, но все это несравненно легче моих физических упражнений, да и обстановка, в которой мне приходится работать, вообще спокойная и хорошая. Внешние условия жизни у меня теперь очень неплохие. Высокий, очень хороший барак, отдельно деревянные кровати. В общем, все полегче, чем было. Да и летом, а лето у нас в этом году неплохое, вообще лучше. К сожалению, меньше времени сейчас для раздумий. Для чтения тоже времени поменьше.
14.7.1936
Надвойцы
Так трудно, трудно… что‑нибудь сказать и передать в беглых, набросанных на бумаге строчках. Ведь хотелось бы вложить в них все, что пережито, передумано, перечувствовано в долгие дни разлуки, в ночи раздумья, всю полноту нашей любви и нашего единения. Я знаю, как трудно и скорбно тебе, как замирает сердце и в каком томлении душа. Как хотелось бы помолиться вместе в эти дни и часы…
«На мгновение гнев Его и на всю жизнь благоволение Его. Вечером водворяется плач, а наутро — радость».
Всякая скорбь и мука — только залог и предвестье совершенной радости Незакатного, Невечереющего дня Совершенного Богоявления.
12.8.1936
Надвойцы
С днем Ангела. Со светлым днем памяти Вашей святой, чей образ так прекрасен, так волнующе пленителен. В этот день с Вами буду памятью сердца и своей худой немощной и малой молитвой. Да и в этот ли только день. Воистину, все, все эти годы, на всех путях и перепутьях я чувствовал Вашу близость, беседовал с Вами, и Ваш голос укреплял меня иногда в очень больших трудностях. Это так, родная, и за это спасибо Вам. Знаю, как велики Ваши испытания.
Но нам ли с Вами не знать, что великие испытания от великой любви, что они и так залоги несказанных даров, из которых часть открывается уже на путях скорби, а другая оберегается для обетованного мига свершений. Родная, нет слов у меня, чтобы рассказать о своей любви. Да сохранит Вас Матерь Божья под Своим Покровом.
16.8.1936
Надвойцы
Вчера такой был для меня хороший день «выходной», как раз провел его в воспоминаниях и молитве. Как правило, я занят ведь с 9–ти до 6–ти. В это время, правда, я работаю и притом интенсивно, но зато в другое время работаю обыкновенно. Понятно, что у меня остается время. Я начал серьезно заниматься английским языком. Помимо желания получить доступ к литературе, я думаю вот еще о чем: «на свободе», когда я выйду (ведь выйду же я когда‑нибудь), для меня, пожалуй, естественнее всего зарабатывать кусок хлеба литературными переводами для какого‑нибудь издательства. Знание языков тут очень может пригодиться. Мой учитель доволен моими успехами.
Из других книг перечитывал за последнее время замечательную переписку Чайковского с его другом–женщиной Фон–Мекк, с которой он переписывался 19 лет, не познакомившись лично. Удивительная заочная дружба и удивительны по содержанию письма. Теперь у меня дневник Римского–Корсакова. Это так, к слову.
… Я вот, подводя часто итоги пережитых лет, вижу, как бесконечно я ленив, бездеятелен в самом главном — в духовном делании. С грустью вижу, как проходят годы, а я по–прежнему твержу и никак не могу усвоить азбуку единственной «науки всех наук» — делания духовного.
6.9.1936
Надвойцы
… Любящий ведет путем верным, что подлинный смысл жизни совсем не во внешних проявлениях, не ими определяется, не в них находит свое выражение. То, что вовне кажется бессмысленным, сутолокой, внутри становится подлинным Божьим делом, строительством Божьего града и «приближением Обетованного». Так покорность воле Его становится сама по себе высшим служением, и молитва «Да будет воля Твоя» переходит в прощение.
У меня во внешнем без особых перемен. Много работы, т. е. сидения за цифрами, отчетами и т. п. Много книг у меня… Новый академический Пушкин (печальное разочарование), нечто о Дарвине, наконец, английская грамматика и английский же Крузо, т. к. опять понемногу начал свои упражнения в этом роде.
Но это все «около жизни». Настоящая жизнь бывает в те немногие мгновения, когда, оторвавшись внезапно ожившим и встрепенувшимся сердцем от тяготы земной в тихом слове молитвы, коснешься Отчизны Светов.
У нас уже похолодало. Пахнуло осенью. Вечером бывает совсем прохладно… Ну что же, «ведь и правда осень». «Крест начертав» пропели.
9.9.1936
Надвойцы
Живу по–старому. Много суеты и мало Светлой Памяти в душе. У нас стоит хорошая прозрачная осень. Закружевели золотом лесные чащи…
16.9.1936
Надвойцы
Сейчас в «отчетном периоде». У меня все благополучно… Я перешел в другой барак, где гораздо спокойнее и тише.
3.10.1936
Надвойцы
Пишу, немного разделавшись со своими отчетами. У меня самые трудные дни в начале месяца около «десятых чисел», а легче среди месяца. Сентябрь прошел.
«Факты» моей жизни скучны и однообразны, все внешнее окружение — цифры, отчеты, грубая ругань в бараке, от которой, кажется, весь воздух стал смердящим; хорошо, что есть книги, есть еще немного времени для занятий…
Набираю книги кучей и перехожу от одной к другой в поисках поддержки и забвения. Есть, конечно, и другой путь, и другая помощь — молитва… Но плохо молится захолодевшее и осуетившееся сердце. Надеюсь только, что Видящий все и Знающий примет тоску мою и подспудную боль мою сердечную вместо молитвы и жертвы духовной.
4.10.1936
Надвойцы
У нас понемногу начинается зима. Выпал первый снег, хотя его и мало, и очень мало, но не тает он даже днем. Последние дни после того, как отчеты сданы, работы поменьше. Встаю раненько, обыкновенно в начале восьмого, до ухода на работу отправляюсь еще на маленькую прогулку, полюбоваться небом, озером, лесом, побыть наедине с собою… Потом с 9 до 6 на работе. Вечером больше читаю… Прочитал только что очень интересную книгу А. Белого Мастерство Гоголя, до которой давно добирался. Кое‑что есть английское, французское… Барак, где я теперь живу, совсем теплый, сравнительно очень спокойный и тихий, так что пожаловаться ни на что не могу.
По–видимому, только, в жизни нашей колонии предполагаются кое–какие изменения — быть может придется и перебраться из этих мест. Но, конечно, все впереди туманно и неопределенно.
27.10.1936
Надвойцы
Пока все без перемен во внешнем.
28.10.1936
Надвойцы
Перемены в колонии несомненны и близки, но есть большие основания думать, что останусь здесь на старом месте. У нас темные дни. Не люблю этой тьмы и томит она меня.
14.11.1936
Надвойцы
У меня все по–старому… Перемены в колонии если и будут, как будто меня не коснутся… Я предполагаю, что останусь здесь. Живу теперь в маленьком домике… Книг у меня немало… Есть новые материалы о Достоевском, о К. Леонтьеве. Думаю много, но в общем собой недоволен, и очень, нет внутренней собранности, сосредоточенности. Мало молитвы. И оттого мало света.
Работы у меня теперь в общем меньше… Последние дни у меня есть маленькое внешнее неудобство: я вставил себе зубы (сверху и внизу) вместо удаленных корней, и очень они пока мешают и раздражают, но надеюсь, что это только пока и это маленькое неудобство пройдет.
21.11.1936
Надвойцы
Сегодня праздник совпадает с выходным днем, и это особенно хорошо. Живу в маленьком домике на отлете. Нет электричества и нет радио и не по–казенному в своем скромном общежитии. Перешел к более зимнему образу жизни: встаю и ложусь поздно, встаю часов в 8, когда еще совсем темно. В 9 часов я уже на работе. Иду через всю колонию. Работаю в теплой маленькой комнате, работа спокойная и обстановка тоже. Все это не похоже на прошлый год, когда в это время был на морозе 10 часов за тяжелым физическим трудом. В шесть часов кончаю и почти тотчас же обедаю. Обедаю тут же на службе. Я перешел на сухой паек, т. е. получаю продукты. Готовлю обед вместе с нашим дневальным, и получается очень хорошо. Потом возвращаюсь восвояси, гуляю теперь немного, больше читаю у себя в библиотеке. Сижу обыкновенно до часу. Книг немало, за последнее время перечитал ряд новых материалов по истории литературы. Вновь открытую автобиографию К. Леонтьева, вновь найденные письма Чаадаева и, наконец, материалы к Братьям Карамазовым.
Читаю кое‑что по истории древнерусского зодчества. А вместе с тем читаю Маркса, одолеваю Капитал. Моей любимой книги[65] у меня уже нет, и я имею только английский текст, которым и занимаюсь. Думаю, думаю. Основная тема раздумий все та же, тема жизни — о «пресветлом»; как будто мысли слагаются в определенную систему — книгу.
29.11.1936
Надвойцы
Я не получил телеграмму об уходе от нас мамы Тали: только из писем я узнал о нем. Но сердце чуяло: дни 19, 20, 21 были в числе самых трудных, мучительных за последние годы, хотя внешне все было в порядке. Чуяло сердце! Веруля, родная, любимая. Дни такой большой скорби — дни встреч с Богом. Душа встречается с Ним, и встреча эта иногда бывает борьбой, но блажен тот, кто побежден бывает Вышней десницей. Он всходит на новую ступень по пути к вечному свету. Помнишь, Веруля, смерть Риммы, нашу встречу — не стала ли эта смерть тогда началом светлого восхождения, новым этапом на пути жизни.[66]
Для неверующего смерть ослабляет связь с миром, наполняет душу сознанием ненужности на земле. Уход любимого укрепляет связь верующего сердца с подлинной жизнью, делает жизнь бесконечно ответственной и содержательной в каждом мгновении и в каждом движении. Истинная вера — в сознании, что от нашего земного подвига зависит воскресение отшедших, час его осуществления. Каждое наше деяние и каждая даже наша мысль имеет внутреннее отношение к жизни отшедших, приближает или отдаляет благословенный миг совершенных встреч.
Мама Таля. Пусто стало с ее уходом в нашем мире. Но ведь верим, ведь несомненно знает сердце, что зажглась новая звезда на небе в час ее отшествия. Как ясно видела она Врата Отчего дома. Мука, принятая ею в последние месяцы, была, верится, последним испытанием, предочищающим ее для невозбранного входа в обитель Света и в вечную радость.
Верочка! Будем жить для отшедших, укрепляя связь с ними, помогая им и ища их помощи на пути к Невечереющей Пасхе.
13.12.1936
Надвойцы
У меня во внешнем кое–какие перемены. Вот уже третий день как я выбрался из домика… Грустно было мне оставить эти комнатки. Я поместился неплохо. Большая комната в теплом оштукатуренном доме, электрическое освещение, радио. Народ кругом, в общем, спокойный, те же, с кем я жил, и еще кто‑то. Питаюсь пока по–прежнему, но, кажется, скоро будет положен конец моему «сухому пайку».
25.12.1936
Надвойцы
Вечером Светлого дня пишу… Хорошо прошел этот день у меня. День неожиданно оказался «выходным», т. е. свободным от работы. Погода выпала прекрасной, небольшой морозец, небо, снег и все кругом — как на иконе. Вчера вечером, сегодня утром, днем гулял много, и сердце мое было полно праздничным, таким же светлым, радостным, голубым, розовым, белым, как небо и снег кругом.
Во внешнем все благополучно и без перемен. Много читаю, только сам очень плохой.
1937 год
7.1.1937
Надвойцы
Первое — мои дела, занятия, служба.
Тут работа, работа довольно интенсивная. Маленькая комната, часто наполненная людьми, больше утомляет своей суетой, чем цифрами. Впрочем, теперь придется работать и по вечерам, в связи с годовым отчетом. Все‑таки это пустяки сравнительно хотя бы с работой прошлых лет в эту пору.
Другой мир — мои книги. Читаю много, но все‑таки все случайно. То какое‑то громадное исследование о первобытной религии, то работа об архитектуре, то Бальзак, то какой‑нибудь наш современник Хаксли. Постоянно читаю по–английски.
Третий мир — мои мысли, мои прогулки. По вечерам брожу по нашей сильно опустевшей колонии, по скрипящим от мороза дорогам. Думаю… Мысли часто влачатся, рвутся на куски, и в них распадается единая «тема» всех раздумий. Соберу ли когда‑нибудь эти раздумья?
Четвертый мир — память близких. Здесь теперь особенно часто встает образ Веры с ее жутким одиночеством, непреодоленным испытанием. Справится ли она с ним…
16.1.1937
Надвойцы
У меня все хорошо и благополучно. В этом году мне повезло. В связи с временным сокращением нашей колонии многие оказались в лесу, а я в связи со своей работой на старом месте. Ведь это несравненно легче.
23.1.1937
Надвойцы
У меня во внешней жизни некоторые перемены к худшему. Я опять в «бараке» с двойными нарами «вагонной» системы, в «лагере», который ты видела издали. Много народу и притом самого разнообразного, шумно и утомительно. Работа прежняя, только много приходится работать по вечерам, и все это вместе несколько удручает и нервирует: новое доказательство духовной невоспитанности и слабости моей.
28.1.1937
Надвойцы
Вовремя ты мне прислала валенки: как раз погода резко переменилась. Такая метель и такой снег, что пройти по колонии — целое событие. Все заметено, дорог не видно и ежеминутно проваливаешься по колени. Но главное‑то не в этом, а в том, что мне придется обновить валенки в лесу. Я опять с сегодняшнего дня на общих работах. Сегодня уже несколько часов я бы работал, если бы не такая совершенно исключительная метель. Третий день лесные работы отменяются. Мне, по–видимому, придется ходить именно в лес. Правда, работы будут легче, кажется, чем те, на которых я был еще недавно. Для бригады третьей категории предназначается расчистка дорог от снега, сжигание сучьев и т. п. Тяжело то, что я попадаю в «настоящий» барак со всеми его прелестями. Я и теперь в бараке, но в лучшем, чистом и спокойном, и опять будет сравнительно хуже. Трудновато будет.
6.2.1937
Надвойцы
Когда случается что‑нибудь очень большое в жизни, говорить трудно, иногда почти невозможно. Слова кажутся порой не только недостаточными, но даже оскорбительными. Поэтому я ждал письма терпеливо. Поэтому и мне было трудно писать по временам в последние месяцы.
Еще до всего того, что случилось, еще давно я думал о том, как трудно будет тебе, если мама уйдет раньше тебя в иной мир. За тебя было всегда тревожнее, чем за нее. Мучительные страшные страдания перед смертью увеличили и твою муку невыразимо.
… во время этих страданий тебе говорили, что при виде таких страданий можно потерять веру. Я думаю, что те, кто говорил так, не смотрели никогда пристально на Распятие, не переживали Его тайны в глубине сердечной. Страдание невинного, страшное смертное страдание, крест, принимаемый на рамена перед лицом Вечности, ведь это самое основание нашего миропонимания, нашей веры… Взгляд, что страдание всегда есть наказание за личные грехи, вовсе не христианский… Он подвергнут уничтожающей критике еще в книге Иова. Но для нашей веры страдание есть преображение мира в целом, соучастие в творческих божественных планах. Мы судим всегда по поверхности, мы видим только внешнюю оболочку жизни. Мы не видим тех глубоких слоев бытия, где совершаются подлинные события и перемены.
Одна благая мысль, одно благое чувство или желание, один миг страдания могут произвести больший сдвиг в жизни, в космосе, чем внешние громадные дела — только этот сдвиг невидим для внешних и видящих внешне взоров.
Когда Он был вознесен на Крест, когда Он был раздавлен миром, не казалось ли для всех окружающих, что это страдание не только незаслуженно и чудовищно, но и бессмысленно? На самом деле именно оно дало спасение миру, окончательную победу над смертью, светлый дар воскресения.
Ты пишешь о маме, что страдания довели ее до того, что остался в ней один безумный вопль физической муки.
Но прости, от твоего рассказа в целом получается другое впечатление… Самые слова невыразимой муки последних часов: «Господи, больно», — разве не говорят они не только о боли, но вместе с тем и о совершенной вере, покорности, терпении, о высших ступенях духовного восхождения? Сравню опять Божеское с человеческим. Вспомни о Нем. Ведь и Его страдание на кресте выражалось в воплях: «Боже мой! Боже мой!» — но разве эти вопли, мука последних минут, разве они не живое свидетельство Его совершенного богочеловечества?
… Ты спрашиваешь о будущей встрече, и сердце боится всецело отдаться утешению веры. Но нам ли в этом сомневаться? Ведь опыт любви, весь опыт Церкви со дня Его восстания из мертвых — нерушимый залог нашего упования. Более несомненно, чем наше собственное бытие — эта грядущая встреча, когда мы познаем друг друга совершенным познанием, неведомым на земле, и возлюбим совершенной, еще не открывшейся здесь любовью. И мало этого. Эта грядущая встреча — не только наша надежда, но прямая цель нашей жизни. Каждое наше движение, каждая мысль, каждое желание благое, воздействуя на невидимые, но глубочайшие тайны мира, приближают или, напротив, замедляют миг мирового преображения… И самое страдание тоже есть вклад наш в этот творческий подвиг преображения космоса.
… Я знаю, как бесконечно трудно тебе, как кровью истекает от боли твое сердце. Я знаю, что скорбь эта неизбежна и неотвратима. Но как бы хотелось, чтобы она стала помощью отшедшей в ее новых путях, там, в ином мире. Да поможет тебе благой Утешитель. Поклонись до земли за меня у родной могилки и поцелуй землю.
7.2.1937
Надвойцы
Я напугал, вероятно, своим сообщением о том, что опять на общих работах. Но на этот раз всего несколько дней продолжалось мое испытание. Я опять уже на своем старом месте, работаю по статистике. Хочется думать, что все так и обойдется и буду опять работать в тепле и на своей линии.
А у Блока я прочитал в его статье о Вл. Соловьеве, что при благом жизненном пути старость есть в каком‑то смысле как бы новое повторение юности, возврат к ней…[67] Только бы не опуститься, не потерять благой цели и не выронить светильника.
23.2.1937
Надвойцы
… Все как‑то устаю, и голова какая‑то несвежая. Недавно получил справку на свои неоднократные запросы о своих зачетах.
До 1.1.36 г. мне зачтено 219 дней. Если все пойдет благополучно, то приблизительно, как я и думал, освободиться я должен к концу 39 года. Еще нескоро… но все же виден какой‑то просвет. Дай Бог дойти до него.
Гете и Шиллер, как они велики. С каким громадным удовольствием прочитал я Шиллера. Теперь читаю в переводе вторую часть Фауста. Впрочем, больше всего и всерьез я занимаюсь английским. Мой учитель освобожден и уехал отсюда. Но в наследство он мне оставил целую библиотеку своих книг, и я обеспечен ими надолго. Теперь я читаю отрывки из Диккенса, понимаю довольно легко.
Я почти ничего не знаю ценного из новостей… Очень мне нравится работа Чулкова Жизнь Пушкина в журнале Новый мир. А сколько в душе мыслей о Пушкине.
У меня все благополучно.
6.3.1937
Надвойцы
… Как‑то устаю я… Трудно сосредоточиться, как хотелось бы. Прихожу в седьмом часу, пока поешь, чуть отдохнешь, смотришь, еще ушел час–другой. А потом так шумно в бараке и трудно собрать мысли.
Чувствую, что не умею писать письма. Мой идеал — писать так, как писала Соня у Достоевского о Раскольникове. Все письмо состояло как будто из мелочей, отдельности маленьких подробностей. Сначала даже удивляешься сухости ее письма. Но потом, чем дальше, тем становится яснее, что из калейдоскопа этих мелочей сама собой вырастает такая цельная, полная картина, рисующая не только внешнюю, но и внутреннюю сторону всей описываемой жизни. Ну, а у меня вовсе нет дара улавливать эта мелочи и запечатлевать, в них, через их ткань открывая внутреннее содержание события. Знаю, что еще по крайней мере две зимы разлук и скитаний передо мною. И эти зимы кажутся мне такими невыразимо длинными…
Устал я. О, так мучительно хотелось бы, и вот особенно в эти дни, дни поста, своего угла, где мог бы успокоить сердце словами молитвы, красотой церковной. Без нее истомилось усталое сердце.
Понемногу подходит весна. Вместе с постом пришла она. Пахнет талым снегом, и солнечные лучи греют и ласкают. И хорошо, и сладко, и грустно от этих весенних прикосновений, и так хочется иных прикосновений и иной ласки.
Во внешнем все благополучно.
13.3.1937
Надвойцы
Сегодня в ночь я дежурил, не спал. Но бессонница не была тягостной — ночные часы были часами воспоминаний светлых и радостных, так ощутимых всем существом прикосновений… А утром, как бывало прежде, в пору поста после бессонных ночей — приняло сердце совершенный дар Его неоскудевающей любви.
Вот уже пятое десятилетие жизни началось. Все чаще и чаще указывают окружающие — обыкновенно с улыбкой — мне на длинные серебристые нити, замелькавшие в моей бороде.
Минувшие годы, сколько там труда, и тревоги, и боли. Но чем острее эта боль, тем ярче, тем памятнее минуты, часы и дни радости и совершенного счастья, посланного Им как залог чаемого грядущего.
24.3.1937
Надвойцы
В светлый канун Благовещения пишу. Я совсем «зацифрился», последние дни пришлось очень много сидеть над своими листами. Мало приходится пользоваться весенней погодой. А весна уже начинается… Всюду еще снежная пелена, утром мороз, но днем капель и солнечный праздник… В эти дни так мечтается о свободе.
5.4.1937
Надвойцы
Шура умер. Как неожиданно пришла эта смерть, и так больно думать, что последние годы, вплоть до самой смерти, жил он в сумеречном, помутненном сознании… Я вспоминаю его такое светлое когда‑то лицо, его веселую улыбку, так давно погасшую в его глазах и сменившуюся непрекращающейся мукой. Он с такой громадной серьезностью принял в душу благую весть, но она здесь, на его земных путях, поросла для него тернием тяжелого страдания. Я не верю, конечно, нисколько в физические причины так называемого «безумия». Мне кажется, что он вступил слишком рано, еще не подготовленным, в запредельное Странствование. Его сокровенные высказывания еще больше, чем его стихи и рисунки, свидетельствуют о реальности его касаний мирам иным. Его судьба так странно похожа на судьбу других «скитальцев» и «странников»: Гоголя, Врубеля…
У нас понемногу весна вступает в свои права… Несколько дней было совсем тепло, но вот сегодня опять и холодно и сыро. Я каждый день гуляю по нашим дорогам.
Очень много времени я трачу на английский язык. Успехи делаю заметные. Я при мысли о свободе, пожалуй, единственной формой возможной для заработка представляю себе литературные переводы. Большое утешение для меня в том, что у меня есть английская книга. Чтением ее я начинаю обыкновенно свое раннее утро.
7.4.1937
Надвойцы
Христос Воскресе!
Может быть, эти строки придут к Святой ночи. Мое сердце не убрано и не готово к встрече праздника. Суета, усталость, мрак душевный, грусть непреодолимая о прошлом и настоящем. Но верю, что если мое сердце темно и беспамятно, то Он помнит обо мне и хранит меня в любви Своей. Среди множества воспоминаний об этой ночи — одно из последних о том, как уже в одиночке, после трудных, трудных дней Он Сам посетил меня Своим утешением.
18.4.1937
Надвойцы
Христос Воскресе!
Было много тоски, смущения, скорби, томления… Нет близких. Оттого, что девятый раз встречаю светозарную ночь на берегу, не на волнах красоты церковной. Оттого, что так много, много отшедших, кого не встретишь на земных путях; оттого, наконец, что вообще много было трудного, шумного, суетного… Барак, где я живу теперь, так полон народом, неплохим, но таким шумным…
Наконец, были особые… трудности, искушения, как всегда бывает в великие праздничные кануны. День Великой Субботы был как бы смутным. Наступил вечер. Дождь моросил в холодных сумерках. Темная река, покрытая местами неверным, зыбким, но еще не растаявшим льдом. За ней черные очертания леса. Я бродил по лагерному двору в этой серой полутьме…
Тихо, слово за словом вставала в памяти святая служба… И как‑то медленно, шаг за шагом отходила из глубины темная полоса, и тишина — спокойная и победительная — занимала ее место. Утром проснулся рано… День до самого вечера был ветреным, свинцовым, северным. Только вечером большое солнце стало таким богатым. Оно мое, оно во мне, громадное, несравнимое сокровище… И я не один в своей радости…
24.4.1937
Надвойцы
Ты помнишь картину Костанди Сирень. Уголок монастырского сада у самых врат… Весна.., Всюду кусты сирени, она вся в цвету. Как будто бы сам ощущаешь, чувствуешь аромат, которым все напоено в картине. А на скамеечке сидит монах, кажется, молодой. Он согнулся, лица не видно, потому что оно закрыто ладонями поднятых кверху рук. Но чувствуется в каждом изгибе его тела, в самой гармонии красок, непобедимая, могучая сила бурь, как будто бы навеки отринутых и замкнутых, но вдруг так неожиданно и так внезапно нахлынувших на его душу вместе с волнами весенних, несущихся от окружающих его цветущих бесчисленными купами цветов благоуханных. Сирень. Вчера был день св. Анатолия. Целый день вчера и вечером, и бессонной ночью (я дежурю), и сегодня весь «выходной», свободный от работы день, да и раньше, пожалуй, всю эту пасхальную неделю я во власти сирени — невидимой, но где‑то цветущей и так ощутимо действующей на мою душу.
… Ты мечтаешь о тишине… Тебе кажется, что за годами наших испытаний нас ждут дни невозмутимой тишины и покоя… Мне как‑то чувствуется иначе. Я не говорю уж о внешнем, здесь я тоже жду немалых испытаний, скорбей и трудностей… Но сейчас я думаю о внутреннем… Какая неуспокоенная душа у меня, сколько в ней невысказанных, никогда и никому, но тем более трудных смут, бурь, которым, пожалуй, пора бы было смириться.
апрель 1937
Надвойцы
Я живу примерно так же, как жил в Тунгуде. Работаю пока в лесу, но, кажется, скоро буду работать на лесозаводе… Может быть, так чувствуется мне, придется куда‑нибудь уехать… На душе спокойно.
15.4.1937
Надвойцы
Я, как писал, работаю в лесу. По–видимому, и даже несомненно, перевод на эти работы не случайный: я попадаю опять в то положение, в каком был до последнего года, когда работал в области экономической и статистической. Сейчас это не так страшно. В хорошую погоду, хотя путешествие нелепое и далекое, но как пленительно хорошо в лесу. Другое будет в дождливую осень или зимой. Но об этом не хочется думать и до этого далеко. Впереди, как и позади, — терпенье, терпенье, терпенье… Труден и горек наш путь.
Я живу так, как когда‑то в Тунгуде. Работаю на земляных работах, но погода хорошая, так что никакая физическая работа не страшна. На душе спокойно, хорошо и уверенно.
29.5.1937
Надвойцы
Еду из Надвоец, куда — еще не знаю. Сообщу при первой возможности.
1.6.1937
Урокса
… представь себе маленький клочок земли, отовсюду окруженной водой. Все покрыто здесь мелкой порослью, и потому со всех сторон видно озеро. В одном месте оно так широко, что напоминает морские горизонты, а в других за его полосой вырастают затворы лесов — вид, всегда так радующий меня своим сосредоточенным покоем. Лето хрустальное, прозрачное, не по–карельски жаркое, без дождей и непогоды… Непрестанно светит солнце и днем и ночью, сливая часы в одну светлую полосу. Если начинать день с вечера, то должен сказать, что начинаю день с работы. Иду в 7–8 часов вечера на берег, где вожусь с деревьями, «корю», пилю, сортирую и прочее. Работа хотя физически и утомительная, но вполне в меру… Усталый, под утро, часов в 5–6 возвращаюсь в барак, впрочем только для того, чтобы поесть и попить, потому что сплю я не в бараке (оставляю его клопам и крысам), а на открытом воздухе, на раскидной койке. И так хорошо спать под открытым небом, вдыхая всей грудью вольный воздух. Часов в 11–12 я встаю и спешу купаться, да, купаться, хотя конечно «по своему методу». А потом день до 7 часов принадлежит мне.
У меня нет здесь книг, но я совсем не чувствую их недостатка, бывают периоды, когда мысли и сознание живут особой, напряженной жизнью, тогда чужие мысли не нужны, потому что своя работает особенно усиленно. Так и теперь: так много думаю, что читать даже не хочется. Мне везет.
7.6.1937
Урос–озеро
Представь себе прозрачное, хрустальное карельское лето, день и ночь сливаются вместе и неразрывно в непрекращающееся торжество света, то греющего, почти палящего, то охлажденного, но все время не меркнущего. Кругом в этих прозрачных лучах всюду Выг–озеро, а за ним полоса лесов. Я на маленьком клочке земли — это островок Урокса. Название финское, не думай, что оно происходит от хорошо тебе известного слова урка. Именно здесь этой последней категории нет совсем, а исключительно люди той же категории, как я, того же типа «правонарушителей».
Работы здесь общие — лесоразработка, окорка деревьев. Должен сказать, что это, в общем, нетрудно, физически вполне справляюсь с работой, только с нормами пока не справляюсь. Работаю в ночную смену. Возвращаюсь утром и ложусь спать на дворе — это гораздо лучше, чем в бараке. Так хорошо спать на открытом воздухе, вдыхая полной грудью прохладу утра… прямо идиллия, мне «везет», и это меня радует. Боюсь, что несколько затруднительно будет здесь с доставкой писем и посылок. Ведь от станции 18 километров: 16 пешком и 2 на лодке.
10.6.1937
Урокса
Живу, в общем, по–прежнему. Только здесь стало для меня одиноко. Я теперь несколько дней сторожем. Сторожу 12 часов, но это меня не утомляет. Особенно так хорошо быть наедине со своими мыслями. Погода испортилась.
14.6.1937
Урокса
Несомненно надо считать, что зачетов у меня не будет с самого начала моего срока. Хотя я не получил официального уведомления, но я повторяю — для меня это сомнению не подлежит. Итак, конец срока надо считать по календарю 10 ноября 1940 года (ведь 40 дней киевского «сидения» мне не зачтено с самого начала)… Я с этой мыслью примирился спокойно, т. к. почему‑то на зачеты никогда не рассчитывал особенно.
… Впереди зима, по всей видимости на Уроксе. Нужно думать, что зима и в отношении помещений, и в отношении работы будет одной из самых трудных, проведенных мною в лагере… Что касается питания, то тут, конечно, все в помощи Оли.[68]
Пока я работаю сторожем. Как писал тебе, дежурю 12 часов в сутки, с 1 часа ночи до 7 часов утра и от 1 часу дня до 7 вечера. Как‑то со сном неважно. Все как будто бы не выспался и голова несвежая. А питаюсь больше всухомятку, т. к. готовить себе пока негде. Погода пока терпимая. Правда, на лето не похоже, но все‑таки не так холодно, даже ночью, когда поверх теплой рубашки и свитера наденешь еще свою меховую куртку и сверху пальто.
Душевное состояние в общем хорошее и светлое. В долгие часы стражи мысль за мыслью, снова и снова передумаешь то, о чем думал с первых лет сознательной жизни, когда, помню, папа звал меня «мальчик думающий думу». И в этом главная причина все растущего оптимизма, каждый год и каждый день жизни укрепляет в глубине сознания основы мировоззрения и жизнепонимания. Одинок я здесь очень. Перемолвиться не с кем. Тем ощутимее с Любимым в глубине сердечной. Книг почти нет.
16.6.1937
Урокса
Живу по–прежнему на своем островке. Работаю теперь днем — главным образом, пилю дрова… Много и напряженно думаю. Погода испортилась, стало холодно и дождливо, что очень отражается на укладе жизни.
20.6.1937
Урокса
О своем житье–бытье я писал. У меня пока все без перемен.
26.6.1937
Урокса
Пишу… в последние часы перед этапом. Завтра рано утром я покидаю Уроксу и потом еду дальше. Куда? Не знаю. Знаю только, что очень далеко, за пределы ББК. Состав едущих спокойный, угодный для «путешествия». Физически и душевно чувствую себя хорошо и бодро… Все предаю Его воле…
30.6.1937
Урокса
Последние ночи сторожу. С завтрашнего дня буду сторожить днем. Сторожу на берегу озера. Ночи были хорошие, не холодные. 12 часов подряд я со своими мыслями. Такие хорошие бывают минуты и даже часы, хотя иногда и утомляюсь.
Вопросы питания и помещения, конечно, здесь обстоят хуже, чем в Надвойцах. Но уже правильно получаю посылки, и это, конечно, разрешает главные трудности. Книг почти нет. Только моя английская книга со мною, и я читаю ее непрестанно. Теперь стало здесь для меня очень одиноко. Но скуки нет, а вот тоски и грусти немало.
23.7.1937
Урокса
У меня все без перемен пока. Но это только пока. Жду и, думаю, не ошибусь в своих ожиданиях. Жду отправки в далекий и нелегкий путь. Куда — еще неизвестно. Но ясно только, что планы зимовки на Уроксе явно не строятся. На днях, думается, все должно выясниться, а пока по–прежнему сторожу. Все один.
29.7.1937
Урос–озеро
Вот уже третий день я живу своеобразной бивуачной жизнью. Я покинул свою Уроксу, вышел на отделение на Урос–озере. Вчера день прошел в путешествии. Сегодня на новом месте в суете и приготовлениях. Я готовился к бесконечно далекому путешествию на самый край света, далеко, далеко… Но, в силу своих физических немощей, я в числе некоторых других оказался оставленным и должен завтра ехать в Уроксу. Вероятно, мне не миновать путешествия, но только оно не будет уже, надо думать, таким далеким.
2.8.1937
Урокса
Я опять на старом месте на Уроксе. Промелькнули несколько дней моего этапа. Это было неплохое путешествие. В прекрасный солнечный день, в хорошей, хотя большой, компании, налегке, потому что все вещи были на подводе, пропутешествовали от Уроксы до Урос–озера сначала на лодке, потом пешком. Потом вечер, ночь, потом в вокзальной обстановке на бивуаках в нетерпеливом ожидании, приготовлении и слухах. Есть действительно что‑то мощное и влекущее в слове дорога. И даже когда условия дороги так своеобразны, как напр. у меня, все‑таки мысль о ней не перестает волновать и манить. Но так случилось, что дорога, такая дальняя дорога не для меня оказалась. В числе других лиц 3–й категории я в последние часы оказался отставленным от этапа. О, конечно, это надо считать — это хорошо, очень хорошо. Итак, мне суждено было обратное путешествие на Уроксу. И опять день был прекрасен. И так хорошо было идти по карельским перелескам и болотцам, с которыми думал навсегда распроститься. Но в связи с путешествием потерял, конечно, свою сторожевую работу. Несколько дней я уже на общих работах в собственном смысле слова: пилю, гружу, таскаю дрова и прочее. Мой рабочий день начинается очень рано, часа в 3 утра: работаю в первую смену. Особенно утомления, впрочем, не чувствую и бодр, хотя, конечно, работать в общей партии среди ругани и нервничанья это не то, что одному в ночные часы ждать солнечного рассвета и повторять заветные имена. Но главное это то, что мое этапное настроение не кончилось. Думается и чувствуется мне, что все‑таки скоро мне суждено ехать и притом очень далеко, хотя, конечно, гораздо ближе, чем это предполагалось в первый раз.
7.8.1937
Урокса
У меня… неопределенность. Поеду ли я куда‑нибудь, останусь ли здесь, ничего не знаю теперь. Чувствую только, что ближайшие месяцы будут очень, очень нелегкими, что наступает в моей лагерной жизни, может быть, самая трудная полоса. Я хотел бы все‑таки уехать. Как‑то дико здесь в этом уголке. Работа не легче, чем в самые трудные дни моего лагерного существования. С питанием много затруднений. Полное одиночество… Так много грубого и угнетающего кругом. Ночная бессонница после работы от клопов. Такое мелкое, неважное принимает фантастические размеры, смешиваясь с большим и подлинно трудным.
15.8.1937
Урокса
Напряженное ожидание отъезда прошло. Может быть, я и зазимую здесь, а может быть и двинусь куда‑либо. Я работаю на всяких работах на лесной барже. Много здесь трудного. Работа сама по себе нелегкая, но не это для меня тяжело. Физическая трудность, как это ни странно, меня не пугает. Я вспоминаю свою работу, которую нес когда‑то. Целые дни в делании, ночи без сна. И кажется мне все это бесконечно более трудным, чем работа сегодняшнего дня, и она кажется совсем простой — болят руки и ноги, но не в этом дело, главная трудность в том, что все‑таки очень неприспособлен к физической работе и часто в общем процессе работы не успеваю за другими, а работа общая, и от этого нелегко.
16.8.1937
Урокса
Во внешнем все благополучно. Дни проходят в работе. С работой справляюсь, условия жизни сносные. Люди кругом хорошие. Питаюсь хорошо, но я не могу писать о внешнем. Да и вообще не пишется сегодня.
19.8.1937
Урокса
Пока у меня все по–прежнему. Но сердце предчувствует близость испытаний. И спокойно сердце… Но неожиданно из какой‑то глубины в самые трудные минуты вздымаются волны радости и заливают лучистым теплом.
22.8.1937
Урокса
… вполне возможно, что зимовать буду здесь, хотя, конечно, все неопределенно, может быть и уеду куда‑нибудь. У меня благополучно. Я перешел в другую бригаду, где сосредоточена 3–я категория, и работа у меня теперь полегче… Погода стоит хорошая. С утра туманно и пасмурно, а днем разогревает, бывает солнышко и весело. Пилю, вожусь всячески с дровами и всяким лесом, но, повторяю, теперь легче. Норму далеко не всегда выполняю, что отражается на питании. Легче стало в отношении клопов, потому что все‑таки прохладнее. Бескнижье у меня сильное. Когда устанешь, читать по–английски трудновато, хотелось бы чего‑нибудь полегче, да нет ничего под руками. Таковы внешние условия.
Ну, а душу можно ли рассказать? Как облака, сменяются в душе настроения и волны чувств и мыслей. Бывает тоскливо и трудно и одиноко. Но все ж таки в общем тихое и твердое сознание, что жизнь, несмотря на все, таинственна и глубоко прекрасна. Благословение миру и жизни звучит в глубине сердца непрестанно.
31.8.1937
Урокса
Жизнь моя без особых перемен, кажется, что, может быть, и зимовать придется на Уроксе. В конце концов не знаю, что будет завтра и что будет к лучшему, а что к худшему. Очень постепенно вступает в свои права осень. Дни становятся туманные и тоскливые. Леса пока еще не оделись в багряницу и золото. И по особенному дорога и солнечная ласка в полдень, когда присядешь во время работы на пенек и любуешься. Работаю в общем с 7 утра до 5 вечера. К сожалению, освещение барака слабовато и вечером все «сумерничаю». Усталость, барачный шум мешают сосредоточиться над мелким шрифтом английской книги. Русская книга — случайная гостья в наших краях.
Ты пишешь о книге Тынянова Пушкин — я читал первые главы ее, когда они печатались еще в журнале Литературный Современник. Мне тоже показалась холодной и вычурной эта вода словесная, и от Пушкина я мало что почувствовал. Я, если бы выбирал книги, я не считаю, конечно, самого дорогого, сейчас для меня недоступного, выбрал бы сказки Шахерезады, Андерсена, восточный и русский эпос, вот на чем хотелось бы отдохнуть в свободный вечерний час. Всякий натурализм кажется скучным.
7.9.1937
Урокса
Уже поздняя ночь… Светлая ночь большого дня.
9.9.1937
Урокса
Все у меня благополучно. Осень стоит хорошая. Как‑то понемногу, чувствую, за эта годы не только «попривык» к северу, но и что‑то полюбил в нем. Эта свинцовые облака, этот вечер, день, суровый и напряженный, как на некоторых «петербургских» эскизах Серова и Кустодиева, озеро, широкий залив Выг–озера, далекий берег с лесом, где все заметней и заметней золотятся березы, и наше уединение.
Во всем есть своя красота, и суровая, с такой же горьковатой примесью, как морской ветер. И так по особенному ласкают неожиданные лучи похолодавшего солнца.
Я переехал в новый барак. Люди здесь хорошие, спокойно и тихо. Только вот живу я «на втором этаже». Но зато как будто крысы сюда не достигают, а то внизу они прогрызли мое пальто, брюки, мешок. Работаю по–прежнему на лесной барже, главным образом, на «откатке».
Читать нечего. Вот томик Пушкина лежит у меня. Но меня почему‑то тянет к Лермонтову… Хотелось бы сказочного чего‑то. Вот достать бы Тысячу и одну ночь и читал бы каждый день по сказке до конца срока… Но ведь не достанешь…
16.9.1937
Урокса
В эти серые, холодные дни, когда вернешься с работы, забьешься к себе наверх, на второй этаж, и трудно вылезти оттуда, тем более что в бараке прохладно. А письмецо можно написать лишь поздно вечером, когда все утихнет и стол освободится.
У меня все по–прежнему. Все ничего и душевное состояние неплохое, только вот погода осенняя, это тяготит, конечно.
24.9.1937
Урокса
Мой барак так не похож на тот домик, где ты у меня гостила. Представляешь ли ты мою жизнь? Мою верхнюю полку, громадное преимущество которой — что у меня нет соседа, я один, шумную барачную жизнь с шумным «домино», с густой приправой ругани и человеческим горем и с этими проблесками красоты образа неизреченной славы среди язв прегрешений. Представляешь ли ты мое утро, когда встаю по призыву звенящей рельсы, выхожу из барака и всматриваюсь в дали над озером: что на небе — свинцовый ли сумрак или осенняя лазурь ласкает последней лаской, и каково озеро, бурлит ли оно белыми барашками или, как иногда, спокойно и прозрачно. Ведь от этого зависит весь день: десятичасовая работа не страшна, когда ласково и солнечно небо, и, напротив, — мучительна, если моросит дождь, особенно когда к тому же работаю на сыром и холодная влага просачивается через сапоги к пальцам. Вечер после работы, обед, «проверка», жужжит барак, а я у себя наверху какой‑нибудь час, пока светло, перелистываю книгу, а потом со своими мыслями и воспоминаниями.
Только поздно, когда барак засыпает, слезаю со своего верха и один брожу, думаю, думаю. А ночью выйдешь из барака и любуешься трепетным светом северного сияния. Жив и здоров.
5.10.1937
Урокса
Брр… какой день сегодня. Мокро под ногами, воздух весь пропитан сыростью, сверху что‑то брызгает, не то снег, не то дождь, небо свинцовое, а ветер стонет и рвет все кругом…
Плохо было бы, если бы сегодня, как в эти последние дни, мне пришлось бы переправляться в утлой лодочке через озеро, прыгать по плавающим в воде бревнам, а потом возиться с мокрыми деревьями, сваливая их в штабеля. Но сегодня такая удача — сегодня выходной. Я наверху в своем гнезде, и хотя в бараке еще нет печки, но мне под моей шубой тепло, закрываю глаза, и мне кажется, что я на пароходе, на верхней койке… Хорошо мечтать о Кавказе в такие дни. Потому, может быть, все вспоминаю Лермонтова и повторяю его стихи.
12.10.1937
Урокса
Жив, здоров. В моей жизни кое–какие перемены, но, Бог даст… напишу об этом после… Пока что не работаю.
28.10.1937
Я жив и здоров. Теперь пока что сижу без работы. Душевное состояние спокойное. Не волнуйся, если в письмах будет задержка.
10.11.1937
Не волнуйся, не беспокойся, что так редко теперь пишу. Я жив и здоров.
Может быть, скоро напишу подробнее и буду писать чаще.
Декабрь 1937
Переписка прекратилась.
Июль 1940
«За вновь содеянное преступление осужден на 10 лет строгой изоляции без права переписки».
1943 г.
Тот же ответ.
Август 1955
Получено извещение из Петрозаводска:
«Анатолий Евгеньевич Жураковский умер в больнице Петрозаводской тюрьмы 10 октября 1939 г. от туберкулеза, осложнившегося воспалением легких».
Эссе
Литургический канон теперь и прежде
31.10.2008
Если богослужение — сердце церковной жизни, если литургия — сердце богослужения, то литургический канон — сердце самой литургии. Это сердце сердец, подлинный центр бытия Церкви, фокус, собирающий все рассеянные нити церковности, дно, где кристаллизуется и затвердевает церковное сознание. Прав Хомяков, говорящий: «Только тот понимает Церковь, кто понимает литургию» (Хомяков А. С. «Церковь одна». Соч. т. II изд. 6 стр. 24). Сквозь прочную ткань канона нам просвечивает вся бездонная глубь церковной веры, вся полнота мистических откровений христианства, поскольку она открыта и пережита в религиозном опыте Церкви. Но мистическое содержание христианства открывается до конца лишь всему церковному телу, Церкви святой в ее соборном кафолическом единстве, вне граней времени и пространства. Церковное сознание, рассматриваемое в известный исторический момент, хотя и хранит в себе нерушимой и цельной святыню Церкви, тем не менее выявляет ее вовне лишь отчасти и притом в определенных формах, точно обусловленных обстоятельствами момента. Поэтому и литургический канон, отражающий церковное сознание в известный исторический момент, неизбежно носит на себе печать истории. Он двухсторонен, он выявляет не только вневременный, сверхисторический лик Церкви, но и ее эмпирический образ, со всеми тенями, неизбежно на нем лежащими. История Церкви знает бесчисленное множество литургических канонов, и те каноны, которые теперь во всеобщем церковном употреблении, представляют определенный этап в развитии литургии, и ничто не говорит нам за то, что этот этап будет конечным пунктом развития. Поэтому к канону мы имеем право подойти именно с исторической точки зрения, рассматривать его не только как памятник, отражающий сокровенные глубины нашей веры, но и как живое свидетельство о внутреннем состоянии церковного сознания в наши дни. Литургический канон, с этой точки зрения, есть верный показатель нашей религиозной силы или нашей немощи.
Так наши каноны — это верные свидетели о тех несметных сокровищах и неисчислимых богатствах, которые доныне хранятся в нашем пресветлом Православии. Они говорят нам непререкаемо, что в Православии живет и действует доныне Христос Иисус, что в нем хранится вся полнота вселенской истины, вселенского кафолического христианства, «полнота Духа Святого», как читаем мы в заключении канона. В своем полном и конечном превосходстве над всякой другой формой богослужения, в частности над латинской мессой, он являет миру абсолютное совершенство Православия, его немеркнущую славу, его вечную, божественную, абсолютную красоту и правду, перед которой меркнет относительная правда, относительная красота других исповеданий.
Но если наша литургия свидетельствует миру нашу религиозную мощь и одаренность, наше мистическое совершенство, нетленную красоту Православия в его таинственном существе, то она также громко говорит о нашем великом историческом церковном грехе, о нашей вековой религиозной неправде. Сущность этого нашего исторического церковного греха в том, что нетленная святыня Христовой веры, в веках сохраненная нашей Церковью нерушимой, осталась бездейственной, непроявленной в нас, не просветившей до конца наше бытие. Христианство, войдя в мир на заре своего существования, завладело всей полнотой натурального, естественного процесса, окрасило своим цветом всю глубь исторического потока, и казалось, что жизнь христиан проявлялась во всем многообразии своих проявлений, что природное язычество навсегда и окончательно побеждено и покорено благодатью в ограде Церкви. Не только личная жизнь, но и все отношения к миру и людям изнутри просветились светом Христовым. Так было вначале. Но по мере того как самая ограда Церкви стала расширяться, захватывать все новые и новые сферы бытия, древний хаос, вначале подчинившийся новой благодати, начал вновь поднимать свою голову в недрах самого христианства. Внешняя христианизация мира сделалась внутренней ослабленностью христианства. Целые сферы жизненных отношений вышли из‑под благодатного влияния Церкви и, оставаясь по имени в пределах христианства, по внутреннему содержанию сделались языческими. Христианство в одних случаях помутнело в своем составе от проникновения в его недра язычества (таково латинство и протестантство); в других — свернулось, спряталось, ушло от жизни. Вместо христианства вселенского, космического, социального явилось христианство индивидуальное, спрятанное от мира в алтаре. Такое христианство мы имеем в Православии. Святое и цельное в своем светоносном существе, оно нашим общим грехом поставлено вне жизни, светит нам только издали, ютится где‑то в уголке нашего сознания, а вне этого уголка бьется и бушует непросветленная стихия язычества.
Наш литургический канон в полноте изображает такое состояние Православия. Он также ушел от жизни, спрятавшись за высокой стеной иконостаса, как ушло от жизни наше христианство. Он перестал быть «общим делом» всех нас, как и христианство перестало быть для нас «общим делом». Все молитвы канона — это тайные молитвы, скрытые от верных, они произносятся одним священником. Из глубины алтаря до нас доносятся лишь отдельные фразы, часто без начала и без конца, часто непонятные в своей оторванности от контекста. Как в сфере жизненных отношений мы стоим вне животворящего света Христовой благодати — этот свет затрагивает лишь сокровенную глубину нашей личности, оставляя во тьме всю эмпирию бытия, — так в литургии мы вне благодатных лучей таинства, не участвуем в его совершении, как будто мы не причастны к церковной святыне. Так мы видим, порядок совершения канона есть верное отображение нашего религиозного состояния. В древней церкви, где христианство было полнодейственным, всеобъемлющим, и литургический канон не замыкался в стенах алтаря. Он рождался из недр творческого молитвенного экстаза всей церковной общины, звучал перед лицом и от лица всей церкви.
Не только образ совершения канона, но и сам наш канон в составе своих молитв представляет заметные уклонения от канона древних литургий.
Ныне мы и перейдем к сравнению нашего канона с древнейшими образцами.
Принято искать первообразцы нашего канона в памятниках II–го и III–го веков, отсюда вести его начало. Нам представляется, что первообраз канона гораздо древнее III–го и даже II–го веков, он находится непосредственно в Евангелии, он передан нам самим Богочеловеком. За такой первообраз, по нашему мнению, следует признать описание совершения Евхаристии у синоптиков, и особенно Прощальную Беседу Иисуса с учениками, изложенную в Евангелии от Иоанна, с примыкающей к ней Первосвященнической молитвой.
Быть может, скажут, что эта Беседа не может рассматриваться как первообраз молитв, так как она сама не является молитвой. Конечно, это так, если мы будем исходить из узко формального определения молитвы. Но если молитвой мы будем считать всякое обнаружение подлинного и живого богообщения, то Прощальная Беседа Спасителя предстанет пред нашим сознанием как совершеннейший образец молитвы, ибо здесь божеское и человеческое выявляется до глубины в неразрывности и неслиянном единстве.
Прощальная Беседа Христа должна быть признана за первообраз литургического канона не только потому, что она непосредственно сопровождает самое установление таинства Евхаристии, неразрывно связана с ним и вскрывает его внутреннюю природу, но прежде всего потому, что она содержит в себе всю полноту тех тем, которыми живут и которые развивают все каноны последующих литургий.
Несмотря на чрезвычайное богатство и разнообразие тем этой Беседы, все же мы можем выделить из них некоторые центральные, вокруг которых грушшруютси остальные.
Таких основных тем намечается три.
I. Прежде всего Прощальная Беседа Спасителя есть беседа о Святой Троице. Именно здесь учение о Божественном Триединстве раскрывается с такой полнотой, как нигде в другом месте Священного писания. Тут Спаситель уже не притчами, а прямо возвещает об Отце, говорит о Своем единосущии с Ним, раскрывает ученикам учение о дарах Духа–Утешителя. Но здесь нам дано не только учение о Святой Троице как она раскрывается миру.
Беседа выводит нас из удушливой атмосферы распавшегося мира в онтологически иной воздух Божественного Триединства, вводит в самые недра Троичности, открывает нам через мистический опыт тайну внутри–Троичной жизни. Слова этой Беседы как‑то особенно бесплотны, духовны, и в них сквозит, колышется, бьется светоносная стихия горнего мира. Мы точно погружаемся здесь в волны этого мира, в волны Триипостасного Света.
П. Вторая тема Прощальной Беседы — это учение Иисуса о Себе как Богочеловеке, Спасителе мира, центре тварного бытия, учение Его о Своем земном деле и в связи с этим учение о Богочеловечестве. «Я есмь путь и истина и жизнь» (Ин 14:6); «Я есмь истинная виноградная лоза» (Ин 15:1); «без Меня не можете делать ничего» (Ин 15:5) — вот основные формулы учения Христа о Себе как о центре мира. «Я исшел от Отца и пришел в мир» (Ин 16:28); «сие есть тело Мое, которое за вас предается» (Лк 22:19); «сия чаша есть Новый Завет в Моей крови» (Лк 22:20); «Я победил мир» (Ин 16:33); «опять оставляю мир и иду к Отцу» (Ин 16:28); «ныне прославь Меня Ты, Отче, у Тебя Самого славою, которую я имел у Тебя прежде бытия мира» (Ин 17:5) — вот главнейшие этапы подвига Божественного самоуничижения, самообнищания, смирения «даже до смерти, и смерти крестной» (Флп 2:8).
Подвиг этот есть дело спасения мира — достижение Божественной славы через человеческое уничижение и смерть — есть возвеличенье всего человеческого рода, спасение и прославление всего Ветхого Адама, прославление Христа — как «Сына Человеческого».
Эта мысль в Беседе развертывается в ряде формул с необычайной полнотой, глубиной, ясностью, почти осязательностью. «Ныне прославился Сын Человеческий, и Бог прославился в Нем. Если Бог прославился в Нем, то и Бог прославит Его в Себе, и вскоре прославит Его» (Ин 13:31–32). Таково вступление к Прощальной Беседе. «Сын Человеческий» — термин этот неясен и многозначителен. Глубоко истолковывал его в свое время Федоров. Он несомненно прав, утверждая, что термин «Сын Человеческий» свидетельствует об особой интимной и глубинной связи со всем человечеством, несравненно более реальной, чем та, указание на которую заключено в понятии «человек». Но по отношению к Иисусу термин «Сын Человеческий» применяется несомненно в особенном, исключительном смысле. Как все мы сыны Бога, но Он Единородный Сын Божий, так и все мы — христиане — сыны человеческие, но Он Единственный и Неповторимый. Сынами Божьими мы делаемся через причастие к Божеству, Он — через Единосущие с Богом, выявляя, обнаруживая в Себе всю полноту Божественного Естества. Сынами человеческими мы делаемся через причастие к человечеству. Он же — через выявление в Себе, в Своем Естестве всей полноты человеческого естества, через приятие, живое, подлинное, реальное, духовно–телесное приятие в Свои недра всего космоса. Он — Новый Адам, приявший в Себя всего Ветхого Адама. Он — Всечеловек, по Своему Человеческому Естеству, ставший сверхличным, сверхиндивидуальным, сверхчеловеком в глубочайшем, неведомом Ницше, смысле этого слова. Прославление Иисуса, Сына Человеческого, есть поэтому прославление всего человечества, того Великого Существа, Grande Etre, о котором писал когда‑то Огюст Конт. «Бог прославился в Нем и Бог прославит Его в Себе» — это сказано именно о Христе как о Всечеловеке, Новом Адаме.
В ряде формул в дальнейшем выявляется смысл этой начальной формулы о Всечеловеке.
«Дети» — обращается Спаситель в следующем стихе к ученикам. Он называет их «детьми»; как птица, собирающая под свои крылья птенцов, так и Он говорит о Своих учениках как о детях, как о живущих в Его недрах, в глубине Его существа.
«В доме Отца Моего обителей много» (Ин 14:2), «когда пойду и приготовлю вам место, приду опять и возьму вас к Себе, чтобы и вы были, где Я» (Ин 14:3). Это опять о том же. «Дом Отца» со многими обителями это — прославленная Плоть Христа, Его сверхличная индивидуальность, вмещающая в Себя всю тварь. А в 15–ой главе — новые образцы того же. «Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего» (ст. 5). Несомненно, и эту формулу мы должны понимать и истолковывать реалистически. Жизнь во Христе не есть нравственное или мистическое общение с Ним, нет, это подлинное онтологическое, духовно–телесное вхождение в Него, реальное соучастие в Его Богочеловеческом бытии. «Отче! которых Ты дал Мне, хочу, чтобы там, где Я, и они были со Мною, да видят славу Мою, которую Ты дал Мне, потому что возлюбил Меня прежде основания мира» (Ин 17:24). Так замыкается Прощальная Беседа. Так Спаситель в последнюю ночь перед Своим отшествием от мира вычерчивает Своим ученикам полный, блистающий круг Своего Богочеловеческого подвига, является перед ними как Солнце мира, Новый Адам, Всечеловек, указывает им путь к Отцу, и этот путь — Он Сам.
III. Третья и последняя тема Беседы — это прощальная «новая заповедь». «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга» (Ин 13:34). Эта любовь не есть любовь мира сего — нет, Спаситель как бы подчеркивает ученикам, что это новая заповедь. «Сия есть заповедь Моя» (Ин 15:12), — говорит Он. Это не заповедь ветхого закона, «люби ближнего, как самого себя», нет, это заповедь о любви по образу того, как Христос возлюбил мир, о любви к ближнему, большей, чем к себе. «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин 15:13). Это — любовь, переливающаяся в мир из Троичных недр Божества — «любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет, и Я в них» (Ин 17:26), — молится Спаситель к Отцу. Эта любовь есть внутренний знак, которым христиане выделяются из мира (Ин 13:35). Она есть мир, о котором пели Ангелы в День Рождества Иисусова, мир, о котором Он Сам говорит: «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам» (Ин 14:27). Этот мир, который субъективно, индивидуально переживается как любовь, объективно открывается как всеединство, «да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино» (Ин 17:21).
Божественное Триединство, Христос — Солнце и Спаситель мира, любовь как новое откровение христианства — вот три мистических центра, которыми живет Прощальная Беседа. Выделяясь, обособляясь при анализе, они в существе своем неразрывно связаны, проникают друг друга, открываются лишь друг в друге и друг через друга. Догмат о Троице есть как бы исходный пункт Беседы. Его действенная реальность противолежит миру как иррациональная, трансцендентная мировому порядку, противоположная ему. Мир — это царство распада, царство дурной множественности и дурного единства, царство тьмы, т. е. взаимной непроницаемости, закрытости всего существующего друг для друга. Христианское учение о Боге есть откровение абсолютной проницаемости. «И вот благовестие, которое мы слышали от Него и возвещаем вам, — пишет апостол, — Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы» (1 Ин 1:5), Бог есть Троица, каждая ипостась Божественного Триединства вмещает в Себе в неразрывном Единстве всю полноту Троического Божества, и вся полнота Божества живет в каждой Ипостаси. Так в Боге Три как Одно и Одно как Три. В Нем дурному единству и дурной множественности мира противостоит благое Триединство. Но Оно стоит как трансцендентное миру, не входящее в него, иррациональное для него, как безумие для мира. От мира нет естественных путей к Троице, и от Троицы, от божественных путей — к миру. Есть лишь один Богочеловеческий Путь, и этот Путь — Христос. В Нем человеческое, тварное делается вместилищем Божественной, Триединой Полноты, переходит, претворяется в новый порядок. Он, пережив в Себе всю тяжесть добровольно принятого Им особного, отдельного, индивидуального существования, существования неизбежно смертного и тленного, в Себе Самом преодолел всякую непроницаемость или смертность и тьму, так что в Нем, в Его Плоти, прославленной и блистающей, открылся новый порядок бытия, порядок многоединства. В нем тайна Троицы делается имманентной, соприродной миру, делается творческим началом, организующим Новый Космос. По образу Божественного Триединства мир из царства тьмы претворяется в царство света, где непроницаемость и косность уступают место взаимопроникновению и единосущию. Так по образу Троицы через Христа и в Нем мир претворяется в Церковь, в живое многоединство. Вот связь идей Прощальной Беседы. В ней все домостроительство нашего спасения раскрывается, развертывается, образует мистический круг, где все неразрывно, все связано, где все субъективное, человеческое находит свою мистическую божественную основу, а все Божественное отображается в прославленном мире, в прославленной Плоти Иисуса. Но мистический круг или треугольник нашего спасения «Триединство—Христос—Церковь» не только открывается в Прощальной Беседе в своем идейном содержании, нет, он находит себе и подлинное действительное конечное выявление — воплощается в полноте и совершенстве.
Таинство Евхаристии, занимающее центральное место в прощальной вечери, есть полная и конечная реализация содержания Прощальной Беседы. Не даром оно у синоптиков занимает место, равнозначительное тому, какое у Иоанна занимает Беседа. Они как бы служат эквивалентом друг для друга. Таинство в своем мистическим существе выражает то же, что Беседа — в слове.
Евхаристия есть прежде всего живой Христос, Христос — Путь, Истина и Жизнь, Истинная Виноградная Лоза, Солнце мира, живой центр не только твари, но всего бытия Божественного и человеческого вкупе. Мало того, Святые Тайны есть вместе с тем и тварное, прославленное многоединство, Новый Космос, который, как закваска, входит в ветхий мир, обожествленное естество, «святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего» (Откр 21:2). Таинство Евхаристии воистину есть таинство брака Христова, «брачная вечеря Агнца», брак Христа и Церкви. Это столько же воплотившийся Бог, сколько и обоженное естество, плоть мира, ставшая Плотью Христа. Здесь сняты уже оковы и грани непроницаемости, вещности темноты с сущего. Таинство есть объективированная любовь, реализованное тварное единосущие. В нем мы все делаемся единодушными и единосущными друг с другом. Мир становится живым образом Пресвятой Троицы. Ее носит он в своих недрах. В этом смысле один святой отец называет Тело Евхаристии «Телом Трех». Таинство Евхаристии двухсторонне: одной стороной оно обращено к небу, к Богу, оно вмещает в себе всю полноту Триединого Божества, отображает в себе тайну Пресвятой Троицы, открывает порядок единосущия в Христовой Плоти; с другой оно обращено к миру, оно втягивает, принимает в себя мировую данность, укореняя ее в ином мире, выводя из порядка непроницаемости и тьмы, поскольку это мировая данность сама добровольно входит в таинство и, входя, становится Церковью. Эта двухсторонняя природа Евхаристии открывается в Прощальной Беседе. Так Евхаристия есть живое воплощение Прощальной Беседы, и Прощальная Беседа есть раскрытие Евхаристии. Подобно этому и литургический канон есть раскрытие Евхаристии; поэтому он неизбежно исполнен тем же содержанием, что и Прощальная Беседа, развертывает те же темы. Совершенство литургического канона в полном и гармоническом раскрытии углов мистического треугольника и в близости его к Евангельскому первообразу, к Беседе Христа.
Канон отражает в себе обе стороны Евхаристии. Таинство выявляется в нем и как образ Пресвятой Троицы, и как вместилище тварной полноты. Первая группа тем в каноне говорит нам о метафизическом, ноуменальном существе Церкви. По ней мы можем судить, сохранена ли в целости самая сердцевина Церковной святыни, осталась ли неразрывной в этой самой сердцевине ее связь с Истоком всякой благодати — Христом. Вторая группа тем свидетельствует о связи Церкви с космосом, о том, насколько глубоко и широко проникло церковное сознание в недра космической жизни, охватила ли она в своем любовном устремлении всю тварь, или же оно осталось вне жизни, ограничилось лишь малым кругом бытия. Канон латинской литургии, в котором не развита и не верна духу Прощальной Беседы первая группа тем, свидетельствует о том, что латинство поражено в самой своей мистической глубине; Православный Канон, в котором первая группа тем с необычайной выразительностью раскрывает смысл Прощальной Беседы, но в котором, в противоположность древним канонам, неразвита, урезана вторая группа тем, говорит нам, что Православие, оставшееся нетленным, нетронутым в своем существе, в то же время было доныне вне–жизненным, свернутым, ушедшим от мира. Но перейдем к самому канону.
К нам, людям, мистический треугольник нашего спасения обращен углом любви. Любовь — это непременное условие веденья, через нее и в ней открывается весь организм божественной истины. Канон наш и начинается с развития темы о любви, но эта тема открывается сначала только со стороны субъективной, как та форма, в которой переживает себя единосущие, многоединство. Раскрытие темы о любви здесь есть внутреннее самособирание Церкви в любви.
«Возлюбим друг друга» — так начинается канон и в литургии Василия Великого, и в литургии Иоанна Златоуста. Этот исполненный глубокой мистической силы возглас является несомненно отзвуком «новой заповеди» Христа: «Да любите друг друга». Вместе с тем он зачинает собою в каноне тему о любви в субъективном плане. Но если мы проследим за дальнейшим раскрытием этой темы, то убедимся, что она, несомненно, не занимает подобающего ей места, того места, которое предоставлено ей в Прощальной Беседе и древнем каноне. Дьяконский возглас не развивается, не повторяется в последующих молитвах, остается, одиноким. Напротив, в Прощальной Беседе заповедь о любви раскрывается законченно и определенно. Спаситель многократно возвращается к ней, повторяя ее то в одной, то в другой связи, точно стремясь запечатлеть в самой глубине познания апостолов, сделать живым центром их духовного устроения.
Каноны древних литургий в данном случае, как и везде, совершенно верны духу Прощальной Беседы. Тема о любви для них — центральная. Можно сказать, что древние литургические молитвы — это целая философия любви. Здесь не только психология, но и онтология ее. Здесь вскрывается самое таинственное существо ее в своей неотделимости от существа христианства. И эта философия любви для нас тем важнее, что она представляет кристаллизацию подлинного церковного сознания, церковного религиозного опыта. Прежде всего, любовь, о которой говорят древние каноны, открывается в них как реальность сверхэмпирическая, корни ее вне мира. Мир, замкнутый в непроницаемости, не знает единосущия, и потому любовь в нем неизбежно превращается в похоть, как попытка утвердить незыблемость своей личности обязательно выступает как гордость. Ибо все, что в мире сем — «похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего» (1 Ин 2:16).
Любовь, о которой говорят древние каноны, — онтологична, она — Божественной природы, она вытекает из Божественных недр Троицы и, исполняя церковь, переливается по ее живым членам: «Соделай нас достойными небесного мира, который свойственен Божеству Твоему и который исполнен спасения, чтобы нам преподавать его взаимно в совершенной любви и лобзаться взаимно лобзанием святым» (Собрание древних литургий, восточных и западных в переводе на русский язык. В 5 т. Т. З. Коптская литургия св. Кирилла Александрийского, стр. 52) — читаем мы в одной из древних литургий. Здесь любовь — это только субъективная форма Божественного порядка бытия, Божественного мира. Но если любовь древних литургий субъективная форма, в которой переживается нами порядок единосущия, то вражда тоже не более как субъективная форма, в которой переживается мировая непроницаемость, самозамкнутость сущего, мировой хаос, онтологическая тьма, в которую погружено все живое по отношению друг к другу: «Кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза» (1 Ин 2:11). Вражда поэтому, как другая сторона мировой раздельности, выступает в древних литургиях как причина смерти. Победа над смертью дается только в любви, в ней выход из мирового порядка в порядок единосущия. Но возможность такого выхода, возможность любви предполагает уже наличность другого плана бытия, другого порядка, в котором разрушены грани непроницаемости. Такой порядок реализован во Христе и открывается в Нем. Во Христе смерть обессиливает и умирает. Приняв в Себя всю ту раздельность и особность бытия, о которой так хорошо говорил мудрец Эллады Анаксимандр как о первопричине зла, Христос изжил ее в Себе, сделав свою человеческую, индивидуальную личность живым вместилищем преображенного во всеединство тварного бытия. Всякий, входящий в Него, делается единосущным со всем мировым целым, поскольку оно причастно Христовой Плоти — Церкви. Поэтому и Любовь как онтологическая реальность, как субъективная сторона единосущия открывается миру только во Христе и через Него. Об этом непререкаемо свидетельствуют древние каноны. Здесь мы находим молитву о том, чтобы верующие «соединились союзом любви и мира, через Господа и Спаса Нашего Иисуса Христа, Единородного Сына Божия». По словам другой молитвы, Христос «Сам заповедует, Сам и подает любовь» (Чл. в. Гальской и Испано–Готской). Но особенно знаменательна и выразительна молитва перед лобзанием мира так называемой Сирийской литургии св. Василия Великого, в которой выявляется вся намеченная связь идей. Вот эта молитва целиком: «Вечный Боже, вначале сотворивший людей для бессмертия, потом смерть, по зависти диавола вошедшую в мир, разрушивший спасительным пришествием Единородного Сына Твоего, Господа Бога и Искупителя нашего Иисуса Христа, и сделавший ее бессильною, и наполнивший землю небесным миром, Ты, Которого и воинства небесные славили, взывая, слава в вышних Богу и в человеках благоволение (Лк 2:14), исполни сердца наши благоволения Твоего, подающего мир, очистив их от всякой скверны и лукавства и от всякой непримиримой вражды, которая причиняет смерть, и удостой нас приветствовать друг друга миром со святым и божественным лобзанием, чтобы нам без всякой вины сделаться причастниками небесных и бессмертных даров Твоих через Господа нашего Иисуса Христа, через Которого Тебе принадлежит слава, честь и власть вместе с Всесвятым, благим, достопоклоняемым, Животворящим и равным Тебе по существу Духом Твоим, ныне и всегда и во веки веков». Тут в молитвенных формулах вскрывается перед нами все таинство домостроительства Божия о нашем спасении — творение человека для бессмертия, вхождение смерти в мир через зависть дьявола, вражда как причина, сущность смерти, как то, что «причиняет» смерть, подвиг Богочеловека, спасение вселенной через исполнение ее Божественным миром через внутреннее примирение во Христе всего существующего, полное обессиленье смерти во Христе, наше спасение как причастие «небесных и бессмертных даров» через Христа — вот главные звенья цепи Божественной любви к нам, как переживаются они в церковном религиозном опыте. Любовь и мир — онтологичны. Они зачинаются в самых глубинных недрах бытия. Но такая метафизическая внутренне глубинная природа Божественного мира не только не исключает, а напротив предполагает наличность внешнего, эмпирического мира и согласия в живущем. Лицемерие и ложь — молиться о внутреннем мире, утверждая и узаконяя внешнюю вражду — все равно между отдельными людьми или целыми народами. Церковь древняя — непричастна к этой лжи. Она по справедливости называлась в чинопоследовании некоторых литургий «обителью мира». Богослужение ее переполнено молитвами «О мире всего мира», о прекращении войн, о благоденствии стран и народов. Правда, молитвы о вселенском мире присущи и чинам современных наших литургий, но здесь они не только не отличаются полнотой и мощью древних образцов, но положительно парализованы в своей молитвенной силе противоположными по духу молитвами. Особенно это надо сказать о текущем моменте. Даже теперь, когда человечество бесконечно утомилось и изнемогает от пролитой крови, когда люди, совершенно чуждые христианству, говорят о грехе и ужасе братоубийства, когда папа Бенедикт XV рассылает по всему миру молитвы о прекращении войны между народами, — даже теперь в православных храмах к Богу любви по–прежнему воссылаются молитвы, призывающие проклятья и молнии Божественного гнева на врагов. Не то в древней церкви. Вот для примера очень древняя молитва из «литургии св. апост. Фаддея и Мария»: «Христе, мир горних и великое успокоение дольних, соделай, чтобы спокойствие и мир Твой господствовали в четырех частях света, особенно же в святой соборной церкви Твоей; соделай, чтобы священство имело мир с царством, прекрати войны до концов земли и рассей народы, желающие войн, чтобы нам наслаждаться тихою и мирною жизнью, во всяком благочестии и страхе Божием» (Собрание древних литургий, Т.4, стр. 25). А вот другая молитва не меньшей силы, взятая из «коптской литургии Василия Великого»: «Еще молим всемогущего Бога, Отца Господа Бога и Спасителя нашего Иисуса Христа. Просим и умоляем благость Твою, любящий людей. Помяни, Господи, мир единый сей Твоей святой, соборной и апостольской церкви, которая простирается от концов до концов земли; благослови всякий народ и страны. Мир тот небесный пошли в сердца наши, его и мир сей жизни благостно даруй нам; царей православных, войско, вождей, советников, народ весь и соседей наших, вход и выход наш огради всяким миром. О Царь мира, который все даровал нам, дай нам мир. Обладай нами, Боже Спаситель наш; ибо кроме Тебя мы не знаем другого и Твое святое имя призываем. Да живут же души наши Духом Твоим святым, и смерть греха да не господствует над нами, рабами Твоими, и над всем народом Твоим» (Собрание древних литургий, Т. З, стр. 56). Так молилась древняя церковь.
Вслед за молитвой мира в древнем литургическом каноне следует исполненный подлинно мистической красоты и силы обряд общего целования. В нем, с одной стороны, как бы выявляется наружу, восполняется, утверждается то, что открыто в словесных формулах предшествующих молитв, с другой — предваряется, прообразуется то, что будет до конца и в совершенстве реализовано в тайнодействе. Поэтому если «молитва о мире» есть приготовление к целованию, то и само целование есть приготовление к таинству. «Давайте целование любви и мира, чтобы вам быть готовыми (к принятию) святых тайн Божиих», — приглашает дьякон верных в Галликанской литургии (Собрание древних литургий, Т.4, стр. 106). А вместе с тем перед поцелуем верные молятся, чтобы Бог сделал их, недостойных, достойными сего целования. Надо признать, что литургический канон возносит поцелуй на небывалую высоту. «Святое», «божественное», «небесное» лобзанье — вот как чаще всего именуется он в древних чинах. В естественном порядке бытия — поцелуй высшее проявление духовно–телесной близости, даже здесь ему присуще нередко глубоко мистическое содержание, он выражает собою подлинно глубинное сближение, соприкосновение целующихся. Но полноту мистического смысла обретает поцелуй, как и все естество, только в недрах христианства. Здесь он делается прообразом, символом, естественным предварением благодатного объединения всех в единосущии, т. е. в единодушии и единоплотии. Молитвы литургии вскрывают эту символическую преобразовательную природу поцелуя. Так, в чинопоследовании так называемой Галликанской литургии Церковь обращается к вечному и всемогущему Богу, сделавшемуся краеугольным камнем, который соединил ангелов и людей, разделенных со времени греха, сделанного в начале, с молитвою о верных, о том, чтобы, как они соединяются друг с другом внешними объятиями, так никогда не было никакого разделения между теми, которые сподобились иметь образцом Бога с тех пор, как Он «облекся тем же человечеством» (Собрание древних литургий, Т.4, стр. 106).
По определению Тертуллиана, целование мира есть «запечатление молитвы». Для великого апологета христианства общая молитва без целования кажется чем‑то невозможным, бездейственным, неподлинным и небывалым, — «какое моление цельно без скрепы святым целованием?..» — спрашивает он, и тут же свидетельствует: «было ли жертвоприношение, после которого мы расходились бы без целования?»
Так был распространен обычай общего целования в древней церкви. У нас же этот обряд сохранился лишь для того случая, когда служат несколько священников, и совершается исключительно клириками. Вообще, по–видимому, момент дьяконского возгласа о любви, момент целования, собирания и объединения церкви был в древности исполнен захватывающей торжественности и потрясающей силы. Вот как описывает этот момент одна из молитв армянской литургии. «Христос среди нас явился и, будучи Богом вездесущим, присутствует ныне здесь, раздался голос, возвещающий мир, дана власть святого благовестия, церковь, объединилась, дарован вполне союз целования (по другому варианту — «церковь соделалась единым телом, и наше целование есть залог этого единства»), вражда удалена и разлилась любовь по всему миру. Ныне служители Божий, возвысивши свой голос, единомысленно воздайте хвалу единосущному Божеству, священнословцами которого являются серафимы» (Собрание древних литургий, Т.2, стр. 201, 97). В нашей же современной литургии этот момент потерял свою былую мощь. Он обессилел и изнемог, как обессилила и изнемогла любовь в нашей жизни.
Но молитвой перед целованием мира и самим обрядом целования не замыкалась тема о любви в литургическом каноне. Целование было лишь предварением, прообразом тайнодействия. В поцелуе верующие лишь соприкасались друг с другом, в таинстве они делались единосущными, взаимопроникали друг в друга. В Таинстве вся церковь являлась воистину как единоплотная, или единосущная, как многоединая во Христе. Тут любовь и «божественный мир», залоги которых давались верным в момент целования, реализовывались до конца.
Поэтому понятно, что в момент тайнодейства церковь опять возвращалась к теме молитвы мира, теме о любви, еще углубляя невыяснением таинственной природы евхаристического чуда. В нашей литургии св. Василия Великого молитва, непосредственно примыкающая к моменту тайнодействия, мы видели, как бы повторяет и углубляет дьяконский возглас: «нас уже всех, от единого хлеба и чаши причащающихся, соедини друг ко другу, во единого Духа Святого причастие». Мысль этой молитвы встречаем мы и в древних канонах. Но там она выражена в формулах порою очень близких к данной, но, несомненно, обладающих большей выразительностью и силой. Вот молитва из чинопоследования сирийской литургии св. Василия Великого: «Нас же причастившихся от одного хлеба жизни и чаши искупления, чтобы соединиться между собою (1 Кор 10:17), сподоби общения Святого Духа». Тут единство всех не только предмет молитвы, но и непосредственная цель совершаемого таинства. А вот что читаем мы в древнейших из дошедших до нас молитв литургий — молитве сохраненной в памятнике начала II–го века «Учение 12–ти апостолов»: «Как сей преломляемый хлеб был рассеян на холмах и соединен воедино, так да будет соединена Твоя церковь от концов земли в Твое царство, потому что Твоя есть слава и сила через Иисуса Христа во веки». Тут подчеркивается другой момент в образе совершения таинства — не причащение от одного хлеба, но единство самого хлеба, становящегося живою Плотью Христа. Как бы раскрытием внутреннего смысла этой именно литургической формулы являются слова епископа Карфагенского св. Киприана: «Как многие зерна, в одно собранные, смолотые и смешанные, один хлеб; так точно и все верующие составляют собою одно тело Христа — сего хлеба небесного, в состав которого да будем соединены и объединены и мы» (Цит. по книге Булгакова «О первохристианстве», сборн. «Два града», стр. 278).
Так полно и действенно развертывается в древних канонах тема о любви. Любовь как небесный мир, Божественное единосущие, жизнь Бога, открывающаяся в жизни мира, Христос как живой и Единственный источник этой любви, камень Единства и Царь мира, вражда как причина смерти, и мир как залог и онтологическое существо нетленного бытия, и, наконец, поцелуй как естественный символ и таинство Евхаристии как благодатная реализация тварного многоединства — вот круг идей древних молитв, в которых тема о любви находила свое отчетливое и бездонно–глубокое выражение.
Наш литургический чин не сохранил всего этого идейного богатства, и как в нашей жизни нашим грехом и неправдой любовь была вытеснена и затерта, так и в литургии тема о любви является неразработанной, нераскрытой в совершенстве, звучит лишь в отдельных возгласах. Но в Православии непроявленность начала любви была только историческим грехом, только фактическим несоответствием мистическому идеалу. В своей религиозной мистической глубине Православие все дышало, цвело началом любви и соборности. Поэтому и в литургии нашей тема о любви только свернулась, отошла на второй план, но все же живет и дышит в своей непроявленности. Не то в латинстве. Здесь отречение от любви было не только фактическим, но и идейным. Начавшись с «нравственного братоубийства» Запада над Востоком, латинство в дальнейшем дошло до полной замены начал соборности и таинства многоединства началом папизма, т. е. началом «дурного единства» сего мира. Латинство — опустошено в своем внутреннем существе. Православие — лишь непроявлено. Поэтому понятно, что из латинской литургии выпал совершенно дьяконский возглас о любви. Возглас священника о мире и обряд преподания его, совершаемые после момента тайнодействия, не заключают совершенно слов о любви и как по своему месту, так и по своей внутренней силе могут быть поставлены наряду со словами нашей «заамвонной» молитвы, а отнюдь не наряду с дьяконским призывом к любви.
Вслед за моментом внутреннего самособирания Церкви в любви в каноне следует момент выделения из внешнего мира через внутреннее очищение верных. Вслед за возгласом «Возлюбим друг друга» идет возглас «Двери, двери».
В Прощальной Беседе мы находим прообраз этого очистительного момента в омовении ног, предваряющем Беседу. Омовение ног, очищение учеников через самоуничижение Христа есть, с одной стороны, завершение долгого очистительного процесса, совершавшегося Христом в течение всей его деятельности через слово, с другой — введение в круг тем Беседы и необходимое приготовление к Евхаристии. «Если не умою тебя, не имеешь части со Мною» (Ин 13:8).
Но в каноне и этот момент ослаблен в своей внутренней силе, потерял свою былую мощь. По мере того, как наше христианство потускнело в нас, стерлась и та черта, которая некогда так резко отделяла христиан от мира, черта, которая в Прощальной Беседе проведена так определенно. «Они не от мира, как и Я не от мира» (Ин 17:14). Ныне возглас «Двери, двери» ни от кого не отделяет, потому что никого не очищает. Не так было прежде. В древней церкви причащались все находившиеся в храме, т. е. в миг тайнодейства все воистину делались единосущными с церковью и друг с другом. Поэтому перед тайнодейством каждый должен был самоопределиться — может ли он войти в единосущие с церковным телом, единоприроден ли с ним; тогда, очистившись до конца в срок покаяния, он сделается участником таинства, или он совсем чужой для церкви, тогда он не может быть сопричастником верных и должен оставить литургическое собрание. Оставаться на литургии и не причащаться было нельзя. В храме не могло быть пассивных слушателей. «Те из вас, которые не могут причаститься сего божественного таинства, да выйдут за двери и помолятся там!» Таков возглас диакона в древнем чине армянской литургии (Собрание древних литургий, Т.2, стр. 200). «Не–причащающиеся, изыдите», — читаем мы в эфиопской литургии (Собрание древних литургий, Т. З стр. 94). Литургия «Апостольских постановлений», относящаяся приблизительно к III веку, сохранила особую ектенью о «кающихся» и чин удаления их. «Кающиеся» — это были именно те, которые не причащались т. к. из верных не причащались только кающиеся. «Ты слышишь, — пишет св. Иоанн Златоуст, — как глашатай станет и говорит:"кающиеся, выйдите все". Кто не причащается, значит кается. Если ты из числа кающихся, то не должен причащаться». Зато все остающиеся были причастниками, даже отсутствующим верным диаконы относили на дом святые дары. (Есть что‑то бесконечно грустное в том, что теперь святая чаша так часто выносится из алтаря напрасно, и на призыв Церкви «со страхом Божиим и верою приступите» не откликается никто из верных. Есть какая‑то глубокая неправда в том, что мы все бываем отлученными от общения с Церковью в Евхаристии по нескольку месяцев, иногда по годам. Хорошо иронизировал св. Иоанн Златоуст над теми, кто под предлогом своего недостоинства ограничивался двукратным и однократным в год причащением. Святой отец говорил, что, если они недостойны, то не нужно им и однажды в год приступать к Святым Тайнам (см. Скабалланович М. Н. Толковый типикон 1 стр. 164). И, несомненно, всеобщее отлучение от причащения верующих не может не быть глубоко пагубным для их религиозной жизни. Несомненно, здесь лежит один из глубоких корней нашего общего религиозного бессилия, нашей безжизненности.) Поэтому в церкви первых веков каждая литургия была временем самоиспытания, суда над самим собой перед принятием святого причащения, этот суд был прежде всего делом личной свободы каждого из верных. Каждый сам должен был перед лицом живого Христа быть своим собственным судьей и своим судом предварить суд грядущий, нелицеприятный и страшный. Безграничной свободой, той свободой, которая там и только там, где Дух Господень, веет от слов апостольского завета: «Да испытывает же себя человек, и таким образом пусть ест от хлеба сего и пьет из чаши сей. Ибо, кто ест и пьет недостойно, тот ест и пьет осуждение себе, не рассуждая о Теле Господнем» (1 Кор 11:28, 29). «Раздробив Евхаристию, — говорит Климент Александрийский, описывая литургию, — по обычаю, некоторые предлагают каждому из народа самому брать часть ее, потому что каждому лучший судья в том, приступить или устраниться, его совесть, твердым основанием которой служит правая жизнь, совместно с соблюдением настоящего учения» (Собрание древних литургий, Т.1, стр. 50). Но церковная традиция испугалась этой безмерной свободы, она, как Великий Инквизитор, сняла с души верующих бремя свободного решения и приняла на себя страшную ответственность за отлучение христиан от Святых Тайн. Впрочем, есть основания думать, что в древней церкви было в обычае проверять голос личной совести голосом всей церковной общины, открывая свою душу перед лицом всех собравшихся братьев, вынося на суд церкви все потаенное и сокровенное в сердце. По дошедшим до нас скудным сведениям мы можем предполагать, что в глубокой древности не только Евхаристия, но и исповедь была ежедневной, причем совершалась она в несколько иной форме, чем теперь. Каждый открывал свое потаенное не только предстоятелю, но всей церковной общине, и суд, отпущение греха, отлучение от церкви, совершалось предстоятелем в согласии и от лица всего собрания. Духовный катарсис, очищение, сопровождалось при этом укреплением в любви и в вере, в верности Христову учению. В письме Плиния к Траяну, относящемуся к началу II века, мы читаем о христианах: «Они клянутся, что вся вина их и заблуждение состоит в том, что они имеют обыкновение сходиться в известный день перед рассветом (stato die ante lucem invicem) и петь попеременно друг с другом песнь Христу как Богу (car, emque Christo quasi Deo dicere secum invicem), а также обязывают себя клятвою (sacramentuo se obstingere) не на злодеяние какое‑нибудь, но чтобы не совершать ни воровства, ни разбоя, ни прелюбодеяния, не нарушать верности, не отказываться от залога, если бы это потребовалось» (Скабалланович М. Н. Толковый типикон 1, стр. 47). Комментируя это место письма, проф. Скабалланович пишет: «Для загадочного выражения Плиния:"обязываются клятвой"до сих пор не найдено в науке удовлетворительного объяснения. Понимать это буквально о клятве не позволяет общий взгляд христианства на клятву и отсутствие каких‑либо известий об употреблении общей клятвы за богослужением. Для обетов при крещении это выражение слишком сильно, да и не могло крещение совершаться на каждом утреннем богослужении. Довольно искусственно и такое объяснение, что здесь разумеется чтение слова Божия, в частности десятисловия, содержащего именно запрещение всех поименованных здесь грехов и в таком же порядке, чтение, к которому присоединилось увещание соблюдать эти заповеди, на каковое увещание (проповедь) собрание отвечало"аминь"и это было своего рода клятвою; обозначить таким термином чтение Священного писания и проповедь христиане могли, так как любили называть себя «воинством Христовым» militia Christi, а sacramento se obstingere обыкновенно означало воинскую присягу. Может быть, здесь разумеется какой‑либо обряд, вышедший впоследствии из употребления, но обряд, видимо, очень глубокий и потрясающий» (Скабалланович. Указ. соч., стр. 49). Гораздо определеннее аналогичное свидетельство Тертуллиана — вот оно: «Тут же (т. е. во время богослужения, что явствует из контекста) совершаются увещания, взыскания и произносятся приговоры божественные, так как у нас суд ведется весьма строго, как у людей, уверенных, что на них смотрит Бог; и вместе он принимается нами, как предварительное решение будущего суда, если кто позволит себе такой поступок, за который его надобно отлучить от общения в молитве в общем нашем собрании и от всякого священного с нами сношения» (Собрание древних литургий, Т.1, стр. 51). Несомненно, что здесь мы имеем описание исповеди, но исповеди общецерковной, исповеди, по форме совершенно отличной от той, что мы знаем теперь. На то же мы имеем указания в дьяконских возгласах некоторых дошедших до нас древних богослужебных чинов. «Друг друга распознавайте» — возглашает дьякон в литургии ап. Иакова. А вот возгласы из апокрифического памятника Ш–го века «Завещание Господа нашего Иисуса Христа» — «Смотрите да не кто нечестивый, да не кто нерадивый. Смотрите, кто не верит, пусть уйдет. Смотрите, как сыны света будем просить» (Скабалланович. Указ. соч., стр. 90). «Да никто в лицемерии, да никто против кого‑либо», — читаем мы в литургии Апостольских постановлений (Собрание древних литургий, Т.1, стр. 113). «Признавайтесь друг пред другом в проступках и молитесь друг за друга, чтобы исцелиться» (Иак 5:16), — пишет ап. Иаков в соборном послании. В одной из древнейших литургий, в литургии ап. Марка, мы находим молитву, в которой отображается церковное понимание завета Христа об исповеди. Из смысла этой молитвы явствует, что церковь считала, что право отпускать и не отпускать грехи дано всей полноте церкви, а отнюдь не одной иерархии. Вот эта молитва целиком (впрочем, текст этой молитвы поврежден и восстановлен по догадкам): «Владыка Господи Боже наш, избравший двенадцатисвещный светильник двенадцати апостолов и пославший их проповедовать во всем мире и учить Евангелию царства Твоего и врачевать болезнь и всякую немощь в народе (Мф 10:1), и дунувший в лица их и сказавший им: приимите Духа Святого Утешителя; кому простите грехи, тому простятся, на ком оставите, на том останутся (Ин 20:22, 23), так и на нас предстоящих рабов Твоих, при входе священнодействия с епископами, пресвитерами, диаконами, чтецами, певцами и мирянами, со всею полнотою святой, соборной и апостольской церкви; избавь их, Господи, от клятвы и проклятия, и от анафемы, и уз, и отлучения, и от части противника; и очисти наши уста и сердце от всякой нечистоты и от всякого порока, чтобы нам с чистым сердцем и чистою совестью приносить тебе фимиам сей, в приятное благоухание и в оставление грехов наших и всего народа твоего, благодатию и щедротами и человеколюбием единородного Сына, через Которого и с Которым тебе слава и держава, со всесвятым и благим и животворящим Духом, ныне и всегда и во веки веков» (Собрание древних литургий, Т. З, стр. 23).
Как бы то ни было, но не подлежит сомнению, что первохристианская литургия была исполнена не только молитвенного, но и морального пафоса, выявлявшегося в недошедших до нас образцах, которым была присуща чрезвычайная сила. Несомненно в ней был момент подлинного, глубинного, ноуменального катарсиса, через огни которого Церковь восходила к тайнодейству.
Возглас «Двери, двери» является лишь слабой тенью, слабым напоминанием об этом моменте.
Тема о Троице есть первая тема Прощальной Беседы. Здесь сокрыта ноуменальная первооснова Евхаристии, сюда обращено таинство своей божественной стороной. Тема о Троице неразрывно связана с темой о любви. Триединство — первообраз и вместе с тем первопричина человеческого многоединства — Церкви. Чин нашей литургии сохранил в совершенстве намечающуюся здесь мистическую связь. «Возлюбим друг друга» — начинает дьякон, а лик подхватывает: «чтобы мы могли единомысленно исповедовать Отца и Сына и Святого Духа, Троицу единосущную и нераздельную». Еще Хомяков указывал на глубочайший смысл этого возгласа, вскрывающий перед нами самое существо Православия. Любовь тут есть путь к познанию. Единосущие Троицы открывается единомыслию Церкви. Божественное, непонятное для тварного естества Триединство постигается лишь через отображение его в любовном многоединстве церковного тела. Любовь ведет к единомыслию, единомыслие открывает единосущие. Хорошо анализирует это место канона свящ. Флоренский в своей книге «Столп и Утверждение Истины». «Идея такого порядка богослужения — пишет он — ясна: любовь взаимная одна только и бывает условием единомыслия — единой мысли любящих друг друга, в противоположность с внешним отношением друг к другу, дающим не более, как подобномыслие, на котором основывается мирская жизнь, — наука, общественность, государственность и т. д. А единомыслие дает почву, на которой возможно совместное исповедание"омологисис"т. е. постижение и признание догмата единосущия"омоусия"в или посредством этого единомыслия мы касаемся тайны Триединого Божества» (Свящ. Флоренский. «Столп и Утверждение истины», стр. 86,87).
Так в любви открывается Триединство, в Триединстве утверждается, в него уходит своими ноуменальными корнями любовь. В полном согласии с духом Прощальной Беседы тема о Троице в нашем каноне раскрыта в совершенной полноте. В дьяконском возгласе о единомыслии в читаемом символе, в иерейском возгласе, которым начинается собственно литургический канон: «Благодать Господа Нашего Иисуса Христа, и любы Бога и Отца и причастие Святаго Духа буди со всеми вами», наконец, в начальной формуле первой литургической молитвы: «Достойно и праведно тя пети», особенно развитой в чине литургии Василия Великого, поющейся хором «Достойно и праведно есть…», — всюду здесь тема о Троице звучит законченно, торжественно и определенно. Но апогея своего развития достигает она в самый торжественный и возвышенный момент литургии (а вместе и центральный момент церковной жизни) — момент тайнодейства. Именно здесь яснее всего выявляется в нашей литургии до конца нетленное, мистическое совершенство и красота Православия. Сущность этого совершенства в том, что в Православии и только в нем одном сохранилась нетронутой, неповрежденной тайна Троицы, тайна многоединства, а следовательно, и тайна Церкви. Об этом свидетельствует литургия. Нет, быть может, ничего более знаменательного для существа Православия, как то, что молитвы момента евхаристического тайнодейства православной литургии не только возвращаются к теме о Троице, но как бы отображают в себе тайну многоединства. Воистину в этих словах, как некогда в Иорданской пустыне, «Тройческое явися поклонение». Православная литургия обращается в момент совершения Евхаристии к Богу Отцу, чтобы Он ниспослал Духа Святого на святые дары, являющие Собой Христа Спасителя. Так здесь как бы повторяется таинство домостроительства нашего спасения, совершаемое не одной какой‑либо Ипостасью Божества, но Единосущной и Нераздельной Троицей. Так и церковная душа воистину «светлеется Тройческим Единством, священнотайне». Как в зеркале отражает в своем таинстве тайну Божественной жизни и Божественного домостроительства о мире. Так в каноне выявляется в полноте смысл Евхаристии как вместилища Божественного Триединства, как нового космоса, жизнь которого всецело определяется изнутри тайной Троицы. Верность православного канона духу Прощальной Беседы здесь вместе с тем есть верность Православия Божественной первооснове Церкви, верность Пресвятой Троице. Интересно и глубоко поучительно обратиться здесь к латинской мессе. В ней в месте, соответствующем началу нашего канона (дьяконскому возгласу о любви и т. д.), мы совершенно не встречаем упоминания о Триединстве. Напротив, в латинской мессе все возгласы и молитвы этого места совершенно умалчивают о Троице. Дьяконский возглас выпущен, «Символ» читается раньше, иерейский возглас в начале канона гласит просто: «Господь с вами», наконец, первая литургическая молитва обращена не к Троице, а к Богу Отцу. То же видим мы в момент тайнодейства. И здесь, в противоположность всем древним образцам, латинский канон не вспоминает о Троице. Вследствие этого, конечно, и вообще существеннейшая часть канона в латинстве сделалась бездейственной. Мистический реализм, которым дышит канон Православия, иссяк в ней. Она сделалась бледной и невыразительной. Вслед за повторяемыми словами Спасителя о Евхаристии (момент произнесения их, как известно, считается в латинстве моментом тайнодействия) канон говорит: «Повели, да будет принесено сие руками Ангела Твоего на горний жертвенник Твой перед лице божественного величества Твоего, дабы всякий раз, когда мы будем принимать от сего жертвенного причастия святейшее тело и кровь Сына Твоего, мы исполнялись всякого небесного благословения и благодати чрез того же Христа Господа нашего. Аминь» (Собрание древних литургий, Т.5, стр. 131).
Эти расплывчатые и неопределенные формулы не удовлетворяют даже и среди самих латинян наиболее глубокомысленных и религиозно чутких. Вот что пишет по поводу их известный французский богослов отец Дюшен: «…эта молитва далека от определенности греческих формул. Тем не менее 1) она занимает структурно и по смыслу точно то же место, что и греческий эпиклесис, 2) это также молитва, обращенная к Богу и призывающая Его действовать в таинстве. Но в то время как выражения греческих литургий ясны и просты, римская литургия облекается здесь в символические формы. Эта молитва испрашивает, чтобы ангелы Господни приняли жертву на алтарь видимый и принесли ее… на алтарь невидимый. Направленность символического движения противоположна движению греческих формул: не Святой Дух нисходит к жертве, а ангелы Божьи уносят ее на небо. Но как в одном случае, так и в другом, как о теле и крови Христовых о жертве говорят только после ее сближения и соединения с действием Бога.» (Перевод наш — изд., цит. по собр. соч. Хомякова т. II изд. 5 стр. 543.)
Православие, в противоположность латинству, до конца сохранило нерушимым божественный смысл таинства, ту сторону Евхаристии, которая обращена к Божественному Триединству. Тема о Троице в ее отношении к Евхаристии в каноне звучит в духе и силе Прощальной Беседы и древних литургических образцов.
Вторая тема Прощальной Беседы — тема о Христе, Богочеловеке, и о спасении мира через Его подвиг. В современных канонах мы находим молитву, раскрывающую ту же тему. В литургии Василия Великого она пространна, в литургии Иоанна Златоустого очень сокращена. Невольно испытываешь какое‑то болезненное чувство, когда читаешь этот сокращенный вариант после полного. Такие нужные, такие важные, такие дорогие слова — и они выпущены, их нет. А ведь это слова о самом главном: о Христе, о Его деле, о Его жизни.
Что же касается молитвы литургического канона Василия Великого, то, несомненно, это одна из самых удивительных молитв нашей литургии. Тут как будто кристаллизировалась до конца вся церковная христология, и поражаешься завершенности, полноте и великолепию этих молитвенных формул. Каждая из них — это откровение и вместе с тем это живой памятник о той победе, которую Церковь когда‑то одержала над ересью. Дело Христа осознано было Церковью во всей глубине не сразу. Церковный организм переболел многими опасными и тяжкими недугами ересей прежде, чем обрел нужные слова и понятия, и вот литургическая молитва канона литургии Василия Великого родилась в результате этого многовекового религиозного опыта Церкви, поэтому в ней есть удивительная законченность, завершенность. Все слова как‑то необыкновенно прозрачны и вместе насыщены мистическим ароматом, совершенно адекватны своему содержанию. Нередко это просто формулы Священного писания, но они подобраны удивительно гармонично. И смысл их тот же, что и смысл формулы Прощальной Беседы — осуждение греха во Христовой плоти, оживотворение во Христе всех умирающих во Адаме, путь к воскресению, открытый для всякой плоти через воскресение Христа, наконец, исполнение всего Христом (да будет Сам, вся во всех первенствуяй), как конечная цель воскресения, — вот главнейшие моменты этой молитвы. Но если мы сравним теперь эту часть канона с соответствующей частью древних канонов, то заметим большое различие между ними, и не столько, быть может, в содержании, сколько в тоне. Молитва современного канона преисполнена догматическим пафосом, представляет кристаллизацию догматического сознания Церкви, молитвы древних канонов продиктованы непосредственным чувством, вырвались из охваченной молитвенным трепетом только что узревшей Христа церковной души. Возьмем для примера хотя бы канон литургии «Апостольских постановлений». Здесь мы не найдем законченных догматических формул, вся молитва точно выткана из антитез, в которых раскрывается основное противоположение Божественной славы, принадлежащей Христу как Богу, и глубины уничижения, принятой им добровольно для спасения мира.
«Свят Ты поистине и всесвят, Вышний и превозносимый во веки! Свят и Единородный Сын Твой Господь Наш и Бог Иисус Христос, Который во всем послужив Тебе, Богу своему и Отцу, в различном творении и промышлении не презрел погибающего рода человеческого, но после естественного закона, после пророческих обличений и ходатайств ангельских, когда люди извратили вместе с положительным и естественный закон… и готовы были почти уже совсем погибнуть все, Сам волею Своею благоволил — Создатель человека сделаться человеком, законодатель — подзаконным, архиерей — жертвою, пастырь — овцою… Образующий всех рождающихся — Он был во чреве Девы; бесплотный и воплотился, рожденный вневременно — родился во времени, жил свято и учил по закону, отгоняя от людей всякую болезнь и всякую немощь, совершая знамения и чудеса в народе, участвуя в пище, питье и сне — Он, Кто питает всех нуждающихся в пище и насыщает все живущее по благоволению (Пс 144:15–16).
И, по совершении всего этого, был схвачен руками беззаконных… много пострадав от них и подвергшись по Твоему попущению всякого рода бесчестию, был предан игемону Пилату, судим — Сам Судия, и осужден — Спаситель; Он был пригвожден ко кресту — бесстрастный, умер — бессмертный по естеству, и был погребен — животворящий, чтобы избавить от страдания и освободить от смерти тех, для кого пришел, расторгнуть узы дьявола и избавить людей от его обольщения — воскрес из мертвых в третий день и, пробыв сорок дней с учениками, вознесся на небеса и воссел одесную Тебя, Бога и Отца Своего» (Собрание древних литургий, Т.1, стр. 121).
Так развертывается в молитве основная антитеза, из которой вырастает христианство: «Слово стало плотью» (Ин 1:14). Перед церковным сознанием проходит вся глубина страдания и уничижения Божественной Плоти. Пройдя со Христом весь путь Его земного бытия, весь круг Его уничижения и славы, Церковь как к завершительному моменту подходит к Евхаристии, к воспоминанию об установлении таинства и к самому таинству. Для церковного сознания в Евхаристии выявляется весь подвиг Христа, вся жизнь Спасителя входит, врастает всем своим существом в сокровенную глубину таинства. Таинство это — Христос Страдающий, Христос воскресший, Христос, восшедший на небеса, Христос, грядущий в славе. Это воспоминание о Христовом уничижении и о Его прославлении, возвещение о Его смерти и исповедь Его воскресения. Здесь дело Христово выявляется в Его отношении к миру как цервопричина и основание нашего дерзновения к Богу. «Поминающе убо, Владыко, и мы спасительныя Его страдания, — обращается Церковь к Богу Отцу, — животворящий крест, трехдневное погребение, еже из мертвых воскресение, еже на небеса восшествие, еже одесную Тебе Бога и Отца сидение и славное и страшное Его второе пришествие, Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся. Сего ради, Владыка Пресвятый, и мы, грешнии и недостойнии раби Твои… дерзающе приближаемся к святому Твоему жертвеннику». Так совершение Евхаристии предваряется воспоминанием о подвиге Христа, и воспоминание о подвиге замыкается тайнодейством. Так развивается в каноне вторая тема Прощальной Беседы, тема о Богочеловеке.
Евхаристия одной стороной обращена к небу, к миру горнему, к Троице, другой — к миру дольнему, к земле, к твари. Канон выявляет в себе обе стороны таинства. Мы видели, что там, где он говорит о Божественной стороне Евхаристии, он совершенен и до конца верен духу Прощальной Беседы древнейших образцов. Теперь посмотрим, как развивается в нем та группа тем, которая говорит о Евхаристии как вместилище мира, и потому отображает в себе полноту тех связей, которые связывают космос с церковным сознанием, показывает, насколько вглубь и вширь пронизала церковность мировую данность. Поскольку наша церковная жизнь была внемирной, поскольку наша любовь была бездейственной, постольку и в нашем каноне замолкли те космические мотивы, которые звучали в нем когда‑то так громко. Вселенский, космический смысл таинства закрылся для нас, и наша литургия, наша Евхаристия перестала быть космической, вселенской, она сделалась «человеческой, слишком человеческой».
Посмотрим на начальные формулы нашего канона. В литургии Василия Великого вслед за формулой о Триединстве, открывающей канон, мы читаем: «От Него же (от Духа Святого) вся тварь словесная же и умная укрепляема Тебе, Богу Отцу, служит и Тебе присносущное воссылает славословие, яко всяческая работа Тебе. Тебе бо хвалят ангелы, архангелы, престолы, господствия, начала, власти, силы и много–очитии херувимы; Тебе предстоят окрест серафимы, шесть крыл единому, и шесть крыл единому; и двема убо покрывают лица своя, двема же ноги, и двема летающа, взывают един ко другому, непрестанными оусты, немолчными словословеньми. Победную песню поюще, вопиюще, взывающе и глаголюще. С сими блаженными силами Владыко человеколюбче и мы грешнии вопием и глаголем». И тут уже начинается вторая молитва, говорящая и о спасительном домостроительстве Божием, о человеке до пришествия Христа и о подвиге Богочеловека. В литургии Иоанна Златоуста вслед за формулой о Триединстве следует чрезвычайно сокращенная формула благодарения за промышление о спасении человека, отодвинутая у Василия Великого дальше и, наконец, слова об ангелах. Смысл этой части канона ясен. Здесь как бы повторяется мысль херувимской песни о соучастии чинов в святой трапезе. И только намеком звучит в литургии Василия Великого упоминание о работе, совершаемой для Бога всею тварью: «…яко всяческая работа Тебе». Между тем смысл этой молитвы в древних литургиях совсем иной. Здесь она имеет космический характер. Это как бы собирание всей тварной полноты в живое многоединство. То, что субъективно открывается верующим как любовь, то объективно есть Церковь, единосущие, многоединство. Реализуясь прежде всего в общине верных, это многоединство переливается за грани человеческого бытия и связывает человека со всей природой новой, подлинно–глубинной связью, научает любить мир, но не мирскою любовью, а тою любовью, которою «Бог возлюбил мир» так, что «отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную» (Ин 3:16). Прежде, чем приступить к тайнодействию, древняя литургия восстановляет эту порванную грехом связь человека с миром, переживает всю мировую реальность как Божье создание, как Богом данную, как родственную, сокровенно–близкую, благодарит за нее Бога и объединяется с ней в единстве любви. Залоги любви и мира, испрошенные еще пред началом канона для общины верных, тут приобретают подлинно космическую глубину и мощь. Пересмотрим для примера хотя бы соответствующую молитву литургии «Апостольских постановлений». Это молитвенное собирание всего космоса во всех его планах и сферах вокруг единой точки, единого центра, и этот центр — человек. Тема молитвы развивается как бы тремя кругами. Прежде всего, молитва охватывает в единстве любви всю полноту собственно природного бытия, видимую вне человека положенную природу. Тут пред нами выявляется самое существо древнехристианского мироощущения. Природа для этого мироощущения — храм, она вся исполнена Богом, пронизана Его лучами, на всем лежит печать Его творческой мысли, Его непрестающей любви. Человек — живой и подлинный образ Божественного величия. Молитва прозревает тайный смысл природных явлений — как любовное угождение человеку. Здесь открывается изначальное, царственное достоинство человека, изначальный порядок, иерархия сущего. Но открывая смысл явлений в их отношении к человеку, молитва вместе с тем полнозвучно свидетельствует о самоцельной красоте твари, незаметно становится она благоухающей поэмой, торжественным славословием тварного великолепия, гимном космической красоте… «Ты поставил небо, как кровлю, и раскинул его, как шатер (Ис 40:22, Пс 103:2), утвердил землю ни на чем, одною мыслию (Притч 3:19), соорудил твердь и устроил ночь и день; Ты извел свет из хранилищ, и сокращением его наводишь тьму для управления ночью (Быт 1:16), и начертал на небе хор звезд во славу величия Твоего; Ты сотворил воду для питья и омовения, живительный воздух для вдыхания и выдыхания, для произведения звука языком, ударяющим воздух, и для слышания, так как при содействии его слух воспринимает речь. Ты сотворил огонь для ослабления мрака, для удовлетворения нужд и для того, чтобы согревал нас и светил нам; Ты отделил великое море от земли и устроил его приспособленным к плаванию, а землю соделал удобною для хождения — то наполнил животными малыми и великими и эту населил кроткими и дикими, одел разными растениями, увенчал травами, украсил цветами и обогатил семенами; Ты сдержал бездну и очертил для нее широкое пространство — моря, полные соленых вод, но оградил ее пределами мельчайшего песка (Иер 5:22), то ветрами вздымаешь Ты ее до высоты гор, то расстилаешь ее, как равнину, — то приводишь в неистовство бурею, то украшаешь тишью, чтобы едущим на кораблях пловцам она стала удобною для путешествия. Ты опоясал созданный Тобою через Христа мир реками, наводнил потоками, увлажил неиссякаемыми источниками, и скрепил горами для прочности неподвижного пребывания грунта. Ты наполнил мир Твой и украсил его благовонными и целительными травами, животными многими и различными, сильными и слабейшими, ядомыми и рабочими, кроткими и дикими; шипениями пресмыкающихся, криками разнообразных пернатых, круговращениями лет, числами месяцев и дней, переменами времен года и переходами дожденосных облаков для произращения плодов, для поддержания животных, равновесия ветров, дующих, как им назначено Тобою (Иов 28:25), и для размножения растений и трав» (Собрание древних литургий, Т.1, стр. 118.)
Так Церковь, точно упоенная красотою Богом созданной природы, молится Богу, рассказывает Ему о Его же мире, присоединяется к космическому гимну, возвещает о великолепии вселенной. Во всем, даже в «шипеньи пресмыкающихся» улавливает церковное сознание отблески красоты. И сам человек является в своем неразрывном единстве с миром, как «гражданин мира». «И не только мир создал Ты, но сотворил и гражданина мира — человека, явив его украшением мира». Так и человек в этом почти непередаваемом по–русски выражении — «явив его украшением миру», воспринимается в категориях красоты. Тут начинается как бы второй круг молитвенного собирания мира. Если в первой части молитвы молитвенно объединяется вся вне человека положенная природа, то во второй объединяется все целокупное человечество. Тут в молитвенных формулах перед нами проходит вся история домостроительства и заботы Божией о человеческом спасении, вся история многочисленных и многообразных богоотступлений рода человеческого. И интересно, что в этой молитве грехи прошлого исторического человечества ощущаются как наши грехи, как то, что мы сделали, то, в чем мы виноваты. И милость Божия к тем уже отшедшим поколениям воспринимается как милость, нам оказанная, за которую мы благодарим. Так здесь человечество воистину воспринимается и переживается в своей целокупности, здесь мы видим как бы прообраз, первоисточник того мироощущения, которое так ярко формулировал Достоевский — «всякий и за все виноват».
Если первая часть молитвы говорит нам о религиозном восприятии видимой твари в древнем христианстве, о чувстве Бога в природе, то вторая не менее ярко свидетельствует о религиозном восприятии истории, о чувстве Бога в истории: «Ты, — обращается древняя церковь к Вседержителю, — Ты — всем людям создатель и податель жизни, и источник их нужд, и дарователь законов, и мздовоздаятель соблюдающим законы, и каратель их преступающих» (Собрание древних литургий, Т.1, стр. 120). Так Бог ощущается здесь, как Верховный Двигатель истории. Он — источник мирового богатства, мировой производительности и мощи: «Ты справедливо изгнал его (человека) из рая, — читаем мы в каноне, — но по благости не оставил его погибнуть совершенно; он был Твое создание, — а подчинив ему тварь, предоставил ему собственными трудами и усилиями снискивать пропитание, Сам же все зарождая, выращая и доводя до зрелости» (Там же, стр. 119). Так в церковном сознании живо и действенно переживаются неразрешимые антиномии бытия. Человек царственен, ему подчинена вся полнота твари, но он же — данник природы, обязанный искать себе пропитание «собственными трудами и усилиями». Он свободен и творчески одарен, но он же вместе с тем немощен, он — ничто перед лицом Дающего всему жизнь Бога.
В других древних литургических канонах мы находим соответственные молитвы о человеке: «В то время, как мы блуждали по распутьям, Ты искал нас и снова звал к себе разными способами» (Собрание древних литургий, 1.2, стр. 91). Этой формулой, взятой из Сирийской литургии св. Василия Великого, можно передать содержание этих молитв. В современных литургических чинах, в литургиях св. Василия Великого и Иоанна Златоустого, мы находим отзвуки этих древних молитв, заключающих в себе благодарение за ниспосланные человечеству милости. Но здесь человек является как бы оторванным от космоса. Молитва за человека не является продолжением молитвы за тварь… В древних канонах, в частности в анализируемом каноне литургии «Апостольских постановлений», человек мыслится в неразрывном единстве с природой, как «гражданин мира», молитвы о человечестве составляют как бы второй круг в цикле молитв за космос, за тварь. Первый круг — это круг собственно космический, молитва о видимой твари; второй — это круг антропологический, наконец, третий круг, круг серафический — тут и горний сотворенный мир ощущается как родственный, сокровенно близкий, интимно связанный с видимой природой неразрывной связью. Так, в анализируемой молитве выступает перед нами с необыкновенной яркостью мироощущение древних христиан, преисполненное чувством живого единства со всей тварью, со всем космосом во всех его планах и сферах. Вся природа ощущается здесь как бесконечно близкая человеку, все связи с ней, точно утерянные в потоке бывания, обретаются вновь и уплотняются в молитве. Весь космос объединяется, входит в предлежащую Божественную Плоть Богочеловека; евхаристическая жертва возносится уже не от лица человека только, но от лица всей собранной в единство твари. Молитвы других канонов, может быть, не так подробно, но несомненно выражают ту же идею молитвенного собирания космоса, предваряющего Евхаристию. Вот отрывок из чинопосле–дования сирийской литургии св. ап. Иакова: «Поистине достойно и справедливо, прилично и должно Тебя хвалить, Тебя благословлять, Тебя славословить, Тебе поклоняться, Тебя благодарить — Тебя, Творца всей твари видимой и невидимой, Кого хвалят небо и небеса небес и все воинства их, солнце и луна и весь сонм звезд, земля и моря и все, что в них, небесный Иерусалим, Церковь первенцев, написанных на небесах (Евр 12:23), ангелы, архангелы, начала, власти, престолы, господства, силы небесные и вышнемирные воинства небесные, многоочитые херувимы и шестокрылатые серафимы…». То же находим мы и в других канонах. Всюду здесь мы имеем подлинное религиозное восприятие мира, глубоко своеобразное, одинаково отличное как от языческого пандемонизма, так и от буддийского акосмизма. Вся христианская антропология вырастает в широком, беспредельном лоне этой космологии. Дело Христа здесь переживается как спасение всей твари, как Вселенская Евхаристия.
В нашей литургии, мы видели, космический пафос иссяк, космические мотивы почти совершенно замолкли. Евхаристия для нас уже не обнимает всей тварной полноты. В нашем религиозном сознании, в нашей литургии таинство так же свернулось, так же перестало быть вселенским делом, как и наше христианство. Но мало того, Евхаристия не только перестала быть вселенским, она перестала быть и общим делом. Таинство не только ушло от космоса, оно ушло от человечества, от церковной общины, оно скрылось от нас в алтарь, оно в своей благодатной силе одевает только священнослужителей. Величайший момент литургии всецело замкнут стенами алтаря, закрыт, прочно закупорен там. Свет от него, воистину Божественный и Нетленный, не иссяк, но льется к верующим не широким, трепетным, волнующим потоком, как лучи высоко стоящего солнца, но пробивается в щели, преодолевая на своем пути десятки ненужных, искусственно воздвигнутых преград. Действительно, ведь слова тайнодействия не только произносятся священником тайно в закрытом алтаре, но миряне даже не знают точно, когда они произносятся, когда Дух Святой нисходит на Божественные тайны. Не так было в древности. 'Евхаристия совершалась там от лица всего космоса, всей Церкви. Мы видели, как растет и ширится в древних литургических канонах пафос вселенской космической совершительной молитвы, достигающий своего апогея в момент тайнодейства. «Приветствуйте миром каждый своего ближнего с любовью и верою, приятными Богу, — восклицает дьякон в сирийской литургии ап. Иакова еще перед началом канона. — Иди с миром, пречестный иерей. Будем стоять благопристойно с молитвою, будем стоять со страхом и трепетом, будем стоять с смиренномудрием и святостию: ибо вот приносится приношение и является величие (Божие). Двери неба отверзаются и Дух Святый нисходит на эти святые тайны и почивает на них. Мы стоим на месте страшном, ужасном и предстоим с херувимами и серафимами; мы сделались братьями и общниками стражей (небесных) и Ангелов и вместе с ними совершаем служение огненное и духовное. Никто да не остается в узах (греховных), дерзая приступить к сим тайнам; ибо покров снимается и благодать ниспосылается и милости наливаются на каждого молящегося с чистым сердцем и доброю совестию» (Собрание древних литургий, Т.2, стр. 26). Так уже здесь совершение Евхаристии переживается как «общее дело», в котором действенно участвуют не только священнослужители, но и все верные, и небесное воинство. Не только силы небесные здесь невидимо служат с нами, но и мы «предстоим» с ними, совершаем служение огненное и духовное.
И в самый момент тайнодействия в древних литургиях священнослужитель возносит молитву от лица всей Церкви, всего верующего народа, и совместно с этим народом. Он только передает Богу вселенскую евхаристическую молитву. Он не остается ни на минуту одиноким перед лицом Бога, он неразрывен и неотлучен от церковного народа, и не он один, но и вся Церковь возвещает таинство смерти Богочеловека и спасения мира. Так, в уже цитированной сирийской литургии ап. Иакова священник, повторяя слова Христа, говорит: «Сие творите в Мое воспоминание; ибо всякий раз, когда вы будете есть хлеб сей и пить чашу сию, смерть Мою будете возвещать и воскресение Мое исповедовать, доколе Я не приду (1 Кор 11:24, 26)», — и весь народ отвечает ему: «Смерть Твою, Господи, мы воспоминаем, воскресение Твое исповедуем и второго пришествия Твоего ожидаем, просим у Тебя милости и благодати, молим об оставлении грехов, да будут милости Твои на всех нас!» (Собрание древних литургий, Т.2, стр. 24).
И далее священник тайнодействует от лица народа и Церкви. Вот, например, что мы читаем в литургическом каноне коптской литургии св. Кирилла Александрийского, ярко отражающей в данном случае дух, содержание и форму всех других древних литургий.
После Священнического возгласа «Ты тот, перед Которым мы предлагаем сии святые дары из того, что Твое, Отче Святый» (Собрание древних литургий, Т. З, стр. 67), соответствующего нашему «Твоя — от Твоих, Тебе приносяще о всех и за вся», дьякон говорит: «Поклонитесь Богу со страхом», — и потом опять молится священник, говоря: «Просим и умоляем благость Твою, Человеколюбец: не посрами нас верных, не отвергни нас, рабов Твоих, не отгони нас от лица Твоего и не скажи нам: не знаю вас, но дай воды глазам нашим, чтобы нам день и ночь оплакивать перед Тобою грехи наши; ибо мы — народ Твой и овцы стада Твоего. Истреби неправды наши, которые мы совершили волею или неволею, с веденьем или без веденья, тайно или явно, которые мы знаем или которые мы забыли, и которые знает Святое Имя Твое. Услышь, Господи, моление народа Твоего, воззри на воздыхания рабов Твоих; и за мои грехи или за нечистоты моего сердца не лиши народ Твой причастия Святого Духа Твоего».
Народ: Помилуй нас, Боже, Отче всемогущий. Священник обертывает свои руки покровом и делает знамение креста над народом и говорит возвышенным голосом: Ибо народ Твой и Церковь Твоя умоляют Тебя, говоря, — и тотчас обращает взоры к востоку. Народ: Помилуй нас, Боже, Отче Всемогущий; Священник: Помилуй нас, Боже, Отче Всемогущий. Дьякон: Поклонитесь Богу, Отцу Всемогущему. И дальше уже следуют молитва, и формулы призывания, являющиеся непосредственным продолжением этой общецерковной молитвы, произносимые хотя и священником, но от лица «мы» — всей Церкви, всего народа. И весь народ каждую формулу призывания завершает торжественным «Аминь».
Ясен смысл канона — весь народ тайнодействует, отображая собой в своем живом единстве всю Церковь, весь космос, все историческое человечество, поминаемое в первых молитвах канона. Молитвенный пафос древних литургий — это не пафос личной, индивидуальной религиозности, но пафос вселенский, всецерковный, пафос религиозности коллективной. Понятно поэтому, что по внутренней силе этого пафоса, по своему религиозному подъему древние литургии несравненно превосходят наши современные каноны. Этот подъем, все нарастающий и нарастающий от начала литургии, к моменту тайнодейства достигал силы чрезвычайной и вырывался вовне бурным и неудержимым потоком. Правда, ко времени сформирования литургических чинов церковь уже не ведала того экстатического, переливающегося через все грани богослужения, прерываемого глоссолалией, откровениями и пророчествами, о которых говорит апостол Павел в своих посланиях, но и тогда еще молитвенный подъем был подлинным, стихийным, захватывающим. Да, еще бы! ведь это весь народ молился. О внутреннем огне, исполнявшем древнее литургисание, свидетельствуют особенно ярко сохранившиеся в некоторых литургических чинах дьяконские возгласы. Ведь дьякон — это как бы соединяющее звено клира и народа. До него докатывается поток общецерковного подъема и в нем оформляется, в формулах его возгласов находит свое русло и вместе свою плоть.
Вот, например, отрывок из канона сирийской литургии ап. Иакова.
Дьякон: Как страшен настоящий час! Как ужасно, возлюбленные мои, то время, в которое живой и Святой Дух приходит с горних высот небесных, нисходит и почиет на сей Евхаристии, предложенной во святилище, и освящает ее. Присутствуйте же со страхом и трепетом, стойте и молитесь. Да будет с нами мир и ограждение от забот (действием) Бога — нашего общего Отца. Воскликнем и скажем трижды: «Кирие елейсон».
Священник, наклонившись, произносит призывание Святого Духа: Помилуй нас, Господи Боже всемогущий, и пошли Духа Твоего Святого, Господа животворящего, равнопрестольного с Тобою, и Равноцарственного Сыну, единосущного и совечного, глаголавшего в законе и пророках и в Новом завете Твоем, снисшедшего в виде голубя на Господа нашего Иисуса Христа на реке Иордане, снисшедшего и на святых апостолов в виде огненных языков.
Народ: Кирие элейсон (трижды).
Священник: Чтобы Он пришел и соделал хлеб сей телом животворящим, телом спасительным, телом небесным, телом, подающим здравие душам и телам, телом Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа во оставление грехов и в жизнь вечную принимающим его.
Народ: Аминь.
Священник: А то, что смешано в сей чаше, соделал бы кровию нового завета, кровию спасительною, кровию животворящею, кровию небесною, подающею здравие душам и телам, кровию Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа во оставление грехов и в жизнь вечную принимающим его.
Народ: Аминь.
Сравните этот весь пламенеющий, бурлящий, огненный канон с каноном наших современных литургий. И в нашем каноне молитва возносится от лица Церкви; в ней употребляется множественное лицо и говорится «мы». «Еще приносим Тебе сию словесную и бескровную службу и просим и молимся и умоляем: ниспосли Духа Твоего Святаго на нас и на предлежащие дары сия», — так молится священник, но несомненно здесь нет той определенности,. той очевидности в общецерковном характере таинства, какую встречаем в древних канонах. Здесь молитва в самый торжественный момент развивается в форме диалога между священником и дьяконом. Далее наш канон рассечен в самой сердцевине, в самом существенном месте и в составе его сделана вставка. Между приведенной только что молитвой и формулами призывания вставлен троекратно читаемый священником тропарь третьего часа, перемежающийся с дьяконскими возгласами: «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей» и «Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене». Тропарь третьего часа несомненно дисгармонирует с молитвенным содержанием канона: он обращен к Спасителю (апостолам Твоим), в то время, когда весь канон обращен к Богу Отцу. Он нарушает и логическую и эстетическую стройность канона, но он как бы заменяет собой, психологически соответствует тем бурным и непосредственным проявлениям религиозного подъема, который, как мы видели, стихийно врывались порой в составе древних канонов. Но, несомненно, он не равнозначителен им по силе… Дьяконские же возгласы нашего канона исполнены индивидуального религиозного пафоса. Они говорят о грехах священнослужителей, молят об их очищении, а не об очищении всех верных. Правда, и в древних канонах мы видели, священник молится о своем очищении, но вместе с тем тогда же непременно и об очищении всех верных.
Итак ясно, что наш канон мистически и догматически совершенный, психологически не совсем верен духу древних образцов. Он отразил в себе тот внутренний сдвиг от коллективизма к индивидуализму, который произошел в веках в недрах христианства, он отразил в себе вековое стремление к клерикализму, свойственное и нашей иерархии, украденное ею у латинства.
В древнейшую пору право активного участия в богослужении принадлежало каждому из верных. Мы имеем об этом авторитетнейшее свидетельство ап. Павла: «Итак что же, братия? — пишет он. — Когда вы сходитесь, и у каждого из вас есть псалом, есть поучение, есть язык, есть откровение, есть истолкование: все сие да будет к назиданию» (1 Кор 14:26). Различные дарования Духа, по учению Апостола, даются различным членам Церкви, и носителем всей полноты благодати, силы, действующей в богослужении, является отнюдь не иерарх, но все церковное тело: «Каждому дается проявление Духа на пользу. Одному дается Духом слово мудрости, другому слово знания, тем же Духом; иному вера, тем же Духом; иному дары исцелений, тем же Духом; иному чудотворение, иному различение духов, иному разные языки, иному истолкование языков. Все же сие производит один и тот же Дух, разделяя каждому особо, как Ему угодно. Ибо как тело одно, но имеет многие члены, и все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело, так и Христос» (1 Кор 12:7—12). То же мы встречаем в других древних памятниках. Так, например, «Учение 12 апостолов» разрешает пророкам во время литургии говорить благодарения «сколько они хотят» (Скабалланович. Указ. соч., стр. 27).
Учительствовать в древней церкви могли опять‑таки не одни иерархи. Здесь учительствовать мог по личному усмотрению каждый, кто чувствовал к этому способность и призвание свыше. Наконец, и чтецами Священного писания являлись в древности совсем не представители клира, а чтецы из мирян.
Только по прошествии веков вся полнота церковной активности перешла в руки обособившейся от мирян иерархии. Произошло дело печальное, антицерковное, губительное для самого существа Церкви. И в том, что мы допустили эту узурпацию церковной активности, отдав ее из наших рук иерархии, наш исторический грех.
Заключительная часть канона — это поминовение от лица Церкви всех и вся, всех живых и мертвых, ближних для Церкви и дальних.
Это поминовение отнюдь не равнозначительно тому молитвенному собиранию космоса, которое имело место в первой части канона. Там церковь объединяла космос, чтобы вознесли молитву Богу, там она восходила от мира к Богу, там она благодарила и благословляла Божественное Имя. Здесь она нисходит от Бога к миру и, нисходя, обретает и утверждает в мире живую и неумирающую личность в каждом живом существе. Это поименное поминовение всех есть именно утверждение личности как начала вечного, неумирающего и богоподобного. Здесь церковь не благодарит, но поминает всех, т. е. включает всю полноту верных в живое Тело Христа, благоухающее в потире, для каждого находит там его место.
Через поминовение Церкви мы все входим в ноуменальные недра памяти Божией, приобщаемся к подлинному вечному бытию. Мы делаемся соучастниками Христовой Плоти, живыми членами Ее, причастниками божественной полноты и прославленной, одухотворенной, новой, явившейся в Христовом воскресении телесности. Таков смысл церковного поминания. Через его посредство параллельно миру феноменов, миру суеты и тленности, утверждается мир ноуменов, мир Христовой Плоти. Поскольку мы поминаемся Церковью, мы уже укореняемся ноуменальными корнями души в этом Горнем Иерусалиме, сходящем с неба.
Мы «воцерковливаемся», если можно так выразиться. В эмпирическом подвиге духовного возрастания мы потом лишь раскрываем горы души, чтобы они исполнились до краев ароматом церковности, насквозь прониклись ею. Только через такое поминовение наша личность обретает свое высшее утверждение, реализует в себе Божественный образ вечного всеединого бытия.
Особенно нужно и важно это поминовение мертвым. В нем зачинается и частично совершается то «общее дело» воскрешения отцов, о котором так много и так глубоко писал Н. Ф. Федоров, и совершается не образно, не символически, но реально, действенно, хотя только в ноуменальном метафизическом плане.
Мертвый, выключенный из жизни, потерявший живой орган своего единения с миром, которым была его плоть, вне памяти церкви делается «духом, не имеющим плоти и костей», призраком, тенью. Вместе с плотью он теряет и прочную опору бытия, почву, на которой стоял, и потому жизнь его — это только слабый отзвук, слабое отображение полнозвучной жизни земли.
Не то в Церкви. Тут отлученный от мира вновь приобщается к жизни его в церковном поминовении, но только в ноуменальном, мистическом плане. Он обретает утерянную связь с плотью, утерянную телесность, но уже не в недрах тлеющего и раздельного мира, а в недрах всеединой Плоти Христа.
Поэтому воскрешение мертвых, воскрешение последнего дня будет только реализацией, выявлением до конца тех ноуменальных связей, которыми каждый из нас связан с Телом Христа. В этом Теле мы уже совоскресли, наше воскресение только не проявлено до конца. Каждая литургия, как и каждое приобщение Св. Тайн, углубляя и укрепляя нашу связь со Христовым Телом, тем самым реализует в нас воскресение.
«Истинно, истинно говорю вам, — так говорил Христос, — если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни. Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную; и я воскрешу его в последний день. Ибо Плоть Моя истинно есть пища, и Кровь Моя истинно есть питие. Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне, и Я в нем. Как послал Меня живый Отец, и я живу Отцом, так и ядущий Меня жить будет мною. Сей‑то есть хлеб, сшедший с небес. Не так, как отцы ваши ели манну и умерли: ядущий хлеб сей жить будет вовек» (Ин 6:53—58).
Но кого же и как поминает Церковь после тайнодейства? На составе и порядке поминовения опять‑таки отразился вековой грех исторического православия. Прежде всего в каноне в льстивых и раболепствующих выражениях поминается верховная власть. Дух подчинения и рабства, трусливого преклонения перед власть имущими настолько силен в историческом, скажем, традиционном и официальном православии, что просочился в самую глубину, в самую сердцевину культа — в литургию. Литургия наша, в частности канон, до последних дней, т. е. до переворота, носила в себе ярко выраженные следы цезарепапизма, той мистической идеологии самодержавия, которую еще так недавно развивали у нас многие виднейшие представители богословия, иногда, безусловно, искренно, а иногда и явно лицемерно. Вспомним хотя бы молитву, заключающую утреню — «Утверди Боже», — где так кощунственно государь поминался прежде «святой православной веры» и православных христиан, где верные должны были молиться о том, чтобы он, человек смертный и временный, был утвержден «во век веки» (На эту молитву мне указал проф. П. П. Кудрявцев). Это ли не цезарепапизм? А анафематствование в день Торжества Православия всех утверждающих, что цари наши не Божиим произволением, а своею волею на царство постановляются? А эти бесчисленные и бесконечные поминовения «благочестивейшего» во всех ектеньях и в многократных молитвах? Не то же ли и в каноне? Возьмем хотя бы канон Василия Великого: опять «благочестивейший», опять «его же оправдал еси царствовати», «осени над главою его в день брани, укрепи его мышцу» и т. д. И как все это не пропорционально велико сравнительно со всем остальным чинопоследованием поминовения! Если заглянем теперь в древние каноны, то мы увидим, что здесь молитвы о царях и правительствующих очень кратки, они совсем теряются в длинном поминании.
Вот, например, что мы читаем в соответствующем месте литургии так называемых «Апостольских постановлений»: «Еще просим Тебя, Господи, о царе, и правительствующих, и о всем воинстве, чтобы мирно было положение наше, дабы в тишине и единомыслии проводя все время жизни своей, мы прославляли Тебя через Иисуса Христа, надежду нашу»(Собрание древних литургий, Т.1, стр. 127), — так и в других литургиях. Далее эти молитвы почти всегда сопровождаются прошениями о том, чтобы Господь покорил Себе всех царей и правителей земных. «Покори их самих под иго Твоего царства» (Собрание древних литургий, Т.2. Сирийская литургия св. Василия Великого, стр. 100), «Обрати сердце царей властвующих во благо нам» (Собрание древних литургий, Т. З. Общая Эфиопская литургия, стр. 102), — вот что мы постоянно встречаем здесь. Ныне же у нас дух сервилизма прочно укрепился в церковном сознании и в литургии. И после переворота все осталось по–старому в богослужении, если не считать чисто внешних механических перемен. По–прежнему литургия свидетельствует о покорности и раболепстве церкви. Мы не говорим уже об этом бесчисленном поминовении власти, не говорим уже о том, что опять власть всюду на первом месте, не говорим о таких курьезах, как провозглашение многолетия «временному правительству» или молитва «утверди Боже временное правительство во век века», не говорим даже и о льстивой формуле «благоверное временное правительство» (один из членов этого «благоверного» правительства, Чернов, министр земледелия, сказал недавно неслыханную на Руси по кощунству речь о «земной троице»), но самое это поминовение «Богохранимой державы Российской» — приемлемо ли оно для религиозного церковного сознания? Может ли церковь молиться за «державу», т. е. государство? Стихия государства, как и стихия власти, — языческая, она лишь терпится в церкви, но отнюдь не может быть Церковью освящена и благословляема. Церковь может молиться за страну, молиться за тех, кто у власти, или за тех, кто в государстве, ибо на их плечах лежит тяжелый. груз работы — послушания последствиям первородного греха, груз работы в атмосфере нелюбовной и жесткой, но молиться об институтах власти и государства церковь не может. Так и звучат слова ап. Павла: «Итак прежде всего прошу совершать молитвы, прошения, моления, благодарения за всех человеков, за царей и за всех на каноне начальствующих, дабы проводить нам жизнь тихую и безмятежную, во всяком благочестии и чистоте; ибо это хорошо и угодно Спасителю нашему Богу, Который хочет чтобы все люди спаслись и достигли познания истины» (1 Тим 2:1—4). Апостол тоже заповедает молитву за людей, стоящих у власти, но отнюдь не за институт власти. Такие же молитвы за людей находим мы во всех древнейших литургических памятниках, молитва же за государство — «державу» — есть что‑то неслыханное и небывалое в церковной практике.
Вслед за молитвой о власти идет молитва о воинстве. Надо с удовлетворением заметить, что в каноне нет термина «христолюбивое воинство». Но зато термин этот буквально переполняет все ектеньи литургий. Надо сказать, что в древнейших литургиях термин «христолюбивый» прилагался не к воинству, а к народу (Собрание древних литургий, Т. З. Литургия ап. Марка, стр. 39), и только отсюда, вероятно, он был перенесен на воинство. Что касается остального чинопоследования поминовения, то тут надо сказать, что молитва канона литургии Иоанна Златоустого сокращена и урезана до невозможности. Из нее выброшены все наиболее трогательные прошения. Своей лаконичностью эта молитва резко отлична от всех древних образцов, тут точно Церкви некогда помолиться за живых, так нуждающихся в молитве членов, точно она торопится куда‑то. И это звучит нелюбовно. Иное дело литургия св. Василия Великого. Там чин поминовения охватывает как будто всю полноту церковного тела, не забывает самых далеких и малозаметных, и потому он так трогает и умиляет. Полнота этого чина приближается к полноте древнейших поминальных литургических чинов и отличается от последних разве в деталях.
В древнейших чинах здесь, как и везде, больше интимности, задушевности и непосредственности. Вот, например, молитва из чинопоследования литургии ап. Марка: «И молимся и просим Тебя, Человеколюбивый, Благий. Помяни, Господи, святую и единую, соборную и апостольскую Церковь, от концов земли до концов ее, все народы и все паствы Твои.
Мир небесный даруй сердцам всех нас, также и мир сей жизни дай нам. Царя, воинство, начальников, советы, народы, соседей, входы и исходы наши устрой во всяком мире.
Царь мира, даруй нам Твой мир в согласии и любви; владей нами, Боже, другого, кроме Тебя, мы не знаем, Твое имя именуем, оживотвори души всех нас, и не преодолеет смерть греха нас и весь народ Твой. Больных из народа Твоего, Господи, призрев милостию и щедротами, исцели.
Отстрани от них и от нас всякую болезнь и немощь, духа слабости отгони от них. Лежащих в продолжительных болезнях восстанови. Мучимых духами нечистыми исцели. Находящихся в темницах или в рудокопнях, или под судом или в осуждении, или. в ссылках, или в горьком рабстве, или изнуряемых налогами, всех помилуй, всех избавь; ибо Ты — Бог наш, разрешающий связанных, исправляющий расслабленных, надежда безнадежных, восстановление падших, пристань обуреваемых, отмститель угнетаемых; всякой душе христианской, страждущей и притесняемой, подай милость, подай облегчение, подай отдохновение. Также и наши, Господи, душевные болезни исцели, телесные немощи уврачуй, Врач душ и тел, призревающий всякую плоть, призри и исцели нас посредством врачества Твоего. Путешествующим братьям нашим или имеющим путешествовать на всяком месте сопутствуй; или по суше, или по рекам, или озерам, или дорогам или каким бы то ни было образом совершающих путь, всех везде приведи в пристань спокойную, в пристань спасительную; удостой быть их соплавателем и со–путником; возврати родным их радующимися, здоровыми здоровым. Также и наше, Господи, странствование в сей жизни сохрани невредимым и необуреваемым до конца. Дожди благотворные обильно ниспошли на места, имеющие потребность и нужду (в них). Возвесели и обнови нисшествием их лицо земли, чтобы она оживилась каплями их, произращая. Речные воды подними до собственной меры их; возвесели и обнови восшествием их лицо земли. Протоки ее наводни, умножь произведения ее. Плоды земные благослови, Господи, сохрани целыми и невредимыми для нас, возведи их для нас в семя и в жатву, благослови и ныне, Господи, увенчание года благости Твоей (Пс 64:12) для бедных народа Твоего, для вдовицы и для сироты, для пришельца, для всех нас, надеющихся на Тебя и призывающих святое имя Твое. Ибо очи всех уповают на Тебя, и Ты даешь пищу их в свое время (Пс 144:15). Дающий пищу всякой плоти, исполни радости и веселия сердца наши, чтобы всегда имея всякое довольство мы изобиловали всяким добрым делом, во Христе Иисусе Господе нашем» (Собрание древних литургий, Т. З, стр. 33, 34).
В этой удивительной молитве особенное внимание обращает на себя столь характерная для всех древних канонов настойчивая молитва о всех народах и о мире с ними и между ними. Знаменательно также и отношение к природе в молитве, и здесь природа воспринимается как живая, как близкая, родственная человеку. В некоторых канонах растения и плоды «поминаются» наряду с живыми существами. «Помяни, Боже, и народ Твой, надеющийся на Твои милости, и сохрани в мире домы их. Помяни, Боже, также и растения и плоды земные, пошли нам благовременные дожди, и даруй венец лету благословением Твоим, Всемилостивый, и повели земле, чтобы она приносила плоды свои, ибо они все к Тебе обращены». Такова молитва сирийской литургии Василия Великого (Собрание древних литургий, Т.2, стр. 98). Отмечая ту полноту, которой отличается чинопоследование поминовения в нашей литургии Василия Великого, нельзя в то же время не отметить, что это полнота в поминовении вообще далеко не свойственна нашим литургическим чинам. В то время как прошения о власти чрезвычайно многочисленны и многословны в наших ектеньях, многие из «труждающихся и обремененных», о которых так горячо и умиленно молилась древняя церковь, совершенно в них позабыты. Прежде было не так. «Нет, по–видимому, такого состояния, которое не привлекало бы к себе внимания представителей церкви и не окружалось ее молитвенною любовью», — пишет проф. Экземплярский (В. Экземплярский «Евангелие и общественная жизнь», Киев 1913 г. стр. 33). Вот для примера ектенья из литургии Апостольских постановлений. Не могу отказать себе в удовольствии привести ее целиком: «О мире и благостоянии мира и святых церквей помолимся, чтобы Бог всего даровал нам непрестанный и неотъемлемый мир свой, чтобы сохранял нас провождающими жизнь в полноте добродетели по вере. О святой вселенской и апостольской Церкви, от концов до концов сущей, помолимся, чтобы Господь соблюдал и сохранял ее непотрясаемою и непоколебимою до кончины века, основанною на камне (Мф 16:18). И о здешней святой области помолимся, чтобы Господь всего сподобил нас неослабно стремиться к пренебесной Его надежде и воздавать Ему непрестанный долг моления. О всем поднебесном епископстве верно преподающем слово истины Твоей (2 Тим 2:15) помолимся, чтобы милосердный Бог даровал их святым церквам своим здравыми, честными, долгоденствующими, и ниспослал им почтенную старость в благоверии и праведности. И о пресвитерах наших помолимся, чтобы Господь избавил их от всякого недостойного и лукавого дела и ниспослал им пресвитерствовать во здравии и с честию. О всем во Христе диаконстве и служительстве помолимся, чтобы Господь дал им служить безукоризненно. О чтецах, певцах, девствующих, вдовствующих и сиротах помолимся. О живущих в супружестве и чадородии помолимся, чтобы Господь помиловал всех их. О евнухах, праведно шествующих, помолимся; о подвизающихся в воздержании и благоговении помолимся, о приносящих плоды во святой церкви и делающих бедным милостыню помолимся и о приносящих жертвы и начатки Господу Богу нашему помолимся, чтобы всеблагой Бог вознаградил их пренебесными Своими дарами и воздал им в настоящем во сто крат (Мф 19:29) и в будущем жизнь вечную, и даровал им вместо временного — вечное, вместо земного — небесное. О новопросвещенных братьях наших помолимся, чтобы Господь укрепил их и утвердил. О страждущих в болезни братьях наших помолимся, чтобы Господь избавил их от всякой болезни и всякой немощи и возвратил их святой своей церкви здоровыми. О плавающих и путешествующих помолимся; о находящихся в рудокопнях, и в ссылках, и в темницах, и в узах за имя Господне помолимся; об изнуряемых тяжким рабством помолимся; о врагах и ненавидящих нас помолимся; о гонящих нас за имя Господне помолимся, чтобы Господь, укротив ярость их, рассеял гнев их против нас. О внешних и заблудших помолимся, чтобы Господь обратил их. Младенцев церкви помянем, чтобы Господь, усовершив их в страхе Своем, привел их в меру возраста. Друг о друге помолимся, чтобы Господь соблюдал и сохранял нас своею благодатью до конца и избавил нас от лукавого и от всех соблазнов (со стороны людей) делающих беззаконие, и спас в Царство Свое пренебесное. О всякой душе христианской помолимся. Спаси и восстанови нас, Боже, милостию Твоею. Встанем. Помолившись усердно, самих себя и друг друга предадим живому Богу через Христа Его» (Собрание древних литургий, 1.1, стр. 107–109). Воистину, сердце древней церкви было всеобъемлющим, оно обнимало всех, и ближних и дальних. Молитва Церкви, мы видим, проникала во все уголки жизни, несла свет, спасение и любовь и к больным, и к страждущим, и в темницу, и в рудники. Рабы и свободные, младенцы и старики, внешние и дети Церкви, живущие в супружестве и подвизающиеся в воздержании — все были своими для Церкви, о всех она предстательствовала, никого не забывала. Воистину безмерна была ее любовь. Ныне эта любовь явно оскудела. Только о сильных мира возносятся частые и непрестанные молитвы. Все же другие моления сокращены и урезаны.
До сих пор, говоря о совершении Евхаристии, я говорил все время о «литургических канонах», т. е. о так или иначе завершенных и постоянных формах богослужения. Но эпохе, в которую совершение Евхаристии вьшилось в определенные и более или менее постоянные формулы, в «каноны», которые в свою очередь приурочились к известным временам, срокам и местам, этой эпохе предшествовали бурные, трепетные эпохи первохристианства, насквозь харизматичные, благодатные, без конца свободные, творческие, не вмещающиеся в определенные формы.
Особенностью богослужения в это время является его неразрывная связь с жизнью, со всем потоком бытия. Богослужение принципиально не отличалось от этого потока. Ярче всего эту связь богослужения с жизнью показывает нам тот факт, что Евхаристия в первые века христианства совершалась на тех же собраниях, на которых принималась и обыкновенная пища. Тут обыкновенная вечеря, обыкновенный ужин превращались в божественный праздник любви; стихийный процесс насыщения переходил, претворяясь в таинственное, благодатное чудо Евхаристии, замыкаясь и освящаясь Ею. Деяния апостолов говорят о христианах, что они «каждый день» «преломляя по домам хлеб, принимали пищу в веселии и простоте сердца» (Деян 2:46). О таком же совершении Евхаристии совместно с принятием пищи на вечерях пишет и ап. Павел в послании к Коринфянам (1 Кор 11:20—34), о том же свидетельствует и «Учение 12 апостолов». Тут мы встречаемся с древнейшими из известных нам евхаристическими молитвами, где благодарение за пищу сплетается с благодарением за духовные дары, данные в Святых Тайнах. «Благодарим Тебя, Отец Святой, за Твое святое имя, которое Ты вселил в сердцах наших, за ведение, и веру, и бессмертие, которые Ты явил нам через Иисуса, Отрока Твоего. Тебе слава во веки. Ты, Владыка Вседержитель, сотворил все ради имени Твоего, пищу же и питие Ты дал людям в наслаждение, дабы они возблагодарили Тебя, потому что Ты всемогущ. Тебе слава во веки» (по ст. Булгакова «0 первохристианстве»)
Конечно, такое введение таинства в поток натурального процесса грозило серьезной опасностью. «Пища тленная» и забота о ней могли отодвинуть на второй план в сознании верующих Пищу Нетленную. И обличения ап. Павла, направленные против коринфян, показывают, что подобный факт имел место в церковной жизни. О таких явлениях свидетельствует и ап. Иуда в соборном послании, где он грозно обличает тех «мечтателей», которые «оскверняют плоть» (Иуд 8) и «бывают соблазном на… вечерях любви, пиршествуя… без страха утучняют себя» (Иуд 12). Но частичные злоупотребления, встречавшиеся в церковной практике, не могли умалить того громадного значения, какое имели в жизни Церкви «вечери любви», или «агапы», на которых Евхаристия совершалась совместно с принятием пищи. Здесь естественное любовное братское общение верующих бездонно углублялось участием в общей Евхаристии, где, причащаясь от одного хлеба и от одной чаши, все становились единосущными, единомысленными и единоплотными. В то же время лучи святого Таинства не только озаряли мистическую глубь церковного многоединства, но проникали и на эмпирическую оболочку бытия, пронизывая и просветляя ее своим благодатным светом. Самый процесс насыщения, слепой и стихийный, делался священнодействием, «вкушением во славу Божию» и, замыкаясь Евхаристией, претворялся в ней в живое чудо приобщения к просветленной и обоженной плоти мира. Св. Климент Александрийский так выясняет сокровенный смысл «вечерей любви»: это, по его словам, «прекрасное, спасительное учреждение Логоса… Агапа — поистине небесная пища, пиршество Слова… И если ты любишь Господа Бога твоего и ближнего твоего, то это праздничное и блаженное торжество, имея свойства небесного, происходит уже как бы на небесах. Агапы — дело чистое и достойное Бога, и их цель — вспомоществование. Радости вечерей любви вследствие участия в них многих действуют на любовь оживляющим образом, они предчувствие радости вечной… Что так именно должно участвовать на агапах открывается из того, что при этом мы принимаем пищу Христову (Скабалланович. Указ. соч., стр. 76»).
Христианское богослужение в эпоху первохристианства было до конца свободно: оно не ведало даже определенных формул. Молитвословие было насквозь харизматично. Дух Святой, наполнявший до краев сердца верных, Сам ходатайствовал за них «воздыханиями неизреченными» (Рим 8:26). Он, Который «дышит где хочет», говорил устами того из верных, кого избирал. Так не священники и не дьяконы, но весь церковный народ являлся совершителем и не только совершителем, но, по благодати Духа, и творцом богослужения. Поразительную картину такой общественной, благодатной и творческой молитвы рисует ап. Павел в 1 Послании к Коринфянам. Мы видим здесь, как потоки благодати, переливаясь за края сознания верующих, не вмещались ни в какие грани, проливались в бурном экстазе, порой проявляясь в формах, какие неведомы дальнейшей истории богослужения. Как преподобный Ефрем Сирин молился к Богу — «ослаби ми волны благодати Твоея», — так ап. Павел должен был умерять безудержный экстатический порыв пламенеющих в молитве. Но, стремясь сохранить гармоничную стройность в молитве, апостол отнюдь не идет по пути «угашения Духа», отнюдь не стремится закрыть пути для выражения каждым своего религиозного порыва. Напротив, всем христианам он предоставляет право активного и творческого участия в богослужении. Мы уже приводили апостольский завет по этому предмету. «Итак, что же, братие? — пишет апостол. — Когда вы сходитесь и у каждого из вас есть псалом, есть поучение, есть язык, есть откровение, есть истолкование: все сие да будет к назиданию» (1 Кор 14:26). Конечно, такая свобода и такая активность всех давали широкий простор злоупотреблениям. В церкви порой раздавался не только голос Духа Христова, Духа света, но также и голос духа тьмы, духа антихристова. Некоторые из верующих делались его орудиями и тогда уже твердили не молитвословия, но хулы. Ап. Иоанн научает верных отличать духа Божия от духа заблуждения. «Духа Божия (и духа заблуждения) узнавайте так: всякий дух, который исповедает Иисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога. А всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога, но это дух антихриста, о котором вы слышали, что он придет и теперь есть уже в мире» (1 Ин 4:2–3). Но и здесь, как в вопросе об агапах, злоупотребления долго не влекли за собою изменения самого института, в данном случае умаления свободы верующих. Мы видели, что «Учение 12 апостолов» разрешает пророкам во время литургии «говорить благодарения (евхаристеин) сколько они хотят». Иустин философ, описывая литургию, пишет: «Предстоятель также воссылает молитвы, сколько он может» (Собрание древних литургий, Т.1, стр. 43). И только постепенно, по мере внутреннего объязычевания христианства, творческая свобода молитвы начинает суживаться, и богослужение замыкается в рамки определенных формул. Но еще долго, вплоть до XIV века, наблюдаем мы творческий процесс в развитии литургии. Хотя литургический чин костенеет, но все же он продолжает еще обогащаться новыми священнодействиями, песнопениями и молитвами. Только с XIV в. начинается полное омертвение литургии. Она перестает быть творческой и раз навсегда замыкается в своих неподвижных формах. Только порой яд исторических грехов, просачиваясь в литургический чин, нарушает эту неподвижность и внутреннюю стройность канона резким диссонансом.
Ныне сама жизнь с необычайной остротой ставит перед религиозным сознанием верующих сложный, исполненный глубоких внутренних трудностей вопрос о реформе богослужения в частности и в особенности вопрос о реформе литургического канона.
В круге других вопросов о церковных реформах этот вопрос занимает первое, центральное место. Определить свое отношение к нему значит вообще церковно самоопределиться. Все в Церкви связано с богослужением, все реформы имеют своей предпосылкой реформу богослужения, без нее делаются внешними, поверхностными, бездейственными; с другой стороны, все реформы нужны только для того, чтобы до конца реализовалось богослужение в своей мистической силе в жизни, чтобы им исполнилось до краев бытие. Поэтому выяснить свое отношение к реформе богослужения немыслимо, не выяснив для себя в то же время основное, руководящее начало, которое необходимо принять за исходный пункт намечающейся реформы.
Что можно было бы признать за такое исходное начало? Где пробный камень реформ, где основной принцип, которым нужно было бы руководствоваться? Ныне представляется, что не нужно ходить далеко в поисках за этим принципом. Он заложен в самой Церкви, но только не раскрыт в ней до конца, но им все же, можно сказать, Церковь живет, движется и существует. Это — принцип евхаристический. Если не символически, но реально и подлинно Церковь есть Тело Христово, то, несомненно, Евхаристия есть полнота, исполнение Церкви, в ней в метафизическом плане Церковь дана как целостный Богочеловеческий организм, как Плерома Христа, как Его прославленная Им невеста. Церковь есть лишь раскрытие вовне таинства Евхаристии. Вся церковная жизнь изнутри определяется и движется святейшим из Таинств, и Церковь до тех пор жива, пока она хранит в себе Его божественную благодать. Ныне нередко слышатся голоса о том, что христианство и Церковь еще не обладает полнотой мистических сокровищ, еще несовершенно в своем мистическом содержании, еще нуждается в восполнении. Одни говорят о грядущем «исполнении церкви», осуществляемом через новое пророческое сознание, которое воскреснет в церковных недрах, и это исполнение противопоставляют всяким реформам и реформациям. Другие воскрешают старую идею «третьего завета», говорят о «новом завете», завете Духа–Утешителя, который вот уже стоит при дверях.
Мы, христиане, можем смело противопоставить всем таким мечтаниям нерушимый камень евхаристического догмата. В Евхаристии дано мистическое исполнение Церкви, в Евхаристии дана «полнота Духа Святого» — Евхаристия как истинное Тело Христа и в то же время как истинная Церковь в ее мистическом совершенстве — это полнота не только бывших, но и возможных мистических достижений, потому что в ней живет Христос, в Котором обитает вся полнота Божества телесно, потому что она есть новый Космос, новый Иерусалим, сходящий с неба. Какого же «исполнения» или нового откровения нам ждать? «Исполнение» Церкви есть не заданное, но данное в Евхаристии. Заданным для нас является лишь раскрытие вовне внутренней действенности Таинства, полное обнаружение его абсолютного мистического совершенства. Евхаристия — это закваска, заложенная в тело Церкви, долженствующая просветить его до конца и претворить в высшую реальность. Когда мы оцениваем наличную церковную действительность или исторический процесс в развитии христианства, мы должны прежде всего исходить в наших оценках из евхаристического догмата. И вот мы должны сказать, что догмат Евхаристии не только не выявлен до конца в церковной действительности, но даже и не осознан в полноте в церковном сознании. Православие — и оно одно — сохранило в нерушимой цельности догмат о Троице и о Церкви. Православный догмат о Церкви есть другая сторона догмата о Евхаристии.
Можно поэтому сказать, что в своих ноуменальных недрах, в своем догматическом содержании Православие осталось безусловно верным евхаристическому принципу, им всецело определяется. Но самый догмат о церкви не воспринят и не изжит до конца в религиозном церковном сознании, не пронизал собою все поры религиозной мысли, религиозной воли и религиозного чувства. Не только вовне в формах, в которые облеклась церковная жизнь, мы не видим определяющего действия евхаристического начала, но и в самом содержании этой жизни. Евхаристия воспринята религиозным сознанием только как начало, движущее индивидуальное религиозное возрастание. Общественная и космическая природа Таинства осталась закрытой доныне. И прежде всего это отразилось на богослужении и в особенности на литургическом каноне. Прочтите молитвы «ко святому причащению» и «молитвы по святом причащении» и вы увидите, что в них выявлен лишь индивидуальный смысл Евхаристии. Как общественная жизнь христиан определялась не евхаристическим, христианским началом, а началами стихийными языческими, в частности началами цезарепапизма и клерикализма, так и в литургическом каноне наших литургий, мы видели, замолкли, ослабли, сделались беззвучными мотивы космические, соборные, мотивы действенной любви к миру и людям. Ныне предстоящая реформа должна быть не только переустройством внешней юридической оболочки церкви, не только новой ориентацией в сфере новых государственных отношений, она должна быть прежде всего глубоким религиозным сдвигом, неким новым религиозным опытом. Мы по–новому должны пережить таинство Евхаристии, и потому наш канон должен по–новому зазвучать, обогатиться новыми песнопениями и молитвами. Впрочем, все это «новое» будет по существу раскрытием вечного, развитием тех начал, которые, как мы видели, были уже заложены в канонах древней церкви. Из литургии прежде всего должно выпасть все, что ей чуждо по духу, все, что дышит цезарепапизмом и клерикализмом. Молитвы литургии должны расшириться и обнять в своем любовном устремлении всех: и бедных, и больных, и отверженных, и преступных, и обиженных. Должны воскреснуть и зазвучать вновь молитвы о всем космосе. Заповедь о любви должна раскрыться в действенной силе. Божественный кабарсц, предъевхаристическое очищение, о наличности которого глухо, но все же с достаточной ясностью говорят древние памятники, должно вновь стать неотъемлемой частью евхаристического действа. Царские врата должны открыться, тяжелая перегородка иконостаса должна упасть, все совершительные молитвы должны стать явными для всех верных. В час, когда нисходит Дух Святой на дары, мы все должны стать иереями Бога Всевышнего, вся Церковь должна сделаться вновь совершительницей таинства. Но вся эта реформа должна возникнуть не в результате работ каких‑либо «комиссий» или «присутствий», она должна родиться из творческого экстаза, как результат нового опыта, пережитого церковно, как кристаллизация новых переживаний. Молитвотворчество должно в полноте воскреснуть в Церкви, и все должны принять участие в нем. Верим, что еще не все молитвы сказаны Церковью Богу, что омертвение литургии, застывшей в определенных формах, вовсе не обозначает предела, достигнутого молитвенным устремлением Церкви, но знаменует лишь немощь и творческое бессилие всех нас.
Мы имеем божественный первообраз евхаристического канона в Прощальной Беседе, но мы должны вновь сами пережить все содержание этой Беседы, найти отклик в своей душе на каждое ее слово. Мы видели, что оставаясь верным Беседе в сфере догматической, развивая в полноте ту же тему о триединстве, наш канон не воплотил в себе до конца многообразия красок и оттенков других тем. И причина этому лежит в помутнении нашего религиозного сознания. Но при каких условиях, где и как может вновь возродиться церковное замершее и закостеневшее молитвотворчество? Несомненно, это возрождение мыслимо лишь наряду с возрождением любовного единомыслия во всех частях распавшегося церковного организма. Оно должно начаться совместно с внутренним, религиозным, любовным собиранием в евхаристическое единство христиан, ныне отъединенных и бесконечно далеких друг от друга. По каким линиям пойдет это собирание, мы еще не можем предвидеть теперь. Мы слышим отовсюду о возрождении прихода как самостоятельной церковно–юридической единицы, но поскольку здесь разговор идет в терминах юридических, мы еще вне сферы религиозных категорий, еще по ту сторону православия. Только религиозное, мистическое объединение душ и сердец не только в сфере внешних отношений, но в самых глубинах чувства и воли будет началом нашего возрождения. Конечно, это нечто бесконечно большее, чем восстановление прихода как юридического лица. Быть может, наши современные приходы, как мы их знаем, окажутся даже неспособными к такому возрождению. Ведь они состоят ныне из лиц, связанных друг с другом только общностью храма и местожительством, но религиозно чужих друг для друга. Во главе многих таких приходов станут пастыри, которые неспособны будут не только в своих прихожанах, но даже и в самих себе пробудить любовный пафос. Можно и не трудно по заранее подготовленной программе объединить внешне кого угодно и с кем угодно. Но объединение внутреннее, религиозное, любовное — творческое по природе — оно требует целого ряда внутренних условий для своего осуществления. И как знать? Быть может, как это ни горько, лишь немногие приходы и лишь в некоторых частях окажутся способными к творческому возрождению. Другие же или будут прозябать по–прежнему в маразме безжизненности, или же загорятся каким‑либо другим, вовсе не религиозным огнем.
Поэтому, быть может, лучший путь к объединению не путь возрождения приходов, а путь организации внеприходских братств, братств, в которых объединятся те, в ком уже есть зародыш религиозного устремления друг к другу, зародыш Христовой любви, объединятся во главе с пастырями, которых сами изберут и признают своими руководителями. В братствах возродится"первая, оставленная церковью любовь, христианство просветит своим светом всю полноту жизненных связей и отношений, расширится, заполнив собою все, не оставив ничего языческого и безблагодатного. Как магнит извлекает пылинки железа из кучи земли, так братства привлекут к себе из разрушенных приходов все еще сколько‑нибудь жизнеспособное. В них переплавится церковное тело и сделается вновь живым, трепетным, исполненным новыми силами и новой красотою. И вот тогда именно из недр таких объединенных в любви братств и вырвутся новые молитвы, потекут новые, еще не слыханные миром, слова. В пределах братств литургия зазвучит совсем иначе, не так, как звучала она теперь в храме, где ей внимают распыленные и «уединенные» души; там откроется вся ее божественная красота и вместе ее оскудение, рожденное веками того «окамененного нечувствия», в котором мы все пребывали. Она восполнится словами новых формул, но, восполнившись, не замрет в своей полноте. Раз начавшееся творчество не умрет. Как древле каждое богослужение было молитвотворчеством, так и ныне, верим и говорим безбоязненно, каждая литургия должна стать и станет творческим и новым отзвуком на вечную музыку Прощальной Беседы. Нам верится, что близок час нашего возрождения. Сгущается с каждым часом зловещая тьма кругом, все ощутительнее для насторожившегося сердца веянье апокалиптической бури. Но «чем ночь темней, тем ярче звезды», и кажется, что именно теперь, в темные дни нашего великого и страшного богоотступления, когда в обезбоженном мире как будто уже до конца оскудела любовь, пламя веры, нетленный свет «пресветлого Православия» вновь широким и мощным огненным потоком польется навстречу грядущему немеркнущему Солнцу. Душа уже изнемогает от прерывистых касаний к церковной святыне и просит и молит въяве увидеть желанный и блистающий и доныне сокрытый лик Жены, облеченной в Солнце. И кажется близким Христос, кажется, вот стоит Он здесь и стучит в еще закрытые двери. И навстречу светлому дню, как предвестие новых молитв, которые вот–вот пронесутся над миром, где‑то в глубине сердца звучит и трепещет сладкое «да будет». «И дух и невеста говорят: прийди! И слышавший да скажет: прийди!» (Откр 22:17) «Ей, гряду скоро! Аминь. Ей, гряди, Господи Иисусе!»
Анатолий Жураковский 1917 г. 26 июля.
К ВОПРОСУ О ВЕЧНЫХ МУКАХ
Доклад, читанный (с сокращениями) в закрытом собрании Киевского религиозно–философского Общества 17 мая 1916 г. Текст предоставлен М. А. Глаголевой–Пальян, духовной дочерью о. Анатолия Жураковского.
Оп.: Христианос. № XVI. Рига: Фонд Александра Меня, 2007.
Номер страницы перед текстом на этой странице.
I
Вопрос о вечных муках, несомненно, принадлежит к числу так называемых «проклятых» вопросов, тех вопросов, которые непреклонно стоят перед лицом человеческого сознания во все времена. Но близкий всем векам и всем народам вопрос этот как‑то особенно тесно связан с нашим русским религиозным сознанием. Дело в том, что, кажется, в самой глубине русской души заложена тоска о всеобщем счастье, всеобщей гармонии, о спасении всех, даже до единого. И эта напряженная извечная тоска сталкивается с традиционным представлением о вечных муках и отсюда рождается острый конфликт, часто разрушающий стройность мировоззрения. С памятниками такого внутреннего конфликта мы встречаемся и в древнерусской письменности, и в художественной литературе, и у наших философов, и у богословов.
Знаменитые древнерусские «хождения Богородицы по мукам» являются ярким показателем того, что уже в глубокой древности русское религиозное сознание отказывается мириться с традиционным толкованием проблемы вечных мук. Это удивительное произведение открывает нам те своеобразные изгибы, по которым двигалась мысль наших предков в поисках выхода из дилеммы, которую ставит перед лицом ее традиционное богословие: или отказ от Евангелия или признание бесконечного, бессменного наказания. Бессильные разобраться в богословских и философских тонкостях вопроса, наши предки путем удивительного, благоуханного поэтического вымысла достигают того решения, которое мирится с основами их мировоззрения.
180
Попытку поэтического разрешения вопроса, аналогичную той, какую являют нам «хождения», встречаем мы и в художественной литературе. Любовь к падшим, к отверженным, к тем, кто хуже всех, является вообще основной чертой русского реализма, именуемого французской критикой «евангельским». Понятно, что для проникнутого этой любовью реализма конечное, беспросветное осуждение падших кажется невозможным. И для самых дурных, погибших найдутся слова любви у Спасителя. Так думает русская художественная литература.
«…Пожалеет нас Тот, Кто всех пожалел и Кто всех и вся понимал, Он Единый, Он и Судия, — говорит пьяный, «погибший» Мармеладов у Достоевского. — …и всех рассудит и простит, и добрых, и злых, и премудрых, и смирных… И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, — скажет, — и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите скоромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи, почто их приемлеши?» И скажет: «потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из них сам не считал себя достойным сего»… И прострет к нам руце Свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем! Тогда все поймем!., и все поймут… и Катерина Ивановна… и она поймет!.. Господи, да приидет Царствие Твое!».2
У того же Достоевского Иван Карамазов, отказываясь принять мировую гармонию, построенную на погибели хотя бы единого, в то же время не может вместить мысли об аде. «И какая же гармония, если ад. Я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше!». Но дальше у Ивана является мысль о невозможности прощения. «Не хочу я, — наконец, восклицает он, — чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами! Не смеет она прощать ему! А если так, если они не смеют про-
2 Ф. М. Достоевский. Собр. соч. изд. А. Т. Достоевской. С. Петербург, 1891 г., т. V, стр. 22.
181
стить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить?».3
Возникает антиномия: простить нельзя, но, если нет прощения, то нет и гармонии. Но путь к разрешению этой кажущейся антиномии указывает Алеша: «Брат, — говорит он Ивану, — ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Но Существо это есть, и Оно может все простить, всех, и вся, и за все потому, что Само отдало неповинную кровь Свою за всех и за все. Ты забыл о Нем, на Нем‑то и созиждется здание, и это ему воскликнут: «прав Ты, Господи, ибо открылись пути твои!».4
Из этих немногих отрывков видно, что в душе Достоевского жила затаенная вера во всеобщее прощение, примирение и спасение.
Ту же веру встречаем мы у русских мыслителей. Много страданий пережили Чаадаев и Гоголь в связи с проблемой вечных мук. Не считая возможным отвергнуть традиционное учение, они не могли вынести его тяжести, примириться с ним до конца дней. Влад. Соловьев во времена юности был склонен к оригенизму.5 Позднее он, правда, отзывался отрицательно об Оригене и об его попытке разрешить проблему наказания после смерти, тем не менее он в своей стройной системе мира не дал систематического учения о вечных муках. Нигде он не останавливается подолгу на этом вопросе, и самое это молчание по поводу такого существенного и сложного вопроса христианского учения указывает, что для Соловьева тут было не все ясно и традиционное учение не совсем уживалось с духом его системы. Другой замечательный русский мыслитель, вновь «открытый» Н. Ф. Федоров подходит к проблеме гораздо смелее и оригинальнее. Своеобразное учение о конце мира он кладет во главу угла своей глубокой философии.
3 Ibid. Т. XII, стр. 384.
4 Ibid. Т. XII, стр. 385.
5 Вл. Соловьев. Стихотворения. Изд. 6–ое С. Соловьева, Москва 1915 г. См. статью С. Соловьева, стр. 55.
182
Для него все учение Евангелия о геенне есть не более, как угроза. Оно может и исполниться, но может и не осуществиться. Если человечество в целом покается, одумается, забыв вражду, соединится в братской любви по отношению к друг другу и в сыновней по отношению к умершим и возьмется за общее дело, попытку воскресить умерших, то такая попытка не останется тщетной. Ведь Сам Спаситель сказал, что верующие в Него сотворят дела большие, чем Он. Таким большим делом может быть только одно — всеобщее воскрешение. Поэтому оно является не утопией, но предусмотренным Евангелием «проектом», который может быть осуществлен путем не таинственным, не мистическим, но научным, в более глубоком смысле этого слова. Единственным условием осуществления в жизни этого «проекта» является любовное единомыслие всех. В случае же, если разъедаемое враждою человечество не найдет пути к примирению, тогда то же дело воскрешения будет осуществлено внешнею по отношению к человечеству силою — Божеским велением. И тогда это будет уже не воскресение радости, но воскресение гнева, ибо наказаны будут все: грешники — геенскими муками, праведники — созерцанием этих мук.6 Такова в общих чертах концепция Федорова. Мы видим, что и она резко расходится с ходячим решением проблемы.
Совершенно независимо от Н. Ф. Федорова к близким по духу мыслям пришла Анна Николаевна Шмидт, эта удивительнейшая представительница русской мистики, сочинения которой только что опубликованы, и, по мнению издателей, представляют «один из наиболее примечательных памятников мистической письменности, по меньшей мере не уступающий произведениям таких корифеев мистики, как Дж. Портедж, Як. Беме, Тереза, канонизированная в католичестве, Сен–Мартен, Сведенборг и т. п.».7
6 См. «Философию Общего Дела». Статьи, мысли и письма Николая Федоровича Федорова, издан, под ред. В. А. Кожевникова и Н. П. Петерсона, т. I и II.
7 «Из рукописей Анны Николаевны Шмидт», 1916 г., стр. XI.
183
Вот какие поразительные по силе и глубине строки находим мы в ее дневнике:
«Вас ужасает учение о погибели своей жестокостью? Так исправьте его, сделайте так, чтобы спасались все, если не собственными делами, то по молитвам других, полных заслуг. Чем больше добра сделает Церковь — а вы ее члены, — тем действительнее будет ее молитва за погибающих, и тем более людей она ею выручит. Если все живущие и умершие спасутся, вы думаете, Христос не будет блаженствовать оттого, что по левую сторону от Него не окажется ни души? Вы думаете, что ради исполнения Его пророчества о гибели нужно стесняться в порывах к совершенству? Что нужно сберегать Ему плевелы, чтобы Ему было кого судить? Не первый ли Он будет сиять славой и радоваться, если Его пророчество не исполнится, и честная кровь Его спасет весь мир целиком? Если бы дьявол покаялся и пожалел хоть на миг о любви Бога, — вы думаете, что он не уничтожится мгновенно как дьявол и не воскреснет в своем прежнем виде и не будет принят, как самое любимое, драгоценное для Христа и Церкви, считавшееся погибшим и спасенное? Вы думаете, Христос не расцелует его так, что он скажет: «погоди, я еще слаб, я не выдерживаю таких мук счастья, оно равно по силе моему прежнему аду». И Христос улыбнется и ослабит порыв Своей любви к найденному сыну, любуясь им и плача над ним, и ожидая, когда он окрепнет, чтобы познать Его любовь к нему».8
В самое последнее время совершенно оригинальное учение о геенне было высказано русским же богословом–философом свящ. Павлом Флоренским в его книге «Столп и Утверждение Истины» (Москва, 1914 г.). Исходя из своеобразного толкования некоторых мест Евангелия и посланий ап. Павла, он находит возможным различать и разделять в человеческой личности внутреннюю сторону — человека как такового (это «сам» человек, он «подлинный», это «образ Божий в человеке»9) и периферию личности, которую че-
8 Op. cit. стр. 257.
9 «Столп и Утверждение Истины», стр. 232.
184
ловек создает собственной жизнью (это — «дело» человека, «надстройка» над его личностью10). И вот свящ. Флоренский полагает, что в конце времен произойдет сокровенное от рассудка разделение и рассечение человека. Человек «сам» спасется; «дело» же его. если оно было воздвигнуто не во имя Божие, погибнет и подвергнется геенне. Таким образом наряду с погибелью греха, наряду с вечными муками Флоренский допускает всеобщее спасение.
«…Если поэтому, — пишет он, — ты спросишь меня: «Что же, будут ли вечные муки?», то я скажу: «Да». Но если ты еще спросишь меня: «Будет ли всеобщее восстановление в блаженстве?», то я опять скажу: «Да».11
Не так давно на страницах «Христианской мысли» по вопросу о вечных муках высказался В. И. Экземплярский. Не соглашаясь ни с одной из существующих теорий апокатастасса, он, тем не менее, признает, что «трудно нашему разуму и нашей совести примириться»12 с традиционным учением о вечных муках и потому рассматривает его как неполное откровение о грядущих судьбах вселенной, которые обнаружатся в совершенстве лишь в конце времен
Уже эти немногочисленные ссылки доказывают тот факт, что в глубине русского сознания живет невозможность примирения с ходячим учением о вечных муках. Такая невозможность намечается и в литературе, и в древнерусской письменности, и в философии, и в богословии.
И этот факт чрезвычайно знаменателен и приковывает к себе наше внимание. Невольно возникает мысль: если наши правоверные предки не удовлетворялись традиционным учением о вечных муках, если это учение оказывается неприемлемым для самых искренних и глубоких деятелей православия, каковыми несомненно являются Достоевский, Федоров, свящ. Флоренский и Экземплярский, то спрашивается, действительно ли это учение православно
10 Ibid. стр. 233.
11 Ibid. стр. 225.
12 «Христианская Мысль», № 3, март. В. И. Экземплярский, «Христианское юродство и христианская сила», стр. 41, 42.
185
в своей основе, вытекает ли оно из евангельского учения, является ли подлинно церковным и евангельским? Ведь мы знаем, что традиция и официальное богословие нередко выдают за православие то, что по духу своему является полной противоположностью ему. Поэтому невольно хочется с особенным вниманием остановиться на учении Евангелия о вечных муках.
II
Одним из факторов, затрудняющих понимание Евангелия, является то обстоятельство, что с евангельским учением мы знакомимся в раннем детстве, в ту пору, когда мы не можем еще с достаточной сознательностью отнестись к воспринимаемому нами. Вследствие этого многие Евангельские понятия остаются для нас пустыми словами, в другие мы вкладываем совершенно неприсущее им содержание, то содержание, которое вкладывается в них традицией. И мы так свыкаемся с этим традиционным и поверхностным пониманием, что оно окрашивает для нас в свой цвет все Евангелие, и мы никогда не можем подойти к Вечной Книге свободно, без предвзятых мнений, не влагая заранее в ее слова определенного, чуждого ей смысла.
Понятия «вечные муки», «вечная жизнь» несомненно принадлежат к числу таких понятий, которые мы привыкли истолковывать и понимать по традиции. Они нам кажутся поэтому чрезвычайно простыми и ясными, мы никогда не задумываемся над тем, что собственно значат эти, такие знакомые нам, слова: «вечность», «жизнь», «муки»… Между тем, несомненно, нередко ходячие понимания этих слов не соответствуют их действительному значению. Так нередко слово «вечный» считают синонимом к слову «бесконечный», а понятие «вечная жизнь» равнозначащим понятию «бессмертие»13. Между тем, конечно, это не одно и то же.
13 Подобного рода понимание слова «вечный» встречаем мы не только в общежитии, но и в философских работах. Так напр. проф. Гиляров определяет вечность как «продолжительность, конца которой мы не предвидим» (Ист. нов. филос, стр. 92).
186
Бесконечность предполагает отсутствие границы только с одной стороны. Бесконечность не имеет конца, но может иметь начало. Между тем вечности присуща, если можно так выразиться, двухсторонняя безграничность. Вечное не только бесконечно, но вместе с тем необходимо и безначально в своей сущности. Поэтому вопрос о бессмертии далеко еще не есть вопрос о вечности, т. к. понятие бессмертия уже понятия вечности.
Но этого мало: Понятие вечности не только двумя этими признаками отлично от понятия времени. Если мы раздвинем у времени границы в обе стороны до бесконечности, то, все‑таки, вечности не получим. «Бесконечное и безначальное время» не будет вечностью. Понятие вечности по самой своей внутренней структуре отлично от понятия времени, даже противоположно ему. Вечность и время качественно разнородны.
Что такое время? Исчерпывающий анализ этого понятия дает нам одна, недавно вышедшая на русском языке, работа. Вот основные положения учения этой работы о времени. Время, утверждает она, не может быть внесено в систему идеальных объектов, мы не можем его рассматривать, как идеальную связь, как рядопола–гающую категорию. Всякая идеальная связь обратима, время же «лишь в памяти становится обратимым рядом»14.
Мы не можем также рассматривать с Кантом время, как необходимую и всеобщую априорную форму нашего сознания, т. к. есть целые сферы мыслимого, которые не имеют этой формы -таково все математическое мышление. «Время не устранимо из мышления только там, где налицо его «материя» — явления».
В силу невозможности мыслить время, как идеальную связь и как априорную форму сознания, мы приходим к утверждению реальности времени. Внутренняя пустота времени не позволяет нам мыслить его, как самостоятельную субстанцию; мы не можем также считать время свойством вещей, «так как время остается одним и тем же, хотя вещи беспрерывно изменяются, исчезают и
14 В. В. Зеньковский «Проблема психической причинности» см. гл. I, §6, гл. II, §§ 11–13.
187
вновь появляются». «Но время неотделимо от явлений; «пустое» (по Канту «чистое») время есть абстракция; время, в котором ничего не совершается, немыслимо». «Если время не имеет самостоятельного бытия и не может быть оторвано от вещей и событий, то значит оно представляет форму бытия». «Подвижность времени есть изменчивость самого бытия — и обратно; действительность бытия, его переход от одних форм к другим и есть то, что мы зовем временем». «Действительность времени придает ему творческий характер, связывает его с самым существом действительности».
Говоря словами Бергсона, «если мы проникнем в самую сущность становления, то время представится нам как истинная жизнь вещей, как основная реальность».
Если время есть «переход бытия от одних форм к другим», то оно есть такой процесс, характернейшим свойством которого является именно текучесть, не знающая остановки. Каждый момент этого процесса вступает в жизнь, лишь вытесняя другой, ему предшествующий, сосуществование двух моментов невозможно. «Завтра» не может наступить, пока не ушло «сегодня». Остановка времени обозначала бы остановку всего процесса жизни.
Итак, характернейший признак понятия времени — в последовательности, смене, в которой каждый момент вытесняется другим.
Напротив, сущность понятия «вечности» — в неизменяемости.
Вечность — это такой порядок бытия, который характеризуется сосуществованием всех моментов, вечность составляющих. В вечности каждое «сегодня» есть в то же время и «вчера», и «завтра». В вечности каждый момент вмещает в себя всю полноту предшествующих и последующих моментов, всю совокупность прошлого, настоящего и будущего. Мы видим, следовательно, что так понимаемая вечность есть полная противоположность времени, видим, что так конструированное понятие вечности не может быть определяемо через противоположное ему понятие времени15.
15 Так понимает вечность и свящ. Флоренский в своей работе «Столп и Утверждение Истины».
188
Вечность, понимаемая так, есть единство, заключающее всю полноту прошлого, настоящего и будущего в едином «теперь». «Но, — как говорит Вл. Соловьев, — единство единству рознь. Есть единство отрицательное, отъединенное и бесплодное, ограничивающееся исключением всякой множественности. Оно представляет простое отрицание, логически предполагающее то, что оно отрицает и проявляющее себя, как начало произвольно установленное, числа неопределенного. Ибо ничто не препятствует разуму признать несколько простых и совершенно равных между собою единств и затем умножать их до бесконечности. И если немцы, по праву, зовут такой процесс «дурной бесконечностью» (die schlechte Unendlichkeit), то простое единство, представляющее его основание, конечно, может быть обозначено, как дурное единство. Но есть единство истинное, не противополагающее себя множественности, не исключающее ее, но, в спокойном обладании присущим ему превосходством, господствующее над своей противоположностью и подчиняющее ее своим законом. Дурное единство есть пустота и небытие, — истинное есть бытие единое, все в себе заключающее. Это положительное и плодотворное единство, возвышаясь над всякой ограниченной и множественной действительностью, непрестанно пребывает тем, что оно есть, и содержит в себе, определяет и обнаруживает живые силы, единообразные причины и многообразные качества всего существующего»16.
По образцу этих двух единств мы можем мыслить две вечности. Первый вид вечности это — вечность пустоты, небытия. Представляя из себя чистое небытие, чистую пустоту, полное отрицание, такая «дурная» вечность не вмещает в себя тех элементов, смену которых представляет время и потому не подчинена потоку времени. Она неизменна, постоянна по существу, ибо в ней нечему изменяться.
В противоположность этой совершенно пустой вечности мы можем мыслить вечность заполненную. Такая вечность присуща
16 Вл. Соловьев. «Россия и Вселенская Церковь», стр. 304.
189
Абсолютному. Вмещая в себя всю полноту бытия, выявляющуюся во времени в различные моменты, таковая вечность неизменна в силу того, что нет ничего находящегося вне ее пределов, способного изменить ее внутреннюю сущность. Внутренняя же сущность ее неизменна в силу того, что она чужда процессу развития, так что все проявляющееся в процессе развития постепенно, по мере того, как один момент заступает место другого, дано в ней зараз. В силу именно этой внутренней неизменности, она не подчинена потоку времени. Такая вечность есть вечность живая, она есть «вечная жизнь».
Такая «благая» или «хорошая» вечность, или «Вечная жизнь» — непременная принадлежность Абсолютного. Абсолютное непременно вечно, ибо оно только потому и абсолютно, т. е. свободно от всякого ограничения, что вмещает в себя всю полноту времен в каждом моменте своего существования.
Следовательно Бог, как Абсолютный, необходимо мыслится нами вечным. Его жизнь есть вечная жизнь, т. е. в противоположность жизни мира, характеризующейся сменой, возникающей из неполноты, она есть обладание Абсолютной полнотой и потому неизменна.
Только вечная жизнь, как таковая, может быть названа «жизнью» в точном смысле этого слова. Жизнь во времени, где настоящее есть только граница между прошлым и будущим, не есть, собственно говоря, жизнь. Эта постоянная смена одного момента другим, этот процесс, в котором каждый бесконечно малый миг рождается только затем, чтобы умереть, дать место другому, тоже обреченному на немедленную смерть мигу, с равным основанием может быть назван смертью или умиранием.
В Библии мы встречаемся с мыслью, что жизнь, как таковая, вечна, ибо только вечная жизнь есть жизнь в полном смысле этого слова. И эта вечная жизнь присуща только Богу.
Как отмечает Толстой17, «в Пятокнижии два раза употреблены слова «жизнь вечная». Один раз во Второзаконии (гл. XXXII,
17 «В чем моя вера».
190
39,40) Бог говорит: «поймите, что это Я — Я, что нет Бога, кроме меня, Я живлю, Я умерщвляю, Я бью, Я исцеляю. И от Меня никто не освобождается; Я поднимаю руку до неба и говорю: Я живу вечно». В другой раз в книге Бытия III, 22 Бог говорит: «вот человек съел плоды от древа познания добра и зла и стал таким, как мы (одним из нас); как бы он не протянул руки и не взял с дерева жизни и не съел и не стал бы жить вечно». Эти два единственные случая употребления слов жизнь вечная в Пятокнижии и во всем Ветхом Завете (за исключением одной главы апокрифического Даниила) ясно определяют понятие евреев о жизни вообще и жизни вечной». Жизнь истинная, та жизнь, которая присуща дереву жизни, есть жизнь вечная. Носителем этой вечной жизни является Бог. Он живет вечно — таковы основные положения, вытекающие из цитированных мест.
Считая Бога обладателем жизни вечной, евреи считали Его, на этом основании, единственно живым в потоке мертвенного, вечно умирающего бывания.
То Имя, которым ближе всего обозначалась сущность Божественного бытия, Его отличие от всего прочего и собственная природа, то Имя, которое настолько почиталось древними евреями, что совершенно не произносилось ими, так что в настоящее время утеряно даже истинное его произношение, это Имя — Иегова или Иахве — значит Сущий. Таким образом Вечный Бог есть Сущий, Живой, в этом Его главное отличие от временного, чуждого истинного бытия мира.
Понятия «вечная жизнь», «жить вечно» и «жизнь», «жить» совмещаются в Новом Завете, одно употребляется вместо другого. Приведем несколько примеров.
Ев. Матфей повествует, что к Христу подошел некто и сказал Ему: «Учитель благий! Что сделать мне доброго, чтобы иметь жизнь вечную?» Спаситель отвечает ему: «Если хочешь войти в жизнь, соблюди заповеди» (Мф 19:16, 17).
В Евангелии от Луки мы читаем о том, как один законник, искушая Иисуса, обратился к Нему с вопросом: «Учитель, что мне
191
делать, чтобы наследовать жизнь вечную!» Иисус же, указав пути, сказал: «так поступай и будешь жить» (Лк 10:25–28).
В Евангелии от Иоанна читаем: «Истинно, истинно говорю вам, слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную; и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь» (Ин 5:24).
И в другом месте: «Исследуйте писания: ибо вы думаете через них иметь жизнь вечную; а они свидетельствуют о Мне. Но вы не хотите придти ко Мне, чтобы иметь жизнь» (Ин 5:39, 40).
Во всех этих случаях понятия «жизнь» и «жизнь вечная» в Евангелии употребляются, как равнозначущие, заменяющие одно другое.
Такое же употребление этих понятий видим мы и в главе Евангелия от Иоанна и в посланиях этого апостола.
Там же мы встречаем ясные указания, что обладателем и Источником Вечной жизни является Бог. Он есть «Бог живой» (Ин 7:69). Иисус называет Бога–Отца «Живым Отцом» (Ин 7:57). Он «имеет жизнь в Самом Себе» (Ин 7:57), Он и «Сыну дал иметь жизнь в Самом Себе», почему Иисус и свидетельствует о Себе: «Я есмь жизнь» (Ин 14:6), а апостол Иоанн пишет о Нем: «Сей есть истинный Бог и жизнь вечная» (1 Ин 5:20).
Итак, мы ясно видим, что в Новом Завете ясно признается, что истинная жизнь, жизнь как таковая, жизнь в точном смысле этого слова есть жизнь вечная, и Обладателем этой вечной жизни является Бог.
Но в том же Новом Завете встречаемся мы с утверждением, что «вечная жизнь» открывается и людям, причем открывается она нам не за гробом, в форме личного бессмертия, как принято думать, но ныне в рамках нашего земного бытия. Апостол Иоанн пишет: «Мы знаем, что перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев; не любящий братьев пребывает в смерти. Всякий ненавидящий брата своего есть человекоубийца, а никакой человекоубийца не имеет жизни вечной, в нем пребывающей» (1 Ин 3:14, 15). Итак, из этих слов ясно следует, что вечная жизнь не есть
192
жизнь бесконечная, бессмертная, жизнь, протекающая во времени, но освобожденная от пределов, ограничивающих обыкновенную жизнь; жизнь вечная по этой концепции есть особый порядок бытия, пребывающий в нас и внутренне отличный от порядка обыкновенного бывания.
Но, если Вечная жизнь есть порядок бытия противоположный времени, если вечность есть единство, заключающее в каждом своем моменте всю полноту времен, если носителем ее является Абсолютный Бог, то спрашивается, как такое бытие может выявляться во времени, быть доступно людям, существующим в границах временных? Евангелие ясно отвечает нам на этот вопрос. Мы приобщаемся к вечной жизни только приобщаясь к Богу; только через единение с Ним, в Его Сыне. Иисус говорит, что Он пришел именно для дарования истинной жизни, т. е. жизни вечной. «Я пришел, чтобы имели жизнь», — говорит Он. А в первосвященнической молитве Он определяет и самое содержание вечной жизни, как открывается она людям. «Отче! — читаем мы, — пришел час, прославь Сына Твоего, да и Сын Твой прославит Тебя; так как Ты дал Ему власть над всякою плотью, да всему, что Ты дал Ему, даст Он жизнь вечную: сия же есть вечная жизнь, да знают Тебя, единого, истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа» (Ин 17:1–3). Итак, вечная жизнь для людей есть познание Бога; по формуле апостола Иоанна Богослова, употребляемой им в послании, она есть также обладание Богом: «Верующий в Сына Божия имеет свидетельство в самом себе… Свидетельство же состоит в том, что Бог даровал нам жизнь вечную и сия жизнь в Сыне Его. Имеющий сына имеет жизнь, не имеющий Сына Божия не имеет жизни» (1 Ин 4:11,12).
Итак, очевидно, что вечность, как полнота всех времен, заключенная в единстве, пребывает в Боге. Мы же раздробленные во времени можем постигнуть вечность, войти в ее недра, только входя в недра, в лоно носящего ее Бога, познавая Его, имея Его в себе. Так отвечал Иисус, когда Его спрашивали о пути к вечной жизни. Вспомним Его беседу с богатым юношей, остановимся на ней и
193
попытаемся проанализировать ее, ибо это есть именно беседа о вечной жизни.
«И вот некто, подошед, сказал Ему: Учитель благий, что делать мне доброго, чтобы иметь жизнь вечную». (Мф 19:16). В этом вопросе перед нами все мировоззрение вопрошающего. Он смотрит на вечную жизнь, как на нечто внешнее, что может быть достигнуто рядом соответствующих действий. Как многие иудеи того времени, «некто» полагал, что рядом благих, добрых поступков можно добиться вечной жизни. Благое же юноша считает, по–видимому, за качество, присущее человеческим поступкам. Иисус начинает свой ответ именно с опровержения этого понятия доброго, благого. «Что ты называешь Меня благим? Никто не благ, как только один Бог». Смысл этого ответа таков — ты ищешь благого, доброго и думаешь, что благое, доброе есть нечто, чему можно научиться у людей, ты обращаешься ко Мне, как к учителю. Но, если Я только «Учитель», то я не могу помочь тебе: доброе, благое, которого ты ищешь, в таком случае, также чуждо Мне, как и тебе, оно, это доброе, неотделимо от Добра, оно присуще только Абсолютному, только Богу, только через приобщение к Нему мы можем стать благими. Ибо «никто не благ, как только один Бог». Я могу помочь тебе, дать тебе искомое благо только в том случае, если Я — Бог»18. «Если же хочешь жить, — говорит дальше Иисус, — соблюди заповеди». Этот ответ о пути к вечной жизни, если бы им прервалась беседа, был бы скорее отказом от ответа. Он, который для многих богословов кажется совершенно удовлетворительно разрешающим вопрос о жизненном пути, показался недостаточным для иудейского богослова. И, очевидно, что им Спаситель не желал, как думают многие, дать исчерпывающие указания относительно жизненного поведения. Ведь если бы это было так, то учение
18 Возможность именно так понимать это место, рассматривая его не только, как ответ Иисуса на обращение к Нему «Учитель благий», но и на вопрос, что делать мне «благого» доказывается латинским переводом этого места «quid me interrokas de bono?» — что спрашиваешь меня о добром?
194
Иисуса о путях достижения вечной жизни ничем не отличалось бы от учения древнего закона. Но очевидно это не так. Иисус, по–видимому, давая такой ответ, желал привести вопрошавшего, по выражению Ев. Луки «одного из начальствующих» (Лк 18:18), к открытому исповеданию недостаточности иудейского закона. Эта часть ответа звучит как бы так: «ты спрашиваешь Меня о пути к вечной жизни, но ведь ты — иудей, начальствующий, учитель, и, следовательно, чего же больше? Разве ты не читал закона? Поступай по нему, ведь его, как иудей и учитель, ты, вероятно, считаешь непреходящей истиной?» И только после того, как юноша открыто исповедал, что он ищет чего‑то лежащего вне закона, после того, как Иисус довел его до сознания недостаточности иудейской религии для спасения, Он дал ему Свой ответ о путях к вечной жизни. «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое, и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи, и следуй за Мной» (Мф 19:21).
Опять‑таки, традиционное толкование этого места, по которому отречение от богатства и следование за Собой Спаситель полагает обязательным не для всех, но для тех, кто ищет особого пути, для особо совершенных в нравственном отношении, т. ч. заповедь об оставлении богатства и следовании за Христом не является безусловной для всех христиан, такое толкование является неудовлетворительным. Оно ставит эти слова Иисуса в непримиримое противоречие с другими, в которых Он прямо объявляет, что отречение от богатства и следование за Ним есть необходимое условие не высшего совершенства, но всякого служения Ему. В Евангелии от Луки мы читаем: «С Ним шло множество народа и Он, обратившись, сказал им:…всякий из вас, кто не отрешится от всего, что имеет, не может быть Моим учеником» (Лк 14:25–33). Очевидно, что отречение от всего, и, следовательно, от богатства, Христос ставит не как условие достижения высших ступеней морали, желательное лишь для избранных, но как минимальное условие, необходимое для всех, без которого нельзя быть Его учеником. Очевидно и в приведенной беседе слово «совершенный» надо
195
понимать несколько иначе, чем это принято обыкновенно, в связи с цитированным местом Ев. Луки. «Совершенный» в данном случае значит последователь совершенного учения; христианин есть «совершенный» в том смысле, что он является последователем совершенного учения и идет по путям к совершенству. О таком совершенстве, очевидно, говорил Иисус и богатому юноше и условиями достижения его полагал отречение от всего и следование за Собой. В противоположность традиционному учению, по которому быть благим, обладать благом, это значит делать добрые дела, Христос прямо заявил, что благом обладает только Бог, и поэтому, чтобы достигнуть блага и вечной жизни, нужно отречься от всего: думается, что эти слова относились даже и к духовным благам юноши, поскольку они были достигнуты естественным, вне–божественным путем. Отречься от всего, богатеть исключительно «в Бога» (Лк 12:21) и следовать за Богом. Это совершенно новое учение о достижении вечной жизни ужаснуло учеников Иисуса; они, по выражению Ев. Марка, «ужаснулись от слов Его» (Мк 10:24). Очевидно, этот ужас проистекал не столько от слов Иисуса о богатстве, сколько от того, что Он отверг «праведника», не обещал спасение тому, кто соблюдал до конца весь Моисеев закон. Если и такие не спасутся, то, действительно, «кто же может спастись» (Мф 19:25). На это Иисус отвечает: «человекам это невозможно, Богу же все возможно». Спасение, вечная жизнь не лежат в границах человеческих достижений, но в недрах Бога; они доступны Ему и через Него.
Далее Иисус говорит: «всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени Моего, получит во сто крат, и наследует жизнь вечную». (Мф 19:29). Эти слова, очевидно, нельзя понимать так, как понимал их Толстой, думая, что Христос обещает общую любовь и радушный прием своим последователям, но Христос не обещал своим ученикам земных благ: «в мире будете иметь скорбь» (Ин 16:33); «будете ненавидимы всеми за Имя Мое» (Лк 21:17), говорил Он. Очевидно, в связи с предыдущим эти обетования надо пони-
196
мать так: отрекаясь от всего и следуя за Богом, входя в Бога, мы делаемся участниками вечной жизни, присущей Богу. Вечная же эта жизнь охватывает в единстве всю полноту бытия. Поэтому, делаясь участниками вечной жизни, мы делаемся обладателями всей полноты существующего. Бог есть Вседержитель, поскольку мы с Ним и в Нем, мы участники Его вседержительства.
Тут мы подходим к новому определению вечной жизни, как любви. Всеобщая духовная связность, присущая Божественному бытию — не механическая, не внешняя, но гармоническая, всецело внутренняя; в ней, в этой вечности Божественного бытия все в мире, все в гармонии, посему эта связность, это гармоническое единство Сущего и определяется как любовь. И поскольку мы входим в недра вечности, сущее как гармоническое входит в нас, мы обладаем его полнотой, мы пребываем в единстве с ним, в нас пребывает любовь. И обратно, поскольку в нас живет любовь, гармоническое единство сущего, мы живем вечностью, вечной жизнью. То обладание всем, которое обещает Спаситель Своим ученикам, есть обладание любви или вечной жизни. Конечно, такое понимание любви резко расходится с учением о христианской любви, как симпатии и альтруизм.19
Итак, вот основные мысли, выраженные Спасителем в Его беседе о вечной жизни с иудейским законником.
I) Истинное добро, благо заключено в Боге и в Нем Одном.
II) Поэтому путь христианский, путь спасения, путь вечной жизни есть путь отречения от всего и следования за Богом, стяжание Бога, богатение в Боге.
III) Спасение, вечная жизнь достижимы лишь через Божественную благодать.
IV) Это спасение, или вечная жизнь, сопряжено с обладанием всем сущим.
В этой беседе Спаситель говорит, по Ев. Луки, следующий за Ним наследует вечную жизнь в «веке грядущем» (Лк 18:30). Но
19 Об этом см. подробнее свящ. Флоренский «Столп и Утверждение Истины». Тихомиров: «Альтруизм и христианская любовь».
197
сопоставляя это место со множеством других мест Евангелия и посланий, в которых вечная жизнь рисуется, как открывающаяся еще в границах земного бытия, мы не можем на основании этого места отрицать свидетельство всего Нового Завета. Вечная жизнь, единство сущего открывается нам еще здесь на земле. Но т. к. мы ограничены здесь рамками земного существования, то это явление вечной жизни лишь частичное, неполное; полноту же вечной жизни мы обретем лишь выйдя из рамок эмпирического существования «в веке грядущем». Так, очевидно, надо понимать это место в связи со всем Евангельским учением.
Разбираемая беседа Иисуса требовала особенно внимательного отношения к себе в этой работе потому, что здесь Спаситель в нескольких положениях отчетливо рисует как существо вечной жизни, так и пути к ней.
Теперь попробуем подвести итоги сказанному. Вечность есть не «бесконечное и безначальное время», но совершенно особый порядок бытия, каждый момент которого заключает в себе всю полноту других моментов. Вечность есть единство заполненное, вмещая в каждом моменте своего существования всю полноту бытия, есть благая или вечная жизнь. Она присуща Богу, человеку же открывается постольку, поскольку он приобщается к Богу в любви, входит в Бога, живет в Боге и Бог в нем.
Но если вечная жизнь, открывающаяся человеку в спасении, есть жизнь Бога, если человек таким образом живет в вечной жизни не своей жизнью, но Божественным бытием, то спрашивается, во что же превращается тогда самая человеческая личность? Не поглощается ли она совершенно Божественным, не уничтожается ли, не «маска» ли она просто, не «persona» ли, как писал Вл. Соловьев?
Не приходим ли мы таким образом к пантеизму и всепоглощающему монизму, уча об единстве человека с Богом, как источнике спасения?
Все, конечно, будет зависеть от того, как мы будем представлять себе это единство.
198
В самом основании христианства лежит догмат, который уже заранее определяет характер этого единства и спасает нас от опасности всепоглощающего монизма. Это — догмат о Троице. Признавая Бога безусловно Единым, христианство тем не менее учит о различии в Нем трех Ипостасей. Таким образом единство Божие не является всепоглощающим монизмом, оно не уничтожает самостоятельного бытия отдельных Ипостасей, божественной сущности.
По образцу этого единства Ипостасей в Боге должны мы мыслить и единство человеческой личности с Богом.
Это единство не является уничтожением личности, личность не является только оболочкой, «маской» Божественного, как не является такой маской Ипостась. Полное, совершенное единство с Богом и вместе с тем полное обладание своей личностью — вот идеал, который ставит перед человеческим сознанием христианство и осуществлением которого является вечная жизнь. Как это возможно? Как можем мы, будучи едино с Богом, быть в то же время всецело самим собою? Это не понятно для рассудка. Это -таинственно. Но ведь догмат Триединства также непонятен для рассудка и таинственен. А что Божественное Триединство именно есть совершенный идеал единства человеческой личности с Богом (как всякий идеал он никогда вполне недостижим), об этом говорил Спаситель, об осуществлении его молился Он накануне Своей искупительной смерти: «Да будут все едино: как Ты, Отче, во Мне, иЯв Тебе, так и они да будут в Нас едино, да уверует мир, что Ты послал Меня. И славу, которую Ты дал Мне, Я дал им: да будут едино, как Мы едино. Я в них, и Ты во Мне; да будут совершены во едино, и да познает мир, что Ты послал Меня и возлюбил их, как возлюбил Меня» (Ин 17:21–23).
И природа той тайны, которая лежит в основе Божественного Триединства и многоединства человеческих личностей с Богом и в Боге, — одна. Имя ей любовь. Та же любовь, которая есть основа Божественного Единства, она, переливаясь в нашу личность, приобщает нас к Богу и делает единым с Ним. «Любовь, которою Ты иозлюбил Меня, в них будет, и Я в них» (Ин 17:26). Так молился Христос в саду Гефсиманском.
Иуда
Эссе «Иуда», написанное о. Анатолием Жураковским в ссылке (г. Краснококшайск, дек. 1923 г.), публикуется по машинописному тексту, полученному составителем от О. В. Михеевой, духовной дочери о. Анатолия Жураковского.
С Иудою случилось что‑то странное… Впрочем, уже давно, вот уже скоро два года, как вообще с ним совершается что‑то совсем необычайное. Он уже перестал быть собою, тем Иудой Симоновым, которым был еще так недавно…
Если бы два года назад ему кто‑нибудь сказал, что он будет жить так, как он живет теперь, он засмеялся бы говорящему в лицо и назвал бы его сумасшедшим. Он — Иуда — вдруг неожиданно бросит свой маленький уютный домик, свой виноградник, который он обрабатывал с такой любовью, эти густые лозы, благоухающие каждый вечер и пылающие на предзакатном солнце… Он будет, как нищий, как бродяга, неуверенный в завтрашнем, а иногда даже в сегодняшнем хлебе, бродить с толпою галилеян, прежде так презираемых им, из деревни в деревню, из города в город… Он будет, наконец, спорить с раввинами, возбуждая их гнев и негодование, иногда доходящие до проклятий и резкой брани…
Нет, все это было вовсе немыслимо, невозможно, несообразно ни с чем…
И, однако, несообразное, невозможное случилось…
Вот уже скоро два года он не был в своем домике и в своем винограднике. Он даже не знает, целы ли они. Да его это и не интересует. Он о них не вспоминал уже давно, давно…
А между тем этот дом такой родной и еще недавно такой любимый. Ведь и дом, и виноградник — родовое наследие. Он помнит, как еще старик дед оберегал заботливо и благоговейно разрастающиеся лозы. А с покойным отцом он сам ходил вместе по дорожкам и учился от него науке виноградаря.
Потом отца не стало, не стало и матери… Но виноградник остался по–прежнему и, кажется, стал еще дороже со дня их смерти для сердца его, Иуды. Там он забывал о своем сиротстве, там вспоминал о прошлом, там сладко мечтал о будущем.
Несмотря на свои почти тридцать лет, он еще не знал женщин. Он избегал не только их ласк — их он не знал вовсе, — но даже встреч с ними. И взоры, бросаемые иногда ими на его стройное тело и некрасивое, но мужественное лицо, обрамленное рыжеватыми волосами, всегда смущали его и казались ему нескромными и ненужными.
Как раз невдалеке от его домика жила известная в окружности женщина, привлекавшая к своему порогу молодых и немолодых мужчин… Но Иуда проходил мимо ее дома с отвращением, и когда однажды она, проходя, точно нечаянно задела его краем одежды, он отвечал ей глухим проклятием.
Но чем меньше Иуда знал женщин, тем больше он мечтал о них. И мечтал там, в винограднике. Там любил он долгими часами повторять звучные стихи Песни песней, и они опьяняли его своим сладким ритмом. Его воображению рисовались картины мирной и радостной семейной жизни. Вот он, Иуда, вводит под свой кров тихую и покорную невесту, Ревекку или Рахиль, со смуглой кожей, с темными, густыми, вьющимися, распущенными под прозрачным покрывалом волосами, с длинными опущенными ресницами… Он ясно уже ощущал, как оживится тихий покой его дома и заструится по освещенным солнцем горницам новое тепло… Он наслаждался заранее все растущим и умножающимся, как там, у далеких праотцев Моисеева Бытия, семейным счастьем, видел длинные ряды нисходящих поколений, ласкал и целовал маленькие детские личики…
И когда каждый год, на Пасху, он приходил в Иерусалим, в храм на поклонение святыне, его молитва была все о том же — об этом будущем счастье и уюте, спокойном и мирном.
Может быть, потому он и любил так эти ежегодные паломничества, что связывались они в его сердце с этой молитвой.
Впрочем, конечно, он молился не только об этом. Ведь он был иудей, настоящий иудей, трепетно и кровно любящий свой народ, его прошлое, настоящее и будущее. В нем всегда жила и, кажется, по мере его роста росла и крепла мечта и надежда на грядущего Мессию. И его молитва была об этом пришествии, о желанном избавлении родины от ненавистных осквернителей–язычников.
И как любил он там, в храме, бродить в толпе, переходить от одних к другим, прислушиваясь к затаенным вздохам надежд, к сладким для сердца словам мечты и к длинным речам учителей, пытающихся определить подлинный смысл пророчеств о времени Грядущего.
Так протекали его дни — спокойно и мирно. Каждодневная работа в винограднике нарушалась только ежегодными паломничествами. Иуда был доволен своей жизнью в ожидании того, что было ее последним смыслом, — брака…
Только иногда, это бывало очень редко, его посещали часы какой‑то странной, почти непреодолимой тоски, и тогда, случалось, он лежал целые ночи без сна на земле в винограднике, смотря на прозрачное звездное небо, или целыми днями почти совсем забрасывал работу.
В те часы мечта о жене и семье вдруг угасала и становилась пустой и скучной.
Иногда тоска приходила в храме. Кадильный дым и возгласы священников казались тогда ненужными, толпа отвратительной, мудрые учителя глупыми и смешными.
Иуда боялся этих часов и, когда в обычном состоянии вспоминал о них, старался объяснить их тем, что слишком долго откладывает брак.
И вот все переменилось.
Это случилось сразу, в один день.
В тот день Иуда впервые увидел Его. Иуда никогда не забудет этой минуты, прозрачного воздуха, солнечных палящих лучей, заливавших раскаленный песок дороги, высокую фигуру в длинной белой одежде, на которой так ярко вырисовывалась темная, почти лиловая от загара кожа.
Он не забудет этих услышанных впервые звуков Его голоса — от них сразу так затрепетало сердце.
В этот день Иуда не отходил от Него и не переставал слушать и смотреть.
Точно где‑то в нем, в его глубине зазвучала новая, иная Песнь песней, и та, что читал в винограднике, показалась теперь только слабым предчувствием и намеком.
С того дня он уже не возвращался домой, и, вероятно, теперь его виноградник совсем зарос и одичал…
Каждое утро, когда, еще в холодной прозрачности, просыпался Иуда где‑нибудь под чужим, предоставленным из любви к его Учителю кровом или прямо под открытым, небом он чувствовал острую радость от сознания, что вот он опять сейчас увидит Его Лицо, услышит Его голос, какие‑то новые необычайные слова, от которых опять все существо будет пылать и содрогаться.
Он начинал день с молитв благодарности за совершенный дар посетившего его блаженства.
Молитва его со времени встречи стала совсем новой.
С тех пор как из уст Учителя он услышал слова о Боге, имя — Отец Небесный, точно Бог пришел к нему из какой‑то заповедной глубины, из сокровенной тьмы Святого Святых, и, такой Далекий, Страшный и Неприступный, стал так близко, совсем рядом. Он чувствовал так часто эту близость, точно самый воздух кругом него и в нем самом был напоен Богом.
И это чувство достигало в нем иногда такой остроты, что, беседуя с кем‑нибудь, он останавливался на полуслове, чтобы отдаться вполне захватывающему ощущению таинственной близости.
Чувство Бога и Его близости сливалось в нем с еще более сильным и волнующим чувством близости к Учителю. Граней тут не было, одно переходило в другое. С Учителем он был всегда. И даже когда на короткие часы с ним разлучался, все‑таки реально ощущал Его присутствие. И когда ложился с наступлением ночи на ложе, к радостному физическому чувству покоя, наступившего после дня ходьбы и утомительных трудов, присоединялось бесконечно более радостное чувство неразлучности с Любимым даже здесь, в полном мраке, в глубоком и сладком сне. Иногда это чувство сосредоточивалось просто где‑то в сердечной глубине, иногда оно сопровождалось светлыми видениями.
Тогда казалось, что Сам Учитель неслышно подошел к изголовью и склонился так низко, что длинные пряди волос касаются лица, а глаза, Его глаза, льют лучи, смотрят с нежной и грустной любовью в самое сердце.
И тогда Иуда просыпался, вслушивался в тишину и, смотря на далекие звезды через открытую кровлю, неслышно плакал слезами умиления и восторга.
Он понял теперь, о чем была его тоска там, раньше, когда он был еще один. Он понял, что всю жизнь он искал только этой встречи, о ней томился, ее предчувствовал, любил всем существом своим Того, за Кем шел теперь, любил, еще не зная Его, любил, кажется, с самой колыбели. Теперь он ничего не желал, ни о чем не мечтал. Быть всегда с Ним, ловить взоры Его глаз, слышать Его голос, касаться Его рук, наслаждаться Его словами и Его молчанием — в этом был последний предел возможного и мыслимого, человеческого и сверхчеловеческого, земного и небесного блаженства.
И вдруг что‑то оборвалось, надломилось внутри…
Кажется, это нарастало уже давно, но открылось вполне вот только теперь, в последние дни…
Иуда сначала просто не хотел замечать того, что в нем случилось, не хотел думать об этом, потому что оно, как призрак, вставало между ним и его счастьем; но это «оно» было неотступно и могущественно. И вот Иуда уже не может больше с ним не считаться. Он мучительно всматривается в его темную пустоту, ищет его корней в далеком прошлом, спрашивает себя — когда и откуда оно пришло.
И день за днем встают в его памяти странные видения этих двух последних лет, проведенных вместе с Учителем…
* * *
Самыми светлыми, неповторимо радостными были, конечно, первые дни, первые месяцы их странствования.
Они бродили тогда большей частью по Галилее, где так по–особенному голубеет прозрачное небо, так ласково солнце, так благоуханны цветы и даже травы.
В длинных легких одеждах, бездомные и свободные, переходили они из города в город, из деревни в деревню по широким желто–зеленым просторам, по берегам прозрачно–задумчивого, таинственного и тихого, как небо, озера.
Иуда был тогда в каком‑то непрекращающемся восторге, почти опьянении. И этот же восторг, это же опьянение он видел на лицах всех — и ближайших учеников, и собиравшейся и вновь разбегавшейся изменчивой толпы. Все точно нашли что‑то такое, чего искали всю жизнь, и оттого стали радостными и совсем простыми, как дети, которых они подводили к Учителю.
Точно Учитель, как вот там, в Кане, в эти самые первые дни, коснулся легким движением руки холодной влаги, наполняющей чашу жизни, и она вдруг заискрилась, заиграла, засверкала на солнце сладким и опьяняющим вином…
В этом общем возбуждении оставался спокойным и всегда тихим, кажется, только один Учитель, но Его спокойствие и тишина казались безоблачными, до дна просветленными прозрачно–голубым лучистым сиянием…
Где‑нибудь на берегу или на поляне останавливались. Нестройный гул голосов стихал, и после нескольких минут глубокого ненарушимого молчания, проносившегося над толпой, сидевший посредине Учитель начинал говорить…
Его слова не походили на проповедь… Он говорил совсем просто, говорил о солнце, о маленьких птичках, кружившихся в теплом воздухе, о больших белых цветах, благоухавших у Его ног… Если Он приводил слова Закона, они точно оживали в Его устах, точно спадала с них какая‑то мертвая давящая тяжесть, и они становились тоже простыми и радостными в своей простоте, как все вокруг Него.
А каждый раз, когда Он говорил «Отец Небесный», точно какая‑то волна проносилась над толпой, само небо казалось голубее и прозрачнее, ближе и вместе бездоннее и сердце содрогалось, таяло и пламенело…
Иуда любил в часы этих бесед смотреть на лица слушающих… Кое–кого из толпы он знал, но гораздо больше было неизвестных вовсе, сошедшихся из разных мест. Однако и эти неизвестные казались обычно знакомыми, такие у них были простые лица, встречающиеся так часто, на каждом углу, на каждом перекрестке. И вот эти‑то обыкновенные, точно подернутые пылью лица в часы бесед изменялись, становились новыми, непохожими на себя. Ранним, еще серым утром первые лучи солнца, упав в холодную полумглу, зажигают все предметы своим сиянием, и серая дымка спадает, уступая место теплому розовому зареву… Так розовели и золотились от каких‑то разливавшихся в воздухе лучей эти глаза и лица.
Все точно сдвигалось, сходило со своих мест, становилось необычайным. Старые делались как дети, дети казались иногда серьезными, как взрослые, от мудрых отлетала их мудрость и осеняла головы самых простых и неученых. Женщины, о которых другие учителя говорили, что лучше разбить скрижали Закона, чем передать их им, — они длинными вереницами располагались у Его ног, неотступно ловя каждое Его слово, и иногда тихо плакали, и это казалось всем естественным и понятным и никого не удивляло.
В те дни, казалось, еще не было недовольных, или, по крайней мере, они таили свое недовольство. Даже учителя, приходившие из Иерусалима, не спорили, а только спрашивали, и даже на их лицах иногда, может быть помимо их воли, мелькало выражение радостного изумления.
В словах Учителя вовсе не было тех кричащих угроз, которыми так богаты были проповеди других странствующих раввинов. Его голос, ровный и прозрачный, напоминал серебряный звук трубы, созывающей в Иерусалиме верных в храм на утренней заре. И, однако, была в этом голосе какая‑то власть, непреодолимая сила, пред которой смиренно и радостно склонялось побежденное, добровольно отдающееся в плен сердце.
Когда Он кончал говорить, толпа сгущалась плотным, теснящим Его кольцом. Сквозь эту толпу старались пробиться поближе ползущие по земле калеки, натыкались на неосторожных, пробирались, тыкая вперед палками, слепые, других вели сострадательные, а некоторых несли на носилках. Внимательно и сосредоточенно, как всегда, спокойно и серьезно Он наклонялся низко к носилкам, к этим параличным и сухоруким, похожим больше на какие‑то обрубки или на чудовища, чем на людей, и иногда вкладывал свои тонкие длинные пальцы в гноящиеся зловонные раны, и от этих прикосновений как будто отбегали темные призраки ужаса, и вместо исчезавшей смерти улыбалась расцветавшая жизнь.
Иногда радостный и густой гул толпы прерывался внезапным и резким криком. Это кричали бесноватые, изрыгая с пеною у рта отвратительные проклятия, судорожно колотясь о землю и царапая об острые камни лицо и руки.
Тогда Он глядел на них долгим пристальным взглядом, и крики затихали, а в широко открытых глазах загорались огоньки новой мысли и воскрешенного сознания.
Так дни проходили за днями… И так радостно было каждый вечер вспоминать о прожитом дне и ждать манящего «завтра», ложиться, чувствуя легкую усталость во всем теле от постоянной ходьбы. А утром, встав, не знать, где встретишь ночь, и идти днем много верст по зеленеющим полям, свободно и беззаботно, не думая ни о хлебе, ни о ночлеге. Так радостно было вливать в себя эту свободу, знать, что нет на душе никаких оков, кроме сладостных уз все растущей любви к Нему, Кому раз отдалось и каждый миг все снова и снова отдается сердце.
И мир, казалось, потерял границы. Земля слилась с прозрачным озером, а озеро на далекой и таинственной линии горизонта сливалось с небом. Так смешались и сдвинулись все пределы, время, казалось, остановилось, и сладкое блаженство восторга струилось пьянящим и неиссякающим потоком.
Так было там, в Галилее, в первые дни странствований.
Иуде почему‑то запомнилось особенно одно чудо.
Вместе с Учителем в небольшой толпе, где‑то далеко от города шли днем по желтой, раскаленной, как всегда, дороге в тихой и задумчивой беседе.
И вдруг совсем рядом прозвучал резкий угрожающий окрик. В нескольких шагах от них выросла закутанная в пожелтевшие от гноя покровы фигура прокаженного. На страшном, нечеловеческом лице зияла открытая впадина вместо носа, а из синих губ вырывались пронзительные крики, предупреждавшие верных, чтобы они спешили прочь, охраняя себя от осквернения и отвратительного наваждения грозящей смерти.
Все бывшие с Учителем с ужасом ринулись назад, и кто‑то, может быть Петр, в невольном страхе схватил Его за руку, как бы охраняя от надвигающейся угрозы. Но Учитель, освободив руку, со стремительностью, так редко проявляющейся в Его движениях, быстро приблизился к надвигающемуся призраку.
Все как будто застыли от ужаса, а Он протянул вперед руку, снимая повязки, касаясь внимательно и нежно бесчисленных гнойников. И прямо на глазах у всех вместо отпадающей черной гнили на обнаженных костях зарозовело новое нарождающееся тело.
А Учитель стоял весь белый в Своем одеянии, и Иуде казалось, от Него идут белые прозрачные лучи, и эти лучи — любовь, и это она претворяется в плоть на обновляющемся теле очищающегося.
С тех пор Иуде не раз приходилось видеть исцеления прокаженных, но никогда он не мог забыть о первом, им виденном.
После этого исцеления Учитель долгие дни не мог показываться в городе, как оскверненный нечистым прикосновением, и странствовал вместе с учениками по бесконечным пустынным дорогам.
* * *
Один раз только почудилось Иуде, тень какой‑то глубокой, пронизывающей до мозга костей грусти прошла в ясной тишине их невозмутимой галилейской радости. Кто знает, может быть, именно только почудилось. Ведь это было как раз в минуту расцвета, напряжения радости.
Это было там, в первые дни, в Кане, на браке, тогда еще Учитель не был так известен и так почитаем, и туда на брак Его позвали не как Учителя, а скорее просто как знакомого, больше даже звали Его Мать. Но Он пришел со всеми только что окружившими Его учениками.
Было уже за полночь, и свадебное пиршество было в полном разгаре. Шумели и говорили, радуясь и перебивая друг друга. Высокая белая фигура Учителя показывалась в разных углах горницы. То одни, то другие окружали Его, и Он беседовал с ними.
Но вот, точно утомленный этим весельем и праздником, Он вышел из горницы, туда, к преддверью, И остановился на пороге, вдыхая свежий предутренний воздух. Ученики вышли вместе с Ним. Они тоже устали, а главное, хотелось побыть опять наедине с Ним, ощутить острую радость Его близости и Его необычайности.
Иуда стоял совсем рядом с Учителем и видел, как к Нему подошла Его Мать. Такая же высокая и стройная, как Он, тоже в длинных белых одеждах. Она наклонилась к Нему ласково и нежно, трогая слегка Своею тонкою рукою края Его хитона. Она говорила Ему, кажется, о том, что у нерасчетливых и бедных хозяев не хватает вина для пиршества.
И вот тут Иуда увидел, как лицо Учителя изменилось, точно затуманилось пеленой острой и пронизывающей грусти. И Иуде показалось, что на миг — нет, это продолжалось меньше мига — Учитель взглянул на него, и от этого взгляда резкая боль прожгла его, Иудино, сердце.
Совсем тихо Он отвечал Матери. Он, кажется, сказал Ей о Своем часе. Этот час еще не пришел. И от этих слов лицо Ее покрылось смертельной бледностью, точно вспомнила Она о чем‑то бесконечно страшном.
Они стояли рядом молча, такие похожие друг на друга в своей красоте и в своем страдании.
Но это продолжалось только миг. Может быть даже, все это только так показалось Иуде.
А затем Учитель уже обернулся к высоким водоносам и смотрел, как слуги наполняют их водою по Его слову.
И потом все видели, как в этих водоносах было вино вместо воды, такое красное, похожее на кровь.
Что сделалось с учениками тогда? Они пробовали вино, вырывая друг у друга, они смеялись и даже, кажется, плакали, как дети, с гордым и ликующим торжеством показывая друг другу на Учителя, не смея, однако, подойти к Нему слишком близко и рассказать о своем ликовании, как будто бы почувствовали сразу какую‑то черту, которая легла в этот час между Ним и ими.
А Учитель стоял на пороге спиною к горнице и смотрел на восток, где, разгоняя предутренний туман, восходящее солнце зажигало первые красные полосы, и кровавые отсветы ложились на Его лицо, руки и на складки длинных белых одежд.
* * *
Потом, уже значительно позже, видел Иуда эти тени грусти.
Это было в незабываемый ни для него, ни для других апостолов день.
Накануне этого дня Учитель не спал с ними вместе. С вечера Он ушел в горы, и они знали, что Он проведет всю ночь в молитве. Так поступал Он часто, особенно после дней, когда людей около Него было слишком много, или накануне других дней, отмеченных чем‑нибудь особенным в Его служении.
Наутро, когда Он пришел к ожидавшей Его толпе, Он не стал беседовать. Став посредине, Он внимательно смотрел на собравшихся, останавливая иногда Свой пристальный взор на отдельных лицах. И тех, на кого Он так смотрел, Он потом называл по имени и знаком указывал им, чтобы они вышли из толпы и стали рядом с Ним.
И сразу вся толпа поняла, что в эту минуту совершается что‑то бесконечно значительное в жизни тех, чьи имена Он называл, и, может быть, не только в их жизни. И все затаили дыхание, и каждый трепетно ждал: «Не я ли?»
А Учитель медленно и громко вызывал избранных. Вот вышел покрасневший от волнения Петр, его брат Андрей, всегда радовавшийся воспоминанию, что он первый пошел за Учителем, вот молодые сыновья Зеведеевы, Иоанн и Иаков, а вон и Матфей, еще недавно сидевший у мытницы и собиравший подати.
Семь… Десять… Одиннадцать… Учитель остановился…
Иуда стоял в толпе, отделенный от Учителя спинами стоявших ближе. И сердце его замирало… Господи… Зачем, зачем Он их выбирает? Может быть, Он хочет сделать из них первый легион, когда пойдет на Иерусалим, чтобы там воссесть на престоле Давидовом? Если так, то разве не знает Он, разве не видит, что вот здесь в толпе стоит тот, кто готов не раздумывая отдать за Него свою жизнь, разве не знает о любви его, Иуды, о его трепещущем сердце, о восторге, не престающем ни днем, ни в темной тишине ночи?..
Пусть же Он возьмет его, Иуду, остановит на нем Свой выбор. Ведь все равно его сердце и его жизнь принадлежат Учителю.
А Учитель молчал… Казалось, Он находился в каком‑то странном раздумье, и глаза Его были полузакрыты. Но вот Он поднял Свои длинные ресницы, и Его испытующий взгляд, скользя по лицам ждущей толпы, упал на лицо Иуды. На миг их глаза встретились, и во взорах Учителя увидел Иуда снова страшную печать той невыразимой грусти, что мелькнула там, в Кане, только теперь была она еще острее и нестерпимее. И Иуда затрепетал всем телом от ответной непонятной боли, от страха каких‑то неотразимых предчувствий, от мысли, что чаша избрания не коснется его уст.
Но как‑то особенно внятно в общем молчании прозвучал тихий голос Учителя: «Иуда».
В этот день его и одиннадцать Он возвел на гору, там молился о них, возложил на них руки и назвал апостолами.
Когда же началась перемена?
И что случилось?
Иуда силился вспомнить.
Да, кажется, это началось после встречи с этим сумасшедшим стариком, с раввином Бен–Акибой.
Они с Учителем были тогда в Иудее, в Иерусалиме, на празднике Пасхи.
Хотя Иудея для него, Иуды, родная, но, с тех пор как он ходит за Учителем, Галилея кажется ему роднее и ближе.
Здесь, среди иудейских учителей, среди этих ученых раввинов и воспитанного ими народа. Учитель кажется совсем чужим и Его слова звучат так странно. Здесь ведь и солнце светит иначе, иное небо, иные цветы, иные птицы и иные люди. Здесь нет этой восторженной галилейской толпы, и, кажется, каждый, услышав слово Учителя, прежде взвесит его на каких‑то невидимых весах, посмотрит, пощупает, как товар руками, и потом только пустит через голову на поверхность сердца.
Там, в Галилее, раввины только сомневались, вопрошали, недоумевали. Здесь они сразу ополчились решительно и определенно как враги Учителя.
Иуда помнит их лица после той субботы, когда в Вифезде Учитель исцелил расслабленного. В этих лицах был не только гнев, но и ярость. Недаром среди учеников бродили страшные слухи; впервые было произнесено это слово о возможном убийстве Учителя, от которого Иуда содрогнулся.
И Учитель — Он никогда еще не был таким, как здесь. С какою властью и с какою силою, какие непонятные, захватывающие дух слова говорил Он им.
Отец Мой доныне делает, и Я делаю… Как Отец воскрешает мертвых и оживляет, так и Сын оживляет, кого хочет»… Как Отец имеет жизнь в Самом Себе, так и Сыну дал иметь жизнь в Самом Себе.
И потом, как последний страшный приговор, как какое‑то грозное пророчество:
Но знаю вас: вы не имеете в себе любви к Богу. Я пришел во имя Отца Моего, и не принимаете Меня; а если иной придет во имя свое, его примете.
И вот там, в те дни встретился Иуда с раввином Бен–Акибой.
Иуда шел один по дороге, и когда увидел приближающуюся старческую фигуру с длинной седой бородой и развевающимися пейсами, он хотел свернуть с пути.
Но Бен–Акиба уже заметил его.
«Стой, — закричал он, — куда ты идешь, Иуда Симонов? Ты, кажется, хочешь уйти, чтобы не встречаться со мною, старым другом твоего отца, покойного Симона? Ты уже не хочешь больше знать раввина Бен–Акибу? А разве не он, не Бен–Акиба таскал тебя на руках, когда ты, еще маленький мальчик, уставал бродить около храма, куда привели тебя твои родители на праздник? Разве не Бен–Акиба толковал тебе, юноше, о Законе и открывал тебе тайну за тайной и премудрость за премудростью? Разве не с Бен–Акибой еще недавно, две Пасхи назад, ты говорил так страстно о времени пришествия Мессии?
И теперь ты убегаешь от Бен–Акибы, как от разбойника… О, я знаю, кого это дело, я знаю, за кем ты ходишь теперь день и ночь неотступно вот уже много месяцев. Галилеянин! Назарянин! Бедный, бедный Симон! Если бы он знал только, что будет с его сыном! Разве не знаешь ты, что, следуя за этим Назарянином, ты изменяешь Богу, отцам и народу? Не Он ли хочет разрушить великий храм отцов? Не Он ли оскверняет открыто субботу? Не Он ли привлекает необразованных и превозносит их над нами? И не называет ли Он Сам Себя Богом и не хочет ли предать нас всех Своим безумием в руки римлян? Богохульник! Но нет, Он не уйдет от наших рук! Я клянусь тебе, что старый Бен–Акиба еще увидит Его кровь, пролитую на землю! Этой старческой рукой я сам подниму камень, чтобы размозжить Ему голову.
Или нет. Мы предадим Его римлянам, прежде чем Он успеет предать нас, и пусть солдаты–язычники пригвоздят ко кресту Его руки…»
Вся кровь прилила Иуде к лицу. Но, делая страшное усилие над собой, сдавленным голосом он прервал поток отвратительных проклятий:
«Стой, старик. Ты, должно быть, не знаешь сам, о чем ты говоришь. Ты, вероятно, никогда не видал Учителя и не слыхал Его слов. Иначе ты знал бы, что Он самый кроткий из людей, что Он прекрасен, как утренняя восходящая звезда. Он проповедует любовь и учит о Боге Отце. Он исцеляет больных и очищает прокаженных. От Него разбегаются бесы, и воскрешенные Им мертвые благословляют Бога…»
Но Бен–Акиба заглушил его слова своим криком: «Лжешь, лжешь ты, потому что и Он — лжец… Кроткий… Любящий… Бог Отец… Я не называю своего Бога Отцом, а зову Его Владыкой и Господином, но мой Бог добрее Его Бога, Он не хочет унизить, уничтожить и предать на позор Свой избранный народ. Он не преследует людей как свою добычу. Он не требует от них невозможного. Он знает, что они слабы, и довольствуется принесением жертв и точным выполнением Закона. Он благословляет их не нищетой, а богатством, не одиночеством, а многочадием. Он — Бог любви, настоящей любви, от которой зажигаются очаги и зачинаются дети… А Его Бог? Не Бог жизни, а Бог смерти, не Бог мира, а Бог исступления, Бог нищеты и страданий. Он хочет разметать домашние кровы. Он делает людей нищими, бездомными, бродягами. Он хочет убить в них гордость и мужество, чтобы они стали рабами, молчали и покорствовали бы, когда их бьют по лицу.. Он грозит неслыханными бедствиями Иудее и обещает гибель мира… Даже Своим избранникам Он предрекает позор и муки… Ты говоришь, что Он исцеляет больных и воскрешает мертвых. Я не верю, ты слышишь, не верю этой басне о воскрешении. Но пусть даже Он вернул какой‑то вдове ее сына с погребального одра, зато скольких матерей Он лишил их детей, увлекши их за Собою и внеся раздор в семью, где царил покой. И разве не обесчадил Он и Свою Мать и не покинул Свой дом и Своих сестер и братьев?.. Он освобождает бесноватых… Но разве Сам Он не бесноватый и разве не вселил Он легион бесов во всех, кто теперь идет за Ним, шаг за шагом, отказываясь от счастья и от жизни? Он не Человеколюбец, а Человеконенавистник. Его Бог — Веельзевул, князь бесовский. И это его именем и его силой Он творит Свои чудодейства».
«Я говорю тебе, старик, что ты ничего не знаешь и потому безумствуешь. Тому, кто оставит ради Него свои жилища, Он обещает сотни кровов, тому, кто оставил мать, — сотни матерей и тому, кто оставил отца, — сотни отцов».
«Сотни отцов! И это говорит сын Симона, покойного Симона, который любил своего ребенка, как свою душу. Сотни отцов! Кто смеет сказать такое слово? Разве не тот твой отец, кто тебя носил в себе как часть своей плоти? И разве не кощунство называть этим священным именем того, кого ты первым встретил на дороге? Нет, так может говорить только тот, кто сам никогда не был отцом и кто не рожден от человека. Недаром про Него говорят, что у Него нет на земле отца… Я знаю, кто Его отец. Его отец тот, кого Он проповедует как Бога, Его отец — диавол».
Иуда уже не слушал дальше. Зажав уши и закрыв лицо ладонями поднятых рук, он хотел бежать, но Бен–Акиба схватил его за рукав, отводя его руки от глаз, приблизил к его лицу свое, ставшее вдруг из яростного сладострастным:
«А скажи, — почти прошипел он, — скажи, тому, кто оставил свою жену, ведь твой Учитель не обещал сто жен?..»
Но вместо ответа Иуда толкнул его в грудь с такою силой, что он полетел на землю, богохульствуя и проклиная.
* * *
С тех пор Учитель стал казаться Иуде более строгим и требовательным, чем раньше. Не то чтобы Он стал строже к Иуде, нет, но вообще к людям. А может быть, это Иуде показалось, или он заметил то, что не замечал раньше.
Ему вспоминается один случай. Это было в Галилее. Они проходили по селению и, когда приблизились к одному дому, оттуда услышали похоронные причитания и плач. Невдалеке от дома стояли двое. Один — еще юноша — был очень печален, другой, постарше, его утешал. Иуда знал этого юношу. Его звали Ионафаном.
Он часто бывал в толпе, слушавшей Учителя, и Иуда видел, как горели тогда его глаза. Но старый отец Ионафана, кажется, недолюбливал Учителя и препятствовал сыну сделаться Его постоянным учеником.
Но почему он теперь плачет? И что значат эти погребальные звуки? Уж не умер ли его отец и оттого он так печален?
Когда они приблизились к стоящим, Учитель подошел к Ионафану и, посмотрев на него так, как Он один только умеет смотреть, сказал: «Следуй за Мною».
Ионафан весь просветлел от радости, сразу затопившей его горе. Он наклонился и поцеловал у Учителя край одежды.
«Господи, позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего».
Но Учитель отвечал спокойно и властно: «Иди за Мной и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».
На мгновение словно складка какой‑то борьбы или усилия легла на лицо Ионафана. На лицах тех, кто около Учителя, Иуда часто видел эту складку. Иногда она не сходила много дней, изменяя лицо человека. Она как будто знаменовала собой назревавшую решимость. Или человек пойдет за Учителем по городам и весям, и тогда расправится складка, озарив лицо лучами радости, или он уйдет совсем прочь. И тогда надолго, а может быть, навсегда на нем будет лежать и от него падать какая‑то новая сгустившаяся тень.
Но Ионафан колебался недолго. Через минуту он присоединился уже к их толпе и шел с ними дальше…
А за спиной раздавались жалобные погребальные причитания над мертвым отцом, оставленным сыном.
* * *
Он вспоминает случай с другим юношей, с тем богатым, который приехал к Учителю и привел с собою, кажется, целый караван сокровищ.
Он лежал у ног Учителя и спрашивал Его о путях жизни вечной. Но Учитель отвечал на этот раз просто ссылкой на закон Моисеев. А когда юноша, волнуясь и почти плача, говорил, что это он знает и хочет и ищет чего‑то другого, более высокого и совершенного, глаза Учителя стали особенно ласковыми и любящими. Но Он молчал. Он как будто задерживал ответ, точно готовился сказать что‑то, от чего вопрошающему будет очень больно, и медлил причинить ему боль.
Одного тебе недостает: пойди, все, что имеешь, продай и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи, последуй за Мною, взяв крест.
Так отвечал Он наконец.
И все тогда сразу поняли ответ.
Всем было ясно, что юноша не пожалеет множества своих сокровищ. Конечно, щедрой рукой готов он раздавать их бедным. Но Учитель сказал: «Всё».
Это значит: завтра же он должен сбросить с себя богатые одежды и надеть такой же, как на них, грубый и простой хитон, оставить свой дом и с посохом переходить из города в деревню и из деревни в город, стать бездомным и нищим, питаться подаяниями и получать кров из милости… «ВСЁ»… В этом «всё» была его жизнь, кровь его предков и его собственная, еще кипящая юношеская кровь. И он стоял перед Учителем бледный, со знакомой Иуде складкой на лице…
А потом, не говоря ни слова, повернулся и пошел прочь.
Все были охвачены ужасом.
А Учитель смотрел вслед уходящему долгим и грустным взором…
* * *
Они шли по дороге: Учитель и ближайшие ученики. На краю дороги, в нескольких шагах от них стоял маленький домик. На пороге сидел еще не старый чернобородый еврей, занятый каким‑то ремеслом. Рядом высокая смуглая женщина с обнаженными выше локтей руками склонилась над скамьей, где были разложены овощи. А на дороге перед ними на желтом песке маленький ребенок, девочка с длинными вьющимися волосами, играл, перебирая камешки.
Учитель шел впереди и почти поравнялся с нею. Тогда она, поднявшись на маленькие, еще нетвердо ступающие ножки, побежала к Нему навстречу, показывая Ему свои камешки и что‑то доверчиво рассказывая…
Учитель остановился и низко наклонился к девочке. Его лицо было нежно, но Он не улыбался. И тем удивительнее была эта внимательная серьезность, с которой этот взрослый Человек, этот Великий Человек, Тот, Кто говорил о Себе — Сын Божий, «от начала Сущий», приклонился почти до земли, чтобы лучше расслышать и понять лепет этого тянущегося к Нему ребенка.
Потом они пошли дальше, а девочка, радуясь и смеясь, побежала к порогу, и сидевший там отец поднял ее одною рукой, а другой привлек мать, чтобы она полюбовалась общим сокровищем.
И совсем странная, необычайная мысль мелькнула в сознании Иуды.
А ведь у Него, у Учителя, никогда не будет Своих детей. Вот так будет ходить и ласкать тех, кого принесут к Нему или кто прибежит к Его коленям… Но ведь для Него все дети — Его дети и все — дети Его Отца Небесного… Ну, а вот у Иуды… У Иуды тоже не будет детей… Почему? Ведь Учитель не запрещает иметь их? Не Он ли так нежен с ними? И не начал ли Он Своего служения с посещения брака там, в Кане? И так часто бывает Он в тихих семьях, принимающих Его так радушно.
Иуда не слышал от Него запрещения и даже не говорил с Ним об этом…
Но в самом деле, может ли Иуда думать о семье, когда у него нет и не будет крова, когда впереди постоянное странствование с Учителем, следование за Ним, наполняющее всю жизнь и отнимающее все силы? И как согласовать мечты о маленьком семейном угле и об его уюте с участием в великом, Божественном и грозящем такими опасностями служении? Вот Симон женат, но не живет ли он как оставивший жену?
Но откуда эти вопросы? Откуда эти мысли? Проклятый Бен–Акиба!
Разве не счастлив Иуда? Разве не ощущает он величайшей радости освобождения от маленьких, но вяжущих земных пут и разве не обладает вместе с Учителем и Отцом Небесным всей полнотой дарованного ему любовью мироздания?
Отчего же вдруг, при виде этого маленького человеческого, может быть слишком человеческого, счастья острие какой‑то непреодолимой тоски проникло ему в сердце? Точно пахнуло на него чем‑то далеким, унесенным из детства, и захотелось, мучительно захотелось уюта и какого‑то иного тепла, иной ласки, иного покоя, не того, который обещает Учитель.
Они шли дальше, а Иуда все еще оборачивался и смотрел на удаляющийся домик, улыбающуюся женщину, что‑то рассказывающего отца и смеющегося ребенка.
* * *
Потом Учитель говорил с фарисеями о браке. Они спрашивали Его о разводе, и Он отвечал:
Что Бог сочетал, того человек да не разлучает… Кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует; и если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, прелюбодействует.
Фарисеи ушли, но ученики ужаснулись Его ответу. Он показался им противным не только прошлому, освященному веками, мудростью и верой, но и самой человеческой природе. Ни у их отцов, ни у учителей, ни у языческих мудрецов не существовало такого обычая. Казалось, муж и жена спаивались оковами, врезающимися в живое тело, и на них ложилась тяжесть, непосильная для человеческих плеч. Самое сладкое делалось горьким, и самое манящее — страшным.
И кто‑то из учеников произнес невольно: «Если такова обязанность человека к жене, то лучше не жениться».
А Учитель отвечал:
Не все вмещают слово это, но кому дано. Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; а есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сами сделали себя скопцами для Царства Небесного. Кто может вместить, да вместит.
И слова эти показались тогда странной загадкой. К кому относится это «может вместить», к тому ли, кто принимает на себя бремя брака, какой Он, Учитель, признавал единственно возможным и благословенным от Бога, или к другим, к этим «скопцам ради Царства Небесного»?
Что же благословляет Учитель последним благословением и где путь совершенный? Но где бы он ни был — неторным, и страшным показался он ученикам… А спросить Его больше боялись.
А в это время как раз пришли матери, принесли и привели детей, чтобы Он благословил их, и воздух наполнился детским смехом и радостными голосами…
Но ученикам казалось, что это как раз не вовремя. Теперь, после разговора о браке, им не хотелось видеть детей, и казалось, что они помешают Учителю. И ученики стали прогонять пришедших. Но Учитель остановил их, Он, казалось, хотел дать им почувствовать, что они не поняли чего‑то самого главного в Его словах. И в Его лице и голосе был гнев, так редко Его посещавший: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное».
И Он положил Свои руки на маленькие головки, и колечки волос заплелись вокруг Его пальцев, и, подняв глаза к небу, Он молился радостно и умиленно.
* * *
И все учение, все беседы Учителя стали теперь иными для Иуды… Точно самый голос Учителя изменился… Как будто в прозрачный звук серебра кто‑то подбавил стали… Прежде каждый раз, когда Учитель говорил, казалось, будто Он срывает пригоршнями, целыми охапками длинные, прозрачные, благоухающие белые лилии. Сам весь белый, тонет в их белизне и потом бросает их в толпу, и все кругом становится белым, благоуханным, все — и природа, и люди — сливаются в одно безграничное поле, заросшее лилиями.
И теперь лилии по–прежнему в руках Учителя. Но как будто бы на их тонких стеблях выросли колючие шипы, и каждый, кто принимает их и хочет насладиться их ароматом, ранит до крови и руки, и лицо.
Учитель, впрочем, вовсе не скрывает этих шипов. Он часто Сам говорит об узком пути, по которому должны пройти Его последователи к вратам Царства. Он говорит, что Царство это достигается усилием; только употребляющие усилие его восхищают. Он открыто предвещает Своим последователям страдания, много страданий… Он даже часто упоминает о страшном, позорном и отвратительном орудии пытки и смерти — кресте для Своих учеников, и им по временам кажется, что слова эти больше, чем просто сравнение. Наконец, Он прямо требует от тех, кто идет за Ним, чтобы они возненавидели своих отцов, матерей, жен и детей, а главное и самое страшное — самую жизнь свою.
И Иуда знает, что требование это — не просто слова, потому что Учитель никогда не говорит только для того, чтобы говорить, и все слушающие знают, что каждое Его слово должно стать делом и в Его, и в их жизни. И оттого каждое слово звучит радостно и страшно…
И чем менее грубо, чем утонченнее и духовнее понимает Иуда эти слова о ненависти, тем страшнее они ему кажутся…
* * *
Иуда наблюдал за лицом Учителя. Выражение его менялось. Иуда видел его строгим, спокойным, внимательным, нежным, задумчивым, грустным, страшным, гневным, видел, как по нему текли слезы…
Но никогда, никогда не видел Иуда Учителя смеющимся. И даже никогда не заметил улыбки у краев прекрасных, тонких, ярко очерченных губ…
* * *
Иуда заметил, что не он один где‑то в самой своей сокровенной глубине изменился в своем отношении к Учителю.
Он видел, что многие, кто шел за Учителем, теперь уже не ходят, другие, прежде такие восторженные, отдавшиеся Учителю сполна, хотя по–прежнему сочувственны и даже благоговейны, но гораздо сдержаннее, осторожнее, точно боятся восторгаться, и боятся не кого‑нибудь извне, а боятся как будто самих себя.
Иуда любит посещать вместе с Учителем дома, в которые их приглашают. Ему нравится этот розовый, ясный свет, который Учитель вносит с Собою в каждую горницу и от которого все кругом загорается и розовеет. Его волнуют и бесконечно трогают эти восторженные и умиленные лица растерявшихся от радости хозяев, эти простые слова и эта простая вера…
Иуда любит заходить в те дома, где он побывал с Учителем, потом наедине.
Посещение Учителя всегда остается незабвенным и неизгладимым. Но различно Его влияние на разные человеческие души.
Для одних воспоминание о посещении становится источником непрекращающейся радости. Что‑то меняется в их душе, в их жизни, в самом их доме. Как будто что‑то большое и светлое родилось в них в тот день, и с каждым мигом это что‑то все растет, ширится, заполняет жизнь плотнее, как разлитое ароматное миро.
Ну а с другими бывает совсем иначе… Они как будто не любят даже вспоминать о дне посещения, хотя иногда отзываются и хорошо об Учителе… Но, кажется, и для них этот день не случайный. Но это день, когда что‑то не родилось, а умерло в их жизни. Они что‑то навеки потеряли в своем старом мире и в своем старом покое, но все‑таки не хотят с ним проститься. И розовый свет посещения стал в них и вокруг них густою непрозрачною тенью.
Иуде кажется, что в отношении к Учителю есть какая‑то роковая черта. До этой черты все обыкновенно идут одним общим путем, ну а здесь, у этой черты, расходятся. За ней как раз как будто начинается то сокровенное, что носит Учитель в самой глубине Своего сердца, за ней лежит совершенный дар, уготованный Им для мира и человека.
Но чтобы перейти за эту черту, надо что‑то отложить от себя, от чего‑то обнажиться, снять какие‑то покровы. И покровы‑то, кажется, ветхие, но они плотно прилипли к коже, и, отдирая их, пожалуй, кусками будешь отдирать мясо.
Или иначе… Приходящий к этой черте точно стоит у берега прозрачной, светлой речки в палящий полдень. Тому, кто не привык плавать, войти в воду страшно. Холодом охватит все тело, будешь задыхаться, и будет казаться, что погибаешь, тонешь.
Ну а если поплывешь — какая прохлада, какая благодать… Когда люди у этой черты — это самый страшный миг в их жизни. Тогда ложится на их лица та знакомая складка. И никогда, никогда она не исчезнет с лица бесследно: или радость, или тоска, или свет, или мрак от нее на всю жизнь…
Может, лучше совсем никогда не подходить к этой черте? Ведь есть люди, и как много их, которые о ней совсем даже не знают…
И есть преступившие… О некоторых Иуда наверное знает, что они — переступили…
Вот Симон, кажется, переступил… А Иоанн Зеведеев переступил наверное. Он уже не вернется назад, и какое у него спокойное и радостное лицо…
Ну а он — Иуда?
Он подходил к самой черте…
Он как будто глядел туда, за эту черту, и у него кружилась голова и захватывало дыхание…
Но вот она лежит перед ним — невидимая, но ощутимая, более тонкая, чем волосок паутины.
Так тонка и так непреодолима!
* * *
Недаром первое Свое чудо совершил Учитель там, в Кане, на браке… С тайной брака непонятными узами связано Его служение.
Ведь вот и Иоанн Креститель называл Его Женихом, радующимся о Своей Невесте.
И Сам Он часто говорил о таинственном брачном пире. Недавно фарисеи упрекали Его за то, что Его ученики не постятся. Но Он отвечал им: «Могут ли печалиться сыны чертога брачного, пока с ними Жених?»
И Он сравнивал Свое учение с молодым бурлящим вином, разрывающим обветшавшие мехи.
А Иуде что‑то подступало к горлу, так что хотелось плакать. Он не знал только — от радостного восторга или от тоски…
* * *
Старый раввин Бен–Акиба, видимо, делает свое дело…
Он, конечно, не одному Иуде говорил свои страшные слова об Учителе.
Теперь уже фарисеи, точно сговорившись, повторяют, что Учитель не друг, а враг Иеговы… Мудрый, добрый старый Бог Иудеи ревнив и строг в исполнении Закона, но, требуя от людей для Себя законной десятины и точности в исполнении обряда, Он в остальном предоставляет широкое поле человеческой свободе. Обрезание для Него, но обрезанная плоть остается плотью и может жить по своему закону.
А Учитель? Он снисходителен к нарушающим законную форму и не сохраняющим субботу, но Его слова, сжигая, обращают в пепел самую сердцевину жизни. Проникая в душу с вкрадчивой лаской, они становятся там страшными и неумолимыми.
Учитель — одержимый, вышедший из Себя, бесноватый, Он служит Веельзевулу, его проповедует, его именем совершает чудеса.
Об этом говорят теперь так много, и это утверждают ученейшие. А недавно, когда Он сидел в одном доме, окруженный народом, и учил, к Нему пришли Мать и братья Его. И они тоже слышали, что Он вышел из Себя, и хотели взять Его. Но, когда Ему сказали об этом, Он спросил: «Кто Матерь Моя? И кто братья Мои?» И, осмотрев сидящих вокруг, говорит:
Вот Матерь Моя и братья Мои, ибо кто будет исполнять волю Божию, тот Мне брат, и сестра, и Матерь.
И ближние Его ушли, не увидав Его…
Теперь все чувствуют, что между Ним и учителями Иудеи легла непроходимая пропасть. Не Он начал войну, но Он принял вызов. Какие страшные слова сказал Он недавно. Он, прощавший самых ужасных, самых нестерпимых грешников, велевший прощать не до семи, но до седмижды семидесяти раз — Он говорил о грехе, во веки не прощаемом.
«Будут прощены, — говорил Он, — будут прощены сынам человеческим все грехи и хуления, какими бы ни хулили, но кто будет хулить Духа Святого, тому не будет прощения вовек, но подлежит он вечному осуждению».
И все поняли, что говорит Он о них, о фарисеях, восставших на самый дух Его учения и жизни…
И если они называли Его бесноватым, а дух Его Веельзевулом, то Он, кажется, в Свою очередь считал их одержимыми и думал, что они служат не Богу, а сатане.
Он говорит, что, когда злой дух выйдет из человека, он блуждает по безводным местам, ища покоя, и не находит. И тогда возвращается в дом, откуда вышел. И найдя его незанятым, выметенным и убранным, идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, вошедши, живут там, и бывает для человека того последнее хуже первого. Так будет и с этим злым родом.
И ученики поняли, что Он говорил об учителях и о народе, послушном им. Это от них отошел дух нечистый, когда Он, Учитель, подошел к ним со святыней Своего Духа. Но они не восхотели Его принять. И вот вернулся к ним сатана с семью злейшими, возбуждая их к ненависти и хуле.
И теперь борьба неизбежна, и борьба эта не на жизнь, а на смерть. Кто‑то должен погибнуть. Кто истинный Бог? Их ли Бог — обряда и Закона, старый Бог, не требующий разрушения их мирного, теплого и уютного царства плоти, или Его Бог, ради Которого должен человек отречься от всего, что он имеет, и от самой жизни своей.
Если Один Бог, то другой сатана, и если Один восторжествует, то другой должен рассыпаться в прах.
…Учитель как будто даже не хочет говорить для фарисеев и тех, кто с ними.
Он говорит о них словами пророка:
Огрубело сердце людей сих, и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами, и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и да не обратятся, чтобы Я исцелил их.
Он облекает Свое учение в форму иносказаний и притч, непонятных для непосвященных.
Своим ученикам наедине Он разъясняет сокровенный смысл.
Он говорит теперь о Царствии Божием, и Его слова так необычайны. Проповедуемое Им Царство так не похоже на то, о котором толкуют раввины. Оно так далеко от всего, что кругом, что видят глаза и осязают руки. Оно точно совсем в ином мире. И вместе с тем иногда, когда они слушают, оно кажется совсем близким, как будто бы оно вот здесь, под сердцем.
Тогда Учитель говорит: «Царствие Божие внутри вас».
* * *
Смотрели на закат… Все небо пылало, точно совершился там какой‑то исполинский пожар. Учитель был грустен.
И, смотря на небесное зарево. Он говорил тоже об огне.
Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!
Крещением должен Я креститься; и как Я томлюсь, пока сие совершится!
Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч.
* * *
Иуда часто видел во сне Учителя. И раньше это были такие радостные сны. Учитель приходил и нежно склонялся над его изголовьем.
Но странный сон видел Иуда недавно. Снилось ему, что он не человек, а какое‑то необыкновенное существо, наполовину человек, а наполовину зверь, вот как те странные изваяния с лицом человека и туловищем животных, которым, как слышал он, поклоняются в Египте.
Звериное мясо покрыто шерстью — там снизу. Но она растет, постепенно покрывает его тело и, того гляди, покроет голову, и тогда из человека станет он чудовищем, бессмысленным и страшным.
Он не один: кругом него много таких же, как он, и все они копошатся на дне какой‑то пропасти.
А наверху, на уступе, стоит Учитель, как всегда, весь в белом, и еще белее кажется от падающих на Него солнечных лучей.
У Него в руках меч, длинный–длинный, почти в длину человеческого роста. Обеими руками держит Он рукоять и опирается на нее лицом.
Он бесконечно грустен.
Нижней части лица не видно.
Глаза закрыты, а из‑под опущенных ресниц медленно одна за другой текут слезы…
А руки, кажется, ранены или даже проткнуты насквозь, и по рукоятке и по лезвию меча струится кровь.
И вот, Иуда знает, что меч Учителя должен коснуться его тела. Он отсечет от него нарастающее звериное мясо. Будет больно, может быть очень больно, но в этом, и только в этом, спасение от страшной и отвратительной гибели. Так будет и с другими. Меч коснется всех тел и пройдет туда, в самую глубину земли, откуда рождается и ползет эта звериность.
И все хотят этого, все ждут, хотя со страхом, но и с радостью.
Но вот Иуда узнает близко от себя раввина Бен–Акибу. Он уже почти совсем зарос звериным телом, видно только еще окруженное отовсюду мясом и шерстью лицо. И вот он хулит Учителя. Он говорит всем, что копошиться здесь хорошо и тепло, а меч не исцелит, он убьет их, в нем не спасенье, а смерть.
Надо, пока еще не поздно, вырвать меч и сразить им Стоящего наверху.
И с ужасом замечает Иуда, как будто все окружающие его полузвери соглашаются с Бен–Акибой. Шепотом, осторожно, еще боясь, они выражают ему свое одобрение.
И вот все взоры обращаются на Иуду. Он обреченный, и он должен повиноваться. Это он убьет Учителя — это неизбежно. Вот он сейчас будет карабкаться по скользким отвесным стенам, с силой вырвет он у Учителя меч, Учитель не будет защищаться.
Он вонзит нож в самое сердце. И алая кровь хлынет на белые одежды. Так будет через миг.
А сейчас Учитель стоит, склонив голову на рукоять, и медленно текут слезы, сливаясь на руках с кровавыми струйками…
Когда Иуда проснулся, он чувствовал сильную боль в левом боку, около сердца.
* * *
Учитель послал учеников на проповедь.
Иуда вместе с Симоном Зилотом, теперь уж без Учителя, переходят из города в город, благовествуя об исполняющихся обетованиях.
Его поразили слова какого‑то насмешника, кажется, из необрезанных.
«Ты вот все говоришь, о Боге, но я не видел ни одного человека, который бы видел и знал Бога. Один ссылается на другого… Никто ничего не знает и не видит, но убеждает сам себя, что видит и знает другой… Этот самообман люди называют верой…»
А он, Иуда, видел Бога?
Он видел Учителя…
В самом деле, Кто такой Учитель?
Ученики уверены, что Он — Мессия…
Но ведь Мессия, и по учению раввинов, и как будто даже по Писанию, должен быть могущественным царем. Он — бездомный нищий. Ученики думают, что эта нищета призрачна и что настанет миг, когда на смену ей придет богатство и власть. Но Он Сам как будто думает иначе. Он, кажется, не хочет прощаться со Своей нищетой. И тем не менее. Он не возражает тем, кто считает Его Мессией.
Мало того… Он, по–видимому, не удовлетворяется этим.
Когда Он говорит о Боге, грани между Ним и Богом стираются. Бога Он называет Отцом, Себя — Сыном.
Но видно из Его слов, что и в Его чувстве, и в Его мысли Сын и Отец — Одно. Он — Бог.
Когда Иуда видит Его лицо и слышит Его слова, он не может спрашивать и сомневаться. Он верит всему. Но теперь, когда он впервые после многих месяцев уже несколько дней не видел Учителя, эта мысль кажется ему нестерпимой:
Он — Бог.
Иуда вспоминает, как он, Иуда, молился в иерусалимском храме еще юношей. Под высокими стенами, в широких, почти необозримых просторах, в бесчисленной толпе он чувствовал себя совсем маленьким, точно затерявшимся.
Бог казался ему тогда безмерно громадным. Он слышал, что Бог являлся Моисею на Синае в огне, пламени и буре. Под страхом смерти ни животное, ни человек не смели приблизиться к пылающей горе. Когда Моисей сошел с горы, никто не мог выдержать силы исходящих от его лица отблесков славы Господней…
И этот Человек в длинной белой одежде с почти лиловыми от загара руками, нищий и бездомный, окруженный толпой больных и отверженных, Он — Бог?
Но разве Бог одевается в человеческие одежды и ходит на двух ногах?
Он любит Учителя, но иногда ему бывает Его просто жалко.
Когда вечером, утомленный толпой. Он оставляет учеников и уходит на всю ночь в горы молиться, Иуда Его жалеет. Этот Человек, всегда окруженный людьми, расточающий бесчисленные благодеяния и вызывающий как будто восторженную любовь, — Он кажется иногда бесконечно одиноким.
Ведь вся эта толпа несет к Нему свою боль и свои скорби, и никто не спросит Его — отчего такая грусть у Него во взоре… Никто даже не замечает этого. Точно Он существует только для них, от Него всего можно требовать, ничего не давая.
А ближайшие ученики? Но между Ним и ними лежит какая‑то грань, которую ни они, ни Он никогда не переступают. Недаром они так часто Его боятся и так плохо понимают. Его слова, а Он никогда не говорит им о самом сокровенном. И Иуде кажется, что Учитель скорбит смертельно о Своем одиночестве, несмотря на то что, по Его словам, с Ним всегда Отец Небесный.
И Иуде жалко Учителя…
Но разве можно жалеть Бога?
Он — Сын Божий. Он Бог — сокровенный…
Но если так, то почему хоть на миг Он не откроет Своего лица хотя бы им, отдавшимся Ему беззаветно? Почему Он не покажет им Бога в Себе или вне Себя въявь, лицом к лицу?…
Всюду покровы, всюду тайна…
И какие покровы, какая тайна!
И почему Он не обнаружит Своей Божественной силы?
…Он творит чудеса.
Но вот теперь он сам, Иуда, тоже творит чудеса. Конечно, его чудеса меньше чудес Учителя, но все‑таки и он исцеляет больных и поднимает с одра расслабленных…
Да может быть, творить чудеса вовсе не так трудно… Для этого, может быть, достаточно знать имя, которое обычно хранится в секрете…
Да притом, какие же это чудеса для Бога?
Не надо много чудес.
Пусть Он сотворит одно, но такое, чтобы потряслась земля и небо и чтобы, растерянные и побежденные, упали во прах все противящиеся Его слову.
Он требует всего от человека… Но Сам Он только обещает. Он ничего не дает в залог, по крайней мере ничего такого, что можно было бы увидеть глазами и ощупать руками.
Хотя бы что‑нибудь такое, во что не надо было бы верить, что можно было бы знать наверное, главное, наверное знать.
Все, все висит в воздухе без опоры.
Выбор страшен.
Ведь надо отдать то, что можно и руками ощупать, и глазами увидеть, и ощутить всем телом. Надо отдать жизнь.
А ведь живет человек только однажды.
* * *
День возвращения учеников к Учителю был днем светлой радости.
После разлуки, показавшейся такой долгой, снова видели Его лицо, слышали Его голос, касались Его рук.
Все наперерыв спешили рассказать Ему о всем виденном и слышанном… Радовались, как дети, чувствуя в себе новые творческие силы, сознавая себя причастными к какому‑то нечеловеческому могуществу.
Иуда, охваченный общим настроением, тоже радовался, забыв о своих сомнениях и о своей муке. И Учитель был радостен.
Ласково смотрел Он на учеников, а потом поднял взор к небу и стал молиться.
И молитва Его звучала силой и восторгом.
Славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил это от мудрых и разумных и открыл младенцам.
Ей, Отче, ибо таково было Твое благоволение.
И, обратившись к ученикам, Он назвал их блаженными.
Многие пророки и цари, — говорил Он, — желали видеть, что вы видите, и не видели, слышать, что вы слышите, и не слышали.
Но потом опять знакомая грусть легла на Его лицо.
«Я, — сказал Он — видел сатану, спадшего с неба, как молнию…».
Иуда вздрогнул. Ему показалось, что где‑то совсем рядом с ним огромная, черная тень…
А Учитель, обращаясь к народу, призывал труждающихся и обремененных, обещая дать им покой и возложить на них благое иго и легкое бремя.
* * *
Ночью плыли по морю… Учитель, с вечера отослав их, остался на берегу с народом, а потом, вероятно, ушел в горы молиться. Они были одни…
Поднималась буря. Прямо в лицо дул сильный ветер, и глухо волновалось море…
В лодке было одиноко и страшно…
Но вот там, на волнах морских, заметили они какой‑то белый отсвет.
Точно столб морских брызг, сияющих в лунном свете, какое‑то белое облако двигалось к их лодке.
Все ближе и ближе призрак…
Вот он уже почти поравнялся с ними, так похожий на Учителя своей лучистой белизной…
Как будто хочет миновать их, устремляясь к невидимой цели…
Тогда они закричали от ужаса.
Он обернулся, и прозвучал сквозь гул морской знакомый голос, похожий на звук серебряной трубы иерусалимского храма, сзывающей на молитву: «Это Я, не бойтесь».
И Петр, восторженный и страстный, как всегда, вскочил в лодке: «Господи, если это Ты, повели мне прийти к Тебе по воде…»
И Он сказал: «Иди».
И вот, затаив дыхание, точно во сне, видят они невероятное видение.
Тихо двигается, белый, как свет, Учитель, и на встречу Ему идет Петр, тяжело ступая по воде, как по ровной галилейской дороге. Вдруг случилось что‑то страшное…
Точно подломилось что‑то под Петром, и он рухнул всем телом туда, в холодную бездонную глубину, крича нечеловеческим голосом о помощи.
Но Учитель протянул ему руку, и в ту же минуту они были в лодке среди онемевших учеников.
Петр, смешной и растерянный, испуганный и радостный, выжимал намокшие полы одежды.
Учитель сел на корму, посмотрел на него и сказал в наступившей сразу ясной и спокойной тишине: «Маловерный! Зачем ты усомнился?»
* * *
На другой день они были в Капернауме, в синагоге.
Сначала синагога была пуста, и они были почти одни.
Но потом сразу нахлынула толпа.
Это прибыли лодки с другого берега, и народ искал Учителя.
Люди входили целыми толпами и громко выражали удивление — как это Учитель перебрался сюда, когда, кажется, не было лодок на берегу. Скоро в синагоге были заняты не только все скамейки, но и все проходы. Люди теснили друг друга, взгромождались даже на окна.
Казалось, все ждали чего‑то необычайного.
И Иуда тоже ждал… Он был весь под впечатлением ночного видения и события предшествующего дня. Ведь накануне Учитель напитал пятью хлебами пять тысяч, и Иуда слышал в толпе восторженные и упорные голоса о том, что Его надо провозгласить царем.
Теперь эта возбужденная толпа пришла сюда.
Не пришел ли час, Его час, о котором Он говорил?
Может быть, сейчас Он откроет им всю полноту Своей Божественности, сотворит знамение, которого еще никогда не видали люди, и они поведут Его к престолу Давида, преклоняясь и ликуя.
Все ждали…
И вот Учитель начал говорить.
Но как не соответствовали Его слова общему ожиданию!
Он говорил властно, как Обличитель.
Истинно, истинно говорю вам: вы ищете Меня не потому, что видели чудеса, но потому, что ели хлеб и насытились. Старайтесь не о пище тленной, но о пище, пребывающей в жизнь вечную, которую даст вам Сын Человеческий, ибо на Нем положил печать Свою Отец, Бог…
Хлеб Божий есть Тот, Который сходит с небес и дает жизнь миру. Я есмь хлеб жизни; приходящий ко Мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда.
Но Я сказал вам, что вы и видели Меня, и не веруете.
Все, что дает Мне Отец, ко Мне придет, и приходящего ко Мне не изгоню вон…
И чем дальше, тем Его слова становились необычайнее.
Я — хлеб живый, сшедший с небес; ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира…
Если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни.
Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день.
Ибо Плоть Моя истинно есть пища, и Кровь Моя истинно есть питие.
Толпа слушала Его с удивлением. Одни перебивали Его и хотели обратить Его речь к чему‑нибудь более понятному, интересному и нужному. Другие громко смеялись и показывали на Него пальцами. Некоторые, ругаясь и отплевываясь, уходили из синагоги. Но большинство, кажется, просто скучало.
Многие громко говорили друг с другом о посторонних и обыкновенных вещах.
Но Иуда слушал затаив дыхание.
Ему казалось, что он понимает и то, что совершается кругом, и что‑то, может быть самое главное, в словах Учителя.
Вот все эти пришедшие, в большинстве простые, грубые люди. Вся жизнь их проходит в тяжелом и однообразном труде. Здесь много поденщиков, которые каждый день гнут спину из‑за неверного куска хлеба. У многих, почти у всех, еще дома кричат маленькие детские рты, которые тоже просят пищи.
И вот они услыхали об Учителе. Он показался им милостивым. Может быть, Он сжалится над ними. Вчерашний день показал, что без всякого труда Он может напитать их в таком, множестве.
Они не просят о многом. Они хотят хлеба. Пусть все будут сыты. И тогда они будут свободны и не пойдут на поденную работу.
Но вместо хлеба, которого они просили, Он отдавал им кровь Своего сердца.
Он стоял там, впереди, и протягивал к ним руки. Белым сияющим видением Своей плоти, Божественной красотой Своего лица Он хотел пленить их так, чтобы они забыли о своей нужде и своем горе и пошли за Ним, освобожденные неизреченным даром Его любви.
И был миг, когда Иуда готов был ринуться к Нему и отдать Ему свое сердце в последний раз, навсегда и безвозвратно.
Но прошла минута, и он почувствовал, что он не с Ним, а с ними, с этой неслушающей и не хотящей слушать толпой.
Как они, он хочет хлеба и знамения.
Когда Учитель кончил, синагога почти опустела.
Многие даже из тех, кто считался постоянными учениками, махая рукой, уходили, и видно было, что больше они не вернутся.
Учитель осмотрелся кругом. Казалось, Он только теперь заметил пустоту.
И, переведя глаза на двенадцать, Он спросил их: «Не хотите ли и вы отойти?»
Но Петр, точно опьяненный восторгом, воскликнул: «Господи, к кому нам идти? Ты имеешь глаголы вечной жизни!»
А Учитель сказал совсем тихо: «Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас — диавол».
Иуда почувствовал, что тонкое, холодное острие прикоснулось к его телу и прошло туда, в самую глубину сердца.
* * *
Шли по Галилее.
Учитель задержался в одном селении, а Иуда ушел вперед их и теперь возвращался навстречу Учителю.
Вдруг он услышал пронзительные детские крики.
Недалеко от дороги увидел он женщину. Наклонившись, она била ребенка, мальчика, по обнаженной спине.
Иуда остановился как прикованный и смотрел.
Но мальчик как‑то вырвался от матери и бросился к Иуде, явно ища у него защиты.
И тут случилось что‑то странное.
Сорвав с себя толстую веревку пояса и охватив мальчика, Иуда стал бить его дико и исступленно, с яростью и наслаждением. И звуки ударов сливались с детскими воплями.
Это продолжалось всего несколько мгновений, так что растерявшаяся мать не успела подойти.
Иуда поднял голову и далеко на горизонте увидел развевающиеся белые воскрилия. Он выпустил мальчика и, закрыв лицо руками, заплакал отрывистым, похожим на лай, плачем.
* * *
Фарисеи опять требовали от Него знамения. Они обступили Его и спрашивали, долго ли Он будет держать их в недоумении.
Казалось, на этот раз они говорят серьезно и нужно немногое, чтобы они поверили.
Но Он отвечал:
Род лукавый и прелюбодейный ищет знамения, и знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы пророка.
И, оставив их, отошел.
Что же это за знамение? Знамение Ионы пророка, или знамение Сына Человеческого, как Он говорит иногда?
Может быть, какое‑нибудь еще неслыханное чудо, которое Он таит и не открывает?
* * *
Когда были на пути к Кесарии Филипповой, Учитель спрашивал учеников: за кого почитают Его люди? И они отвечали: одни — за Иоанна Крестителя, другие — за Илию, а иные — за Иеремию или за одного из пророков.
Учитель спросил: «А вы за кого почитаете Меня?»
И тогда Петр, точно охваченный каким‑то вдохновением, воскликнул: «Ты Христос, Сын Бога Живаго».
Учитель возложил на него Свои руки:
Блажен ты, Симон, сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец Мой, Сущий на небесах. И Я говорю тебе: ты Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее.
И ученики радовались. Им казалось, что они наконец обрели то, чего так долго искали.
Они знают, Кто их Учитель. И они неотступно пойдут за Ним путями Его славы.
Но, как часто это бывало около Него, радость вдруг сменилась грустью.
Он начал опять говорить им, и, кажется, еще никогда Он не говорил так.
От Его слов они побледнели, и холод пробежал по их телам.
Он говорил, что вот они пойдут в Иерусалим и там надлежит Ему много пострадать от старейшин и первосвященников и книжников, и быть убиту, и в третий день воскреснуть.
Смущенные, они молчали и не смели спрашивать.
Но Петр, кажется, от недавнего одобрения Учителя стал слишком смелым. Раньше он, вероятно, не посмел бы сделать того, что сделал.
Он отвел Учителя в сторону и, заикаясь, путаясь, хватая Его за руки, умолял Его: «Будь милостив к Себе, Господи! Да не будет этого с Тобою!»
Но Учитель, обратившись, громко сказал ему:
Отойди от Меня, сатана! Ты Мне соблазн, потому что думаешь не о том, что Божие, но что человеческое!
И Иуде почудилось, что опять черная тень упала где‑то близко.
Учитель вместе с Петром и учениками подошел к толпе, от которой они ушли вперед.
И Он начал говорить так, что слышно было далеко, в самых последних рядах.
Кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною.
Ибо, кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня и Евангелия, тот сбережет ее.
Какая польза человеку, если приобретет весь мир, а душе своей повредит?
Или какой выкуп даст человек за душу свою? Ибо, кто постыдится Меня и Моих слов в роде сем прелюбодейном и грешном, того постыдится и Сын Человеческий, когда приидет во славе Отца Своего со святыми ангелами.
И Он говорил о человеке, начавшем сооружать башню и не вычислившем предварительно издержек. Он не окончил строить, и над ним будут смеяться, говоря: «Этот человек начал строить, и не мог окончить».
«Так, — говорил Он, — всякий из вас, кто не отрешится от всего, что имеет, не может быть Моим учеником».
И Иуде казалось, что человек, о котором говорит Учитель, — он и что он не кончит своей башни.
С этого дня все чаще и чаще стал говорить Учитель о готовящемся для Него позоре и о грозящей Ему смерти
И от этих слов у учеников мутилось в глаз и сердце сжималось в мучительном ужасе.
* * *
Иуде снился сон.
Он, Иуда, летит вместе с другими учениками на громадной, головокружительной высоте.
Все они облечены и соединены одной общей белой, легкой и просветленной Плотью. И это та Плоть, о которой говорил Учитель в Капернауме.
У них нет крыльев, но реющие и наполняющие воздух лучи делают их полет свободным и легким.
Но вдруг Иуда на миг посмотрел вниз, в пространство, над которым пролетали.
Там, где‑то в глубине, он увидал черную точку, и он узнал, почувствовал, что эта черная точка — маленький виноградник, родовое наследие от отцов, которое он бросил, когда пошел за Учителем. И на мгновение, только на мгновение, точно жалость об этом винограднике, о воспоминаниях, связанных с ним, кольнула его в сердце.
Это было мгновение, но за это мгновение случилась катастрофа.
Он чувствует, что что‑то оборвалось и он уже не летит, а падает с ужасающей быстротой в пустую, темную бездну.
Лучи уже не держат его, и их нет в окружающей тьме. А за спиной его — сломанные ветром крылья, и их поломанные перепонки, болтаясь, бьют его по голове и по лицу.
Иуда проснулся…
И опять снилось Иуде.
Он лежит на краю какой‑то дороги. Там близко Учитель, Радостный, Нежный и Светлый, такой же любимый, как тогда, в первые дни в Галилее.
Ему нужно сделать одно движение, и они будут вместе. Все станет простым, понятным, ясным, и никто и ничто никогда не разлучит их.
Но вот Иуда чувствует, что совсем рядом с ним, с той стороны, где Учитель, начинает подниматься, стена. Иуда силится отодвинуть ее, свалить. Стена мягкая, точно из каких‑то шелковистых тканей, руки тонут в ней, но она растет и остается неподвижной.
Вот это уже не стена. Иуда уже в какой‑то комнате, и мягкие стены со всех сторон обступают его, а сверху совсем низко нависает полог. И какой‑то удушливый аромат разлит в воздухе и нежит тело.
И сладко чувствует Иуда, что это уже не стена рядом с ним, а обнаженное тело женщины…
* * *
На другой день рано утром Иуда оставил Учителя.
Опять, теперь уже совсем один, он шел по песчаным дорогам.
Радостное чувство свободы наполняло его душу. Прежде он радовался свободе с Учителем, теперь свободе от Учителя. Ему казалось, что он нашел то, что потерял с Учителем, — самого себя, настоящего Иуду. Точно стертые этими двумя последними годами черты снова отчетливо выступили.
В самом деле, ведь те, кто с Учителем, совсем меняются, теряют себя, становятся другими.
Вот Иоанн Зеведеев. Иуда помнит, что Иоанн был прежде вспыльчивым и гневным, а теперь, чем дальше, тем как‑то все становится тише, и все более похож на Учителя, даже лицом, если только кто‑нибудь на Учителя может быть похожим.
Пожалуй, так изменился бы и он. Иуда… Если бы… Если бы не случилось того, что случилось.
С удовольствием останавливался Иуда и беседовал со встречными или с обитателями домиков, попадавшихся на пути. Ему было приятно говорить с ними о совсем простых, обыкновенных вещах и чувствовать, что у них есть своя жизнь, вовсе не зависящая от того, чем живет и чему учит Учитель.
Многие даже вовсе не знали о Нем.
И Иуде казалось, что перед ним открывается и обвевает его теплом и уютом новый мир, где легко и нестрашно.
Первую ночь Иуда ночевал где‑то в пути, а поздно вечером второго дня перед ним на склоне дороги раскинулся его виноградник, с домиком, стоящим внутри.
Сердце его задрожало… Но когда он подошел к наполовину разломанной ограде, страшная картина разрушения открылась перед его взором.
Не только все было запущено, заросло и одичало.
Нет, видно, кто‑то хозяйничал здесь грабительски и злобно.
Взращенные руками отцов и дедов лозы были поломаны и многие вырваны с корнями. Их пожелтевшие, засохшие тела, как длинные мертвецы, лежали в траве.
По заросшему травой бездорожью прошел Иуда к дому. И там было то же самое. Двери были открыты настежь. Из комнат, казалось, все было взято, и только по углам кое–где валялись какие‑то обломки.
Иуда вышел на крыльцо и остановился.
Никогда еще родной виноградник не казался ему таким дорогим и желанным… Сердце его ныло, и казалось, что в сгущающихся сумерках встают, смотрят на него с укором и недовольно шепчутся тени мертвых, принесших когда‑то на это место столько труда и любовной заботы.
Куда пойдет он теперь? Где проведет эту ночь и другие долгие ночи?
И вдруг внезапная мысль прорезала его сознание. Он увидел огонек в окне близлежащего домика. Он вспомнил. Это дом той женщины, к которой ходило и ходит, вероятно, и теперь много мужчин, молодых и немолодых.
Когда она когда‑то, проходя, коснулась Иуды краем своей одежды, он отвечал ей проклятием.
Тогда он мечтал о прекрасной Ревекке или Рахили, которую он введет под свой кров, отдав ей свою непорочность.
Теперь у него нет своего крова… Смятый, поломанный и точно оскверненный, смотрит на него виноградник торчащими палками сучьев.
И он сам. Иуда, тоже смят и поломан, как этот виноградник. Не ему мечтать теперь о Рахили.
Пусть женщина, эта продажная женщина, возьмет порыв его первой, безумной страсти и его так свято и с таким трудом хранимую девственность.
И пусть проклятие его греха, как и проклятие всей его загубленной жизни, падет на Того, Кто его соблазнил.
Он быстро пошел туда, к манящему огоньку, и скрылся за порогом.
* * *
Утром, несколько дней спустя, Иуда стоял около своего дома.
Все ночи проводил он теперь там, в том доме рядом, а все дни — здесь, у себя.
Он работал много и многое сделал. Конечно, от старого богатства не осталось и следа, но уже виноградник не имел такого печального вида, и дом не казался таким пустым.
И теперь он тоже работал, подчищая и выпрямляя лозы.
К нему подошел и с ним поздоровался высокий, худой еврей. Это был Рувим, один из его соседей, с которым он еще не встречался по возвращении.
«Что, Иуда, работаешь? — говорил он. — Давненько тебя здесь не было. Ты, кажется, был все с тем Назарянином. А хозяйство твое порядком порасстроилось. Я даже не знаю, когда ты теперь соберешь урожай в винограднике. Я думаю, тебе хорошо было бы нанять работника…»
И он давал советы и указания.
«А знаешь, — продолжал он, — ведь я два дня назад видел этого Назарянина. Я ведь только приехал. Он все по–прежнему ходит и учит. И что бы там ни говорили раввины, а хорошо говорит этот Человек. Когда я его слушал. Он говорил о каком‑то браке или брачном пире. Видишь ли, царь устроил пир для своего сына. И созвал гостей. Только гости не захотели прийти. Все оказались заняты, и у каждого нашлась отговорка. Один женился сам как раз в тот вечер, другой торговал, третий купил землю и должен был ее осмотреть. И никто, никто из гостей не пришел. Долго ждал царь. Долго нетронутыми стояли яства, а он все подходил к окнам и смотрел на дорогу. Вот уже и звезды зажглись на небе, все никого нет. И увидел царь, что не придут гости. И разгневался, и опечалился сильно. И послал своих слуг на улицы, переулки, распутья, чтобы они позвали и привели всех, кого найдут, — нищих, калек и убогих. И заполнился пир возлежащими. Вышел царь, но среди собравшихся заметил одного, который поленился надеть брачную одежду и так и лежал в грязном рубище, как бродил по дорогам. И велел царь взять его и выбросить вон…
Это, должно быть, какое‑то иносказание, я не понял только хорошо, что оно значит. А Учитель говорил: «Много званных, да мало избранных».
Э, да ты, кажется, так занят, что и не слушаешь даже. Ну, прощай, я зайду еще к тебе попозже». И он ушел.
А Иуда стоял, низко опустив голову.
Итак, Он по–прежнему ходит по песчаным, желтым дорогам… По–прежнему говорит Свои страшные, сжигающие слова… И Его голос как серебро, глаза задумчиво грустны, и по–прежнему так прекрасны Его руки.
А ночью Он один уходит в горы и молится…
И Он опять говорит о браке, о нем, об Иуде, пришедшем на пир в разодранной и неубеленной одежде…
А вот он, Иуда, здесь копает землю, перевязывает поломанные лозы, а по ночам, по ночам он там, у этой женщины…
«Стой, Иуда, что ты делаешь, ты с ума сошел?»
Он обернулся. Перед ним стояла она и смеялась.
«Глупый! Смотри, ты выдергиваешь лозы с корнями и топчешь их».
Но лицо Иуды стало страшным.
«Отойди от меня, сатана».
Он бросился бежать прочь от виноградника.
* * *
Через несколько дней Иуда опять ходил с Учителем.
Иногда бывало так, что ученики оставляли Учителя на несколько дней. У многих были семьи, и они уходили к ним на короткий срок, а потом возвращались.
Учитель не спрашивал ни о чем уходивших.
Они рассказывали иногда сами. Впрочем, знали, что Учитель все знает и без рассказов.
Знал это и Иуда, хотя ничего не рассказывал.
Когда он возвращался, он думал, что будет лежать у ног Учителя, поведает все и выпросит прощение. И вместе с прощением придет благодать.
Но, когда пришел, ничего не сказал. И не было ни прощения, ни благодати.
* * *
За Учителем ходили женщины. Это было необычайно, потому что раввины чуждались женщин.
От присутствия женщин было кругом как‑то мягче, нежнее. Но это нисколько не нарушало внутренней простоты духовной семьи Учителя, настолько здесь был особенный какой‑то дух, что даже Его враги никогда не ставили ни Ему, ни Его ученикам в укор это присутствие.
Учитель говорил о будущем веке и о воскресении, что тогда сыны воскресения будут как ангелы, которые не женятся и не выходят замуж.
И казалось, что около Него уже здесь, как там, дух ангельский, дух воскресения.
Иуда раньше чувствовал себя причастным этому духу и совершенной, исходящей от Учителя, свободе.
Но теперь, после его бегства, и тут что‑то в нем изменилось.
Окружающие его по–прежнему жили в мире, возносящемся над земным, просветленном и совершенном.
Но он уже принадлежал к другому миру.
Когда мимо него проходила Мария из Магдалы или Иоанна, жена Хузы, он чувствовал, что его сердце бьется учащенней и кровь приливает к вискам.
* * *
Иуда, заведовал маленькой, случайной казной семьи. Обязанность его касалась, главным образом, помощи нищим. Заметили его хозяйственность и поручили ему это дело.
Он исполнял его аккуратно и внимательно.
Но теперь… Теперь уж не раз брал он монеты из ящика и прятал их в потаенных складках своей одежды.
Почему? Зачем?
Он сам хорошенько не знал этого. Может быть, он еще мечтал о винограднике и о домике, который когда‑нибудь надо будет поправить, а может быть… Просто ему противны были эти оборванные фигуры, лица с печатью унижения и грязные протянутые руки. И не хотелось возиться с ними.
* * *
Шли к Иерусалиму. Все знали, что это путешествие в Иерусалим бесконечно важно… Там будет одновременно и конец, и начало. Там разыграется последнее страшное сражение и — падут в прах побежденные враги… Там разрешатся все недоумения, и солнце воссияет по–новому для них, для их родины и для мира.
Учитель часто казался грустным. Он много говорил о позоре и смерти Сына Человеческого.
Но ученики как будто привыкли к этим словам и где‑то в глубине сердца отказывались принимать их, допуская лишь как загадку, которая скоро и неожиданно разрешится.
Несмотря на эти слова, они так были уверены в торжестве, стоящем при дверях, что постоянно втихомолку спорили друг с другом о первенстве в грядущей славе.
Иуда совсем забыл о всем своем личном, о муках и сомнениях недавнего прошлого. Он весь был охвачен общим настроением. Даже в нем это настроение было сильнее, чем в других.
Да и понятно. Ведь только он один из двенадцати был иудей.
И судьба Иудеи была его личной судьбой.
С нею он был связан узами плоти и крови и ради нее был готов пожертвовать всем. И теперь ему казалось, что эта судьба, счастье, свобода и слава его народа и родины в руках одного Человека, его Учителя. Он Один, если захочет, может вознести отчизну народа и веру отцов над преклонившимся и изумленным миром.
Захочет ли? Вознесет ли?
В этом вопросе сосредоточивалось все, и перед ним все другие казались такими личными, маленькими и ненужными.
* * *
По мере приближения к Иерусалиму напряженность ожиданий все росла и росла.
И когда пришли в Вифанию к горе Елеонской, всеми овладело восторженное волнение.
Учителю привели ослицу с осленком, покрыли ее одеждами.
Он сел и двинулся вперед.
Громадная толпа окружала Его. Одни шли из самой Галилеи, другие присоединились из близлежащих селений.
Все были в каком‑то упоении.
Срывали с себя одежды, бросали их под ноги Учителю, резали ветви с деревьев и постилали их по дороге.
Громкие крики, как удары грома, перекатывались по рядам и отдавались далеко окрест глухим, гудящим эхом…
Осанна Сыну Давидову! Благословен Грядый во имя Господне! Осанна в вышних!
Казалось, исполняются предсказания пророков. Народ нашел своего Царя и Мессию. Сомневавшийся, приходивший и отступивший, он теперь уверовал и побежден окончательно и идет в триумфальном шествии за своим Победителем.
Иуда все понял. Все испытания, все отречения нужны были для этого мига. Миг пришел, и то, что было уничижением, воссияет немеркнущей славой.
Учитель остановился.
Прямо перед Ним расстилался в своей странной и пестрой многокрасочной красоте царственный и божественный город, город Святого Святых, город Ковчега Завета. Единственный город во вселенной, ставший жилищем Бога. Город великих обетований. Город, куда придет и где воцарится Мессия.
Величественные громады храма возносились над разноликим множеством больших и маленьких зданий. Чудилось, что там над ними витают тени царей и пророков, встречают Грядущего и невидимо склоняются перед Ним.
Миг — и вот ангелы Божии поднимут Его на пламенеющих крыльях, понесут и поставят там, на этих тяжелых кровлях, и голосом, прозрачным, как серебряная труба молитвы, возвестит Он суд восхищенному народу и трепетно послушному миру.
Учитель не двигался.
Ослица, на которой Он сидел, опустила голову, хлопала большими смешными ушами и пощипывала лежащие на дороге ветви. Ее осленок прижался к ней.
Маленький мальчик, смеясь, подбежал, тронул ее за хвост и, испуганный, убежал прочь.
Другие махали ручонками и кричали то, что слышали от больших: «Благословен Грядый во имя Господне!»
Толпа на миг затихла, и только в отдаленных рядах еще глухо перекатывалось: «Осанна!» Губы Учителя дрогнули.
Иуде казалось, что случится сейчас необычайное. Он улыбнется. И в этой улыбке будет чаемое миром спасение, и с ней воссияет новое солнце.
Но Учитель заплакал.
Громко плакал Он и восклицал, протягивая руки туда, к застывшему в страшном молчании городу:
О, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих.
Ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами, и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду.
И разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего.
Что‑то оборвалось в сердце Иуды и полетело тяжелым камнем в пропасть, негодуя и плача.
И когда шествие двинулось дальше и народ, махая одеждами, кричал «Осанна!» уже на самых улицах города, Иуда был холоден и равнодушен.
* * *
Целые дни с утра и до позднего вечера Он учил в храме. Слова Его были необычайны, но они казались еще необычайней от страшного несоответствия всем ожиданиям и надеждам.
Он говорил о хозяине, насаждавшем прекрасный виноградник. Злые виноградари не захотели вернуть принадлежавших ему плодов. Они насмеялись над слугами, отправленными им, и избили их. И когда он послал к ним своего единственного сына, они не постыдились и его и, выведя за ограду, убили.
Он говорил о страшном краеугольном камне, отвергнутом строителями. Горе тому, кто упадет на этот камень, горе тому, на кого он упадет.
Он говорил о сынах воскресения подобных ангелам, которые не женятся и не выходят замуж, и о Боге не мертвых, но живых.
Он говорил о царе, давшем таланты своим слугам, и о неверном рабе, закопавшем свой талант в землю.
О невестах говорил Он, ждущих жениха, темной ночью в белых, брачных одеждах с зажженными светильниками. У пяти мудрых дев ярко горит пламя, богато напоенное елеем. Но пять неразумных, сохранив девство, забыли о малом, о — елее для своих светильников.
Ночью бегут они по улицам города, прося и умоляя встречных о недостающем масле. Но, когда они вернутся, двери чертога уже закроются и сладкий голос жениха покажется им страшным: «Не знаю вас». И тщетно будут они биться у рокового преддверья, зажимая уши от нежных отзвуков, разрывая белые брачные одежды, стеная и плача об отвергнутом даре их ненужной непорочности.
Он говорил о Страшном Суде. И слова неизреченной, неслыханной миром любви: «Что вы сделали одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне» — странно сплетались с неумолимо грозным: «Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный».
Иногда Он выходил из храма и, садясь около него, наблюдал за маленькими событиями окружающей жизни.
И тогда Он утверждал, что вдова, положившая в храмовую кружку две лепты, дала больше, чем богачи, приносящие неисчислимые сокровища, потому что она принесла — все.
А когда наступала ночь, Он уходил из города. Казалось, Его давила городская духота и сутолока.
И Он отдыхал за городской чертой, в мире сладостных ночных благоуханий, под бездонным и многозвездным небом.
* * *
Он вошел в храм и начал говорить.
Слова Его были грозны. Никогда еще Он не говорил так.
Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, дабы обратить хотя одного и когда это случится, делаете его сыном геенны, вдвое худшим вас…
Вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие!
Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды…
Горе вам, книжники, и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты…
Дополняйте же меру отцов ваших.
Змии, порождения ехиднины! Как убежите вы от осуждения в геенну?
И, вылетая за стены храма, Его слова вздымались горящими факелами и падали, рассыпая искры над великим и святым городом, единственным городом во вселенной, где обитает Бог.
Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели!
Се, оставляется вам дом ваш пуст.
Ибо сказываю вам: не увидите Меня отныне, доколе не воскликнете: «Благословен Грядый во имя Господне!
Казалось, долгое томительное удушье разрешилось наконец страшными, разящими громовыми ударами.
Испуганно притаилась толпа, мрачно безмолвствовали учителя, и, кажется, самые громады стен, слышавшие так много, насторожившись, внимали последнему приговору.
А Он как будто срывал с этих вождей народа одну за другой их пышные торжественные одежды. И они, казавшиеся такими неприступными и важными, делались уродливыми и жалкими в своей отвратительной наготе.
Но Он разоблачал, кажется, не только их, но и их бога, перед которым они преклонялись. И грозный, неприступный бог предков делался маленьким и почти ручным, похожим на одного из бесов, посланных Им когда‑то в свиное стадо. Бог–диавол, бог мелких уступок и сделок, бог постоянной половины, лжец и отец лжи, всегда лгущий им и питающийся их ложью.
И в каждом Его слове веяли волны Духа иного Бога, Бога совершенной жертвы и совершенного дара.
Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете Царство Небесное человекам; ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете.
Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь: за то примете тем большее осуждение.
Когда Он вышел из храма, ученики с ужасом поняли, что никогда Он уже не переступит его порога.
А под опустевшими сводами, казалось, еще глухо отдавались и перекликались страшные призывы: «Горе вам, горе…»
* * *
Случилось что‑то страшное и непонятное…
Ученики были совсем смущены и растеряны. Учитель ушел из храма. Это было непостижимо.
Мессия, обличающий врагов… Мессия, ревнующий о доме Божием и изгоняющий торгующих там… Все это понятно… Но Мессия, оставляющий храм навсегда? Это непостижимо! Это немыслимо! Это разрушает все пророчества и обетования.
И кто победил? Он — Ушедший или они — оставшиеся?
Ушел ли Он, сдав им, как побежденный, цитадель, которую не в силах был удержать, или как Победитель бросил им то, что Ему не нужно, и устремился к иным вершинам?
И что оставил Себе? Песчаные и каменистые дороги, поля, усеянные белыми пахучими цветами, горы, где Он молился по ночам, прозрачное озеро и еще более прозрачное днем и полное тайны ночью небо?
И где и какую жертву принесет Он теперь?
Они окружили Его плотным кольцом.
Забыв свой страх перед Ним, они показывали Ему пылавшие в закатных лучах оставшиеся там, позади, громады. Думали, что их очарование вернет Его отходящее сердце.
Но Он был неумолим:
Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено.
И Он начал говорить о будущем. Страшные, нестерпимые картины открывал Он перед их взором.
Будут войны, голод, моры, землетрясения по местам. Народ восстанет на народ и царство на царство. Это будет только начало болезней.
А потом их, Его учеников, будут предавать на мучения и убивать. За имя Его они будут ненавидимы всеми.
Тогда соблазнятся многие; и друг друга будут предавать, и возненавидят друг друга…
Многие лжепророки восстанут, сотворят великие знамения и чудеса, соблазнят многих, стараясь прельстить, если возможно, и избранных.
Умножатся беззакония и охладеет любовь…
Горе же беременным и питающим сосцами в те дни!.. Тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне, и не будет.
И если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть…
И будут знамения в солнце и луне и звездах, а на земле уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится.
Люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную; ибо силы небесные поколеблются…
Иуда слушал, и ему казалось, что великое разрушение уже началось. Величественные стены храма рушатся, и камни, ударяясь друг о друга, летят со страшным грохотом в бездну. Громадное красное солнце на западе истекает последним теплом и готовит миру холодную беспросветную ночь.
Из темной глубины неба с оглушительным треском летят горящие осколки, как слишком зрелые плоды со смоковничного дерева.
И ангельские полчища, силы небесные недоумевают и, закрывая лицо крылами, колеблются в своей хвале и своем уповании. И весь этот ниспадающий поток ужасов вызвал Он, Учитель, Своим словом.
О, как Он могущественен!
Иуда не сомневается больше в Его могуществе. Недаром он видел смердящего четырехдневного Лазаря, выходящего из гроба. Он сам ощущал это зловоние смерти, И на его глазах спадали погребальные пелены и снова жило начавшее разлагаться тело.
Он кажется Иуде теперь каким‑то страшным демоном, играющим легко и свободно вереницами человеческих поколений и сонмами миров.
Он, один Он и никто другой, ни прежде, ни теперь, ни после, Он один только может спасти человека, свою многоскорбную, грешную, но все‑таки Божественную отчизну и чающий спасения мир. Но Он не хочет.
Светлый и тихий, Он пленен какой‑то нечеловеческой темной мечтой и влюблен в таинственную красоту страдания.
Нищий и убогий, Он стоит здесь, принося в дар Своей нищете несметные сокровища Своих сил.
Он идет навстречу страшному хаосу Сам бросается в отверстое лоно бездны. И вместе с Ним идут те, кто ради Него оставили жен и детей и возненавидели по Его слову жизнь.
И Иудею, возлюбленный Богом виноградник, невесту Божию, Он влечет за Собою.
И туда, в хаос, низвергает Он землю, солнце и вселенную.
И только когда разлетятся в куски мириады миров и погибнет в неимоверных страданиях неисчислимое множество человеческих поколений, Он обещает зажечь белый свет воскресения.
Иуда знал, что теперь он ненавидит этого Человека…
И он не может больше дышать с Ним одним воздухом.
* * *
В доме воскресшего Лазаря была вечеря.
Было много гостей, было празднично и весело.
Учитель возлежал около стола.
И вот среди пира вошла сестра Лазаря, задумчивая и тихая Мария. И в руках у нее был сосуд, наполненный благоухающим миром.
Подойдя к Учителю, она разбила сосуд и пролила миро на Его голову и ноги.
А сама склонилась к земле, и ее густые золотистые волосы густой пеленой рассыпались по Его ступням.
Все смолкло, и все замерли в восторженном изумлении.
Горница вся благоухала от мира.
Но Иуда не разделял общего восторга.
Ему казалось, что Учитель не вправе поступать так, как Он поступает.
Как, разве не Он изгоняет из мира всякое великолепие и роскошь, разве не Он требует от всех последней предельной нищеты? Почему же теперь Он не остановит женщину, берет от нее то, от чего должен отказаться?
Почему не потребует, чтобы она отдала свое богатство нищим, калекам и прокаженным, бросила бы его сюда, в Иудин ящик? Он, Иуда, более вправе распорядиться этим богатством, чем Учитель, Он ведь не проповедовал отречения во всем.
И в общей благоговейной тишине всегда молчаливый Иуда в первый раз заговорил громко:
К чему такая трата? Для чего бы не продать это миро за триста динариев и не раздать нищим?
Тень смущения и негодования пробежала по всем лицам. Все поняли, что слова Иуды относились не к Марии, а к Тому, чьи ноги она обтирает своими волосами.
И Учитель отвечал Иуде:
Что смущаете женщину? Она доброе дело сделала для Меня. Ибо нищих всегда имеете с собою, а Меня не всегда имеете. Возлив это миро на Тело Мое, она приготовила Меня к погребению.
* * *
В эту ночь Иуда вовсе не спал. Он решился предать Учителя. Он Его ненавидел.
Этот Человек отнял от него его счастье, разбил его жизнь, сломал его душу. Он уничтожил его веру и предал неслыханному позору веру его народа. Он готовит страшное унижение его родине. Он грозит гибелью миру.
Конечно, с Ним трудно бороться.
Иуда знает Его могущество.
Но Его безумие больше Его сверхчеловеческой силы.
Ради него Он жертвует ею. Он Сам обрекает Себя на смерть. Пусть же совершится то, что должно совершиться.
Таких сил нельзя оставлять в руках безумца. Он испепелит ими мир.
Когда‑то Иуда просто хотел уйти от Него. Но от Него нельзя уйти. Отравленное, губительное дыхание Его уст достигает всюду.
Он — Соблазнитель. И тот, кто хоть раз вкусил от Его соблазна, рано или поздно будет принадлежать Ему. Его надо уничтожить. В Его лице есть тайна. От нее можно потерять рассудок. Ради нее готовы на бесчисленные страдания, и одна мечта о том, что они увидят ее в день воскресения, влечет их за Ним в зияющую пустоту.
Но Иуда препобедит и рассеет Его соблазн.
Он — Иуда–предатель — истинный спаситель мира.
Завтра он пойдет к раввину Бен–Акибе и предаст Учителя.
Он не будет просить за Него слишком дорого. Он возьмет ровно тридцать сребренников, цену беглого раба.
Пусть по этой цене идет Тот, Кто мог бы и не захотел стать царем.
А на эти деньги Иуда купит рабыню для своего виноградника.
Тогда каждый получит то, что заслужил.
* * *
К концу первого дня опресночного в потаенной горнице Учитель совершал Свою последнюю вечерю с учениками.
Там был и Иуда.
Он уже почти сделал свое дело и в эту ночь, всего через несколько часов, должен был провести стражу первосвященников в сад, где Учитель обыкновенно молился, и передать Его ей.
Иуда плохо видел и плохо понимал, что совершалось кругом.
Вот Учитель, кажется, берет кувшин, наливает воду в таз. Вот подпоясывается полотенцем…
Но что это?
Он наклоняется к земле, к ногам его, Иуды. Он льет на них воду. Он вытирает их Своими руками. Одно прикосновение этих рук было когда‑то для Иуды блаженством. Да разве и теперь не ощущает он этого блаженства? А Его волосы падают и ласкают ноги Иуды, как там, на вечере, волосы женщины. Мгновенье… и, кажется, Иуда сам упадет к Его ногам и будет целовать их.
Или… или он схватит вон тот длинный нож и вонзит его Ему в склоненную шею.
Но мгновение прошло, и Учитель перешел уже к тому, кто возлежит рядом с Иудой.
Потом совершали вечерю… Вдруг Учитель побледнел… Какое‑то странное возбуждение овладело Им. Он возмутился духом.
И, смотря прямо перед Собою, Он сказал громко и отчетливо — так, что Иуда вздрогнул:
Истинно, говорю вам, что один из вас предаст Меня… Впрочем… Сын Человеческий идет по предназначению; но горе тому человеку, которым Он предается. Лучше было бы этому человеку не родиться.
Испуганные, опечаленные, растерянные, не доверяющие ни друг другу, ни себе, спрашивали ученики с нежностью и слезами: «Не я ли, Господи?»
И Иуда спросил: «Не я ли?»
И тихо, так, что слышал один Иуда, Он сказал: «Ты говоришь».
И Он взял хлеб и, благословив, преломил его и, раздавая ученикам, сказал: «Приимите, ядите, сие есть Тело Мое».
И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: «Пейте из нея все, ибо сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов».
То, о чем Он говорил в Капернаумской синагоге, совершилось.
Знали, что, когда придет Мессия, Он устроит великолепное пиршество. В роскошном дворце, окруженный легионами воинов и бесчисленных рабов, при громких победных криках, Мессия–Царь предложит собравшимся пышную и невиданно драгоценную трапезу. Это будет пир для всего мира, по крайней мере для всех верных. Он положит конец голоду и нищете.
Но это — не чаемый Мессия, это безумный, странный Мессия–Нищий. Его пир — вот эта вечеря в потаенной горнице, под страхом казни. Вместо рабов Он Сам служит возлежащим, наклоняясь к земле и умывая им ноги.
На Его трапезе не видно многих яств. Он дает пирующим только Свою приуготовленную к смерти плоть в этом чистом пшеничном хлебе и Свою Кровь в прозрачной и искрящейся влаге этой чаши.
Этим единственным даром, кровью Своего сердца, Собою Самим хочет Он возрадовать мир и утолить его голод и жажду.
Его час пришел. Вот час, о котором Он говорил в Кане. Конец сходился с началом. Чудо первой с чудом последней ночи. Вода, ставшая вином, ныне претворяется в кровь.
И не совершается ли здесь тоже брак, тот брак, о котором Он говорил так часто, брачный пир Царского Сына?
Последней и страшной тайной обручается Он с учениками и с миром. Соединяется последней роковой связью. Ее уже нельзя разрушить, не уничтожив себя.
Иуда один знал это…
Обручится ли он с Учителем этим обручением крови? Возьмет ли от Учителя последний дар, дар Его сердца? Примет ли в себя Его убеленное Тело он, восставший на это Тело во имя другой, темной плоти и готовящий Ему страшное поругание? Взял, принял…
И сейчас же точно темное, холодное облако сошло к нему в душу, и точно какая‑то новая, посторонняя сила овладела им.
Бессмысленными и странными глазами смотрел он кругом.
Но, несмотря на эту бессмысленность, и он заметил нависшую угрозу.
Иоанн делал Петру какие‑то знаки, и тот, возбужденный, красный, протягивал руку к одному из лежавших на столе ножей…
Еще мгновение… Кто знает, что было бы через мгновение…
Но Учитель, обращаясь прямо к нему, Иуде, громко сказал: «Что делаешь, делай скорее».
И, почти шатаясь, Иуда встал и вышел. И была ночь, когда он вышел.
* * *
Иуда во главе вооруженной стражи первосвященника шел в Гефсиманском саду за Учителем.
Вступили в глубину сада… Вышли на открытую поляну и заметили несколько человеческих фигур.
Впереди был Он.
Он был такой же, как всегда. Только казался бледнее в страшном ночном свете. Да на лбу алели несколько маленьких капелек крови.
Должно быть, поранил Себя терновником.
Еще никогда не ненавидел Его так Иуда.
За позор этой ночи, за ужас своего преступления, за свою гибель ненавидел он Учителя.
Ему казалось, что не он предает Учителя, а Учитель — его.
Обрекает его на неслыханно мучительную казнь.
И он подошел и поцеловал прекрасные, сжатые, никогда не улыбавшиеся уста: «Радуйся, Равви!»
И тихо отвечал Учитель: «Друг! Зачем ты пришел?»
И в голосе, и во взоре была знакомая бездонная грусть.
Его окружили, взяли и повели… Иуда отстал и остался один в густой широкой аллее.
И вдруг сразу, в одно мгновение, вспомнилось ему все, прошла перед ним вся его жизнь с Учителем от первой встречи на широкой песчаной дороге и до этих маленьких алых капелек у Него на лбу.
И в этот миг он понял тайну — тайну грусти Учителя.
Это была тайна любви Учителя к нему, Иуде.
Еще тогда, с первой встречи, принял его Учитель в Свое сердце. Он говорил, что нет больше той любви, как если кто положит душу свою за своих друзей.
И Он каждый миг отдавал душу Свою за Иуду.
Каждый миг предавал Его Иуда своим взором, но Он не отводил Своих глаз.
Он знал, что готовит Ему Иуда. Он мог бы уничтожить Иуду одним Своим словом или просто отойти от него. Но Он предпочитал быть преданным Своим другом, чем от него отречься.
Несколько часов тому назад, на вечере, Он спас ему жизнь.
И теперь, прощаясь навек, Он назвал его другом.
«Друг, зачем ты пришел?»
И Он шел умирать за него, верный до конца Своей дружбе.
Медленно двигался Иуда…
Шум удаляющихся шагов стихал… Мелькали в кустах последние колеблющиеся отсветы фонарей.
Иуда был один в надвигающемся отовсюду мраке.
С ним больше не было Друга…
* * *
Иуда не хотел смотреть, как Его судят и мучают.
Только выходя из дома первосвященника, куда его вызывали, он увидел в углу двора Его одинокую, беспомощную фигуру.
Он стоял вполоборота, почти спиной, и был окружен смешанной толпой длиннобородых евреев и римских солдат.
Так странно было видеть Его здесь.
Не было ни цветов, ни прозрачной воды голубого озера, ни маленьких ласкающихся к Нему деток, ни благоговейно склоненных женщин, не смеющих прикоснуться к краю Его одежды, ни больных, ждущих исцеления.
Среди громадных римских солдат Он казался маленьким.
Спина была обнажена, и длинная белая одежда, забрызганная кровью, волочилась за Ним по жидкой грязи.
Его били.
Худой рыжебородый еврей, весь в черном, открывал большой беззубый рот, набирал слюну, плевал Ему в лицо, поднимал костлявую руку и неумело с размаху ударял по щеке. Потом что‑то бормотал — кажется, молился — и потом опять плевал и бил, нудно и однообразно.
Сзади били двое. Один — молодой еврей, почти юноша, с толстыми губами, делал свое дело с наслаждением. Поднимая палку, он наносил удары и даже рычал от удовольствия. Другой — римлянин, большой и сильный, бил спокойно и серьезно. Казалось, он не знал, Кого и за что он бьет. Для него это был только преступник, которого бить можно и нужно.
Кто‑то смеялся грубо и весело.
Несколько солдат рядом о чем‑то спорили, кажется, о чем‑то совсем ином и постороннем.
Иуда отвернулся и пошел к выходу. Вслед за ним летели звуки ударов, и так странно было, что все, казавшееся таким неимоверно сложным, трудным и громадным, так просто и грубо разрешается этими звуками.
Выходя, он услышал громкий голос Петра и испугался. Петр, должно быть, как там, в Кесарии, говорит, что Он — Сын Божий, и спорит. Если он еще не схвачен и увидит Иуду, он размозжит ему голову.
Но, вслушавшись, удивился и успокоился.
Петр, волнуясь и запинаясь, божился и клялся, что он не знает этого Человека.
И Иуда подумал, что он не один.
* * *
Потом он был в толпе, перед дворцом прокуратора. Был с самого края, прячась у крыльца дома.
Там, впереди, были самые, яростные, настаивающие по наущению священников на Его смерти. Здесь, сзади, больше было просто любопытных.
Ходили разные слухи. Кто‑то рассказывал, что утром у священников было волнение. Говорили, что идет громадная толпа исцеленных Им калек и больных, прокаженных и бесноватых, во главе с воскресшим Лазарем, требовать Его освобождения. Но никто не пришел, и успокоились. Ждали чуда.
Рядом с крыльцом, где был Иуда, стояли две девушки, одна еще не старая, а другая почти совсем ребенок. Она, всхлипывая, плакала навзрыд. Старшая ее утешала и говорила, что чудо, наверное, будет, хотя, кажется, сама в это верила плохо.
Другие ждали больше из любопытства.
Спорили. Одни говорили, что Он Сам совершит чудо, другие — что небо откроется так, как было однажды на Иордане и недавно здесь, в Иерусалиме. И заговорит Его Отец.
Но чуда не было.
Небо по–прежнему струило нестерпимо палящий зной.
И Отец молчал.
А когда Его вывели к народу и толпа увидела Его изменившееся лицо и окровавленное тело, стало ясно, что ждать нечего. И все, что знали о Нем раньше, показалось сказкой, несбыточной и невозможной.
Тогда стали требовать Его смерти упорно и неотступно.
* * *
Когда вечером того же дня Иуда подходил к опустевшей Голгофе, первое, что он увидел, был крест одного из разбойников.
Тяжелое мертвое тело повисло, как будто бы сидя на деревянной перекладине… В оскаленных зубах, казалось, еще дрожала хула…
Потом увидел Учителя.
Сначала почти не узнал.
Как хорошо он знал это тело, казавшееся почти прозрачным в длинных складках одежды.
Теперь оно все распухло и было от этого неестественно громадным. Оно сплошь было покрыто синяками и ссадинами. Рубцы от бичей переплетались с длинными полосами от палочных ударов. И всюду были маленькие и большие язвы от колючек на концах бичей. Все это истекало кровью, гноилось, и густые рои насекомых присасывались к ранам.
Пальцы вытянутых рук торчали, как сучья на дереве, судорожно сжимая гвозди.
Голова, бессильная подняться к небу, опустилась на окровавленную и распухшую грудь в недоумевающем и безответном вопросе.
Глаза были полуоткрыты и смотрели большими закатившимися белками.
Оно было ужасно — это тело.
Казалось, все отвратительные язвы, все гнойники прокаженных, все раны и уродства, которые Он изгонял Своими прикосновениями, теперь, как бы мстя Ему, впились и повисли на Его теле.
И все‑таки Он казался Иуде Единственным, Удивительным и Несравненным. Не было и не будет Такого.
Иуда видел теперь, что победил Он — Распятый в их страшной и неравной борьбе.
Еще до распятия Он пленил мир Собою. Уходя, Он оставил его пустым и беззвучным. Распинаясь, Он вознес его с Собою на крест.
Вся красота обесценена и повержена в прах страшным сравнением с Его непобедимым совершенством.
Вся радость отравлена жгучим ужасом Его неимоверных страданий.
Его кровь будет разлита теперь даже в солнечных лучах, и ее запах будет во всех земных ароматах.
И когда люди на своих ложах будут простирать друг другу объятия, к ним всегда будут протягиваться эти сочащиеся кровью руки с торчащими пальцами.
Если бы Иуда не совершил своего дела, кто знает, может быть, никто не дерзнул бы поднять на Него свою руку. И тогда Его страшная мечта рассеялась бы, уступая послушной и терпеливой любви мира. И не там, за гранью гроба, но здесь, на земле, воссияла бы божественная улыбка Воскресения…
Но он, Иуда, он сам воплотил это безумие.
В этом безумии — то неслыханное чудо, которого требовали и ждали от Него люди.
Этот крест — обетованное Им знамение Сына Человеческого.
Теперь Иуда знает, наверное знает, Кто Он. Он не сомневается больше.
«Воистину этот Человек был Сын Божий» (Мк.15:39).
И от безумия этого чуда обезумеет мир, изнеможет, как и он. Иуда, в неравной борьбе.
Одни отдадут Ему всю полноту своего сердца. Это те, кто пойдет за Ним всюду, куда бы Он ни пошел.
Блаженны они, потому что в Его крови они убелят свои одежды.
Но это будут только избранники.
А другие? Бесчисленные множества, легионы маленьких иуд, отравленные не до конца, не умеющие жить и боящиеся умереть?
Как и он, будут биться они в невыразимой муке, верить и сомневаться, восходить и падать, благословлять и проклинать, любить и ненавидеть, преклоняться и, отрекаясь, предавать.
Но горе предающему Сына Человеческого.
Лучше было бы не родиться такому человеку.
Лучше было бы не родиться Иуде…
Женщины, стоявшие у креста, обернулись, услышав страшный, нечеловеческий крик.
Они увидели фигуру, кажется, человека, бежавшего или катившегося прочь от креста с раздирающими душу воплями.
Это был Иуда. Он бежал, спотыкался, падал и вновь бежал. Поднятыми к лицу руками он тянул свою бороду, и оттого щеки раздувались, глаза выступали из орбит, и лицо казалось смешным и страшным.
Он бежал к храму бросить свои сребренники на холодные плиты.
* * *
Вечером в субботу один из учеников видел его тело в глубине обрыва. Оно сорвалось с дерева и разбилось о камни.
Оно было отвратительно.
Из рассекшегося живота ползли внутренности…
Казалось, его уже тронули собаки.
Лицо было расплющено. Но его узнали по клочкам рыжеватых волос и остаткам того особенного выражения, которое наблюдали у него последние месяцы.
* * *
А на утро следующего дня Мария Магдалина возвестила им, плачущим и рыдающим, что у отваленного камня гроба снова Живой Учитель благовествовал ей всемирную радость Воскресения.
Краснококшайск, 7–13 декабря 1923 г.
Илия Фесвитянин
Богословское эссе «Илия Фесвитянин», вероятно, написано в 1928, после выхода в свет «Декларации» (от 29.07.1927) митр. Сергия (Страгородского). Впервые опубликовано составителем в: Русский пастырь: Православный пастырский журнал воспитанников Свято–Троицкой духовной семинарии. Сан–Франциско. 1993. № I (15). С.5–17; № II (16). С.76–96. Там же, в предисловии к публикации, обоснована предполагаемая датировка текста. Библейская сюжетная канва работы — столкновение пророка с жрецами–идолопоклонниками — очевидно отсылает читателя к актуальным церковно–общественным событиям 1927–1928 гг.
I
В нашей душе живет слепое преклонение перед новым, перед современным. Воспитанные на ложной, фантастической идеологии прогресса, мы неизбежно представляем себе историю как восходящий путь, как цепь достижений, влекущих нас все выше и выше, возникающих над прошлым, которое кажется нам убогим, бессодержательным, жалким. Сравнивая себя с предшествующими поколениями, мы представляем себя обычно если не более мудрыми, чем они, то во всяком случае несомненно более внутренне содержательными, одаренными, духовно свободными. Наши запросы, наши стремления кажутся нам титаническими. В своем духовном мире, думаем мы, открыли мы те пути к освобождению, которых вовсе не ведали наши предки.
В этом слепом самопревозношении утверждают нас особенно философия, литература и искусство. Всматриваясь в созданные ими образы, вдумываясь в выдвинутые ими проблемы, мы приходим к убеждению, что и образы эти, и проблемы совсем новые, неслыханные по своей глубине, по силе заложенных в них дерзаний. Древность, предшествующие поколения — говорим мы — не знали ничего подобного.
Но, несомненно, это утверждение — только горделивый предрассудок. Прошлое, миры иных эпох, иных культур закрыты от нас. Нам никогда не понять их своеобразия, сокровенной тайны их души, и потому с большой оскорбительной, а подчас и святотатственной легкостью судим мы о них по себе, упрощаем, принижаем, приспособляем к своим шаблонам все, что кажется нам непонятным и что таит в себе глубины, превосходящие нашу проницательность и недоступные нашему разумению.
Но чем пристальнее, чем любовнее всматриваешься в эту седую древность, в эти священные и святые тени прошлого, тем яснее становится для внутреннего взора, как безмерно богато оно, это прошлое, несравнимо своеобразно, как поверхностно и пошло это желание принизить его в угоду настоящему, представить его только ступенью для будущего. Образы прошлого, искания прошлого — искания жизни подлинно дерзновенны, величественны, прекрасны, и только наша духовная незрячесть, а порою и невежество побуждают нас говорить о широте наших горизонтов, о глубине наших сомнений, о силе и смелости наших дерзаний.
Если это можно утверждать относительно самых разнообразных миров, культур и эпох, то совершенно особенной силой и совершенно исключительным правом надо утверждать это о мире Библии. Если бы мы умели только читать Библию, как померкли бы сразу перед ее светом зарницы наших откровений, как опустились бы в цене и наше богоискательство и наше богоборчество. Современные богоискатели, даже ученые–психологи, пытающиеся в многотомных научных исследованиях о религиозном опыте вскрыть тайну встречи человеческой души с Бесконечным, — они собирают плоды, свои открытия, на убогих пажитях свидетельств наших современников, большей частью религиозно бездарных и духовно не окрыленных. Джемс заполняет целые страницы своего основополагающего в вопросе о религиозном опыте труда — «Многообразие религиозного опыта» — выписками из дневников, исповедей и писем современников. Конечно, может быть, нужно и это. Но как бездонно углубилось бы содержание этих научных исследований, как бесконечно возросла бы их внутренняя ценность, если бы они были построены не на основании случайного, малоценного религиозного материала, а на основании проницательного анализа подлинно классических памятников религиозной жизни, и в первую очередь, конечно, Библии. Надо только найти утерянный ключ к пониманию подлинного духа библейских образов, надо освободиться от давящего гнета школьных шаблонов и попытаться понять эти образы не в их эпической статике, связанной с определенным историческим моментом, а в их внутренней творческой динамике, живой во все времена и эпохи.
При свете, вынесенном из глубинных недр Библии, многие дерзания современного богоборчества покажутся наивными, недоросшими до горних пределов, и не только образы Ницше, ибсеновский Бранд, но даже жуткие загадки Достоевского станут менее давяще грандиозными.
На этих страницах мне хочется воскресить, в меру моих сил и моего разумения, образ Илии Фесвитянина — пророка, образ, исполненный сверхчеловеческой мощи и вместе необъятной привлекательности, столь близкий нам по тайне своих устремлений и своего богоборчества и столь далекий от нас в огненной силе своего богопознания. Еще на школьной скамье мы все познакомились с этим образом, но тогда его превратили для нас в лубок, религиозно бессодержательный и поэтически бездарный.
Теперь нам надо совершенно изгладить из памяти этот старый, выцветший в нашем сознании штамп и попытаться проникнуть в подлинный смысл захватывающе величественного библейского лика.
II
Илия Фесвитянин — это один из вечных спутников человечества, один из тех, чьи неумирающие тени реют над потоком истории и влекут к себе человеческий дух. Разные народы в разные эпохи устремляли свои взоры на его лик, свидетельствуя о тайне, которую они провидят в строгих чертах.
Илия, несомненно, величайший пророк Ветхого Завета. Но этого мало. Ветхозаветный иудей связывал с образом Илии самые свои драгоценные чаяния, чаяния Мессии: пришествие Мессии, по преданию, должно было предвариться новым явлением Илии. В Новом Завете пророк Илия занимает совсем особое место: с ним связано имя Пророка–Предтечи. Иоанн проповедовал в духе и силе Илии. Накануне входа Иисуса в Иерусалим и величайших событий, последовавших за этим входом, Илия на Фаворе являлся во славе, и Сын Человеческий беседовал с ним о грядущем, и, когда спускались с горы Фаворской, Иисус с учениками снова говорил о нем же, об Илии, об его пришествии.
Средневековье связывало с Илией драгоценную для себя тайну своего сокровенного искусства — алхимии.
У арабов–магометан существует предание о каком‑то духе — страннике, являющемся в роковые миги истории и вновь исчезающем. И сказание об этом духе опять‑таки связывают с Илией.
С ним же срастаются эсхатологические, апокалипсические предчувствия человечества. Илия как‑то снова явит себя миру в последние времена. И каждый раз, когда в человечестве пробуждалась эсхатологическая тревога, — а это мы наблюдаем многократно на протяжении истории — каждый раз образ пророка Илии становится ближе и понятнее для человека.
Итак, не только тогда, когда там, на далеком небосклоне, перекатываются громовые раскаты и сверкает молния, но и когда в недрах нашего исторического существования разражаются бури, огненная тень Илии приближается к нам и между нами и ею вырастает трепетная связь.
Илия–пророк представляется взору человечества как вечный странник. Он, как огненный метеор, вспыхивает пожаром в тревожные миги человеческого бытия, неведомо откуда появляется и неведомо куда исчезает.
Конечно, таким он рисуется взору исторического человечества, потому что так изображает его Библия.
Внезапно появляется Илия на страницах библейского рассказа. Библия ничего не говорит нам ни о его родителях, ни о рождении, ни о возрастании духовном, даже ничего не говорит о том, как и когда он ощутил в себе высокое призвание, божественный дар пророчества.
В Третьей Книге Царств в 17 главе мы читаем:
И сказал Илия (пророк) Фесвитянин, из жителей Галаадских, Ахаву: «Жив Господь, Бог Израилев, пред Которым я стою! В эти годы не будет ни росы, ни дождя, разве только по моему слову.
Это первое свидетельство Библии об Илии. Так встает он сразу перед нами во весь рост в своем грозном величии, внезапном и страшном, как гроза Божественного гнева.
Так же внезапно появлялся он каждый раз и перед своими единоплеменниками и современниками со своими пророчествами и предречениями, с глаголом Божиим в своих устах. Появлялся там, где его меньше всего ждали, ошеломлял одним своим явлением, одним своим видом прежде всяких слов и внезапно исчезал, уходил в далекие пустыни, в уединенье, где долгие годы проводил одинокий, неведомый никому, наедине со своим Богом, и тогда бесполезно было его искать, хотя бы в поисках участвовали и тысячи верных царских слуг, как это бывало.
Пораженные этой внезапностью его явлений, современники считали, что пророк Божий непосредственно в Божественной деснице, что Дух Божий, как на крыльях ветра, переносит его по просторам земли, из пустынь несет в горы, из гор в долины, берет его из уединенного безлюдья и ставит пред лицом царей и сильных мира.
Царедворец Авдий, посланец царя Ахава, встречает Илию, и пророк велит ему идти к своему повелителю и возвестить, что он — Илия — здесь.
Но Авдий трепещет, боится оказаться лжецом, потому что, как и все, он весь под впечатлением таинственной внезапности пророческих явлений и исчезновений. «Ты теперь говоришь, — говорит Авдий Илии, — ты теперь говоришь: “пойди, скажи господину твоему: Илия здесь”. Когда я пойду от тебя, тогда Дух Господень унесет тебя, не знаю куда; и если я пойду уведомить Ахава и он не найдет тебя, то он убьет меня; а раб твой богобоязнен от юности своей» (3 Цар.18:11–12).
И так же неожиданно, таинственно, как появляется он в библейском рассказе перед нами и перед своими современниками, так же еще более таинственно уходит он из жизни, уносимый на огненной колеснице огненными конями в неведомые Божественные высшие сферы бытия, и тщетно не один день ищут остатков его земной жизни по горам, ущельям, пустыням…
Ничего не говоря о рождении Илии, о его родителях. Библия, однако, говорит о его родине — он из жителей Галаадских. Галаад — это пустыня, окаймляющая Иудею, населенная кочующими, еще не осевшими племенами.
Значит, дух Скитальца Вечности воплотился в теле кочевника в стране кочевий.
И, по–видимому, Илия был сыном своего племени, носил в себе эту стихию кочевья, на которую излился в нем «громокипящий кубок» пророческого вдохновения.
Самая наружность Илии, совершенно необычная, обличала в нем не только пророка, аскета, пустынника, бросающего вызов всякой роскоши, всякой условности и даже всякому быту, но и говорила о стране, из которой он вышел, об особых нравах ее жителей.
Илию легко было узнать по его внешнему виду, по особенным, характерным только для него одного признакам.
В Библии рассказывается, как к царю Охозии явились его слуги и возвестили ему о встрече ими человека, устрашившего их грозными предведениями.
Царь Охозия спросил: «Каков видом тот человек, который вышел навстречу вам и говорил вам слова сии?» Они сказали ему: «Человек тот весь в волосах и кожаным поясом подпоясан по чреслам своим». И сказал он: «Это Илия Фесвитянин» (4 Цар.1:7–8).
К этому краткому, но выразительному описанию — «человек весь в волосах и кожаным поясом подпоясан по чреслам своим» — надо прибавить один только не менее характерный признак: милоть, козья шкура, — с нею, по–видимому, Илия не расставался, она была орудием чуда в его руках, заветным даром, оставленным им преемнику Елисею.
Не только во внешнем облике сквозила в Илии натура жителя Галаада — кочевника. Иногда она видимо пробуждалась в нем стихийным действенным порывом. Мы увидим еще, как после своего единоборства и победы над идолопоклонством на Кармиле, после того как по его молитвенному призыву хлынули потоки дождя, пророк–чудотворец, точно окончив свою миссию, превращается в кочевника–бедуина и в потоках, хлещущих с неба, препоясав свои чресла, бежит перед колесницей царя Ахава как его скороход до самого Израиля. Так, говорят, и теперь еще путешественников поражают в тех местах эти бегуны–кочевники, соперничающие в скорости и выносливости с мчащимися конями, способные, как стрела, стремительно и стройно совершать много верст в быстром беге.
Таковы некоторые черты внешнего облика пророка.
Внутренний же облик открывается перед нами в своеобразной и могучей красоте, по мере того как событие за событием развертывается перед нами картина его жизни и его служения.
Только одно сразу бросается в глаза, и это — самое главное в Илии–пророке: Илия никогда не бывает один — он всегда со своим Богом. Говорить об Илии — это значит говорить о Боге. «Жив Господь, Бог Израилев, перед Которым я стою» — так всегда начинает Илия свое слово, свои пророчества, в этом — выражение его богосознания. «Жив Господь, Бог твой, перед Которым ты стоишь» — так обращаются к нему другие; в этом свидетельство их живого сознания, что он Божий, что он с Богом и Бог с ним.
Связь Илии с Богом особая, личная, интимная. Бога именует он своим: «Господи, Боже мой», — и другие чувствуют его право так говорить и свидетельствуют об этом праве. «Господь, Бог твой», — говорят они. Илия, однако, не созерцатель–мистик, весь погруженный в толщу сверхчувственных откровений и сладостных видений. Бог Илии — Живой Бог, как он о Нем говорит, это не Бог созерцания, а Бог действия. Он проявляет себя в потоке исторических событий, в больших и малых человеческих делах как огненный Судия, Бог Ревнитель.
И сам Илия точно весь из огня. «Услышь меня в огне», — молится он Богу. И в конце его жизни он исчезает, уносимый огненными конями на огненной колеснице.
Таков этот величайший пророк Библии. Таковы яркие черты, выступающие при первом пристальном взгляде, устремленном на его грозный, но вместе чарующий лик.
III
Илия начинает свое пророческое служение при царе Ахаве. Историк, смотрящий на мир не под углом религии, пожалуй, не согласится с той оценкой этого царя и его деятельности, какую мы находим в Библии. Он признает Ахава, пожалуй, недурным правителем, заботившимся о благе своего народа. Но у библейского историка своя оценка. Ни в жизни отдельного человека, ни в жизни эпох и народов не ценит он внешних достижений, обилие чувственных, осязаемых благ. С точки зрения невидимого, но подлинно Сущего, с точки зрения отношения души отдельного человека или целого народа к Вечному, Божественному рассматривает он события, и поэтому в Библии для Ахава, пытавшегося отторгнуть душу Израиля от Живого Единого Бога и обратить ее к служению идолу Ваалу, — в ней для него мы находим слова сурового и решительного осуждения.
«Делал Ахав, сын Амврия, неугодное пред очами Господа более всех, бывших прежде него, — читаем мы в Библии, — Он взял себе в жену Иезавель, дочь Ефваала, царя Сидонского, и стал служить Ваалу и поклоняться ему. И поставил он Ваалу жертвенник в капище Ваала, который построил в Самарии. И сделал Ахав дубраву, и более всех царей Израильских, которые были прежде него. Ахав делал то, что раздражает Господа, Бога Израилева, (и погубил душу свою)».
За это же нечестие должен был Илия возвестить Ахаву грозное осуждение.
И сказал Илия (пророк), Фесвитянин, из жителей Галаадских, Ахаву: жив Господь, Бог Израилев, пред Которым я стою! в сии годы не будет ни росы, ни дождя, разве только по моему слову.
Нам трудно понять, осознать до конца, представить себе воочию неумолимо грозное значение пророческой вести.
Даже мы, живущие в бесконечных просторах России, знающие, сколько томительно–жуткого ужаса таится в слове «засуха», хранящем как будто бы в себе хруст высохшей от палящих лучей земли, даже мы не в силах представить себе сколько‑нибудь ясно, что такое засуха там, в раскаленных песках и пустынях Палестины. Когда нет дождей, небо становится там медяное, и земля как высохшие сосцы женщины, и люди и звери в бессильном отчаянии, кусая от жажды языки, посылают проклятия Давшему жизнь и Обрекшему ее на безысходную муку. И вот это ни с чем не сравнимое бедствие вызвал Илия своим творческим словом над царем, над страной, над народом.
И вызвав, точно прогремев громом ужаса, ушел прочь в далекие пустыни, чтобы не видеть ни нечестия, ни бедствия и чтобы быть наедине со своим Живым, но карающим смертью Богом.
И было к нему слово Господне: пойди отсюда, и обратись на восток, и скройся у потока Хорафа, что против Иордана. Из этого потока ты будешь пить, а воронам Я повелел кормить тебя там. И пошел он, и сделал по слову Господню; пошел и остался у потока Хорафа, что против Иордана. И вороны приносили ему хлеб и мясо поутру, и хлеб и мясо по вечеру, а из потока он пил.
Но скоро бедствие, вызванное огненным глаголом Илии, достигает и его самого в его уединении. Поток, из которого он пил, высыхает. Но Господь Сам заботится о Своем пророке. Он посылает его в пределы языческие, в Сарепту Сидонскую, к женщине–вдове: она должна его кормить и хранить его жизнь.
И Илия идет. Сначала нам кажется непонятным, как и почему он делает это. Он, неумолимый Илия, обрекший свой народ на мучительное наказание за идолопоклонство, он сам идет теперь в пределы языческие, спасаясь от голода. Нет ли здесь измены или, по крайней мере, уступки, вызванной слабостью?
Нет, конечно, это не слабость и не уступка. Это внутренняя терпимость, таящая в себе глубокий религиозный смысл.
Тот, кто знает Иегову, Единого, Истинного Бога, Бога–Ревнителя, тот не смеет даже помыслить о служении и поклонении иным богам, богам языческим. Всякий такой помысл есть для него страшное внутреннее падение, грозящее ему роковой гибелью.
Но тот, кто не знает Иеговы, тот, кто самым своим неведением обречен жить в мире темного многобожия, он, в этом своем поклонении многим, ощупью, быть может, ищет путей к Единому. То, что для иудея — идолопоклонство, то для живущего в пределах Сидонских еще просто язычество. И если один, как изменивший, как ниспавший, как не постигший тайны, должен быть подвергнут суровой каре, сожжен огнем Божественной ревности, то другой, как еще не доросший, непросветленный, быть может, должен быть просветлен и поднят к высотам подлинного Богопознания. Поэтому Илия, неумолимый и безжалостный к иудеям, милостив и снисходителен к женщине из Сарепты.
Он пошел к ней и по дороге встретил ее у врат города. Она собирала дрова. И он просил ее, чтобы она принесла ему пить и есть. Она сказала:
Жив Господь, Бог твой! У меня ничего нет печеного, а только есть горсть муки в кадке и немного масла в кувшине; и вот, я наберу полена два дров, и пойду, приготовлю это для себя и для сына моего; съедим это, и умрем.
Но Илию не тронуло это скорбное признание. На себя он смотрел как на посланника Божия. Жертва для него от вдовы — жертва Богу. И он потребовал от нее жертвы полной, жертвы совершенной, потребовал, чтобы во имя того Бога, Которого она называла «твой Бог», она отдала последнее пропитание свое и сына. В награду совершенной вере он обещал чудо.
И сказал ей Илия: не бойся, пойди, сделай, что ты сказала; но прежде из этого сделай небольшой опреснок для меня, и принеси мне; а для себя и своего сына сделаешь после. Ибо так говорит Господь, Бог Израилев: мука в кадке не истощится, и масло в кувшине не убудет до того дня, когда Господь даст дождь на землю.
И она не усомнилась, она поверила словам этого человека, которого видела впервые, но в чьем дыхании веял на нее дух Божий. Она пошла и сделала так, как сказал ей Илия. И сбылось предреченное им чудо.
В бытность Илии у вдовы Сидонской еще одно событие совершилось там:
Заболел сын этой женщины, хозяйки дома, и болезнь его была так сильна, что не осталось в нем дыхания. И сказала она Илии: что мне и тебе, человек Божий? Ты пришел ко мне напомнить грехи мои и умертвить сына моего. И сказал он ей: дай мне сына твоего. И взял его с рук ее, и понес его в горницу, где он жил, и положил его на свою постель.
Есть биографии, есть жизни, которые точно просятся на полотно или на стенные фресковые изображения, точно ждут своего художника: так они драматичны, живописны, картинны. Несомненно, такова жизнь Илии. Из художников прошлого, кажется, только один Микеланджело в своих грандиозных сверхчеловеческих образах мог бы запечатлеть судьбу пророка. И если бы он создавал ряд изображений, на одном он, конечно, нарисовал бы Илию несущим на руках мертвого юношу со взором, в котором застыл вопрос, обращенный к Вечности.
В самом деле, что мог думать тогда Илия? Разве не считал он себя Божиим посланником и разве не по глаголу Божию пришел он сюда, к этой женщине? Почему же его приход точно принес с собою такое тягостное бедствие ей, породил в сердце этой язычницы не преклонение перед Божеством, но плохо скрываемую хулу?
Вся жизнь Илии — это сплошное чудо, ряд чудес, ниспосланных для него по его молитве. Каждый раз, когда в душе его поднимались вопросы к Бесконечному, он бестрепетно лицом к лицу обращался туда к своему Богу, и молил, и ждал ответа. И хотя молитва его обычно была похожа на требование, на вызов, бросаемый Ветхому днями, он получал ответ, и этот ответ был — чудо.
Так и теперь.
И воззвал к Господу, и сказал: Господи, Боже мой! неужели Ты и вдове, у которой я пребываю, сделаешь зло, умертвив сына ее?
Вот молитва — вызов Илии Фесвитянина. Он знал, что он избранник Божий. Он смеет так молиться.
У Леонида Андреева в «Повести об отце Василии Фивейском» есть место, где священник бессильно пытается дерзнуть воскресить молитвой умершего.
Как это слабо, как бледно перед глубиной и мощью дерзания библейского прообраза.
Русский писатель, сначала богоборец, а потом богочтец, заканчивающий свою жизнь послушником в монастыре, Константин Леонтьев — монах Климент рассказывает в одном из своих писем о молитве в час его обращения от неверия к вере.
Когда он лежал в комнате с занавешенными окнами (от внутреннего ужаса он боялся дневного света), когда он изнемогал от смертельной болезни, взоры его упали на икону Богоматери, и в душе этого неверующего доселе эстета–богоборца мысль о том, что отвратительно умереть такой безобразной смертью, что ему рано умирать, что он не может умереть, так как не совершил того, что мог совершить в меру своих сил и таланта, — эта мысль соединилась в его душе с непонятной уверенностью, что вот Она, эта женщина, изображенная на иконе, держит сейчас в Своих руках трепещущие, готовые порваться нити бытия. Она может возжечь в нем снова угасающий пламень его жизни.
С поднятыми кверху и сжатыми в кулаки руками обратился он к Ней с молитвой, похожей на бунт. «Рано, рано мне умирать», — говорит он и обещает, если выздоровеет, отречься от своей исполненной сладострастия жизни, постричься в монахи и отдать Ей до конца все свои силы, всю свою душу, все свое существо.
И — он исцелен.
Это чудо, эти переживания близкого нам по духу человека, почти нашего современника, помогут нам хоть отчасти понять бесконечно более значительный внутренний смысл молитвы Илии, проникнуть в тайну его дерзания.
Молитва Илии была вопросом к Богу о том, правы ли Его судьбы, святы ли его суды, справедлив ли приговор. Она была своеобразной формой богоборчества, конечно не темного богоборчества неверия или маловерия, но святого богоборчества веры, тайна которого раскрыта в Библии. Ведь она говорит нам о ночной борьбе Иакова–Израиля с Богом; в этой борьбе была открыта тайна Завета.
За молитвой борьбы следует молитва смирения.
И, простершись над отроком трижды, он воззвал к Господу и сказал: Господи, Боже мой! Да возвратится душа отрока сего в него!
И разве опять не просится на картину, не ждет своего воплощения в красках эта полная захватывающей силы минута: живой, распростершийся над мертвым, припадающий к нему в ожидании неслыханного чуда, страшного явления Божественной силы.
И чудо совершилось.
И услышал Господь голос Илии, и возвратилась душа отрока сего в него, и он ожил. И взял Илия отрока, и свел его из горницы в дом, и отдал его матери его, и сказал Илия: смотри, сын твой жив. И сказала та женщина Илии: теперь‑то я узнала, что ты человек Божий и что слово Господне в устах твоих истинно.
IV
Испытание, ниспосланное Богом Израилю через Илию, пришло к концу. После многих дней скорби и ужасов уже на третий год Илия получил новое приказание от Господа: «Пойди, и покажись Ахаву, и Я дам дождь на землю».
Засуха была еще в полном разгаре. Имя Илии, как виновника все еще длящегося неописуемого бедствия, должно было быть ненавистно для царя Ахава и многих его приближенных. И действительно, по словам Библии, не было ни одного народа и царства, куда бы ни посылал Ахав искать Илию, и когда ему говорили, что Илии нет, он брал клятву с того царства и с того народа, что не могли отыскать его.
Илия знал о гневе царя и о его распоряжениях. Когда он появился на путях к царскому дворцу нежданно, внезапно и грозно, он встретился с царедворцем Ахава — благочестивым Авдием — и сказал ему: «Пойди, скажи господину твоему: Илия здесь». И Авдий, изумленный и трепещущий, предупреждал его о грозящей опасности и вместе отказывался быть вестником о его пришествии перед царем, боясь, что, движимый духом Господним, Илия исчезнет так же внезапно, как появился, и он, Авдий, будет в ответе за ложь. Но Илия заявил о своей непреклонной воле увидеть царя. «Сказал Илия: жив Господь Саваоф, перед Которым я стою! Сегодня я покажусь ему. И пошел Авдий навстречу Ахаву и донес ему. И пошел Ахав навстречу Илии».
И вот встретились они — царь Израиля и пророк Всевышнего. Для Ахава Илия был бунтовщик, непокорный противник его царственным велениям, возмутитель народа.
С гневом, хотя, быть может, и не без тайного трепета перед его непонятной силой, обратился Ахав к Илии. «Когда Ахав увидел Илию, то сказал Ахав ему: ты ли это, смущающий Израиля?» Как к подсудимому обратился Ахав к Илии, но Илия предстал перед ним как судья. Он готов был вступить с ним в единоборство, чтобы его, царя Израилева, гордящегося своею мощью, обвинить в его человеческом бессилии и покорить Царю царствующих — Господу.
Не Илия должен отвечать перед Ахавом, как нарушитель мира, но Ахав перед Илией, как непокорный божественной воле, как восставший против веления Вышнего.
«И сказал Илия: не я смущаю Израиля, а ты и дом отца твоего тем, что вы презрели повеления Господни и идете вслед Ваалам». И не только Ахава, но и весь народ Израильский, богоотступный, немощный, трусливый и двоедушный, вызывает Илия на единоборство. Он хочет явить народу бессилие его кумиров, слабость его всегда колеблющейся воли и могущество своего Бога и действенность Его велений.
Теперь, — говорит он Ахаву, — пошли и собери ко мне всего Израиля на гору Кармил, и четыреста пятьдесят пророков Вааловых, и четыреста пророков дубравных, питающихся от стола Иезавели.
И послал Ахав ко всем сынам Израилевым, и собрал всех пророков на гору Кармил.
И вот всему народу бросает Илия свой вызов. Он требует от народа твердой воли, целостного сердца, нераспавшейся, нераздробленной, нерастленной души. Он обращается к народу со своеобразным «все или ничего». Он, Илия, способен понять язычников, подобных женщине из Сарепты, не ведущих Иегову и до конца отдавших свое сердце многобожию, но с величайшим негодованием, презрением относится он к тем, кто всегда изменяет, как неверная женщина, и непрестанно колеблется между Истинным Богом и истуканами неверных.
И подошел Илия ко всему народу, и сказал: долго ли вам хромать на оба колена? Если Господь есть Бог, то последуйте Ему; а если Ваал, то ему последуйте. И не отвечал народ ему ни слова.
Одинокий, окруженный с одной стороны жрецами, служителями кумиров, с другой — народом, тупым, равнодушным, колеблющимся и маловерным, Илия ощущает свою неразрывную связь с Богом, Живым и Чудотворящим, и отсюда в нем несокрушимая твердость и сознание непобедимого могущества. Он знает, что он, Илия Фесвитянин, из жителей Галаадских, нагой и безоружный, сильнее этого царя, окруженного полчищами рабов и воинов, этого множества жрецов, облаченных в великолепие и роскошь, этого народа, слепого, трепещущего перед лицом этих сил земных, этих тысяч. Илия готов бросить вызов Небу, потому что он знает, что Небо ему ответит. Там, где другие видят мертвый, безжизненный полог, ничего не ощущают, кроме действия слепых, беспомощных и жестоких стихий, там он, Илия, зрит Огнепалящий Лик Бога и Отца, Того, Кем живо его сердце, Того, с Кем непрестанно ведет он таинственную беседу в сокровенности своей души. Того, Кто вопрошает и дает ответ.
Илия предлагает испытание чудом.
Я один, — сказал Илия народу, — я один остался пророк Господень, а пророков Вааловых четыреста пятьдесят человек (и четыреста пророков дубравных). Пусть дадут нам двух тельцов, и пусть они выберут себе одного тельца, и рассекут его, и положат на дрова, но огня пусть не подкладывают; а я приготовлю другого тельца, и положу на дрова, а огня не подложу. И призовите вы имя бога вашего, а я призову имя Господа, Бога моего. Тот Бог, Который даст ответ посредством огня, есть Бог. И отвечал весь народ и сказал: хорошо, пусть будет так.
На следующее утро настал день испытания. В жизни человечества есть роковые мгновения, роковые дни. В эти дни пламенная, твердая, не знающая колебаний вера одного противостоит холодной тупости и безразличию тысяч, вступает с ними в единоборство.
И она, вера, побеждает, побеждает вопреки здравому смыслу и всем его исчислениям, побеждает вопреки ожиданиям и видимому неравенству сил.
Так было там, на Кармиле.
Приблизительно мы можем попытаться нарисовать себе картину тех событий. Достаточно вспомнить хотя бы Савонаролу, его эпоху, вызов, брошенный им современникам, папе и всей иерархии.
Мы можем представить себе пеструю, шумную многотысячную толпу, собравшуюся на другой день после вызова Илии у подножия горы. Одни — пламенно фанатичные, готовые к борьбе, другие — трусливо верующие, но не доросшие в своей вере до чаяния чуда, третьи просто любопытные и безразличные.
Среди них толпы жрецов, облаченных в свои особенные одежды, полных тревоги, готовых отступить от испытания и не смеющих этого сделать.
И в стороне от всех такой не похожий ни на кого, такой единственный и такой одинокий, всегда со своим Богом — Илия, в своей козьей шкуре, обновленный, обросший волосами.
С утра уже началось испытание.
И взяли они, — говорит Библия о жрецах Вааловых, — взяли они тельца, который дан был им, и приготовили, и призывали имя Ваала от утра до полудня, говоря: Ваале, услышь нас! Но не было ни голоса, ни ответа. И скакали они у жертвенника, который сделали.
В полдень Илия стал смеяться над ними, и говорил: кричите громким голосом, ибо он бог; может быть, он задумался, или занят чем‑либо, или в дороге, а может быть, и спит, так он проснется.
И вслед за этой бесплодной и бессильной молитвой пришли непременные спутники всякого религиозного бессилия и бесплодия, всякой лжерелигии — исступление и неистовство.
И стали они кричать громким голосом, и кололи себя, по своему обыкновению, ножами и копьями, так что кровь лилась по ним.
Прошел полдень, а они все еще бесновались до самого времени вечернего жертвоприношения, но не было ни голоса, ни ответа, ни слуха.
И тогда настала очередь Илии.
И сказал Илия Фесвитянин пророкам Вааловым: теперь отойдите, чтобы и я совершил мое жертвоприношение. Они отошли и умолкли. Тогда Илия сказал всему народу: подойдите ко мне. И подошел весь народ к нему.
И вот перед лицом всего народа, любопытного и ждущего, Илия восстанавливает разрушенный жертвенник Господень. По числу двенадцати колен Израилевых кладет он двенадцать камней и окружает их рвом. И возложенную на камни жертву он поливает водой, и вода заполняет ров.
Так он сгущает атмосферу ожидания, нарочно затрудняет путь к чуду, уплотняет косную стихию невозможности, чтобы тем совершеннее была победа, тем несомненнее сверхъестественность последующих событий, тем ярче и очевиднее обнаружилась бы сила и мощь его Бога.
И потом в страшном предгрозовом молчании толпы встает он один на один перед своим Богом, перед Тем, Кого не знают, не видят они, стоящие вокруг, но Кого он знает и Кому он служит.
Одинокий пророк обращается к одинокому, оставленному, отверженному людьми Богу. Его молитва — опять вызов. Он молится об огне, и его молитва как огонь, и сам он пламенный, точно зажженный и возгоревшийся от небесного огня прежде, чем возгорелась приносимая им жертва.
Во время приношения вечерней жертвы, — рассказывает Библия, — подошел Илия пророк, (и воззвал на небо) и сказал: Господи, Боже Авраамов, Исааков и Израилев! (Услышь меня, Господи, услышь меня ныне в огне!) Да познают в сей день (люди сии), что Ты один Бог в Израиле, и что я раб Твой и сделал все по слову Твоему. Услышь меня, Господи, услышь меня! Да познает народ сей, что, Господи, Бог, и Ты обратишь сердце их (к Тебе).
И Небо не осталось безмолвным. Точно невидимые нити протянулись между сердцем человека–пророка, обратившегося на миг в пламенник молитвы, и бездонной глубиной огнепалящего свода.
И точно глянул оттуда, из этой глубины Таинственный Лик, и в безмолвии прозвучал голос чуда.
И ниспал огонь Господень, — рассказывает Библия, — и пожрал всесожжение, и дрова, и камни, и прах, и поглотил воду, которая во рве. Увидев это, весь народ пал на лице свое и сказал: Господь есть Бог, Господь есть Бог!
Но Илия — человек, человек своего времени, человек грозного Ветхого Завета. И Библия не скрывает перед нами его человеческой ограниченности, человеческой стихии, в нем живущей. Ведь он жил еще до благодати, до благовестил Евангелия, до явления миру Тихого Света в Том, Кто сказал о Себе, что Он пришел не губить, а спасать человеческие души.
В грозном лике пророка, рядом со святой божественной строгостью, суровостью проглядывают черты как будто бы и человеческой, может быть слишком человеческой, жестокости.
И сказал им Илия: схватите пророков Вааловых, чтобы ни один из них не укрылся. И схватили их. И отвел их Илия к потоку Киссону, и заколол их там.
Но несмотря на то что Илия еще в Ветхом Завете, в царстве грозных карающих велений, жестокое дело, совершенное им, не остается без внутренних тягостных последствий для жизни его духа. У Илии будет своя трагедия, будут дни жуткой мучительной борьбы. Эту трагедию увидим мы в дальнейшем, но корни ее заложены именно здесь, в гневе Илии, в путях жестокой казни, на которые стал он там, на потоке Киссоне.
Страшное дело, совершенное Илией, — как бы последний удар громов, прозвучавших по слову пророка над отвернувшейся от Бога землей, над отвергнувшим Бога народом. С ним наступает и конец каре; смирившиеся, уверовавшие восприимут дар милости.
Раскаленная земля скоро дождется влаги, и смертоносное небо принесет жизнь.
И сам Илия, точно слившийся с этой общей атмосферой ожидания, нетерпеливого и радостного, он уже не возвещает ни суда, ни наказания. Вместе с прозревшим народом, вместе с чающей природой он есть воплощенное чаяние, порыв, влекущийся навстречу нарастающей, несущей спасение буре.
И сказал Илия Ахаву: пойди, ешь и пей; ибо слышен шум дождя. И пошел Ахав есть и пить, а Илия взошел на верх Кармила, и наклонился к земле, и положил лице свое между коленами своими. И сказал отроку своему: пойди, посмотри к морю. Тот пошел, и посмотрел, и сказал: ничего нет. Он сказал: продолжай это до семи раз. В седьмой раз тот сказал: вот, небольшое облако поднимается от моря, величиною в ладонь человеческую. Он сказал: пойди, скажи Ахаву: «Запрягай (колесницу твою) и поезжай, чтобы не застал тебя дождь». Между тем небо сделалось мрачно от туч и от ветра, и пошел большой дождь. Ахав же сел в колесницу, (заплакал), и поехал в Изреель.
А Илия уже как будто не Илия–пророк. В нем проснулась стихия его племени, стихия кочевий, среди которых он рожден. Как бедуин, как скороход царя, мчится он, ликующий, в многошумных, животворящих, плещущих потоках небесной влаги.
И была на Илии рука Господня. Он опоясал чресла свои, и бежал пред Ахавом до самого Изрееля.
V
В библейском рассказе, как и в жизни, как и в истории, часто с самыми пленительными светлыми образами рядом выступают другие, непохожие на них, тоже исполненные мощи, как бы соперничающие с ними в силе, но направляющие эту силу не к свету, не к вершинам, а в темную губительную глубину. Безднам противолежат бездны, пламенникам света — жуткие двойники мрака.
И часто эти темные лики — образы женщин.
Если есть вечно–женственное влечение к Небу, если в тайне приснодевства и Богоматеринства, в имени Марии женственная стихия становится спасающей мир и обручает его Вечности, то ведь есть и другая женственность, страшная женственность Содома, растленное марево глубин сатанинских…
И если со страниц истории смотрят на нас просветленные очи обретших Небесного Жениха, получивших от Него бесценный дар «сокровенного сердца человека в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа» (1 Пет.3:4), если длинные вереницы мучениц, преподобных и мироносиц восходят к Небу и замыкаются Тем, Кем святится земля и Кем живет Церковь, то как бы по другому склону идут другие: Саломия, Иродиада, царица Евдокия, обрекшие на страдальческий путь величайшего пророка евангельской Истины.
И как бы во главе их, темных, как их прообраз, выступает та, которая боролась с Илией, царица Иезавель, жена царя Ахава.
Ведь именно ей, ее влиянию на царя приписывает Библия распространение язычества в Израиле, добровольный плен Ваалу, на который обрек себя народ во главе с царем.
Понятно, что все дело Илии, все, что было на Кармиле и при потоке Киссоне, все это было вызовом Иезавели, страшным ударом, разящим ее жестокую и коварную гордость.
Она не может отдать и не отдаст без борьбы пророку того, что считает своим владением и своим правом. Она будет бороться с ним, как равная с равным, вступая в бой с ним, а если придется, то и с его Богом.
И пересказал Ахав Иезавели все, что сделал Илия, и то, что он убил всех пророков мечом. И послала Иезавель посланца к Илии сказать: (если ты Илия, а я Иезавель, то) пусть то и то сделают мне боги, и еще больше сделают, если я завтра к этому времени не сделаю с твоею душою того, что сделано с душою каждого из них.
И странное дело, Илия, который не боялся ни царя, ни народа, вступая с ними в открытое единоборство, Илия бежит от угрозы женщины.
Не потому ли, быть может, что внутренней мощи его духа нанесен удар им самим там, при потоке Киссоне, в часы жестокой казни?
В жизни величайших светильников веры и упования, в жизни боговидцев бывают миги величайших искушений, внутренней богооставленности, грозящей отчаянием.
Светлый, прозрачный, весь струящийся лучами поток жизни святых и праведных, открытый благоговейным взорам верных, не таит ли он в себе сокровенную от мира темную пучину предельного ужаса, препобежденного тихим веянием благодати? И раскаленные пески и камни египетских пустынь, и холодная промерзшая земля наших непроходимых дебрей, где оказались такие близкие и вместе такие далекие молитвенники о нас, путевожди нашего спасения — и камни, и земля, орошенные умиленными слезами молитв и освященные легкими стопами горних видений, — не были ли они свидетелями неизреченных на человеческом языке беспомощных мук и испытаний, о которых спокойно, эпически и кратко повествуют жития: «боролся», «подвизался»?
Иоанн, Предтеча и Креститель Господень, от чрева матери живший одним образом Грядущего, устремивший к Нему всю полноту своего пустынного подвига и своего пророческого служения, отдавший Ему все венцы и награды, взявший себе только радость быть другом Жениха, гласом вопиющего, уготовляющего путь, но видевший Духа и слышавший голос Отца, сам свидетельствовавший об Агнце, вземшем грехи мира, почти накануне своей мученической кончины из страшного подземелья темницы посылает вопрос, полный несказанно мучительных сомнений: «Ты ли Тот, Который должен прийти, или ожидать нам другого?» (Мф.11:23).
Антоний Великий искушается долгой невыносимой борьбой в пустыне, и только в конце искушения Бог, казалось совсем отступивший, говорит в его сердце, что все время был Он Тайным Свидетелем.
И преподобный целый год не может молиться от дьявольских прилетов, и обжавшие кругом его демоны немолчно хулят и прекословят — нет Бога, нет Бога!
Не то же ли было и с Илией? После долгих лет совершенного Богообщения, когда в тайниках души все нарастала и нарастала пророческая мощь и божественное вдохновение, после страшного единоборства с царем и народом, после неслыханного чуда Кармила вдруг приходят томительные миги бессилья и мучительной тоски.
Увидев это, — говорит Библия об Илии, — он встал и пошел, чтобы спасти жизнь свою, и пришел в Вирсавию, которая в Иудее, и оставил отрока своего там. А сам отошел в пустыню на день пути и, пришед, сел под можжевеловым кустом, и просил смерти себе, и сказал: довольно уже, Господи; возьми душу мою, ибо я не лучше отцов моих.
Не грозящий и не бросающий вызов, а немощный, раздавленный внешней опасностью и внутренней слабостью, точно оставленный своим Богом, потерявший путь к Нему, лежал он там, под можжевеловым кустом.
Но Тот, Кто открыл ему Свой Лик в огненном чуде и вложил в него дух карающих проречений, пришел теперь к нему со знамением утешения. Милующий и Кроткий…
И лег и заснул под можжевеловым кустом. И вот Ангел коснулся его и сказал: встань, ешь (и пей).
И взглянул Илия, и вот, у изголовья его печеная лепешка и кувшин воды. Он поел, и напился, и опять заснул. И возвратился Ангел Господень во второй раз, коснулся его и сказал: встань, ешь (и пей); ибо дальняя дорога пред тобою.
В укрепляющем ангельском хлебе мудрые справедливо видят прообраз Божественного таинства Евхаристии, поддерживающего нас силою Божественной любви в самые трудные и в самые страшные минуты.
В дальнюю дорогу звал Илию Ангел. Когда сердце наше немощствует в нас и вежды тяжелеют от печали, когда, еще недавно обогащающие других, мы становимся внезапно такими маленькими, такими слабыми, такими беспомощными и ждем, чтобы пришел и приник Кто‑то Другой, по–настоящему Сильный и по–настоящему Умеющий помочь, тогда Господень Ангел влечет нас в далекий путь.
Тогда нам надо оставить людей и уйти в сокровенную глубину. Там ждет нас самое большое чудо, там встретят самые светлые озарения.
И встал он, поел и напился, и, подкрепившись тою пищею, шел сорок дней и сорок ночей до горы Божией Хорива.
К горе Хориву пришел Илия, туда, где другому избраннику, пророку Моисею, на заре его пророческого служения открылся Бог в таинственном чуде Неопалимой Купины, чуде, ставшем прообразом Девы Матери и тайны Боговоплощения.
И вошел он там в пещеру, и ночевал в ней. И вот, было к нему слово Господне, и сказал ему Господь: что ты здесь, Илия? Он сказал: возревновал я о Господе, Боге Саваофе; ибо сыны Израилевы оставили завет Твой, разрушили Твои жертвенники, и пророков Твоих убили мечом; остался я один, но и моей души ищут, чтобы отнять ее.
«Возревновал я…» Не только в темных недрах нашего существа, но и на горних вершинах духа возгорится огонь ревности.
Если то, что мы называем обычно ревностью, есть темная тень наших темных вожделений, то ведь есть и другая ревность, неразрывно связанная с совершенною и цельною любовью. Ведь и Бог наш — Бог ревнитель. Есть ревность о Нем, о Едином Возлюбленном, Кому непрестанно изменяет человеческое сердце.
«Возревновал я…» До краев исполнилась его душа жгучею болью о Боге, о Божьем деле, оставленном людьми и как будто до конца погибающем в мире.
Не оттого ли эта нестерпимость скорби, что не открылась ему последняя тайна, тайна Божественных путей, тайна Божественного долготерпения? Не казалось ли ему в его нетерпении, что единый миг, единое чудо, единое откровение Кармила должно покорить все сердца, а непокорных должна постигнуть жестокая кара, как тех, кого убил он у потока Киссона?
И не ведал он еще, что не огнепалящим страхом, не громом Божественных угроз, а несказанной жертвой любви, самоуничижением Сына, нисходящего в Своем послушании даже до крестной смерти, не Кармилом, а Голгофой восхотел Отец собрать воедино рассеянных чад.
«Остался я один…» Еще совсем недавно он не мог бы сказать этих слов. Если около него не было никого из людей и если среди людей он всегда был одинок, то ведь неотлучно с ним был Тот, о Ком говорил он: «Жив Бог и жива душа моя».
А теперь холодная, леденящая пустота обступала окрест. И как Моисею в Неопалимой Купине, так ему, Илии, в другом знамении было явлено милующее утешение в таинственном прообразе грядущей Божьей Вести.
И сказал (Господь): выйди и стань на горе пред лицем Господним. И вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом; но не в ветре Господь. После ветра землетрясение; но не в землетрясении Господь. После землетрясения огонь; но не в огне Господь. После огня веяние тихого ветра, (и там Господь).
В этом чуде, в этом Богоявлении, о котором так целомудренно, прикровенно говорит Библия, не было ли в нем ответа на все вопросы, сомнения, искания и вызовы пророка? Там, на Хориве, не был ли он возведен на высшую ступень восхождения, для которой Кармил был только преддверием? Не было ли тут и бесконечно нежного упрека за совершившееся при потоке Киссоне? Не открывается ли нам в этом рассказе, как в намеке, и самая первопричина смятения Илии? Она все там же, все в этом же совершенном при потоке Киссоне деле, в недостатке Божественной тишины, в гневе, первенствующем над любовью.
Да, к грозному, но изнемогшему в своей грозе пророку пришел на Хориве Другой, Грядущий в веках, Кроткий и Смиренный сердцем, о Нем сказано: «Отрок мой. Которого Я избрал. Возлюбленный Мой, Которому благоволит душа Моя… Трости надломленной не переломит и льна курящегося не угасит… И на имя Его будут уповать народы» (Мф.12:18–21; Ис.42:1–4).
Но утешение не было полным. Как отдаленные раскаты пролетевшей бури, перекликались в душе отзвуки уходящего из сердца отчаяния.
Услышав сие, Илия закрыл лице свое милотью своею, и вышел, и стал у входа в пещеру. И был к нему голос, и сказал ему: что ты здесь, Илия?
Он сказал: возревновал я о Господе, Боге Саваофе; ибо сыны Израилевы оставили завет Твой, разрушили жертвенники Твои, и пророков Твоих убили мечом; остался я один, но и моей души ищут, чтобы отнять ее.
И другое утешение дает Илии Господь, более человеческое утешение. Он посылает Илию помазать на царство другого царя и вместо себя дать народу другого пророка.
И открывает Господь Илии тайну: не все склонили свои головы перед Ваалом, есть другие, непокорные, помнящие о Боге Живом.
Я оставил между израильтянами семь тысяч (мужей); всех сих колена не преклонялись пред Ваалом, и всех сих уста не лобызали его.
В дни самых тяжелых испытаний и самого тяжелого богоотступничества не должны ли мы вспомнить об этих семи тысячах? Когда нам кажется, что все изменили и что мы бесконечно одиноки в своей вере и в своем поклонении, должны мы ведать и помнить, что есть другие, неведомые нам, не преклонившиеся перед Ваалом, не лобызавшие его, берегущие свои светильники, служащие истинной святыне.
Слова, сказанные на Хориве, учат нас.
Ведь Хорив, как Кармил, не только историческое событие, поворотный миг на путях Богоискания человечества, это ступень восхождения, через которую возносится к Божественным обителям всякий дух, восходящий горе!
И вот Илия идет, чтобы по слову Господню помазать другого в пророки вместо себя.
Тот, кто будет пророком, его преемником, теперь земледелец.
Это — Елисей, сын Сафатов.
Илия подошел к нему, «когда он орал; двенадцать пар (волов) было у него, и сам он был при двенадцатой. Илия, проходя мимо него, бросил на него милоть свою».
Ту милоть, которой закрывал Илия свое лицо в часы Богоявлений, ее бросил он на Елисея.
И Божественный порыв, неудержимый, огнепалящий, влекущий с несказанной силой на путь нового служения, пробудился в душе того, кто еще миг назад спокойно водил своих волов от межи к меже.
И оставил (Елисей) волов, и побежал за Илиею, и сказал: позволь мне поцеловать отца моего и мать мою, и я пойду за тобою. Он сказал ему: пойди и приходи назад; ибо что сделал я тебе?
Он, отойдя от него, взял пару волов и заколол их и, зажегши плуг волов, изжарил мясо их, и роздал людям, и они ели. А сам встал, и пошел за Илиею, и стал служить ему.
Ничего не сделал Илия Елисею. Только милоть свою набросил на него. Но старого Елисея уже нет. Старое уже сожжено. Старое он расточил, чтобы собрать новое, чтобы служением пророку Божию приготовить себя к служению Богу, к видениям, к откровениям, к пророчеству…
Усталый Илия скоро отдохнет в Божественных обителях. У него есть преемник.
VI
Тайна подлинно великого в том, что оно одинаково велико и в великом, и в малом.
Поэт, вдохновленный свыше, облекает в красоту, возводит к пределу совершенства не только то, что поражает нас своей грандиозностью, но и самое маленькое, то, что кажется ничтожным и не стоящим внимания не научившемуся видеть взору.
Этот листок, что засох и свалился, |
Золотом вечным горит в песнопенье… |
У Пушкина, наряду с его большими романами, поэмами, трагедиями, знаем мы так называемые «маленькие трагедии», написанные им когда‑то на отдыхе, в деревне… «Каменный гость», «Пир во время чумы», «Моцарт и Сальери»… Но разве каждая из этих «маленьких» трагедий не хранит в себе целый мир и разве не говорит она о величии поэта не менее внятно, чем его «большие» творения?
И святой не только там, на недоступных для нас, простых смертных, вершинах сияет своей святостью, не только в великих подвигах являет ее миру. Серая, обыкновенная жизнь, томящая нас своим однозвучным шумом, загорается от его касаний, открывает под его ласковыми взорами скрытую от нас осиянную глубину.
Жития святых — это не только повествования о великих подвигах, это рассказы и о самом простом, ласковом, трогательно–нежном и вместе ослепительно светлом и непорочно–святом и чистом.
Иоанн Златоуст — святой великий, подлинно великий, величайший, быть может, один из самых великих служителей и пророков Нового Завета. Это человек, перед которым стояла задача, необъятная в своей грандиозности. При мысли об этой задаче становится страшно и захватывает дух. Мир, только что внешне покорившийся Единому Богу, по–прежнему продолжающий служить иным богам и кумирам, хотел он въявь и воистину пленить, очаровать образом Единого Учителя так, чтобы не ложны были слова — «едино стадо и Един Пастырь», «Альфа и Омега», «Первый и Последний».
Евангелие, которым люди хотели только любоваться как прекрасной, но неисполнимой мечтой, хотел он сделать законом жизни, воплотить в полноте его совершенства, во всем его не знающем уступок безумии.
В своем служении Иоанн колебал престолы, приводил в движение народные множества, царства, церкви.
И вот в жизнеописании Иоанна Златоуста встречаемся мы с таким фактом. В Константинополе у одного диакона был служка–мальчик. За какое‑то ослушание рассерженный диакон избил своего служку.
Казалось, это «маленькое событие» должно пройти незамеченным. Кому и какое дело до слез и обиды мальчика–служки?
И однако Иоанн Златоуст, тогда архиепископ Константинополя, несмотря на множество своих обязанностей и величие своих дел, увидел с высоты своего престола несправедливость, и обиду, и детские слезы.
Диакон был изгнан им из клира. И когда потом лжесобор врагов великого святителя собирал против него клеветы и ложные обвинения, вспомнили и об этом деле и строгость, высказанную им по отношению к диакону, поставили ему в число обвинений.
И я не знаю, был бы образ вселенского учителя так обаятельно, волнующе прекрасен, если бы не было в его жизни этого события с мальчиком, этой черточки, довершающей его красоту.
И мученический венок, сплетенный ему обвинительным актом, был бы он так совершенен, если бы в числе других громадных обвинений не была ему засчитана и эта «маленькая вина»?
Бог наш не только Тот, Кто направляет путь миров и вселенной к неведомой нам цели, но и Тот, Кто видит нашу маленькую жизнь, помогает в нашей маленькой человеческой скорби, не оставляет без внимания маленькой несправедливости, растлевающей наше бытие, и от единого Его дуновения то, что было маленьким, становится неизреченно великим и чудесным.
И божественность Библии в том открывается миру, что в ней рядом с повествованиями о мировых событиях и чудесах есть свои «маленькие трагедии», рассказы о делах обыкновенной человеческой жизни, и в этих рассказах отражается мир Божий, как солнце в прозрачной утренней росинке.
Библия как сад, где рядом с громадой редко цветущей магнолии благоухают маленькие, но не менее прекрасные цветы и соцветия.
Так и в рассказе об Илии пророке. После Кармила, после Хорива читаем мы в Библии о винограднике Навуфея. Навуфей был израильтянин, самый обыкновенный бедный еврей.
И было после сих происшествий, — рассказывает Библия, — у Навуфея, изреелитянина, в Изрееле был виноградник подле дворца Ахава, царя Самарийского.
В этом‑то и было несчастие Навуфея, что его виноградник был подле царского дворца и что он понравился царю.
И сказал Ахав Навуфею, говоря: отдай мне свой виноградник; из него будет у меня овощной сад; ибо он близко к моему дому; а вместо него я дам тебе виноградник лучше этого, или, если угодно тебе, дам тебе серебра, сколько он стоит.
История Навуфея, хорошо знакомая нам история…
Вы, конечно, помните чеховский «Вишневый сад». Придут богатые сильные люди без «сентиментальных поэтических предрассудков», придут и вырвут с корнями то, что насаждали когда‑то с любовью руки давно умерших, и точно второю смертию снова умрет еще живая частица души отшедших, и куда‑то в холодное пустое небытие отлетят светлые воспоминания детства, и вместо виноградных лоз, весной благоухающих ароматом цветов, а осенью гнущихся от тяжелых гроздий, вырастет «овощной сад».
Для Навуфея его виноградник не просто «вишневый сад», родовое наследство, трепещущее воспоминаниями детства, для него это место святое, источающее каждый год священную влагу.
Нет, Навуфей не отдаст своего виноградника ни за какое серебро, хотя бы его просил об этом даже царь.
И Навуфей сказал Ахаву: «Сохрани меня Господь, чтобы я отдал тебе наследство отцов моих!»
И пришел Ахав домой встревоженный и огорченный тем словом, которое сказал ему Навуфей Изреелитянин, говоря: не отдам тебе наследства отцов моих. И лег на постель свою, и отворотил лице свое, и хлеба не ел.
Ахав смутился. Он не посмел открыто насильнически, беззаконно нарушить права своего подданного.
Но за Ахавом стоит Иезавель. Снова выступает она в библейском рассказе, темная, как ночь, коварная, как злой дух.
И вошла к нему жена его Иезавель, и сказала ему: отчего встревожен дух твой, что ты и хлеба не ешь?
И Ахав рассказал ей о Навуфее и о всем, что случилось между ними.
Иезавель не привыкла уступать, отказываться от исполнения своих желаний. Царская власть казалась ей прежде всего правом необузданно и ненаказуемо исполнять все свои похоти и вожделения. И несовместимым с достоинством царя казалось ей уступить правам какого‑то ничтожного еврея. Ведь она был дочь Ефваала, царя Сидонского, и евреи казались ей народом чужим и презренным.
И сказала ему Иезавель, жена его: что за царство было бы в Израиле, если бы ты так поступал? Встань, ешь хлеб, и будь спокоен; я доставлю тебе виноградник Навуфея Изреелитянина.
И написала она от имени Ахава письма, и запечатала их его печатью, и послала эти письма к старейшинам и знатным в его городе, живущим с Навуфеем.
В письмах она писала так: объявите пост и посадите Навуфея на первое место в народе; и против него посадите двух негодных людей, которые свидетельствовали бы на него и сказали: «Ты хулил Бога и царя», и потом выведите его и побейте его камнями, чтобы он умер.
И конечно, все случилось так, как писала Иезавель. Так было и так будет. Не для того ли и существуют слабые, чтобы сильные могли властвовать над ними, насиловать и убивать?
Объявили пост, и посадили Навуфея во главе народа. И выступили два негодных человека, и сели против него, и свидетельствовали на него эти недобрые люди перед народом, и говорили: Навуфей хулил Бога и царя. И вывели его за город, и побили его камнями, и он умер.
Навуфея убили. Умер Навуфей. Там, за чертой города, побили его камнями за бунт и богохульство. Больше никогда не увидать Навуфею своего виноградника, не наслаждаться ни сладким вином, ни пьянящим благоуханием.
И послали к Иезавели сказать: Навуфей побит камнями и умер.
Услышав, что Навуфей побит камнями и умер, Иезавель сказала Ахаву: встань, возьми во владение виноградник Навуфея Изреелитянина, который не хотел отдать тебе за серебро; ибо Навуфея нет в живых, он умер.
Когда Ахав услышал, что Навуфей был убит, он разодрал свои одежды и надел вретище. Так думал он смыть брызги крови убитого еврея, попавшие на него. Но он не стал расспрашивать и узнавать о подробностях смерти Навуфея. Мертвым нечего делать в царстве живых, и не для того убивают, чтобы убитые мешали после убийцам.
Ахав отдал тени убитого Навуфея все, что ей принадлежало. Теперь о Навуфее можно и забыть. Теперь Ахав пойдет любоваться своим новым виноградником, пока он еще не обратил его в овощной сад.
Но если на земле царствует Ахав и владычествует Иезавель, то там, в небесах, есть Другой Владыка.
Зорко и неотступно смотрит на землю Всевидящее Око, и не утаятся от Его неустанно бдящего взора темные человеческие дела, творимые под покровом тьмы.
Большое и малое взвешивается на точных весах Вечности, и не ложен Голос, изрекающий последний приговор.
И если цари угнетают, совершают насилия и убийства, то всегда противостоят им пророки, вещающие Божественную правду, одинаково о самом большом и о самом малом.
Если есть Давид, отнимающий у Урии его единственное, его последнее сокровище, его жену, то ведь есть и Нафан.
И если живут и действуют Ахав и Иезавель, то живет и Илия Фесвитянин из жителей Галаадских, пророк Божий.
И было слово Господне к Илии Фесвитянину: встань, пойди навстречу Ахаву, царю Израильскому, который в Самарии; вот, он теперь в винограднике Навуфея, куда пришел, чтобы взять его во владение; и скажи ему: «Так говорит Господь: ты убил, и еще вступаешь в наследство?» и скажи ему: «Так говорит Господь: на том месте, где псы лизали кровь Навуфея, псы будут лизать и твою кровь».
Говорят, нет ничего прекраснее виноградника в тихий вечерний час. Солнце, точно само, утомленное палящим южным днем, медленно падает там, на западе, и последние закатные лучи трепетно неуловимыми волнами золотят зеленеющие лозы… А цветы благоухают, и пьянят, и ласкают, и нежат своим ароматом, и чистым, и сладостным.
В прозрачный вечерний час бродит Ахав по тропинкам виноградника Навуфея. И отдыхает, и наслаждается в спокойной тишине.
Но что это? Как темная ночная тень, вырос там на конце тропинки из залитой солнцем земли грозный призрак.
По–прежнему развевается милоть. Покрытое волосами тело кажется еще более изможденным, и глаза, как всегда, горят и светят нездешним огнем и светом, и нет, кажется, для них ничего сокровенного.
И вдруг в задумчивой тишине виноградника в отвратительной и ужасающей наготе открылось Ахаву содеянное им кровавое дело.
Искаженные наслаждением лица мучителей… Глухие удары летящих по воздуху камней… Последние стоны умирающего и безобразная масса костей и окровавленного мяса, час назад бывшая телом человека…
И совесть, которую нельзя убить, как Навуфея, там, в образе этого покрытого милотью человека, точно застывшего в лучах солнца у края виноградника…
И страшная неотвратимость Божественной кары…
И сказал Ахав Илии: нашел ты меня, враг мой! Он сказал: нашел; ибо ты предался тому, чтобы делать неугодное пред очами Господа и (раздражать Его).
Так говорит Господь: вот, Я наведу на тебя беды, и вымету за тобою… за оскорбление, которым ты раздражил Меня и ввел Израиля в грех.
Также и о Иезавели сказал Господь: псы съедят Иезавель за стеною Изрееля…
Не было еще такого, как Ахав, который предался бы тому, чтобы делать неугодное пред очами Господа, к чему подущала его жена его Иезавель.
Он поступал весьма гнусно, последуя идолам, как делали Аморреи, которых Господь прогнал от лица сынов Израилевых.
Выслушав все слова сии, Ахав (умилился пред Господом, ходил и плакал,) разодрал одежды свои и возложил на тело свое вретище, и постился, и спал во вретище, и ходил печально.
И было слово Господне к Илии Фесвитянину (об Ахаве), и сказал Господь: видишь, как смирился предо Мною Ахав? За то, что он смирился предо Мною, Я не наведу бед в его дни.
Так совершилось, так закончилась последняя борьба Илии с Ахавом и Иезавелью. Если там, на Кармиле, Ахав поражен был точно высшей силой огнепалящего чуда, то здесь, в винограднике Навуфея, голос Божественной правды проник в самую глубину его сердца, и все существо его затрепетало от новой, неведомой раньше муки — раскаяния о темном и преступном прошлом.
И как там, у Кармила, с небесных высот бурным потоком хлынули животворящие струи дождя, так здесь, быть может в первый раз в жизни, потекли по лицу его слезы и смыли кровь Навуфея, побитого камнями.
Да, это была победа Бога над тайной пучиной человеческого сердца, совершенная Им через избранника Его Илию Фесвитянина пророка.
VII
Илия шел с Елисеем из Галгала. Это было на заре, но уже на предвечерней, закатной поре его служения. К концу склонялась жизнь, наполненная чудес и созерцаний.
И точно самый воздух был напоен какими‑то сладостными, несбыточными предчувствиями.
В вихре Господь восхотел вознести Илию на небо.
И как тогда к Хориву, так теперь к другому освященному Божественным касанием месту, к Вефилю, где струилась когда‑то с неба Божественная лестница Иакова, спешит Илия. И как тогда, в таинственный миг Богоявления наедине хочет быть Илия с чаемым чудом.
И сказал Илия Елисею: останься здесь, ибо Господь посылает меня в Вефиль.
Трепетным ожиданием насыщен, кажется, самый воздух. Но молчание предварит грядущую радость свершений… О каких‑то неведомых «сынах пророков» из Вефиля говорит Библия. Они тоже ждали, извещенные, быть может, каким‑то Божественным знамением.
И вышли сыны пророков, которые в Вефиле, к Елисею, и сказали ему: знаешь ли, что сегодня Господь вознесет господина твоего над главою твоею? Он сказал: я также знаю, молчите.
Из Вефиля к Иерихону идет Илия, и там опять вопрошают «сыны пророков». И опять молчание хранят врата тайны.
И в третий, последний раз хочет Илия отстранить Елисея, как бы боясь, что грядущее будет слишком, до нестерпимости, ярким для не окрепшей еще в пророчествованиях и не искусившейся в созерцаниях души юноши.
И сказал ему Илия: останься здесь, ибо Господь посылает меня к Иордану. И сказал он: жив Господь и жива душа твоя! не оставлю тебя. И пошли оба.
И час чуда настал.
Пятьдесят человек из сынов пророческих пошли и стали вдали напротив их, а они оба стояли у Иордана.
И милотью рассек Илия иорданские струи и, как посуху, перешел с Елисеем по обнаженному дну.
И стояли они вдвоем на другом берегу в нарастающей буре ожидания.
И как последний и совершенный дар, как награду за неотступность в горнем устремлении обещает Илия Елисею даровать все, чего только он ни попросит, если только увидит последнюю тайну его восхождения.
И не малого просит Елисей: «Дух, который в тебе, пусть будет на мне вдвойне».
И обещает Илия.
И в странно трепетной беседе дальше идут двое.
Когда они шли и дорогою разговаривали, вдруг явилась колесница огненная и кони огненные, и разлучили их обоих, и вознесся Илия в вихре на небо.
А Елисей, сразу ставший одиноким, к небу простер свои руки.
Елисей же смотрел и воскликнул: отец мой, отец мой, колесница Израиля и конница его! И не видел его более. И схватил он одежды свои, и разодрал их на две части.
Куда вознесся Илия? В чем тайна его восхождения? Конечно, восхождение это — не полная победа… Оно не предвосхищает, но лишь предваряет и предобразует то, что однажды совершил Единый Воскресший.
«В доме Отца Моего обителей много» (Ин.14:2). Тайна окружает нас отовсюду, и неисчислимое множество миров и сфер теснит и обволакивает то маленькое, что называем мы миром.
И грани, которые кажутся нам непоколебимо недвижными, первым и последним пределом не только воспринимаемого, но и действительного, для того, кто хоть раз воочию увидел Бога, разламывают они свои цепи и разрушают свой плен.
В горние, неведомые нам сферы, в неведомые планы бытия взят был Илия от земли.
Оставшиеся на земле думали еще о том, чтобы найти его труп. Им казалось, что как раньше не раз, так и теперь он будет перенесен в другое место. И если это последнее чудо пророка, то они обретут где‑нибудь в горных высях его мертвое тело.
Только Елисей один ведал, что нераскрываема для человеческих очей совершенная тайна чуда.
«Сыны пророков» вышли навстречу Елисею, «поклонились ему до земли и сказали ему: вот, есть у нас, рабов твоих, человек пятьдесят, люди сильные; пусть бы они пошли и поискали господина твоего; может быть, унес его Дух Господень, и поверг его на одной из гор, или на одной из долин. Он же сказал: не посылайте».
Но они приступали к нему долго, так что наскучили ему, и он сказал: пошлите. И послали пятьдесят человек, и искали три дня, и не нашли его. И возвратились к нему, между тем как он оставался в Иерихоне, и сказал им: не говорил ли я вам: «не ходите»?
Так в последней тайне, в огненном пылающем вихре — сплошное чудо жизни пророка.
И разве сам он не был пылающим пламенным чудом Божественного огня, в огне живущим и в огне чудотворящим?
Со страниц Божественной Книги, повествующей нам об Илии, смотрит на нас сама Вечность.
Илия Фесвитянин — вечный спутник человечества, близкий всем векам и народам. Его муки и его трагедии, таящиеся в простых, как складки его милоти, словах рассказа, эти неизменные прообразы тех неизбежных скорбей и мук, глубинам которых сопричащается всякий действительно взыскующий невидимого града.
И его чудеса не просто необычайные события далекого прошлого, это ступени восхождения для всех влекшихся к вратам Вечности, снопы света, брошенные оттуда в нашу жизнь, отброшенную от подлинной Горней Правды.
Его образ и его жизнь, кажущиеся нам такими необычайными и далекими своей необычайностью, становятся бесконечно близкими, нужными, отвечают на самые затаенные порывы нашего сердца, если только мы сами, через покров чуда, проникнем в их сокровенную глубину.
Образ Илии пророка в сердце Израиля запечатлен в веках.
И отдаленный от Илии столетиями другой учитель Израиля, Иисус, сын Сирахов, в своей книге «Премудрость» сложил ему гимн, свидетельствующий о потрясающей силе впечатления, произведенного его явлением на Израиля и на мир.
«И восстал Илия пророк, как огонь, и слово его горело, как светильник. |
Он навел на их голод, и ревностью своею умалил число их; |
словом Господним он заключил небо, и три раза низводил огонь. |
Как прославился ты, Илия, чудесами твоими, и кто может сравниться с тобою во славе! |
Ты воздвиг мертвого от смерти и из ада словом Всевышнего; |
ты низводил в погибель царей и знатных с ложа их; |
ты слышал на Синае обличение на них и на Хориве суды мщения; |
ты помазал царей на воздаяние и пророков — в преемники себе; |
ты восхищен был огненным вихрем на колеснице с огненными конями; |
ты предназначен был на обличения в свои времена, |
чтобы утишить гнев, прежде нежели обратится он в ярость, |
обратить сердце отца к сыну и восстановить колена Иакова. |
Блаженны видевшие тебя и украшенные любовью, — ибо мы жизнью поживем. |
(Сир.49:1–11) |
Проповеди[1]
Слово при отпевании Павла Ивановича Морозова
Заслуженного профессора оперативной хирургии, сказанное в Софийском соборе
Еще один ушел из поредевших рядов истинных служителей подлинного знания, тех, кто отдавал всю свою жизнь безраздельно и самоотверженно работе на благо ближних и дальних. Как мало остается их, этих служителей. Какое безлюдие, какая пустота кругом… И кто придет им на смену? Всюду воцаряется, торжествует какая‑то тупость и самодовольное полузнание, наступают какие‑то томительные сумерки просвещения. И самое страшное не то, что оскудевает научное знание, изживается в своем объеме, мельчает в своей глубине. Самое страшное — это надвигающееся банкротство нравственных начал, оскудение духа, крах души. Вместо высокого нравственного одушевления, самоотверженного энтузиазма, каким жили такие люди, как покойный, видим всюду торжество самых низменных, корыстных и пошлых жизненных интересов, нескрываемый, безудержный эгоизм.
Покойный дожил до 80 лет и до последних дней своей жизни сохранил он пламенный интерес к своему делу, желание еще и еще работать для блага ближних. Откуда же черпал он запасы жизненной творческой энергии, откуда у таких людей, как покойный, этот неоскудеваемый нравственный энтузиазм, неослабевающее горение духа? За два дня до его кончины я пришел к нему ночью от имени Церкви, и вместе со мною в его комнату вошел Христос. И на мой вопрос о его вере он, осенивши себя широким крестом, отвечал мне: «Верую и исповедую».
Не в этом ли главная тайна его души? «Верую и исповедую». Он имел все время дело с человеческим телом, изучая материю в ее явлениях и законах, но за оболочкой тела, за пеленой материи провидел он царство духа, мир неиссякаемых Божественных сил и оттуда, из этого мира черпал помощь, поддержку и свет. «Верую и исповедую». Вы, соблазненные вашим полузнанием, пытающиеся поставить ваш немощный рассудок на место мудрости тысячелетий, прислушайтесь к голосу, звучащему из гроба: верую и исповедую. Вы, сомневающиеся, колеблющиеся, стоящие на распутье, не знающие, в чем найти смысл жизни, точку опоры в страшной окружающей пустоте, вслушайтесь и вы в слова этого предсмертного завета: верую и исповедую. Такие люди, как покойный, учат не только со своих кафедр в аудиториях, они учат в жизни и самой жизнью. И сегодня он дает через меня как своего духовника последний урок своим ученикам и тем, кто захочет слушать. И в этом уроке таится самое главное, с чем он жил и что открыл у гроба. «Верую и исповедую». Унесем же с собой этот урок и свет, сохраним его в своей душе. Великая радость для нас, верующих, знать, что такие люди, как покойный, носители подлинной науки, бескорыстные в своем служении человечеству, — они с нами, в нашем уповании, в нашей вере. «Верую и исповедую». А о покойном будем молиться, чтобы было ему дано по его вере, чтобы та истина, с которой он соприкасался здесь в символах науки, открылась ему лицом к лицу в обителях Отца Небесного, чтобы дано было ему проникнуть к самому Первоисточнику того Добра, которое не уставал он искать на путях своей жизни.
Будем молиться и о себе, чтобы Божественный Хозяин выслал на Свою оскудевающую ниву работников, приносящих плод и возвращающих его Отцу жизни, Ему же слава и держава во веки веков. Аминь.
14 марта 1927 г.
В день памяти Свт. Иоанна Златоуста
Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
«Величаем тя, святителю отче Иоанне Златоусте, и чтим святую память твою».
Святой, память которого мы поминаем сегодня, — великий святой Иоанн Златоуст. Он особенно близок нам. Не потому только он близок нам, что под сводами его святого храма мы, многие из нас, провели часы и дни, о которых мы никогда не забудем, дни, когда мы молились вместе нашему великому Святителю. Не потому только так особенно дорог нам он и его страдальческий трудный путь, так особенно понятен он нам, так особенно ранит наше сердце. Он близок нам всем своим служением, всем своим устремлением, всем своим горением, всем тем, чем он жил и ради чего он умер. Его жизнь, его мысли, его подвиги были устремлены на то, что так нас всех мучает, что нас волнует, на разрешение того, что мы должны разрешить, чтобы жить.
Великий святой Иоанн Златоуст был не просто верующим человеком. Он был хоругвеносцем веры, знаменосцем ее. Он нес знамя, и на этом знамени были начертаны слова о верности Христу и Его святому Евангелию — воистину в истории Церкви со времен апостольских не было и, быть может, никогда более не будет так возлюбившего Евангелие, более горевшего этой любовью, чем великий святой Иоанн Златоуст. И даже теперь путь к святому Евангелию легче через духовный опыт, через творения святого Иоанна Златоуста.
Евангелие — страшная книга. Творения дерзновеннейших мечтателей, дерзновеннейших учителей человечества, самых великих утопистов — они кажутся наивными и немощными перед одной страницей Нагорной проповеди. Евангелие — страшная книга. «Оставь отца и мать, не заботься о завтрашнем дне, будь как птицы, как полевые лилии, будь как солнце, не различающее добрых и злых. Возненавидь самую жизнь и иди за Мной… Никого не называй учителем, кроме Меня, никого не называй отцом, кроме Бога, и иди за Мной… Тебя будут гнать, тебя будут преследовать, тебя поведут на судилище, тебя убьют, но ты иди, иди на гонения, на преследования — иди за Мной…» Эти слова написаны в Евангелии. Это Евангелие говорит нам эти страшные слова. И этими словами оно, братья и сестры, потрясло мир.
Когда эти слова прозвучали над миром, мир разделился надвое. Одни пошли за Ним, куда бы Он ни пошел. Но их было немного. А другие (и это — мы все) — отступили от Него. Но одни отступили явно, они явно сказали, что Он был лжецом, что Он не был Богом, они подняли знамя борьбы против Него — это Его явные враги. Другие же отступили от Него с великим лукавством. Они назвали Его Богом и Его Книгу — Божественной. Эту Книгу они облачили в дорогие одежды и положили на своих престолах. Перед этой Книгой они склоняют свои колени, но в глубине души своей они не верят этой Книге. Они между этой Книгой и своей жизнью воздвигли непроницаемую стену. Они думают — и это не они, а мы, — и мы думаем, что эта Книга — преувеличение, что в нашей жизни ее заветов выполнить до конца нельзя. Надо сначала острие евангельского меча, этого страшного обоюдоострого меча, притупить, чтобы мы могли принять его.
И вот, братья и сестры, веками мы притупляем этот меч, веками мы изобретаем, создаем разные уловки, мы веками научились думать, что Евангелие только для тех, кто ушел из мира, — для отшельников, для аскетов и монахов; а для нас Евангелие — слишком строгая, слишком страшная книга. Но вот святой Иоанн Златоуст, которого мы сегодня величали, служит нам живым укором, ибо он не был отшельником или, вернее, был, но оставил путь отшельника для мира; он вернулся из отшельничества в мир, чтобы в мире исполнить заповеди Божьи.
Он был уверен и всей жизнью своей свидетельствовал о том, что эти заповеди не только для отшельников, для монахов, а что они и для мира. Он доказал это, и в этом смысл всего его учения, его жизни и его смерти. Он болел одной болью, болью о том, что люди не идут за Христом, не только те не идут, которые открыто отрекаются от Него, но не идут и те, которые называют себя верующими. Если бы, говорил он, кто‑нибудь пришел в наш мир, узнал бы учение Христа, и узнал бы нашу жизнь, и сравнил бы эту жизнь и Его учение, то он бы счел нас не христианами, а самыми жестокими врагами Христа, потому что наш путь не с Ним, а против Него. «Мы, — говорил он, — мы умертвили Его тело».
Когда в прошлом столетии Достоевский сказал, что наша Церковь находится в параличе, многие испугались, но они не знали, что полторы тысячи лет тому назад Златоуст сказал более страшные слова: «Мы сделали Его тело мертвым». Страшно это говорить, но еще страшнее сознавать и видеть. Но, братья, он утверждал, что эта измена Его духу, что это отступление вовсе не закон. «Нет, — говорил он, — исполнить Его заповеди можно и нужно. Христос не заповедал нам ничего невозможного, ничего неосуществимого. Если бы Он заповедал нам переставлять горы, перелетать через моря, если бы Он заповедал что‑нибудь противоестественное, сказал: люди, любите зверей, диких зверей, — тогда Его заповеди, может быть, были бы неосуществимы. Но он не заповедал этого. Он заповедал простое и легкое: «Любите друг друга». Воистину это закон жизни, и по этому закону можно и должно жить…
И вот, братья и сестры, святой Иоанн Златоуст начинает творить свое служение во имя Распятого и творит его с той целью, чтобы уверить людей, что по закону евангельскому можно жить, можно, и нужно, и легко.
Он выступил на служение в то время, когда языческий мир просыпался от долгого сна и во сне язычества еще грезил по–язычески. Эти грезы проявились и в философии, и в жизни, и с ними боролась тогда Церковь. Одни боролись с ересями на почве умозрений, а другие, и среди них первый Иоанн Златоуст, хотели прежде всего обратить ко Христу сердца и жизнь верных. Мы видим, как в Антиохии он пасет свою паству и требует от нее верности Евангелию. Затем в Константинополе он устремляет свои взоры уже на всю вселенную.
Когда на заре Возрождения итальянский монах Савонарола хотел во Флоренции устроить республику Христа, он внешне подошел к осуществлению этой задачи, и из его попытки не вышло ничего поучительного; про Златоуста можно сказать, что весь мир хотел он сделать царством Христа, где бы святое Евангелие было единственным законом жизни. Он требовал низложения всего того, что делало жизнь тяжкой. Он говорил: «Все верующие, принесите свои имущества к ногам церковным, мы распределим их справедливо, и тогда мы Небо сведем на землю». Это его слова.
Когда ему возражали, что есть неверующие, что есть язычники, которые не пойдут за ними, он говорил, что этих неверующих мы должны обратить к подвигам жизни. «Если, — говорил Он, — мы будем жить так, как жили христиане в Иерусалиме, тогда весь мир обратится и падет к ногам Распятого». Он хотел расширить, раздвинуть стены храма на весь мир. Он говорил, что жертвенник, алтарь и престол не только в храме, но в сердце каждого из нас, — жертвенник, который мы можем всюду воздвигнуть и там приносить живые жертвы Богу; и не только жертвенником является сердце каждого из нас, но каждый наш ближний — тоже жертвенник. Вся наша жизнь — личная и общественная, наше личное служение и общение с ближними, — все должно сделаться богослужением единому Спасителю. «Тогда, братья, мы сведем Небо на землю, тогда воцарится Христос, и Евангелие станет законом».
Так учил и думал святитель, но жизнь наносила тяжелые удары и испытания его вере, его надежде. То его не понимали, когда он проповедовал, то богатые восставали на него, потому что он хотел лишить их богатства, власти считали его бунтовщиком, священники и епископы сочли его опасным мечтателем. Верующие, которые и слушали его и как будто любили, — на самом деле не понимали его, не понимали тайны его служения, его жизни. Когда он горел перед ними, как свеча, открывал им свое сердце, они ему аплодировали, как артисту. Это непонимание становилось все более жгучим. Но Златоуст сам говорил о себе: «Я утвердил ноги свои на камне».
И вот мы видим: одна ссылка, скорое возвращение из нее, затем другая ссылка, наконец, многострадальный последний путь — третья ссылка на смерть; одинокая смерть в пути. Но последние его слова — слова хвалы: «Слава Богу за все».
Да, он утвердил ноги свои на камне, он мог сказать вместе с апостолом Павлом: «Я знаю, в Кого я уверовал». Когда его лучший друг диаконисса Олимпиада писала ему в ссылку послания, полные отчаяния, когда она ему — этому страдальцу и мученику — говорила, что не может долее терпеть, — он не падал духом от этого малодушия, он взирал на распятого Бога и знал, что если Распятый воскрес, то воскреснем и мы; те, которые распинаются с Ним, с Ним и воскреснут. Здесь или там, в этом ли мире или за его пределами, но Святыня восторжествует, закон ангельский станет законом жизни, и Христос воцарится в Своей Церкви. И тогда, братья и сестры, тогда Он Сам снимет венец терновый с чела Церкви — своей многострадальной Невесты, убелит Ее одежды и облечет Ее в ризы славы.
Так веровал Златоуст и в этой вере умер. Сегодня, братья, мы почитаем его память. Образ его — великая помощь и великое утешение нам — слабым и немощным. Великое утешение, но и укор, и призыв. «Величаем», — поем мы. Но если «величаем», то значит, и становимся под его знамя, а на этом знамени — верность Христу и Евангелию, верность до самой смерти. Если величаем, если становимся под его знамя, то его путь должен стать нашим путем, его горение — нашим горением и его страдания — нашими страданиями.
И вот, братья и сестры, сегодня, в этот праздник, в день этого торжества мы не только получаем утешение, но мы и даем обет, потому что каждое слово, которое мы повторяем в церковном богослужении, — это великая помощь, великое утешение, но всегда и обет.
«Величаем тя, святителю отче Иоанне Златоусте, и чтим святую память твою, ты бо молиши за нас Христа Бога нашего».
27 января 1925 г
Об иконе Божией матери
Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Сегодня святая Церковь празднует в честь иконы Матери Божией, Единой Чистой и Благословенной. Ничто, кажется, не вызывает в сердце неверующего большего озлобления и ненависти, чем икона. Неверующий человек относится к святой иконе не только невнимательно и небрежно, а с ненавистью и злобой. Он старается икону оскорбить и осквернить. И это понятно, так как дух злобы и неверия, который всегда владеет сердцем неверующего, побуждает его ко всяким оскорблениям святыни. Он не может выносить святую икону, потому что она пробуждает его совесть, пробуждает у него память о Боге, которую неверующий человек хочет в себе усыпить и окончательно уничтожить.
Напротив, для верующего человека икона является великой драгоценностью, и когда он не видит ее, его душу охватывает беспокойство и ему кажется, что нет у него самого главного и самого важного. И напрасно лгут неверующие, отступившие от Церкви, говоря, что, почитая святые иконы, мы воздаем поклонение дереву. Конечно, мы не настолько наивны, чтобы не отличать Того, Кто изображен на иконе, от самой иконы. Когда мы почитаем иконы, мы, конечно, почитаем не краски, не дерево, на котором написана святая икона, а мы почитаем то, что на ней изображено. Мы почитаем иконы Пресвятой Богородицы, но воздаем хваление Самой Пречистой, мы, почитая иконы Спасителя, воздаем хваление Ему Самому. Подумаем о том, какое значение в нашей обычной жизни имеет икона. Вот вы встаете утром и начинаете ваш обычный день. Начинаются ваши повседневные мелкие заботы, которые отвлекают ваши мысли от всего Горнего, от всего Небесного. К этим заботам примешивается и грехопадение, и страсти, и озлобление, а там, где грех, где злоба, там непременно и печаль, и тоска. Весь ваш день проходит в этом смятении, в этом кружении помыслов, в этом вихре страстей, в тоске, доходящей часто до отчаяния. Но вот среди этой суеты ваш взор упал на святую икону. Эта икона — немой, но живой свидетель вашей жизни, она страж нашей совести, который и днем и ночью сторожит нашу жизнь и напоминает нам о вечности. Вы взглянули на святую икону. О чем же говорит вам она? Она говорит о том, что святыня не там, не за облаками, не там где‑то в горних высотах. Нет — Бог Святый здесь, в нашей маленькой комнатке, здесь Бог, здесь Ангелы, здесь Христос, здесь Царство Небесное. Святая икона говорит вам о том, что, после того как совершилось чудо Воплощения, Господь неотступно пребывает с человеком, потому что святая икона неразрывно связана с воплощением Бога Слова, потому что только после Боговоплощения открылась человеку возможность иконопочитания. И потому еще святые отцы неразрывно связывали догмат иконопочитания с догматом воплощения Бога Слова.
Святая икона говорит вам о вечности, о святыне, напоминает вам о ней среди нашей житейской повседневной суеты. И когда вы предаетесь грехам, святая икона, как совесть ваша, напоминает вам о чистоте, напоминает вам о Судьбе. Когда вас одолевают заботы, святая икона говорит вам о вечности, когда вы начинаете тосковать, когда сердце ваше охватывает смятение, святая икона зовет вас к радости и обещает утешение и надежду. Вот почему так дорога для верующего святая икона. Когда верующий зажигает лампадку или затепливает свечу перед иконой, то в это же самое время в душе его зажигается незримая лампада перед вечной незримой божественной святыней. И поэтому там, где вы видите холодное, равнодушное отношение к святой иконе, там, знайте, уже началось разложение религиозной жизни, там уже началось охлаждение. И напротив, там, где вы видите любовь к святой иконе, там ждите истинной любви к Господу Богу.
Сегодня святая Церковь почитает икону Божией Матери, именуемую Казанской. И тут снова возникают вопросы и сомнения — почему, в самом деле, святая Церковь почитает такое множество икон Матери Божией? Каждому из этих ликов, каждой иконе Церковь установила особое празднество. Если вы возьмете перечень икон Божией Матери и вдумаетесь в него, то вы будете поражены тем, что вы увидите. Вас поразит множество перечислений, название множества местностей, но вдумайтесь глубоко, и вы увидите, что это не сухой перечень, а живая летопись о милостях Матери Божией, о Ее непрестанных явлениях, о Ее неиссякающей любви к роду человеческому, потому что каждая икона Матери Божией неразрывно связана с каким‑нибудь особым явлением милости Матери Божией к человечеству. Там Она явилась пастухам в ночном бору, и они видели Ее огненное сияние, видели следы Ее пречистых ног. Там Она явилась больному и подняла его с одра болезни, там Ее видел ребенок и свидетельствовал о Ней, там Она отвратила надвигающееся полчище врагов, там остановила эпидемию — всюду милость Ее, всюду Ее непрестающее милосердие. Множество икон в честь Матери Божией свидетельствует о милосердии, которое расточает Она по всей земле. Вот и здесь у нас в Киеве иконы Матери Божией, и там в Почаеве на отрогах Карпат — тоже Ее икона, в шумной Москве, в далекой Казани, во Владимире, в Смоленске, в каждом уголке земли вы найдете икону Матери Божией, и каждая эта икона есть живое свидетельство о чуде, о явленном милосердии Матери Божией к нам. В маленьком городке, затерянном в лесах, где я прожил полтора года, тоже была своя явленная икона Богоматери. И в этом городке, затерянном среди болот и лесов, и там была Она. Во имя Ее много веков тому назад был создан монастырь, и осенью, 1 августа, эта икона приносилась из монастыря в город. Много тысяч верующих стекалось на это празднество. Я видел там людей, говорящих на ином, непонятном, странном нам языке в странных белых одеждах — этих полудикарей, только что отошедших от язычества и пришедших издалека, чтобы встретить икону Божией Матери; и сердце каждого повторяло: «И откуду мне сие, да прииде Мати Господа моего ко мне» (Лк.1:43), потому что каждый чувствовал, что здесь, среди лесов, идет Она Сама, чтобы явить Свою милость к роду человеческому, чтобы показать, что и этого уголка Она не забыла, и являет ему Свою любовь. Да разве это только в нашей стране? Если мы обратимся к другим странам, где мы видим разные обычаи, разные культуры, то и там всюду, в различных городах вы найдете алтари в честь Матери Божией и Ее иконы. Может быть, эти иконы написаны иначе, но и они говорят о Единой Чистой и Благословенной. Так, братья и сестры, до самого края земли пронеслось Ее имя, до самого края земли мы всюду находим свидетельства непрестающих чудес Ее милосердия, которые столько веков проливаются над холодным и равнодушным миром. Но, братья и сестры, это множество икон говорит нам не только о милосердии Матери Божией, они говорят, нам и о Ее сокровенных чаяниях, Ее жизни. «Тайн еси Богородица рай» — Она есть средоточие множества тайн, Она живой сад Божий. «Раем тайн» называет Ее святая Церковь, и эта тайна Матери Божией недоступна для нашего человеческого ума. Один богослов делает справедливое замечание о том, что если мы возьмем все догматическое богословие, то будем поражены тем, как мало там говорится о Богоматери. Мы, может быть, найдем там всего несколько страничек, посвященных Ей, в то время как святая Церковь не перестает славить Ее имя, а в жизни каждого верующего это имя занимает особое, несказанное, ни с чем несравнимое место.
Итак, наш человеческий разум, наша мудрость не в силах проникнуть в тайну Богоматери. Если мы хотим открыть эту тайну, хотим найти откровение о Богоматери, то мы должны прежде всего обратиться к богослужебным гимнам, к молитвам, а потом и к святым иконам, так как они не только летопись о милосердии Богородицы, но это и живое откровение о тайнах Ее жизни. Самые изображения Богоматери очень различны, а особенно различны наименования, они отображают разные стороны тайн Богоневесты, тайн Приснодевы. Неизвестно, откуда эти наименования икон ведут свое начало, неизвестно, почему одна икона называется так, а другая иначе. Эти наименования рождены в недрах самого церковного сознания, поэтому они являются живым свидетельством многовекового опыта, и мы должны в них вслушиваться и стараться через них открыть тайну Матери Божией. Эти наименования не только созданы человеком, но они, несомненно, являются каким‑то Божественным откровением. Вот, братья и сестры, мы с вами видим солнце, но человеческий взор не в состоянии вынести этого слишком яркого света. Мы не можем смотреть непосредственно на солнце, а оно бросает свои лучи на нашу землю, на наши земные деревья, на цветы, и мы ловим эти солнечные блики, мы радуемся им и в них ощущаем красоту и тепло солнечного света. Так, братья и сестры, и в духовной жизни — Божественный свет недоступен для наших очей. На древних лучших иконах все святые обычно изображаются разными цветами радуги, а Господь Иисус Христос изображается всегда в ровном белом сиянии. Это свидетельствует о том, что царственное сияние как бы раздробляется в святых. И вот в таком же Божественном, белом сиянии изображается на древних иконах и Божия Матерь. Она сияет Божественным светом, который недоступен для наших очей, мы можем видеть только отблеск, только блики, и эти отблески — это и есть иконы. Каждая икона, особенно явленная, прославленная Самою Божией Матерью, — это живой луч от Ее сияния, брошенный в нашу темную и серую жизнь. Поэтому, братья и сестры, так свойственно каждому из нас поклоняться иконам Божией Матери, поэтому Церковь празднует каждую икону отдельно и каждый раз как бы празднует отдельную тайну в этом ряде тайн Богородицы. Поэтому‑то каждому из нас даже в своем киоте хочется иметь разные иконы: и «Нечаянную Радость», и «Казанскую», и «Всех скорбящих», и «Умиление», и «Взыскание погибших». И это понятно, потому что каждая икона говорит нам об особой тайне, каждая является особым откровением о Богоматери и каждое это откровение бесконечно нам дорого.
Первая тайна — это тайна девства Богоматери, потому что Ее девство — это воистину тайна. Девство Богоматери непостижимо для человеческого разума, непонятно, неестественно, о нем мы не можем размышлять, не можем его постигнуть. Оно особой благодатной природы. Поэтому у католиков даже учение о девстве Богоматери вылилось в особый догмат непорочного зачатия. Православная Церковь этого догмата не знает, но это не потому, что она меньше почитает Божию Матерь, а потому, что она не находит возможным входить в эту тайну, сокровенную от человека. Она перед лицом этой тайны закрывает свое лицо и в смирении преклоняется перед Ее непорочностью, перед чистотой Ее Приснодевства. И вот иконы дают нам живое свидетельство об этой тайне, они говорят о ней яснее, чем всякие богословские суждения. Но та икона, где Богоматерь изображена одна, без Младенца, там как‑то особенно изображена тайна Ее непорочного девства. Вот икона «Умиление». Здесь Она склонилась одна, без Младенца, над Ней синее небо и в небе звезды. И совершенно ясно становится откровение этой иконы о Ее горней чистоте, о горней непорочности Девы. Недаром преподобный Серафим так любил эту икону и называл ее «Радостью всех радостей». Вот другая икона, на которой тоже Богоматерь. Одна — Калужская икона Богоматери, так называемая «Огневидная» икона, и другие, на которых хотя и изображена Богородица с Младенцем, но самое название их прежде всего говорит о Ее Приснодевстве. Вот «Благоуханный Цвет» — Пресвятая Богородица протягивает Младенцу цветок. Смысл этой иконы в том, что вся наша жизнь полна зловонной греховности, а истинное благоухание там, где чистота и непорочность. Ни о ком нельзя с таким правом сказать — благоухающая, как о Пресвятой Богородице. На нашей темной земле произрастают сорные растения, и даже каждый цветок отравлен каким‑нибудь ядовитым соком. Только один Благоуханный Цветок произрос среди этих терний — это Пресвятая Богородица. Она не только Благоуханный Цвет — Она «Неувядаемый Цвет», как говорит другая икона, потому что Ее девство — залог Воскресения, победы над смертью.
Вот иконы, которые свидетельствуют о Ее отношении к Духу Святому: «Благодатная Живодательница», приявшая Жизнь Самого Бога. Вот еще иконы, которые свидетельствуют о тайне Ее Приснодевства и вместе с тем о Ее уневещивании Богу. Вот иконы, которые свидетельствуют о тайне Боговоплощения, о тайне, через которую Матерь Божия явила миру воплощение Слова. Это иконы, изображающие Богородицу с Младенцем. Вот икона «Знамение» — Богоматерь изображена с руками, поднятыми кверху, а в лоне Ее Младенец. Эта икона говорит о воплощении Господа нашего через Матерь Божию. Вот икона «Неопалимая Купина». Здесь ветхозаветный символ неопалимой купины сплетается с апокалиптическим символом — Жены, Облеченной в солнце. Но, братья и сестры, я не знаю ни одной иконы, которая бы глубже говорила о Боговоплощении, чем одна икона, именуемая «Всевидящее Око Божие». Эта древняя икона находится на хранении в Академии художеств, и она так глубока по своему содержанию, что мы не можем пройти мимо нее. Эта икона кажется с первого взгляда совершенно непонятной, и ее трудно себе представить, не видя ее. Она представляет собою несколько концентрических кругов; в середине круга — Богомладенец, в следующем круге расположены два ока — одно справа, другое слева. Далее третий круг, как бы сотканный из лучей, и в этом круге под Богомладенцем — Богоматерь. Четвертый круг — небо, усеянное звездами, и в нем архангелы. С боков находятся апокалиптические животные, символизирующие собой евангелистов. А вверху над Богоматерью изображен Бог Отец, и от Него на Богоматерь сходит Дух Святой. Так что сверху мы видим Бога Отца, от Него на Божью Матерь нисходит Дух Святой, а от Матери рождается Бог Сын, Бог Слово. Бог Слово — есть всевидящее око Божие. Бог Слово есть Свет мира, есть Солнце мира, и это знаменуется солнечными лучами, которые расходятся и идут к самому небу. Так что здесь мы видим живое свидетельство об этой тайне, о слиянности Божией Матери с Духом Святым, о Боговоплощении, о том, что Христос есть истинное Солнце правды, все Собою освещающее.
Вот иконы, которые говорят об особенной близости Богородицы к Ее Сыну, — вот икона Казанской Божией Матери, которую мы чтим сегодня; на этой иконе особенно изображена нежность Богородицы к Младенцу. Эта нежность, может быть, и заставляет так особенно чтить эту икону. Вот икона «Сладкое лобзание», на которой изображена Богородица, целующая Младенца. Затем икона «Призри на смирение», где Богородица изображена в венце, со скипетром. Эта икона говорит о том, что Ее смирение увенчано Божественной славой. Это все иконы радостные, а есть и такие, которые говорят о скорбях, о страданиях Матери Божией. Вот икона «Недреманое око» — на ней мы видим лежащего Богомладенца, над Ним Богородица, вверху ангел, несущий орудия страстей. Эта икона говорит о том, что с самого рождения Младенца Матерь Божия предвидела оружие, которое пройдет Ее сердце. Богоматерь склонилась над Младенцем и как бы защищается от семи направленных на Нее стрел. Почему семи? Потому что семь слов сказал Христос на кресте, и каждое из них ранило сердце Его Матери смертельной скорбью. Поэтому скорбь Матери и Сына символизированы семью стрелами. Икона называется «Семистрельная». Вот икона «Страстная», особенно почитаемая в московском Страстном монастыре. На ней изображена Богоматерь с Младенцем и ангелы, несущие орудия страстей. Затем икона, говорящая о том же, — «Не рыдай Мене, Мати».
Вы видите, братья и сестры, как тайна жизни Богоматери отображается на всех этих иконах. Но не только об этих горних тайнах Богородицы говорят нам иконы. Они говорят также и об отношении Матери Божией к человеческому роду, к падшему человеку, к его грехам и его страстям. Иконы Богоматери свидетельствуют о непрестающей, непрекращающейся заботе Ее о роде человеческом. «Скоропослушница» — вот как именует Церковь одну икону. «Целительница», «Избавительница», «Милующая» — вот наименование икон Матери Божией. А есть наименования, говорящие об особых дарах Матери Божией людям. Вот, например, икона «Подательница ума». Эта икона говорит о том, что мы должны обращаться за мудростью не только к книгам, не только к мудрецам человеческим, а прежде всего должны обращаться к Матери Божией, Которая источает из Себя чистоту Божественного света. А вот икона «Спорительница хлебов», написанная по предложению оптинского старца Амвросия, который установил особый праздник этой иконе 15 октября и сам скончался в этот день. Эта икона говорит о том, что всходы земные, которые колосятся по лицу земли, тоже растут по благословению Матери Божией.
А вот особенно трогательная икона — «Помощь в родах»: она говорит о том, что когда женщина находится в великой скорби и муке, когда человек рождается в мир, то помыслы прежде всего должны быть обращены к Матери Божией, Которая Единая родила Бога, пришедшего во плоти.
А вот иконы, которые свидетельствуют об особой радости, посылаемой Матерью Божией, — «Утоли моя печали», «Нечаянная радость», «Всех скорбящих радость». От одного наименования этих икон точно светлые лучи спускаются к нам, в нашу скорбную жизнь. Но милость Матери Божией проливается на нас не только в наших земных скорбях, но и в наших душевных обстояниях; в дни душевных смятений мы тоже должны искать поддержки у Божией Матери. «Споручница грешных». Мы знаем, как Мария Египетская, великая грешница, случайно попала в Иерусалим. Она хочет войти в храм и поклониться Кресту Господню, но не может, точно силы невидимые удерживают ее. В смятении подымает она взор свой, и ее взор точно встречается со взором Матери Божией, глядящей на нее с иконы. Один миг, одна минута, в которую встретились два взора, взор Чистой Благословенной со взором грешницы — и вся душа этой грешницы потрясена, она падает в слезах и покаянии и встает уже не грешницей, а той святой, которая весь мир удивит подвигами благочестия. И все это случилось от соприкосновения с Матерью Божией, от одной встречи с Ее взором.
Она «Споручница грешных». Она «Вратарница», которая отверзает перед нами врата. «Вратарница» — так называется иначе Иверская икона Божией Матери. В Москве на площади находится эта маленькая часовенка с образом Иверской Матери Божией, с образом «Вратарницы». И каждый день туда стекаются тысячи верующих, для того чтобы поклониться этому образу. А вот икона «Умягчение злых сердец», такая близкая и нужная нам в наше время; она говорит о том, что если мы хотим человеческое сердце облегчить от злобы, то мы должны прежде всего обращаться к Матери Божией, а не действовать только своими силами.
И вот, наконец, икона «Взыскание погибших», находящаяся в нашем храме с правой стороны. Я никогда не забуду одного дня в моей жизни. В этот теплый весенний день я ходил по (нрзб.), на сердце было смутно и тревожно. И вот в одном из уголков этого дворика я нахожу столбик. Подхожу, всматриваюсь и вижу, что там икона, икона Божией Матери «Взыскание погибших», икона, которую, вероятно, забыли стереть. И вот от одной этой встречи, от одного соприкосновения с этой иконой стало на душе и легко, и радостно. Она здесь, Ее никто не может стереть, и в Ее любви и милосердии ничто не страшно — ни человеческая скорбь, ни грех, ни гнев — ничто, потому что Ее любовь беспредельна, потому что Она всюду проникает Своей любовью. Вы видите, братья и сестры, как много дает любви одно только воспоминание об этих святых иконах Божией Матери. Поэтому, когда мы скорбим, когда в печали — вспомним и перечислим в нашем сердце эти наименования икон Божией Матери: «Всех скорбящих радость», «Нечаянная радость», «Утоли моя печали», «Умягчение злых сердец» — и от одного этого перечисления в сердце нашем станет светлее, и радостнее, и спокойнее.
И, наконец, последняя тайна — тайна связи Богородицы с Церковью, тайна связи Богородицы с грядущей славой человечества. Вот икона «Нерушимая стена», которую мы видим в соборе Св. Софии. Эта икона, над истолкованием смысла которой работали многие ученые исследователи, по самому своему изображению открывает таинственную связь Божией Матери с Церковью. Она изображает Матерь Божию, молящуюся за мир. Но такие же изображения мы находим в древности, и там они означали Церковь, так что образ Божией Матери здесь как бы сливается с образом Церкви. На таких иконах Богородица обыкновенно изображается в одеянии диакониссы с орарем, как бы служительница Церкви. И здесь мы видим тайное предстательство Ее за весь мир. Там же мы находим таинственную икону «Софии Премудрости Божией». Но мыслители не могли открыть истинного смысла этой иконы. Чувствуется, что она восходит к древности и что икона эта изображает собой Православную Церковь. Мы знаем несколько икон Софии. Например, Новгородскую Софию. На этой иконе изображен престол — трон, на нем восседает человек с огневидными крыльями. С одной стороны стоит Божия Матерь, с другой — Иоанн Предтеча, а над всеми благословляющий Господь. Надо думать, что эта икона изображает всю полноту прославленной Церкви. Мы почитаем каждого святого в отдельности, но мы должны знать, что каждый святой — это только один из камней в великом храме церковном, который еще строится и будет построен в конце времен. И тогда мы увидим прославленную Церковь. Церковь — это есть Тело Божие, поэтому, почитая святую Церковь, поклоняясь Ей, мы тем самым поклоняемся Господу Иисусу. Но тайна Церкви неразрывно связана с тайной Богородицы, потому что Она есть сердце Церкви. Поэтому на другом изображении, находящемся тоже в храме Св. Софии, мы видим семистолпный киворий, под которым стоит Богоматерь. Вокруг архангелы и святые, которым Она раздает дары Святого Духа. Таким образом, мы видим, что иконы Св. Софии символизируют обоженную, прославленную тварь, прославленную Церковь как Тело Господа Иисуса. И в центре этой прославленной твари — образ Божией Матери. Вы видите, сколько тайн нам открывают иконы Божией Матери. Поэтому будем же поклоняться этим иконам, будем их праздновать, будем стремиться к тому, чтобы каждый праздник в честь иконы Божией Матери был постижением Ее тайны, был бы ступенью к горнему восхождению Ее божественной жизни. «Не умолчим никогда, Богородице, силы Твоя глаголати, недостойнии. Аще бо Ты не бы предстояла молящи, кто бы нас избавил от толиких бед, кто же бы сохранил до ныне свободны? Не отступим, Владычице, от Тебе: Твоя бо рабы спасаеши присно от всяких лютых».
Пятая Неделя Великого поста
Один церковный писатель сравнивает дни церковных воспоминаний, праздники, посты с храмами, построенными Богу. Но храмы эти созданы не в пространстве, а во времени. Бог живет вне времени и пространства, Он везде и нигде, но есть такие места, где особенно обнаруживается Его могущество и близость. Там мы особенно ощущаем близость Бога, промысел Его о нас. В разных храмах открываются нам разные дары благодати, разные явления горнего мира. В одних мы особенно ощущаем близость Божией Матери, в других — молитвенное соучастие в нашей молитве того или иного святого, в третьем нам открывается смысл того или иного события из земной жизни Богочеловека. Подобно тому как Бог чужд формам пространства, чужд Он и формам времени — для Него не существует ни лет, ни месяцев, ни дней. Но есть времена, сроки, дни, когда мы особенно ощущаем действие благодати Божией, когда Бог бывает особенно нам близок. Это дни церковных памятей, посты и праздники. Вот эти‑то дни — это как бы храмы, воздвигнутые Богу во времени. И вот, вероятно, самым величественным, самым грандиозным из всех этих храмов является Великий пост с примыкающей к нему Пятидесятницей. В храме этом множество икон, множество приделов, алтарей. Пятая неделя уже наступила, с тех пор как мы вступили под величественные своды этого храма. Каждая неделя — как бы придел, где нас встречают свои воспоминания и свои святыни, и мы переходим от образа к образу, от иконы к иконе, из придела в придел, от алтаря к алтарю. И вот в этом новом приделе пятой недели — новые видения и новые святыни. Вот образ Марии Египетской — великой подвижницы покаяния — блудницы, ставшей святой. О ней особенно вспоминает Церковь в эти дни. Вот ветхозаветные праздники, о них мы услышим завтра в великом каноне Андрея Критского. Вот трогательный пример новозаветной святости — это кающиеся грешники, мытари, блудницы. И они пройдут перед нами в тропарях канона. Но над всеми этими образами, воспоминаниями, видениями возносится один образ, одно видение — и это образ Матери Божией и Преблагой Приснодевы. Ведь известно, что эта пятая неделя поста заканчивается субботой, которая носит название Похвалы Пресвятой Богородицы или Субботы Акафиста, потому что в этот день прославляется Матерь Божия и читается акафист в честь Ее. Исторические воспоминания, связанные с этим днем, отличаются сложностью. По–видимому, как думают ученые, первоначально день этот был просто днем празднования Благовещения. Читаемый в этот день акафист представляет собой так называемый «кантакион» в честь Благовещения и не имеет формы акафиста. Действительно, если мы отбросим призывания, обращенные к Богоматери: «Радуйся», то мы увидим, что в своем основном содержании акафист посвящен раскрытию догматического смысла события Благовещения. Призывания «радуйся», а также и первый кондак «Взбранной Воеводе» являются позднейшими прибавками. В дальнейшем воспоминания Благовещения осложнились целым рядом других воспоминаний, связанных с историей Византии, особенно о событиях, в которых видели проявление особой милости Божией Матери. Наконец служба Благовещения вовсе отделилась от службы этой субботы и была перенесена на другой день. Этот же день стал днем гимна в честь Богоматери, днем прославления Ее не за какие‑нибудь отдельные проявления Ее любви, а за Ее Божественную красоту и ни с чем не сравнимое совершенство. Бывает так, что, когда путник идет долгим и трудным путем, он останавливается где‑нибудь у ручейка, под тенью дерева, отдыхает от пережитых в пути испытаний, набирается сил для дальнейшего путешествия. Мы идем сейчас нелегким путем, проходим поприще Великого поста. Церковь пробуждает нашу спящую совесть множеством воспоминаний и устрашений, скорбных и тревожащих. Вот только что она звала нас на поклонение Святому Кресту, звала к созерцанию страшной крестной тайны. И она готовит нас теперь к новым, еще более волнующим воспоминаниям — скоро начнутся Страстные дни, и она поведет нас шаг за шагом за Христом по Его Страстному пути, туда, на Голгофу, к последнему пределу Его смерти. Но вот в эти дни, в дни прославления Божией Матери, Церковь как бы хочет дать отдых, утешение нашей душе, после всего пережитого вдохнуть новые силы для того, что еще надо пережить, и она обращает наши взоры к Великой Утешительнице человеческого рода, подводит под Ее спасительную сень. Никогда, быть может, не ощущаем мы так ярко бессилие человеческого слова, как именно тогда, когда пытаемся говорить о Богоматери. И нам ли говорить о Ней? Нашими ли грешными и порочными устами произносить Ее имя, нашими ли помыслами, погруженными в тщету, касаться Ее Божественных риз? Поднимем взоры туда, к Ней, к небесным высотам, и видим мы только бездонную лазурь, только края клубящегося высоко над облаками омофора. Нет образа более горнего, более возносящегося над миром, чем Ее образ. И, однако, нет образа более близкого нам, более откровенно связанного со всей нашей жизнью, чем Она. Не только все в церковной жизни, в нашем благодатном духовном опыте, но даже все в нашем естественном земном существовании полно предчувствий, предварений, прообразов Ее и встречи с Нею. Прежде чем появляется человек на свет, он живет в лоне своей матери, составляет неотъемлемую часть ее существа. И когда он рождается, неразрывная связь всего его организма с материнским лоном нарушается. Он питается плотью матери, согревается ее теплом, живет ее жизнью. Первое слово, которое произносит ребенок, — это имя матери, и первое чувство, пробуждающееся в его душе, — это чувство даже не любви к матери, а совершенного единства с ней, совершенной зависимости от нее, успокоения в ней. Вот это‑то естественное отношение естественного человека–ребенка к матери заключает в себе прообраз отношения возрожденного человека–христианина к Матери Жизни и Света, к Приснодеве. Так же, как там, в мире естественных человеческих отношений, и здесь, в мире благодати духовной, человек живет жизнью Матери, питается Ее теплом, и его основное чувство, основное переживание, самоопределение всего существа — это сознание совершенной зависимости от Нее, неразрывного единства с Нею. Как для ребенка в единстве с матерью, так и для духовного человека в единстве с Приснодевой — залог жизни и спасения. Когда маленького человека, ребенка, при первых проблесках зарождающегося сознания подносят к иконе Божией Матери, образ этой Женщины с Младенцем сливается в его душе с образом его матери. Так естественно любовь к виновнице нашего природного бытия является в нас стихией, которая потом преобразуется в таинственную благодатную связь с Матерью Света и служит символом и прообразом этой связи. Но проходят годы, ребенок растет, становится постепенно отроком, юношей, взрослым человеком. И с течением лет изменяется в его сердце отношение к матери. Может быть, он любит ее по–прежнему, может быть, благоговеет перед нею, но теперь это чувство любви и благоговения не заполняет собою, как прежде, всей полноты его существования, не является единственным и всепроницающим. Понятия «жизнь» и «мать» не совпадают для него больше, полноту совершенства, полноту жизни он уже не ищет, как раньше, в одном только образе матери. Он ищет новых воплощений этой полноты. Приходят новые встречи, рождаются новые отношения. Но каждая встреча и каждое отношение неизбежно оставляет в душе томительное чувство неудовлетворенности. То, что вначале кажется совершенным воплощением полноты, то потом неизбежно обнаруживает ущербность и скудость. И благо человеку, если он в ранние годы, в годы своей молодости узнает и поймет, что нельзя найти горнего в дольнем, что все земные встречи и все земные отношения — только символы, только преддверия таинственной встречи с Единой Чистой и Благословенной. Если ему откроется это — он не растратит жар души в пустыне. Как рыцарь бедный, будет иметь он «одно виденье, непостижное уму» и сгорит душою в безумии своей ненасытной для мира любви. Горе человеку, если он забудет о горнем, если в земном будет искать полноты, сокрытой в вечности. От встречи будет переходить к встрече, от отношений к отношениям, оскверняя самое святое имя — любовь, и новая встреча будет все больше и больше опустошать душу, разлагать ее в бесплодном томлении, покрывать покровом тления и нечистоты. Но даже на этом пути саморазложения души, в гибельном пристрастии к вещественным стихиям мира сохранит он до самого конца, до самой смерти, если только не снизойдет на самое дно ада, где‑то в своей сокровенной глубине возвышающую, волнующую и спасающую тоску о не найденном на земле видении Вечнодевственного, о неосуществленной и всегда вожделенной встрече. Мне вспоминается поэма одного русского поэта. В этой поэме вспоминает он о скитаниях жизненного пути. В начале говорит он о своей матери, о первом встретившем его на заре жизни образе. Но вот, в последних строфах, относящихся уже к начинающейся старости, к наступающей осени жизни, он после всех своих странствий возвращается снова к ней, к матери, и поет тихий предвечный гимн, но в словах этого гимна земной образ вырастает, переступает через все пределы, сливается с горним видением Матери Жизни, и там, в никогда не оскудевающем лоне, ищет он теперь, после всех тягостных разочарований, неложного утешения, освобождения от томительного плена пристрастий, свершения обманутых жизнью надежд, восполнения поруганной и растраченной на распутьях чистоты. Так от колыбели и до темной могилы реет и носится над нами одинокая вечноженственная тень, и первый лепет младенца, и бурные волнения юности, и томительная тоска приближающейся смерти — все эти неосознанные порывы души к ней, единой, не осуществленной на земле встрече. И все земное — только символ, только прообраз и предварение этой встречи. Но так не только в нашей личной жизни. И жизнь человечества в целом полна теми же впечатлениями, таит в себе бесчисленные множества предварений, предчувствий и символов. Вот история избранного израильского народа. Вся история эта, как раскрывается она в церковном сознании, в понимании святых отцов и в нашем богослужении, не что иное, как цепь прообразов и символов грядущей и вожделенной тайны Приснодевы и Богоматери. Вот видение Иакова — утвержденная от земли к небу лестница. Вот неопалимая, горящая и несгорающая купина, где открылся Бог Моисею. Это Ее символ, символ ненарушимых материнством чистоты и девства. Это Она — море Чермное, потопившее фараона мысленного, это Она — столп огненный и облачный, путеводящий в ночи и осеняющий днем благодатным покровом. Это Она — «преукрашенная Царица» псалмов и «прекрасная Невеста» Песни песней. Это Она — непроходимая, обращенная к Востоку дверь пророческих видений. Это Она — Таинственная Премудрость, созывающая мир с высоким проповеданием, уготовляющая вино и хлеб для новой трапезы. Так в Ветхом Завете, в истории народа иудейского все полно Ею и все говорит о Ней.
Но разве только в одной этой истории? Нет, и другие народы, и человечество в целом не были лишены до конца божественных откровений и жили той же, хотя, может быть, и более смутной, надеждой. И там, в иных символах и в иных прообразах, мы находим то же чаяние, то же устремление к тайне Единой Чистой Матери и Девы. Разве не о Ней говорят непревзойденные в истории достижения греческого искусства? Разве не предчувствием Ее всепобедительного совершенства дышат все эти несовершенные образы земной красоты и не предощущаем ли мы свидетельства о Ней и в народных мифах, и в философски–поэтических прозрениях? И в Египте с его сказаниями об Озирисе и Изиде, и в Финикии, и в Персии — всюду единство верований, единство мифов, единство прообразов и символов. Враги христианства и религии хотят обратить это единство в оружие, направленное против нас, а это единство говорит за нас. Оно свидетельствует о подлинно вселенском характере нашей надежды, о том, что Тот, в Кого мы веруем как в воплотившегося Бога, был не только славой израильского народа, но и «чаянием языков». И не о том ли, не о вселенском ли предчувствии тайны Его и тайны Его Матери говорит и то, что даже на небесном своде, в таинственной книге звезд прочитали люди свидетельство об этой тайне, назвав одно из созвездий именем Девы. Люди ждали. Вся жизнь человечества была устремлена к единому мигу и Ее явлению.
И Она пришла. Она явилась не в призрачном великолепии земного величия, не в красоте олимпийской богини, не в пышности царственной роскоши явилась Она чающему миру. Там, в далекой Галилее, где небо такое голубое, где так прозрачен воздух, где так благоухают цветы и травы, пришла Она в обличии совершенной тишины и совершенного смирения. Как одна из галилейских женщин, выходила Она из назаретской хижины со своим водоносом и шла к водоему, и люди шли мимо, касались Ее одежд, называли Ее — Мария. И не знали, что здесь, под этим покровом — величайшее сокровище мира, ради которого был нарушен безмолвный покой небытия и призвана к жизни вселенная. И только, быть может, один Иосиф, когда касался Ее руки своими старческими руками, ощущал веяние несказанной тайны и волны, готовой затопить мир благодатью. Но ангелы приходили к Ней и склоняли перед Ней колени, приветствовали Ее «Радуйся!» и называли «благодатной».
И был день, для всех людей и для всего мира похожий на все земные дни. В этот день так же, как всегда, суетились, мучились, веселились в своем невеселом веселии люди. Но в этот день решалась судьба мира. Она сказала «Се, Раба Господня», Дух осенил Ее, и Она зачала во чреве Своем Слово Жизни. Девять месяцев Она носила Его под сердцем, Она приняла Его в Свои руки. Она видела Его первую улыбку, первые неуверенные детские движения. Она видела и знала то, чего никто не видел и чего никто никогда не узнает, потому что евангелисты не сообщили нам почти ни одного слова об этих сладостных тайнах первых лет. К Ней первой пришли испуганные пастухи и Ей рассказали о страшных видениях ангельской славы. Далекие мудрецы Востока пред Ней излагали свои вычисления, плоды своей мудрости. К Ней протягивал Симеон свои дрожащие руки, и Она слышала его ликующий пророческий гимн и жуткую загадку об оружии, пронзающем Ее сердце.
Она открывала Книгу Закона и вместе с Ним становилась на молитву перед Отцом Небесным. И когда, много лет спустя, Он выходил на страшный путь общественного служения, Она подвела Его к первому чуду. И когда от Божественного прикосновения вода в водоносах Каны искрилась радостным вином, Она стояла рядом и Она одна, быть может, поняла страшный смысл Его слов о «Его часе» и в этом первом ликовании прозревала и величественную тишину Тайной Вечери, и ужас Голгофы, и торжество Воскресения. Потом наступили другие дни. Тишина первых назаретских дней отступила от Него, и вместе с ней отошла в тень Его Матерь. Около Него были другие — Его ученики, друзья, действительные и мнимые, толпы любопытных, кающиеся грешники, вопрошающие книжники. Эта толпа как бы оттеснила Ее собою.
Она ждала. Она ждала, что Ее время еще придет. И оно пришло.
Был день, когда Его оставили все. Ученики отступились от Него, один предал, другой отрекся, остальные разбежались в страхе. Исцеленные Им, воскрешенные к жизни, помилованные и облагодетельствованные, все еще так недавно теснившиеся к Нему, составлявшие Его окружение, теперь куда‑то исчезли, скрылись в иной толпе, толпе проклинающих, издевающихся, предающих на позор. Одинокий, беспомощный, поруганный и опозоренный, Он умирает на кресте. Это был Его час, о котором Он помышлял еще в Кане. Но вместе с тем это был и Ее час. Отошедшая в тень, словно оттесненная от Него народными толпами в дни Его славы, теперь — в день Его позора и Его оставленности и одиночества — Она опять была с Ним здесь, рядом, у Креста, разделяя с Ним последнюю муку, Его несказанную скорбь. Бывшая единственной Свидетельницей беспомощности Его младенчества, Она видела теперь иную, более страшную беспомощность. Соучастница первой тайны — Его рождества, Она стала соучастницей тайны Его смерти.
Понятно поэтому, почему Ее образ так неразрывно связан в жизни и сознании Церкви с образом Ее Сына. Нет имени более близкого, более сплетенного с именем Иисуса, чем имя Мария. И здесь в храме, как там в вечности, Ее лик ошуюю Престола Божественной Славы — одесную предстоит Он.
Множеством имен прославляет Церковь Ее, стремясь в этом множестве запечатлеть отдельные грани Ее тайны. Но из всех имен этих три имени, кажется мне, больше всего говорят об Ее совершенстве. Имена эти — Приснодева, Богоневеста и Богоматерь. Церковь называет Ее Приснодевой, иногда просто Девой. В одном из величайших гимнов, посвященных Ей, в кондаке Рождества, Церковь возглашает: «Дева днесь Пресущественнаго раждает». Не слишком ли мало, не недостаточно ли сказать о Ней — Дева? Конечно, всякое имя в приложении к Ней кажется недостаточным и несовершенным. Но из земных слов имя «Дева» как будто ближе всего подводит к Ее тайне. Нет добродетели более горней, более необычайной, более бескорыстной, превосходящей все земные, чем добродетель девства. Разливаясь пышным многоцветным потоком земных произрастаний, заполняет землю собою бурлящая в человеке родовая стихия. И вот весь этот поток, собирая воедино, девство устремляет к небу. Оно приносит в жертву Богу самое сокровенное в человеке, самые корни человеческой жизни и человеческого существа. Их просветляет оно и освящает горней святыней. Поэтому девство накладывает на человека ощутимую, даже и не для особенно прозорливых очей, печать вечности. В истории человечества было немало девственников. Их знает не только христианство, но и языческая глубокая древность. Но ни в ком из этих девственников и девственниц стихия девства не сохранилась до конца убеленной и неприкосновенной. Каждый сопричастен скверне, если не в касании плоти, то в касании духа, в неуловимых движениях мысли и сердца. И только Ее — Ее одну называет Церковь Единой Чистой, Преблагословенной, Приснодевой.
Если бы не было Ее, то должны были бы мы сказать, что все на земле поругано и осквернено, все несет в себе семя тления, все дышит зловонным дыханием смерти. Но Она была, Она есть, и вместе с Нею на нашу землю упал кусок чистой лазури, освящает собою весь мир и каждого, прикасающегося к Ней, нетленная и непорочная Святыня. Церковь называет Ее Богоневестой. Этим хочет указать Церковь на особенную, только Ей данную близость к Богу. Не только потому Она близка Богу неизреченной близостью, что Бог Слово вошел в Ее недра. Его тело было выткано из Ее тела, было частью Ее плоти. Нет. Кроме этой близости, особой, непонятной для человеческой мысли и неизреченной в слове близостью была Она близка к Богу, к Духу Святому. «Дух Святый найдет на Тя, и Сила Вышняго осенит Тя, темже и раждаемое Свято наречется Сын Божий» (Лк.1:35). Дух осенил Ее полнотой Своего осенения. В этом тайна Ее Рождества, Ее уневещения Богу. Ведь Бог создал мир для того, чтобы обручить Его Себе, заключить с ним таинственный брачный союз через человека. Но проходили века и тысячелетия, и не было в мире ни единой человеческой души, достойной Божественного брака. И оставались мир и человек одинокими, отверженными от вечности, отделенными от Бога бездной своей нечистоты и своего несовершенства. Но когда появилась Она и когда Ее имя Мария прозвучало на земле, тогда Бог с высоты Своего престола увидел наконец на земле человеческое сердце, достойное и способное принять дар Божественной и совершенной любви. И Он обручился с Нею кольцом вечности, обручением Святаго Духа. Так совершился вожделенный в веках брак, ради которого был создан мир.
Церковь называет Ее Богоматерью. И этим говорит Церковь, что в Ней и через Нее находит новое освящение и свой смысл не только тайна Девства, но и другая жуткая тайна — тайна рождения в мир человека. Эта тайна есть тайна надежды. «Женщина, когда рождает, терпит скорбь… но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир» (Ин.16:21). Рождение человека — рождение надежды. Один индусский мудрец говорит, что появление человека в мире, каждая детская головка всякий раз свидетельствуют о том, что Бог еще не отчаялся в созданном Им мире. Мы живем жизнью темной, томительной и преступной. И мы знаем, что наша жизнь не настоящая. Где‑то в самой сокровенной глубине своего существа мы ощущаем, мы верим, что есть жизнь иная, просветленная и совершенная, и что тайна этой жизни недостижима для человека. И вот, когда темное отчаяние от бессмысленности, от неподлинности нашей жизни овладевает нами, мы вспоминаем о детях. Если бы не было детей, отчаяние было бы беспросветным. Но кругом нас и за нами дети. Пусть мы жили нашу жизнь в потемках, пусть мы не пришли к желанной цели и даже не можем дать себе отчет, где и в чем она, эта цель. Но за нами дети, и мы верим, мы не можем не верить, потому что без этой веры нет жизни, что они найдут то, что мы тщетно искали, войдут в Обетованную землю, которую мы не увидали ни разу. Перед ними откроются наконец закрытые для нас врата правды и блаженства. Так, умирая, подводя итог прожитому, каждый из нас и каждое поколение хочет оправдать свою жизнь, найти ее смысл в будущем, в грядущих поколениях, в детях. Они придут, они должны прийти к свету — значит, не напрасно прожита наша жизнь, не напрасно мучились, страдали, изнемогали мы в нашей борьбе и в нашем томлении. Но поколения сменяются, и цель по–прежнему остается недостижимой и неопределимой. Обетованная земля маячит только в мечтах. Врата вечной тайны закрыты наглухо и безнадежно, и каждое поколение несет в мир не исполнение надежд, но тоску разочарований и бессмыслицы. Если бы не было Вифлеемских ясель, если бы не прозвучало в веках это слово «Богоматерь», то бессмысленной была бы вся человеческая история и не было бы оправдания бесконечным и бесплодным тысячелетним страданиям человечества, этой бесконечной цепи бесчисленных человеческих рождений. Но нет, совершилось в веках Вифлеемское чудо. Порвалась она, эта цепь, вплелось в нее Божественное звено вечности. В несказанном Рождестве Богоматери обретает смысл и завершение вся полнота человеческих рождений. Им освящается она, в Нем находят совершенное оправдание все муки и все страдания, потому что рожденным от Нее был не человек только, но Бог, Богочеловек. «Слово стало плотию, и обитало с нами, полное благодати и истины» (Ин.1:14).
Но не только прошлое человечества и мира обретает в Ней и через Нее свое оправдание и свой смысл. Ею освящается и вся полнота нашего настоящего и нашего будущего. Наша жизнь святится Церковью. Маленькое наше бытие от истоков Церкви орошается животворящею струей, а тайна Церкви — Тайна Богоматери. В Церкви каждое таинство и каждая молитва связаны с Ней, с Ее именем, совершается Ее ходатайством, Ее помощью. Она Живоносный Источник Церкви, Облако, окропляющее Церковь благодатью. «Если, — говорит один мыслитель, — Христос — Глава Церкви, то Богоматерь — Ее Милующее Сердце».
А наше будущее, светоносное и лучезарное будущее человечества и мира — оно в Богоматери. Через Нее человечество и вся тварь, каждая былинка и каждое дыхание жизни, каждая плоть устремляется к вечному бытию в несказанном свете, к совершенному обручению, к осиянной полноте Духа. Она — Жена, Облеченная в Солнце. Она — горний Иерусалим, украшенный, как невеста, для брачной вечери Агнца.
Дни поста — дни раздумья и самоиспытания. В эти дни душа с неудержимой силой влечется к новой, совершенной, облагодетельствованной жизни, отвращаясь от удушливого «вчера» с его засасывающей и томительной греховностью. Влечется и изнемогает в мучительной и бесплодной борьбе с поднимающейся из всех пор души самостью и тьмою. Поднимается в молитвенных взлетах и падает снова в роковое бессилие, в тяготу непрестанно повторяющихся соблазнов и отступлений. Но никто, никто, может быть, не ощущает в такой полноте труд, и отраду, и подвиг этих дней, как мы, пастыри Церкви. Здесь, у этих аналоев, открываются перед нами каждый час, и днем, и вечером, и ночью, язвы человеческих душ, их непосильная борьба, позор падений и безнадежная, изнемогающая усталость. Бессильные помочь, такие маленькие и слабые перед этой бездонной пучиной греха и скорби, как никогда, быть может, мы ощущаем в эти дни скудость наших сил и немощь нашего слабого человеческого естества. И не находя в самих себе ни сил, ни ответов, ни светоносной и помогающей другим благодати, именно в эти дни, как никогда, быть может, протягиваем мы наши руки туда, к Ней, нашей неустанной Помощи и Утешению, вручая Ее заступлению и любви страждущий и заблудившийся мир и изнемогающие человеческие души. Ведь Ее называет Церковь — «Стена Нерушимая», «Радость всех скорбящих», «Радость всех радостей», «Неопалимая купина», «Умягчение злых сердец», «Взыскание погибших».
«О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь, ангельский собор и человеческий род, освященный храме и раю словесный, девственная похвало, из Неяже Бог воплотися и Младенец бысть, прежде век сый Бог наш. Ложесна бо Твоя престол сотвори и чрево Твое пространнее небес содела. О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь, слава Тебе».
18 марта 1925 г. Вторник.
Благовещение
В среду Крестопоклонной седмицы
Громадный черный крест, и из самой середины вырастают белые лилии и розы, обвивают собою крест, сплетаются гирляндами. Это символ сегодняшнего дня, воспоминаний, сплетающихся сегодня в таких удивительных сочетаниях. Послушайте, как переплетаются между собой гимны, возглашаемые сегодня Церковью: «Днесь спасения нашего главизна», «Благовествуй, земле, радость велию», «Радуйся, Благодатная, Господь с Тобою» и вместе: «Кресту Твоему покланяемся, Владыко».
Сегодня траурный день — среда средокрестная. Самая сердцевина поста, средоточие нашего молитвенного постного подвига. День, когда во всех храмах предлежит Крест, которому Святая Церковь совершает поклонение в течение всей этой седмицы. И вместе с тем сегодня мы празднуем Благовещение, праздник света, весенний праздник несказанных надежд и чаяний. В этом празднике, как в нераспустившейся почке, таится вся полнота евангельской радости. Здесь непорочная святыня Девства, земля, преображающаяся в свет под яркими лучами Вечного Солнца, здесь небо, приникающее к земле. Это праздник Единой Чистой и Благословенной, и это день откровения Богочеловека, Того, ради Кого была создана вселенная. Это вершина, откуда открывается вся безмерность евангельских горизонтов. Это благовест, возвещающий спасение, нетление и воскресение и обожение человеку, и не только человеку, но и всей стенающей твари, чающей откровения сынов Божиих. А Крест?
Крест — это символ самой страшной муки и самого страшного ужаса, который был когда‑либо в мире. Здесь все. Предельная боль изнемогающего тела, позор пытки, ужас насильственной смерти, издевательства человека над человеком, кощунство и хула на Бога, трусость и отречение, измена и предательство, торжество низости и бессилие добра и совершенства, одиночество и, наконец, богооставленность: «Боже Мой, Боже Мой, вскую Мя оставил еси?» (Мф.27:46).
И вот сегодня сочетаются вместе — радость Благовещения и скорбь Голгофы, обрызганный кровью траур Креста и благоухающие белые лилии Назарета. И конечно, не случайно это совпадение. В нем самая сущность, самая тайна христианства. Крест, прорастающий розами и лилиями, розы и лилии, сплетающиеся в распростертый над миром Крест, — вот христианство. Христианство — это религия Голгофы, религия последнего, предельного страдания. В нем должно переплавиться сердце мира. Распятый человек должен умереть вместе с Распятым за мир и Умирающим Богом. Язвы гвоздиные и прободенное сердце Бога и Человека — вот христианство. Но вместе с тем христианство, Евангелие — это свет, это победа, это радость совершенная. И всякая радость земная и все, чем хотят утешить и возвеселить человека, все земные учения, все религии мира — все это ничто перед Божественным благовестом радости Евангелия. Богоусыновление, воскресение, обожение — вот имя этой радости, вот ее обетование, уже открывшееся в веках в Начальнике жизни.
Но тайна христианства в том, что его победительный свет рождается в темном лоне скорби, струится из бездонной глубины преодоленной муки. Всякая радость, всякое торжество рождается, приходит в мир и озаряет вечность, только проходя через горнило страданий. И всякое страдание — только путь, только ступень к свету и торжеству и блаженству. В этом христианство. И в самом деле, разве Благовещение в самом себе не таит крестной скорби, самоуничижения Бога и Голгофских страданий? И слова Богоматери в этот несказанный миг, решивший судьбу Вселенной: «Се, Раба Господня, буди Мне по слову Твоему» (Лк.1:38) — разве не были они не только исповеданием радости, но и выражением жертвенной готовности на страстной подвиг Ее непорочного сердца?
А с другой стороны, Крест Христов — Крест животворящий. Он не только символ страданий, но и знак победы. Это знакомое нам с детства пересечение линий, когда‑то отображавшее в себе величайшую человеческую жестокость, со времени смерти Искупителя открывает в себе миру неизмеримость Богочеловеческой любви. А любовь — это величайшая победа, полнота торжества и блаженства. Так Крест говорит нам не только о побеждающем, но и о побежденном зле, тая в себе зарю и неизбежность Воскресения.
В истории христианства каждая новая ступень восхождения, каждое откровение благодати дается миру и Церкви через препобежденную скорбь, преодоленное страдание. И чем больше дар, тем скорбь мучительнее и глубже. И обратно. Каждая скорбь — непременно обетование и залог радости. В Царстве Небесном каждая слеза станет жемчужиной и каждая капля мученической крови — рубином. И это закон не только жизни Церкви, но и жизни всякой обрученной Христу души. Мы не с Ним, если не сострадаем Ему и не восходим вместе с Ним на Крест. Если мы с Ним — нет для нас безысходного страдания, муки безнадежной, но всякая скорбь — только путь к вечной немеркнущей славе. Но еще одно воспоминание отмечает собою для нас сегодняшний день.
Ровно год тому назад в этот день Небесному нашему Пастыреначальнику было угодно отозвать к Себе — верим, отозвать в Свои блаженные обители — нашего архипастыря и отца, святейшего Тихона, патриарха Московского и всея России. И отныне в истории русской и вселенской Церкви всеми грядущими поколениями будет отмечаться этот день как день его преставления. И когда вспоминаешь о его жизни или, лучше сказать, о его блаженной кончине, в душе встают и говорят вместе и скорбь Голгофы, и радость Благовещения. Путь его в мире был путь крестный, встретил он на этом пути и клевету, и измены, и предательство, и позор, выпил чашу жгучих и мучительных страданий. Но разве не видим мы уже теперь, как крест ниспосланных ему испытаний, ставший крестом всей русской Церкви, прорастает на наших глазах белыми лилиями чистого, неподкупного, неподклонного стихиям мира, пресветлого Православия. И мы веруем и исповедуем, что весь он, весь этот крест, прорастет, прордеет их благоуханным цветением. За днями сомнений и испытаний придут они, дни победного торжества. Буди! Буди! Через Благовещение и крест к невечереющему свету воскресения! «Распятие бо претерпев, смертию смерть разруши».
25 марта 1926 г.
В Великую пятницу
Впервые, с ошибочной датировкой, проповедь опубликована С. Белоконем в: Синопсис: Православний часопис: Богослов'я, філософія. Культурологія. Киів, 2000. С.18–22.
Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Свершилось. Какая страшная минута! Какой страшный час! И неужели это действительно было?
Неужели действительно человек поднял руку и убил своего Бога? Неужели действительно маленький человеческий грех, маленькое человеческое безумие стало таким громадным, таким безмерным, выросло до неба и затопило в своей темной пучине Величайшую Святыню мира?
Неужели действительно — когда на земле один только раз на протяжении всей человеческой истории явилась Совершенная Красота, Совершенная Святость и Непорочность, — неужели человек в эту минуту, вместо того чтобы преклониться перед Ней и отдать Ей всю свою жизнь, свою душу, вместо этого поднял руку и Его, Единого Несравненного, пригвоздил к кресту, издевался над Ним и умертвил Его позорной, страшной смертью? Неужели это возможно? Неужели это действительно было?
Да, это было, это есть, и это будет.
Самое страшное, самое ужасное в том мгновении, которое мы с вами переживаем, — это то, что оно не только мгновение, что оно не только прошлое, но и настоящее, и, должно быть, и будущее. Самое страшное то, что ужас, о котором мы вспоминаем, длится и поныне. И мы не чужды ему, но каждый из нас в большей или меньшей степени причастен к этому ужасу, этому преступлению и позору. Одни из нас, быть может, сопричастились ему только отдельными мгновениями своей жизни, другие, быть может, отдали ему многие дни, а третьи, может быть, всю жизнь отдали до сегодняшнего дня служению этому ужасу и этому позору.
Когда мы вспоминаем о Голгофском событии, когда вспоминаем о тех, кто окружал Иисуса и на кого прежде всего падает вина за Его смерть и Его страдания, то мы готовы представить себе этих людей какими‑то необычайными извергами, единственными в истории человечества, вовсе не похожими на нас. Между нами и ими в нашем сознании существует пропасть. Мы говорим о них и о их преступлении как о чем‑то непостижимом и невероятном для нашего сознания. Мы говорим так не только о тех, которые Его распинали и обрекли на смерть, но мы часто говорим или по крайней мере думаем так даже об апостолах.
В самом деле — думаем мы, — если бы мы были там, мы поступили бы иначе, мы бы не разбежались вместе с апостолами, мы бы не отреклись вместе с Петром, мы бы не оставили Его, когда Он изнемогал в предсмертной муке и когда Он умер на кресте.
Так думаем мы, и их дела кажутся нам не только страшными, но и совсем непохожими на нашу жизнь.
А вместе с тем всмотритесь внимательно и спокойно во все подробности Голгофского события.
Вот перед вами ученики. Они испугались, они разбежались, они поколебались. Но кто из нас смеет сказать, что он, видя Того, Кто называет Себя Богом, в этом предельном страшном уничижении, не поколебался бы в глубине души в истинности Его слов?
Один ученик отрекся, и нам кажется это бесконечно странным. Но, в конце концов, что он сделал? Он сказал только маленькую неправду, он только сказал, что он Христа не знал.
Подумаем о нашей жизни, о нашей ежедневной маленькой лжи. Каждый вспомнит, что он много раз, слишком много и даже не мучаясь, произносил эту маленькую ложь, это отречение и, произнося это, не думал, что он отрекается от Жизни и совершает страшное преступление.
Одно имя Иуды способно повергнуть нас в содрогание, но, в конце концов, разве можем мы свидетельствовать, что его душа, его тайна совсем чужда нашей душе, нашей жизни? Кто из нас может сказать о себе, что он никогда не соблазнился бы, если бы Учитель вел его таким тернистым, таким многоскорбным путем, каким хотел вести учеников Христос? Но разве мы никогда не соблазнялись об Иисусе, разве не предавали Его явно и тайно?
Наконец, нам кажется ужасным приговор, произнесенный книжниками. Но ведь и у них было оправдание — ведь они говорили, что лучше умереть одному за благо народа. За ними стояли древность и предания, они считали себя величайшими представителями национальной идеи, а в Нем они видели только бунтовщика, который грозит их миру и миру их народа. Разве мы никогда не произносили в глубине своей души такого оправдания: лучше умереть единому за благо народа? Если мы и неповинны в крови, то, может быть, мы тайно сочувствуем этому, а тем самым и произносим формулу смертного приговора.
Его распинают, Его убивают — наконец, над Ним издевались, — и это, конечно, самое страшное и самое отвратительное из всего того, что сделали по отношению к Нему люди. Даже тогда, когда Он был бесконечно унижен и осужден на смерть, они нашли в себе достаточно низости, чтобы плевать Ему в лицо и бить по ланитам. Низость дошла до того, что, когда Он пал под крестом, они бросали Ему в лицо свои насмешки и оскорбления. Нам кажется это таким страшным и невозможным, о чем мы не можем ни подумать, ни сказать. Смех человеческий порождается обыкновенно противоречием между слишком высоким и слишком малым. Противоречие, которое видели стоящие у креста, было слишком велико: Тот, Кто назвал Себя Богом, был приговорен к позорной смерти, как преступник.
Они спрашивали, они говорили: «Если Ты Сын Божий — сойди со креста». Разве в нашей душе никогда не возникали такой же вопрос и такая же мысль: «Если Ты Сын Божий — сойди со креста». Разве не рождалась в нашей душе эта страшная бурная мысль в тяжкие минуты нашей жизни?
Какая страшная минута, братья и сестры! Эта минута, которую мы сейчас переживаем, — это не только минута воспоминаний, но это минута Страшного Суда над нашей совестью. В эту минуту невольно проходит перед нашей совестью вся наша жизнь, и мы видим, мы свидетельствуем, что в этой жизни есть, несомненно, такие мгновения, которые связаны с Его смертью, что есть такие мгновения, которые причинили Ему страдание. Мы видим, мы свидетельствуем, что Голгофа и Его смерть были вызваны не каким‑нибудь единственным в истории мира движением человеческой ненависти и человеческого греха.
Нет, они были сотканы из бесконечных отступлений и предательств, они были сотканы из тех маленьких грехопадений, которыми мы обычно живем в течение нашей жизни.
И, стоя здесь, перед Его бездыханным телом, преданным за нас, мы не можем не свидетельствовать, что мы — виновники Его смерти, что мы нашими малыми, ничтожными грехами, о которых мы даже не можем вспомнить на исповеди, этими мелкими отступлениями соткали Ему багряную ризу крови, мы виновны в Его страдании, смерти и позоре.
Но если это так, если совесть каждого из нас обличает нас в том, что и мы не без греха, то разве можно жить? Разве можно жить, зная, что своей жизнью, может быть, не единый раз, а много раз, быть может многими мгновениями, ты повинен в Голгофе? Разве можно жить, зная, что своей жизнью ты ведешь на смерть Его — Единого Чистого, Несравненного, одной капли крови Которого не стоит весь мир?
Разве можно жить с этим сознанием? И где выход, где спасение от этого ужаса, от этой такой страшной мысли, такой недоступной и такой простой и несомненной?
Выход, братья и сестры, — здесь же, спасение в — Нем же. Здесь не только воспоминания, не только суд, но здесь и спасение.
Сегодня, когда я шел в этот храм, когда я прошел совсем маленькое пространство — всего только несколько домов, я встретил много людей. И когда я старался всмотреться в их лица, то я убедился, что эти люди не будут сегодня в церкви, быть может, не будут даже и в Великую Ночь Воскресения. И когда я вошел в храм, еще пустой, и встал возле креста — мне стало страшно от этой пустоты, страшно от мысли о том множестве людей, которые совсем не придут в эти дни в храм, и о том, как мало тех, кто придет к Нему в эти минуты воспоминания о Его смерти.
Мне стало страшно. Но когда я стоял у креста — мысль прорезала мое сердце, — мысль о том, что, может быть, так и нужно. Я вспомнил тот вечер и ту ночь, когда свершилось событие, о котором мы вчера вспоминали. Вспомнил эту маленькую горсточку людей, которая несла Благоуханное Тело, и я думал о том, как бесконечно Он был одинок тогда, так же, как и ныне. И тогда множество людей праздновали свой праздник, весь мир был занят своим делом: одни воевали, другие управляли народами, третьи совершали куплю и продажу, четвертые совершали свои молитвы, как они думали, своему Богу, пятые были полностью заняты домашней жизнью, а Он был одинок, и только несколько человек провожали Его Тело к последнему пределу — погребению.
И в моей душе пронеслись все века, начиная от этого страшного вечера и до этого мгновения. Я подумал о том, что на протяжении всех этих веков Он, вероятно, был так же одинок. Были времена, когда от него отходили, были времена, когда подходили ближе. Были времена, когда служение, которое мы здесь совершаем, обставлялось пышностью, когда во всех храмах были толпы народа и каждый считал своим долгом присутствовать на этом служении. Были времена, когда люди, разодетые в пышные, царственные одежды, приходили и преклоняли колена. Это были времена, когда казалось, что христианство торжествует победу над миром. Но кто знает, быть может, и в эти времена Он был не менее одинок, чем в ту ночь, когда Его провожали к последнему пределу эти женщины и эти люди, не побоявшиеся перенести Его Тело от креста в пещеру. Может быть, так и нужно, чтобы Он был одиноким. Может быть, в этом — величайшая тайна, непонятная для нас тайна спасения.
Вам, вероятно, приходилось бывать около большого водного пространства. Если вы бросали в воду камни, то вы видели, какие большие круги расходятся по воде от их падения. Тот, кто видит эти круги издали, тот, может быть, не знает, что причиной этих кругов являются камни. Сегодняшнее величайшее событие, которое потрясло всю мировую историю, вызвало в этой истории величайшее движение — все то, что мы называем на протяжении веков добром и красотой, все то, перед чем мы преклоняемся как перед совершенством, — все это находится в связи с Его жизнью, Его смертью, Его именем.
И даже наши враги, которые на своем знамени написали о безумной вражде к Нему, если в их душе осталась хоть тень добра, хоть тень отблеска красоты, если в их душах теплится хоть огонек человечности, то это тот огонек, который они зажгли от огней Великого четверга и Великой пятницы.
И, вспоминая свою жизнь, мы не можем не свидетельствовать, что всем самым прекрасным в нашей жизни, всем самым светлым мы обязаны этим воспоминаниям о Его смерти. Все светлое, все прекрасное, все, чем держится мир, все связано именно с этой минутой, с этим воспоминанием.
Отсюда, братья и сестры, — исход. Из этой роковой, из этой страшной, из этой мучительной неизбежности исход один, и этот исход — здесь, у Его гроба. Если мы повинны в Его муках, в Его страдании и смерти, то вместе с тем только в этой смерти, в этом страдании мы можем найти утешение. Тот маленький грех, с которым мы не можем совладать, этот грех исцеляется только Им, только живым соприкосновением с Его тайной.
Стоя здесь, перед Его бездыханным Телом, углубляясь всей мыслью, всем сердцем в тайну Его страдания, мы переживаем не только муку и тоску по Нему, но вместе с этим переживаем и самое светлое, самое несказанное чудо. Это чудо является живым свидетельством Его силы, и оно совершается в нас самих. Мы чувствуем, как здесь все то, с чем мы пришли, весь этот груз, который мы накопили в себе долгими годами наших прегрешений, все то, что мы впитывали из этого мира, который идет путем ненависти к Нему, — все это здесь, перед Его бездыханным Телом, исчезает, уничтожается само собой.
И самый темный из нас — тот, кому казалось, что вся его душа обратилась в одну язву от этих грехов, — в несколько мгновений соприкосновения с Ним может стать чистым и незапятнанным. Каждое сердце возрождается от одного прикосновения к Нему, к Его Телу, к Его тайне.
Братья и сестры, будем прикасаться к Нему своими недостойными устами, будем приносить Ему наше покаяние и нашу скорбь и будем просить у Него Единого исцеления. И весь этот день, всю эту ночь и завтра постараемся столько мгновений отдать этому воспоминанию, этой близости, этой тайне, сколько только мы можем. Будем в себя вдыхать этот аромат, идущий от Его Тела, и пусть Он сам совершит в нас то возрождение, которое мы сами не можем в себе совершить, и пусть Он потопит в Своей любви весь мрак, все несовершенство, все страшное, что нас отделяет от Бога, что делает нашу жизнь такой темной и страшной.
Но, братья и сестры, было бы странно и было бы наивно, если бы мы думали, что этих мгновений и часов достаточно. О нет! В этом‑то и несовершенство наше, что мы приходим к Нему только в эти дни, что мы помним о Его смерти, о Его страдании только несколько мгновений, когда Церковь напоминает нам об этом и звоном своих колоколов, и множеством бесконечно прекрасных молитв и евангельских чтений, говорящим о тайне Его Смерти и Воскресения.
Братья и сестры, только тогда мы найдем спасение в этой Смерти, если она будет не мгновенным нашим воспоминанием, но если мы с ней свяжем всю нашу жизнь, если мы отдадим ей всю тайну своей жизни и своего сердца.
Надо молиться о том, чтобы мы не забыли этих молитв, надо молиться о том, чтобы образ этой смерти, этого мгновения вырос настолько в нашей душе, чтобы он закрыл собой весь ужас мира, весь хаос бытия, надо молиться о том, чтобы действительно эта тайна покрыла всю полноту нашей жизни.
Братья и сестры, пусть эта минута будет не только минутой обета верности Ему, потому что, в конце концов, этот обет мы уже дали, когда приняли крещение, мы его даем каждый раз, когда причащаемся, — пусть эта минута будет минутой мольбы к Нему, чтобы Он — Единый Сильный, Единый Святый, Единый Бессмертный — в ответ на то преступление, которое мы совершили и в котором мы повинны, чтобы Он в ответ на это дал бы нам тайну спасения, спас бы нас от нас самих, от нашей тьмы; как Сам знает, как Сам хочет, каким Сам ведает путем привел бы нас к светозарному, блаженному мигу воскресения.
Буди, буди.
17 апреля 1926 г.
Христос воскресе!
Как радостно, как победно звучит это приветствие в наших храмах и в наших домах в эти святые дни. И только одно омрачает наше торжество, нашу светлую радость — это сознание того, что далеко не во всех сердцах у окружающих нас приветствие встречает ответный отзвук. Мы знаем, что много, очень много в наши дни единокровных с нами, рожденных с нами в одной вере, освященных когда‑то таинствами Церкви, принимавших когда‑то участие в наших молитвах и в нашем исповедании, а ныне вовсе отступивших от нас и от церковной святыни. Вероятно, каждый из собравшихся здесь со скорбью может свидетельствовать, что в среде близких ему лиц есть такие, кто даже в эти светлые пасхальные дни не переступил порог храма, не преклонился перед Воскресшим и о ком хочется молиться особенно пламенно и неотступно.
Сегодня у нас торжество. Мы празднуем «пир веры». Неверующий Фома колебался, сомневался, отказывался верить. Но увидел, но прикоснулся, но осязал своими руками — и уверовал, и поклонился, и исповедовал: «Господь мой и Бог мой!» (Ин.20:28). Но в этот день нашего торжества за порогами храмов неверие совершает свое торжество и силится заглушить звуки наших хвалений голосами ненависти и богохульства. И мысль о том, что их много, много отступивших, слепорожденных и самовольно ослепивших себя, — эта мысль не только наполняет сердце скорбью, но многих немощных лишает внутренней устойчивости, заставляет колебаться, рождает во многих душах тягостные сомнения. Братья, в эти дни сомнений и испытаний твердо будем помнить слова нашего Спасителя, сказанные апостолам в прощальной беседе: «Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога и в Меня веруйте» (Ин.14:1). В яркий, солнечный день подымите взоры ваши в лазурь, полную солнечных лучей. Как торжественно и победно струит свой свет и свое тепло солнечный диск! Но вот откуда‑то набежали облака, мгновение — и солнца нет, точно его кто‑то похитил у нас, закрыл серой дымкой, отнял у нас его свет. Но подождите еще мгновение, облака промелькнули, и опять все полно солнечным светом. Облакам принадлежит только мгновение, оно пройдет, и с ним промчатся облака, а солнце — солнце останется. Быстро проходят облака, но ярко светит солнце. Таков же закон и человеческой истории, истории Христовой Церкви. Наше солнце — это Христос, Победитель смерти и всякой тьмы. Вечным, немеркнущим, невечереющим светом сияет наше Солнце. Но бывают мгновения и в нашей личной жизни, и в жизни человечества, когда облака греха, сомнения, неверия закрывают от нас Божественный свет, и мы не видим солнца, точно его кто‑то от нас отнял, и скорбью, смятением наполняется душа, охваченная мраком. Но, братья, будем помнить в такие мгновенья: быстро проходят облака, но ярко светит солнце. Не думайте, что только в наши дни неверие вступило в борьбу с верой и подняло свою голову. Так было от начала, и Спаситель предсказывал, что так будет до конца, до самого Его второго пришествия. Вспомните важнейшие моменты в истории христианства. Вот перед нами страшная минута Голгофской жертвы. Христос умирает на кресте. Не казалось ли тогда, что вместе с Ним умирает все самое светлое, что есть на земле, умирает добро, и красота, и самая идея Божественного. Не торжествовали ли тогда Его враги победы своей, как им казалось, окончательной и совершенной победы. Еще недавно Он был страшен для них. Он привлекает тысячи человеческих сердец, и они думали, что весь мир идет за Ним. Но вот теперь Он перед ними, бессильный, уничтоженный, опозоренный. Его источник чудес иссяк, Он умирает. Он Сам вопиет о Богооставленности. Вот Он испускает дух, они погребают Его, заваливают камнем Его бездыханный труп, накладывают свои печати, ставят стражу. И что же? Мы знаем, что было потом. В прах рассыпались печати. Тяжкий камень точно отброшен невидимой рукой, отлетел прочь, и охваченная ужасом стража разбежалась. А оттуда, из темного лона земли, вырываются, текут, струятся волны, целый океан всепобеждающего Божественного света. Быстро проходят облака, но ярко светит солнце.
Потом началась история Церкви. Маленькая первохристианская община, в которой, по словам Деяний, насчитывалось всего 120 человек, состоявших из людей необразованных, худородных, бедных, стояла перед лицом громадного языческого мира со всей его тысячелетней культурой, наукой, искусством, пышным великолепием и могуществом, опирающейся на несметное войско властью. В союзе с иудейством этот языческий мир поставил своей задачей раздавить ненавистное ему вновь возникающее учение. Упорно и неотступно начал он борьбу, действуя то грубым насилием, жестокими и кровавыми казнями, то путем тонкой политической хитрости, стараясь вырвать из рядов христианства самых лучших и самых твердых и поставить Церковь в положение полного бесправия и совершенной беспомощности. «Вас не должно существовать, вы не должны быть — non licet vas esse, — торжественно заявляли языческие императоры христианам. Не казалось ли тогда, что в этой неравной борьбе христианство, конечно, обречено на скорую и неминуемую гибель, не казалась ли победа язычества легкой и совершенно несомненной? Но мы знаем, что вопреки всем возможным ожиданиям и всем человеческим расчетам победило христианство, а язычество сложило к ногам Воскресшего свое оружие и исповедало Его: «Господь мой и Бог мой». Быстро проходят облака, но ярко светит солнце.
Но, конечно, борьба не кончилась этой внешней победой. Отрава язычества прошла внутрь, в самую сердцевину церковной жизни. За эпохой гонений последовала эпоха ересей и расколов. Были периоды, когда волна ересей — этого язычества, принявшего личину христианства, — вздымалась так высоко, что, казалось, готова была затопить собою самую вершину Божественной святыни. Так, например, сильнейшая из ересей — арианство в союзе с государственной властью в IV веке заполнила собою всю Церковь. Весь епископат Востока и Запада был охвачен этим гибельным, уничтожающим в самом корне христианство учением; был день, когда даже Римский папа Либерий подписал очень сомнительный документ, сомнительное исповедание веры. Во всей вселенной остался только один православный епископ, это был епископ Александрии Афанасий Великий. Шесть раз он был лишаем своей кафедры и, изгоняемый из своего города, должен был скитаться и прятаться в отдаленных пустынях. Не казалось ли тогда, что Православие окончательно побеждено и уже никогда не возродится? Но час пришел, и старый Афанасий, вновь возвращенный на свою кафедру, был свидетелем того, как Божественная истина воссияла в новом свете, как загорелись снова потухшие и подвинутые светильники церквей и мир снова исповедал Того, Кого еще недавно готов был признать тварью: «Господь мой и Бог мой». Быстро проходят облака, но ярко светит солнце.
Из глубины веков перенесемся мыслью к тому, что было сравнительно недавно. Вспомним хотя бы расцвет неверия во Франции в XVIII веке. Неверующим мудрецам казалось, что они покончили с Богом и христианством навсегда и окончательно. Один из них написал даже книгу, в которой он вкратце излагает христианское учение. В предисловии к своей книге он выражает несомненную уверенность, что христианство должно исчезнуть в ближайшие десятилетия и самая память о нем не сохранится. И вот своей книгой он хотел оставить грядущим поколениям свидетельство об этом вымершем учении. Имя этого человека забыто, книга его не сохранилась и истлела, как сотни тысяч других книг, направленных против Божественной истины, стремящихся затемнить в своем множестве вечную евангельскую жемчужину. И миллионы людей, как и прежде, несут Распятому и Воскресшему свое преклонение, свой благоговейный восторг, свой трепет, свою жизнь и свое исповедание: «Господь мой и Бог мой». Быстро проходят облака, но ярко светит солнце.
Братья, нет ничего беспомощнее, нет ничего немощнее, нет ничего бессодержательнее неверия. Неверующий человек говорит обычно тупо, решительно и самодовольно. Для него нет тайн, нет непосильного, все просто, ясно и понятно. На все вопросы он имеет готовый ответ, но поговорите с ним подольше, поставьте перед ним загадки жизни во всей их остроте, и вы увидите воочию, как в конце концов беспомощен он в своих ответах. У него на все только один ответ, и ответ этот — пустота, небытие, бессмысленное и бессодержательное ничто. Вот миллионы людей в течение тысячелетий преклоняют колена перед Невидимым. Усталые, изможденные и обессиленные, они становятся на молитву, и через несколько мгновений с ними, в глубине их души, совершается чудо, перерождающее все их существо, восстанавливающее иссякшие силы и наполняющее их сердца вдохновением и светом. Невидимое — оно бесконечно реально, оно движет бесконечным множеством человеческих существ, созидает, разрушает, пересоздает человеческие общества, окрыляет своим дыханием самые светлые и самые лучшие человеческие жизни. Но спросите неверующего о невидимом. В чем его побеждающая сила, непостижимая мощь, действительность, перед чем преклоняются и преклонялись люди в течение тысячелетий и что открывалось и открывается в видимом как главный двигатель человеческой истории? У неверующего один ответ — ничто, небытие, пустота, ничего нет. Вот перед нами христианство — могучее, победоносное, обогатившее мир множеством сокровищ. Христианство со всем тем, что внесло оно в историю человечества, в философию, науку, искусство, в область человеческой нравственности, в сокровенную глубину человеческого духа, самых высоких духовных устремлений. Как безмерное громадное здание, воздвигнутое силами, превышающими всякое разумение, предстоит оно перед нашими очами. Кем оно создано и где его основание? Мы знаем, что оно построено на Божественном и Живом камне. В основании его Христос Распятый и Воскресший. Но спросите неверующего, что ответит вам он? Воскресения, скажет он, не было, Христа тоже не было. Откуда же христианство, откуда Евангелие, что же было? Ничего не было, была пустота, небытие, ничто. И наконец, спросите неверующего о тайне вселенной. О тайне ликующего солнечного света и темной многозвездной ночи. О тайне благоуханного цветка, яркой весенней зелени, распускающейся теперь повсюду, о тайне человеческого духа, приходящего из неизвестности и снова отходящего в неизвестность. Откуда, почему, как рождено и возникло все это, что было вначале? Пусть ответит неверующий. И мы слышим все те же бессильные и ничего не объясняющие и растерянные слова — пустота, небытие, ничто. Какая беспомощность, какое бессилие и убожество мысли! И неужели же в самом деле этот короткий и беспомощный ответ — ничто — так труден и недоступен, что человечеству нужны были тысячелетия напряженнейших и мучительнейших исканий, чтобы найти это короткое слово и увидеть в нем последний и победный триумф человеческой мысли? Неужели же люди, устремляя свои духовные взоры в неведомое, восходя со ступени на ступень, пролагали трудный путь к истине только для того, чтобы в конце концов как последнее откровение обрести вот этот ответ: пустота и небытие? Моисей восходил на пылающий Синай, Сократ пил цикуту, Платон углублялся в свои созерцания, величайшие представители религии и философии отдавали свою жизнь подвигу только для того, чтобы в конце концов торжествующее человечество, разгадав заветную тайну, нашло бы на дне ее только одну пустоту, только мертвое и бессмысленное ничто. Какой ужас, какое безумие!
О, конечно, неверие вовсе не порождение человеческого разума. Не верьте этой лжи, незаконно и самозванно прикрывается она именем разума. Неверие рождается в сердце, в его темных и оскверненных грехом глубинах. Еще Псалмопевец открыл это: «Рече безумен в сердце своем — несть Бог» (Пс.13:1; 52:2). Вы думаете, эти тысячи людей, которые не приходят сюда, чтобы молиться с нами, они действительно и окончательно убеждены в истинности своих заблуждений, не верят потому, что приведены к неверию доводами своего рассудка? Конечно, это не так. Они не верят, потому что не хотят верить. Верить в Бога — это слишком страшно, это обязывает. Если есть Бог — это значит, что есть возмездие, есть суд нелицеприятный и страшный и перед этим судом надо ответить за каждый час, за каждое мгновение, за каждый шаг жизни. Если есть Бог, то все в воле Его, и я не могу уйти из Его воли. А если нет Бога — тогда воля моя, и мне все позволено, и я могу наслаждаться и насиловать, убивать и совершать преступления, потому что преступления нет и закон жизни — только мое ничем не сдерживаемое «хочу». Я не хочу возмездия, я не хочу никакой иной мысли, несовместимой с моим хотением правды. Я не хочу, чтобы был Бог, и Его нет; Его не должно быть, и Его нет. Вот истинная логика неверия.
У немецкого писателя Шиллера в одном из его произведений рассказывается о человеке, проведшем всю жизнь в преступлениях, жестокости, в неверии. Он умирает, этот человек, и вот перед смертью он зовет священника и вступает с ним в беседу. Он начинает говорить своим обычным, полным насмешки тоном: «Ты все веришь, что там что‑то есть, ты все проповедуешь о Боге. Ты еще говоришь о каких‑то иных мирах, которых, конечно, никогда не было и никогда не будет». Но спокойно отвечает священник: «Да, я говорю о Боге. Он есть. И ты тоже знаешь, что Он есть и что тебя ждет Его возмездие». Умирающий начинает раздражаться, приходит в гнев: «Ты лжешь, Его нет, Его не может быть. Он призрак, выдумка человеческой фантазии». Но спокойно отвечает священник: «Он есть, ты знаешь это. Ты ответишь перед Его судом». В ярости умирающий бросается на священника и начинает его душить. «Его нет, ты слышишь? Его нет. Я не хочу, чтобы Он был! Его нет!» Но спокойно отвечает священник: «Он есть, и ты ответишь перед Его судилищем за все преступления, за все ужасы, за каждое мгновение, за каждый шаг своей жизни». Таков спор неверия с верой. Такова логика неверия, логика сердца, омраченного похотью, злобой и преступлением. Страшно впасть в руки Бога Живаго. Неверие рождается в сердце, но оно так безвольно и так беспомощно, что не может быть нелживым. В своей борьбе с верой оно всегда хочет на кого‑то опереться и найти каких‑то союзников. Когда иудеи осудили Христа, за что они вынесли Ему смертный приговор? Конечно, за то и только за то, что Он был слишком свят и прекрасен и Своей Божественной красотой обличал преступный мрак их жизни. Но они не могли открыто обвинить Его в этом и не имели права самостоятельно подвергнуть Его смертной казни. И вот они ведут Его к Пилату и лжесвидетельствуют и обвиняют Его как государственного преступника и нарушителя императорских законов. История повторяется. И в наши дни обвинители Христа ищут новых Пилатов и новых союзников для своего преступления. Так, они обвиняют Христа и христианство перед лицом науки, заявляя, что христианское учение противоречит научному мировоззрению и потому не может быть терпимо и должно быть признано отжившим и ненужным. Но как их Пилат не находил Иисуса виновным, так и наука, поскольку она не поддается влиянию озлобленных, неистовых криков, несущихся с площади, не может найти ни в Христе, ни в Его учении никаких преступлений. В течение веков подлинное научное мировоззрение становится все скромнее и смиреннее и само открывает и устанавливает свои границы, границы условного, предположительного и относительного, за которым начинается неподвластный ей мир иной Божественной реальности, мир религии. И мало того. В лице величайших своих представителей на протяжении веков наука не только оправдывает Иисуса, но она склоняется перед Ним в торжественном исповедании: «Господь мой и Бог мой!»
Научное мировоззрение не только не исключает собою религиозных предпосылок, но оно их неизбежно предполагает. Христианство говорит: «В начале было Слово» (Ин.1:1} — или, по–гречески, Логос, Разум, Смысл. И только предположив, что действительно есть Высший Разум, все Им сказано, все Им утверждается, мы можем допустить возможность разумного познания действительности, возможность науки. Неверие отрицает наличность Высшего Разума во Вселенной. Для него началом бытия является бессмысленная и косная материя, а разум человека есть явление случайное и необъяснимое. Если так, как же возможно разумное понимание мира? Как же возможно подлинно научное и философское мышление? Нет, истинное познание не только не противоречит существу нашей веры, благовестию светозарной пасхальной ночи, но оно само возникает из недр этого благовестил, из недр пасхального Евангелия. «В начале было Слово».
И новое лжесвидетельство возводят неверующие на Иисуса, на религию. Они обвиняют христианство перед лицом общественной морали. Они говорят, что христианство — это религия богатых, средство, при помощи которого богатые подчиняют и подчиняли себе в течение веков бедных, эксплуатировали и обращали в рабство трудящихся. Какая чудовищная, какая лживая клевета! Мы веруем в Бога, Пришедшего во плоти. Он жил с нами, наш Бог, ходил по нашей земле и был подобным нам Человеком. Как же жил Он? Быть может, Он родился и пребывал в царских чертогах, был окружен великолепием, пышностью, богатством? Избирал себе друзей из среды знатных и богатых? Быть может, Он был полководцем и заставлял подчиняться Себе насилием и множеством войск? Если это так, то, конечно, неверующие правы и наша религия — религия богатых и эксплуататоров. Но нет, мы знаем, что это не так. Не в пышных царских чертогах, а в убогой пещере родился Он и был положен в ясли, Он родился в семье плотника, и Сам был плотник, на руках Его были мозоли. Он был нищим. Он не имел постоянного приюта в своих скитаниях. Он проповедовал нищету, объявил нищих блаженными, отказ от имущества ставил условием вхождения в Свое Царство. Он был Другом всех отверженных и призывал к Себе всех труждающихся и обремененных. Сильные и знатные мира, обличаемые Им, объявили Ему беспощадную борьбу, они обвинили Его как государственного преступника. Они подвергли Его самым позорным истязаниям, наконец предали Его страшной смертной казни. Как же смеют лгать лжесвидетели неверия? О каком же Боге говорят они как о Боге эксплуататоров и насильников? Мы не знаем такого Бога и не хотим его знать. Наш Бог — Бог трудящихся, обремененных, Бог смиренных и сокрушенных сердцем, Бог милосердия и любви. Все униженные и оскорбленные, все отверженные и угнетенные миром в Нем обретают свое прибежище и силу. Ему приносят свое исповедание — «Господь мой и Бог мой». О, конечно, я знаю, что в истории христианства были случаи, когда богатые и насильники злоупотребляли Евангелием и делали Его орудием в своих руках для своих темных целей. Так было, так есть и так будет. Но разве ответственна религия за эти злоупотребления и за эту неправду? Посмотрим, что сделали люди с наукой и ее достижениями. В тысячах мастерских во всех концах земного шара создаются ежечасно страшные орудия, при помощи которых можно в одно мгновение отнять жизнь у сотен людей. Смертоносные газы могут обратить в кладбище целые селения и города, губительные лучи на громадном расстоянии навсегда лишают множество людей радости видеть свет Божий. И ведь для всех этих ужасов человек пользуется наукой, ее достижениями, ее открытиями. Кто же ответственен за все это? Отвечает ли за все эти злоупотребления наука как таковая? Конечно, нет. Вся ответственность падает только на человеческую злобу, на страшную и безумную человеческую жестокость. Так и религия не отвечает и не может отвечать за все те злоупотребления, которые совершали от ее имени в течение столетий. Христианство не отвечает за все подделки под него, созидавшиеся прежде, созидаемые и поныне. Но самые эти подделки свидетельствовали и свидетельствуют о жизненной силе и подлинной ценности христианства. В самом деле, видели ли вы когда‑нибудь поддельный булыжник? Конечно, нет. Да и кому придет в голову подделывать булыжник, раз он не имеет никакой цены? Поддельные же бриллианты встречаются часто и имеют большой сбыт. Так, широко распространялись и широко распространяются, наряду с подлинным христианством, его всевозможные подделки, обращающие святыню на служение темным и немощным стихиям этого мира. Но мы отметаем раз и навсегда все эти подделки, все то, что выдает себя за христианство, христианское учение так или иначе, но обосновывает свое бытие на лжи, компромиссе и насилии.
И только перед Распятым и Воскресшим, Единым, Чистым и не знающим порока и скверны мы преклоняем колена в торжественном исповедании: «Господь мой и Бог мой». Не смущайтесь же, братья и сестры, этими наветами, распространяемыми неверием. Неверие — это философия отчаяния и ужаса. Неверующий ходит над бездною, как лунатик, очарованный призрачными видениями. Он спит и не замечает этой бездны. Но рано или поздно он проснется и увидит страшную, зияющую под его ногами пустоту, пропасть, называемую коротким словом — смерть. Смерть — это последний роковой предел, к которому приводит нас неверие. Об этот предел рано или поздно должны разбиться в прах все грезы, все пышные обещания земного счастья и довольства. Тайновидец Иоанн в своем Откровении рассказывает об открывшихся ему видениях. Видел он горделиво выступавших всадников. Вот всадник на коне рыжем. Мир отнимает он от земли и несет войну. Вот всадник на коне вороном. Меру и вес несет он с собою. Но всадник последний — на коне бледном. Имя ему смерть, и ад следует за ним. Таковы соблазны, которыми пленяется человечество на путях неверия. Война и утехи борьбы, пышность и роскошь, созидаемые промышленностью и цивилизацией, пройдут, промчатся, как всадники Откровения. Рано или поздно заблудившийся на путях неверия человек и человечество в целом встретятся с этим роковым последним всадником, всадником на коне бледном. Имя ему смерть, и ад следует за ним. Горе проснувшемуся над темной бездной пустоты и не увидевшему перед собою лестницы, возводящей к Горнему Престолу. Горе тому, кто встретится с последним всадником безоружный и беспомощный. Нет для него спасения, нет исхода. Только в благовестии Евангелия, только в светозарной тайне Пасхальной ночи дано непобедимое оружие, разгоняющее всякий мрак, разящее всякие ужасы и отчаяние. И видел Тайновидец иного всадника на коне белом… Он, Верный и Истинный, праведно судит и воинствует. Очи у Него как пламень огненный, и на голове Его много диадем. Он имел имя написанное, которого не знал никто, кроме Его Самого. Он был облачен в одежду, обагренную кровью. Имя Ему «Слово Божие». И воинства небесные следовали за Ним на конях белых, облаченные в виссон белый и чистый. Он пасет их жезлом железным. Он топчет точило вина ярости и гнева Бога Вседержителя. На одежде и на бедре Его написано имя: «Царь царей и Господь господствующих» {Откр.19:11–16). Блажен, кто будет с Ним в Его победоносном воинстве.
Братья, наша вера — величайшее сокровище жизни и спасения. Будем хранить ее как заповедную святыню сердца, хранить в себе, хранить в наших ближних. Особенно же в наших детях, потому что их слабым, неокрепшим сердцам грозит в наши дни наибольшая опасность. И навстречу всему безумию, отчаянию и всем хулениям мира понесем нашу благую, светоносную и победительную весть: Христос воскресе! Христос воскресе! Христос воскресе! Ему же слава и держава во веки веков. Аминь.
26 мая 1926 г. Киев, храм на Соломенке.
Отдание Пасхи
Христос воскресе! Радостно и грустно, братья и сестры! Сегодня в последний раз звучит это приветствие. Радостно, потому что от этих слов всегда веет радостью, грустно, потому что мы знаем и помним, что это пасхальное приветствие сегодня и завтра прозвучит в последний раз и смолкнет. Уже не будет служба сопровождаться пением торжественного «Христос воскресе!» Смолкнут эти гимны до будущего года, до будущей светозарной ночи, которую мы будем ждать. Мы не знаем, все ли мы дождемся этой ночи, может быть, некоторые из нас последний раз в земной жизни слышат «Христос воскресе», может быть, некоторые из нас услышат это приветствие уже там, за гранью земного бытия, у престола Отца Небесного. Поэтому эти последние пасхальные гимны навевают на душу и радость, и грусть. Вот почему, братья и сестры, в этот праздник отдания Пасхи и праздник Вознесения Христова, который непосредственно к нему примыкает, в эти праздники мы испытываем некоторое грустное чувство. Действительно, если мы вспомним это великое событие — Вознесение Господне, то при первой мысли покажется, что как будто здесь скорее грусть, а не ликование.
В самом деле — вот ученики Спасителя. Они после Его мучительных страданий обрели Его воскресшим. И вот они наслаждаются и блаженствуют от этого нового общения с Ним. Но после сорока дней они видят Его на горе Елеонской, видят, как Он удаляется от них, как возносится на небо и исчезает у них на глазах. Он уходит от них за грань этого мира, и ученики Его остаются исполненные скорби. И действительно, в песнопениях этого богослужения говорится о скорби и даже рыданиях учеников в этот день, в эти мгновения вознесения Господа. И однако, братья и сестры, этот день святая Церковь называет не грустным днем, а праздником, и праздником великим, и говорят песнопения этого дня о радости: «Радость сотворивый учеником обетованием Святаго Духа». И говорит Церковь, как вы услышите завтра, не о разлуке с Господом, а, напротив, об общении, о единении с Ним. Вы услышите завтра эти бесконечно радостные слова: «Аз есмь с вами, и никтоже на вы». Вознесение святая Церковь рассматривает не как разлуку, а как начало более тесного, более глубокого общения с Господом. Чтобы понять смысл этого великого праздника — праздника Вознесения, нужно вспомнить об его внутренней связи, об его внутреннем отношении ко всему делу Христову, ко всей Его жизни. Этот праздник — только одна из ступеней Божественного восхождения, одна из ступеней по тому Божественному пути, по которому Господь вел Своих учеников к горнему неугасимому Свету. Вы помните этих учеников в начале их ученичества, при первых встречах с Господом. (…)
Вы видите, братья и сестры, как постепенно, со ступени на ступень Господь ведет Своих учеников. Он говорит им: «Вы поверили, потому что увидели Меня. Блаженны невидевшие и уверовавшие» (см. Ин.20:29). И это иное познание откроется в День Святого Духа, после Вознесения. И вот Господь возносится от Своих учеников, удаляется от них, для того чтобы возвести опять на новую ступень Божественной, духовной жизни.
Как понимать Вознесение Господне? Некоторые понимают его тоже слишком чувственно, слишком по–земному. Они предполагают, что Вознесение является как бы простым восшествием Господа в какие‑то высшие, но все же чувственные сферы бытия. Многие сомневающиеся утверждают, что учение о Вознесении непримиримо с тем учением о мире, которое теперь известно науке. Они говорят, что наукой уже открыто единство этого мира и потому учение о восшествии Спасителя куда‑то в горние миры, в горние области связано с иным мировоззрением, в котором то небо, которое мы созерцаем, является какой‑то чувственной сферой, куда мог взойти Спаситель. Таким людям нужно сказать, что они заблуждаются, не зная Писания и силы Божией. Смысл события Вознесения Господня не в каком‑то переселении Господа из одних сфер бытия чувственного в другие. Вознесение Господне, его суть, в том, что отныне Господь не будет являться Своим ученикам в тех явлениях, в каких Он являлся в течение сорока дней, а будет открываться им в другой жизни и иными путями. То, что видели ученики, было только явлением. Это явление, через которое им была открыта Божественная тайна — тайна Восхождения Сына Человеческого. Поэтому то явление, которое увидели ученики, нельзя принимать и понимать чувственным образом.
Итак, Он взошел от них на небо, чтобы возвести их на новую ступень общения с Собою. Они тосковали, они грустили, но тоска и грусть их были растворены радостью, потому что в день Вознесения над ними занялась заря, заря Дня Пятидесятницы. Настанет день, Божественный великий День, День совершенного откровения, когда на каждом из них почиет Дух Святый в огненном языке, когда они снова обретут своего Учителя, но обретут полнее и совершеннее, чем обрели Его даже в светлое утро Воскресения. Действительно, то новое общение, которое они обретут в День Пятидесятницы, будет более совершенным и полным, чем то, которое они имели в дни Его земного существования и даже в те дни, когда Он являлся им воскресшим. Почему так? Потому что Его общение с ними в дни Его жизни и Воскресения было ограничено пространством и временем. Он жил в определенном пространстве, и, чтобы жить с Ним, они должны были быть в пределах этого пространства. Он жил в условиях времени и даже являлся в определенные времена и сроки. И хотя они видели Его Воскресшим — это были только мгновения. Они собирались и ждали Его, и вот — через закрытую дверь являлся Он и учил их, и сердца их наполнялись радостью и светом. Они говорят с Ним, видят Его, но пройдут мгновения, и Он исчезнет; в сердцах их будет радость, но радость, растворенная тоской и скорбью, потому что Его опять нет с ними. Но теперь, после явления Святаго Духа, они будут иметь Его неотступно во всех пространствах и во все времена. Куда только ни занесет их жизнь, куда только ни пойдут они с Его проповедью, Он будет с ними. (…) Вы видите, что ученики действительно обрели такое великое общение со своим Господом, какого они не имели в дни Его земной жизни. (…)
Теперь от учеников Господа, непосредственно Его видевших, обратим взоры к нам. И для нас, братья, праздник Вознесения должен служить новой ступенью к восхождению. В сердце человека живут два настроения, два чувства, как бы две души — одно чувство, одно настроение влечет человека к земному. Представим себе такое состояние: в яркий летний день вы выходите в сад, сад полон благоухания и солнца, ярко зеленеет трава, только что распустившийся жасмин льет свой аромат, с неба струятся лучи солнца и тепла. И вот, вы исполняетесь радостью от этого земного великолепия, вы наполняетесь счастьем. Вы радуетесь этой земной радостью, и вы готовы сказать с поэтом: «Горе нежившим и горе отшедшим». Вас невыразимо радует эта земная красота, эта земная жизнь, это земное счастье. Это одно настроение, свойственное человеку. Но есть и другое настроение, и другое влечение в человеческой душе. Вот вы выходите в тот же сад, вы выходите ночью, когда царит безмолвие. Над вами горят звезды, над вами бесконечный загадочный небесный свод. Вы всматриваетесь туда, в эту бездну, и видите, как эта бездна открывается все дальше и дальше, ей нет конца. И странное чувство овладевает вашей душой. Чувство бесконечности и вечности заглядывает в душу вашу, и вы вспоминаете другого поэта, который говорил о душе человеческой, которую ангел нес в своих объятиях в мир, нес и пел ей песнь, небесную песнь, которая запала в эту душу. И она в пределах земли тосковала о ней, и песни земли казались ей скучными, и она всегда исполнена была тоской, тоской о вечности. Вот это другое настроение, другое влечение. Это влечение к вечности. Эти два настроения лежат в основе миропонимании. Одно миропонимание утверждает, что человек — существо земное, что он родился, чтобы жить на земле, и только на земле. На земле человек родился, здесь он умирает и ничего не найдет, кроме земного. Это миропонимание будто бы обещает радость, но на самом деле таит в себе большую печаль. Оно будто бы освобождает человека от всех жертв и обещает ему веселую жизнь, но на самом деле оно исполнено отчаяния, потому что приходит смерть и разрушает всякое земное счастье.
И есть другое мировоззрение. Это мировоззрение христианское, мировоззрение религиозное, которое утверждает, что весь этот мир есть только образ иного мира, что он только маленький уголок бесконечности. Это мировоззрение говорит, что истинное бытие — это не то, которое мы видим, ощущаем в нашем чувственном опыте, а то бытие, которое невидимо, незримо для наших очей. Все видимое — это только образ, только тень истинного бытия. В течение этих двух лет, перед моим возвращением сюда, мне пришлось жить в маленьком глухом городке, затерявшемся в глухих лесах. Там я встречал людей, которые никогда, от самого своего рождения, прожив долгую жизнь, не выходили из пределов своего городка. Они никогда не видели ни больших зданий, ни поездов, ни пароходов, ни даже Волги, которая протекала близко. И вот у этих людей был совершенно особенный кругозор, особенное мировоззрение. Им казалось, что их городок — это что‑то самое большое, самое важное и ценное в мире. Какое‑нибудь двухэтажное здание, имевшееся в этом городке, казалось им самым великолепным зданием, какое только можно себе представить. Собор их им кажется чудом архитектуры, пение там — самое лучшее, лучше которого не бывает.
И живут люди в своем маленьком мирке, и не хотят иного знать, и ничего иного себе не представляют. Но человек, который попадает туда из иных мест, из иных городов, который знает иные поля и просторы, этот человек чувствует себя и недовольным, и связанным, и ограниченным этим узким и тесным мирком. Он мечтает о других просторах, о другой жизни, о других видениях. Вот тайна человека, живущего этим миром. Этот мир — только маленький мирок, маленькая точка в бесконечности. Тот, кто не знает иного мира, кто не познал миров иных, тот, конечно, удовлетворяется этим миром, этими звуками и видениями, ему кажется, что здесь все есть. Но тот, на кого дохнула хоть раз вечность, чьего сердца хоть раз коснулась бесконечность, тот уже всегда будет тосковать и томиться в этом маленьком мирке и будет устремляться всем сердцем в миры иные, в простор бесконечности.
Вот, братья и сестры, к каким просторам бесконечности влечет нас религия, влечет нас христианство. Конечно, мы все, собравшиеся здесь, исповедуем эту веру в бесконечность. Мы далеки от мысли, что действительно жизнь может ограничиться этим маленьким мирком, может ограничиться пятью человеческими чувствами. Но вместе с тем мы должны признать, что и мы, посещающие храмы и знающие тайну бесконечности, и мы нередко поддаемся соблазну земной ограниченности и земной тленности.
И мы нередко поддаемся этим земным чувственным влечениям, поддаемся настолько, что переносим их в область религии. Так, например, мы часто хотим и ищем видимого общения с нашим Господом. Нам бы хотелось видеть Его так, как видели Его апостолы, как видела Его Мария Магдалина и Его ученики. Мы забываем о том, что можем видеть Его более близко, чем видели они. Мы забываем, что мы блаженны, что мы можем быть блаженными, потому что нам дано познание Его более полное и более совершенное. И вот праздник Вознесения зовет нас горе (…). Он говорит нам, что самое дорогое, самое ценное в жизни — это не то, что открывается нам в чувственном опыте, а сокровенное, невидимое, но ощутимое для сердца. Он говорит нам, что мы имеем более живое общение с Господом, чем даже если бы Господь был с нами в Своем земном теле, в Своих земных явлениях. Мы можем соединяться с Господом так тесно, так полно, как не можем мы соединяться ни с одним из людей, потому что между людьми всегда стоит какая‑то грань, но с Господом мы можем соединяться так тесно, так таинственно, что действительно два сердца — сердце человека и сердце Господа могут слиться как бы в единое сердце. Вот какую радость нам возвещает праздник Вознесения, радость обетования Святого Духа, потому что он говорит о Святом Духе, об этом озарении, которым он нас озарит и даст нам полноту единения с нашим Господом.
Каждый праздник обращает наши взоры к оценке нашей духовной жизни, а центр нашей христианской церковной жизни — это святой Престол, и то таинство, которое там совершается, — таинство святой Евхаристии. Каждый праздник открывает в этом таинстве какие‑то новые стороны, по–новому говорит нам об этом благодатнейшем таинстве, о том, что составляет самую сердцевину нашей церковной жизни. И праздник Вознесения тоже говорит о таинстве Евхаристии, потому что в нем мы обретаем полноту нашего единения с Господом.
(…) Бывают такие периоды летом, когда, как говорят, заря сходится с зарей. Не успевает погаснуть вечерняя заря, как уже занимается утренняя. Я помню, что как раз два года назад в Москве летом я провел не одну бессонную ночь около окна, когда я наблюдал эту встречу зари с зарей. И бывает как будто один момент, когда вы не знаете, что это — вечер или утро: еще будто бы вечер не погас, а может быть, это уже загорается утро. Это таинственный миг ночи. Вот с этим мгновением я хочу сравнить праздник Вознесения. В нем сходится заря с зарей — заря пасхальная догорает, а заря Пятидесятницы восходит. И встреча этих двух зорь, это таинственное явление — праздник прощания и праздник встречи, предчувствия ее. Да исполнятся наши сердца этим Божественным предчувствием ее и да осуществится это предчувствие в день Святого Вознесения, чтобы мы могли воспевать не только устами, но и всем сердцем эти сладостные слова, которые вы не один раз услышите завтра во время богослужения: «Аз есмь с вами, и никтоже на вы». Аминь.
13 мая 1925 г.
В день всех святых, в земле Российской просиявших
Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Господь, наш Спаситель, не оставил Своих рабов в чрезмерной скорби, не оставил Свою Церковь в чрезмерных обстояниях. Когда какого‑либо раба, или какой‑либо народ, или Церковь постигают напасти. Господь проливает Свою милость, обнаруживает Свое человеколюбие. Так было, так и есть с нашей Церковью и с нашим народом. Последние годы величайших испытаний для Церкви, величайших скорбей, какие Церковь когда‑либо испытывала, когда она должна была видеть позор сынов Своих, должна видеть, как они ругаются над святыней, изменяют святыне и «уходят на страну далекую» (Лк.15:13). Среди скорбей и испытаний не оставляет Церковь нас своею милостию и накануне скорбей проявила особую милость. Милость эта выразилась в том, что Господь благословил, и Дух Святой соизволил, и в Москве был созван Церковный Собор, и после долгого перерыва раздался голос русской Церкви и прозвучал для того, чтобы дать ободрение верующим сынам. Московский Собор восстановил разрушенное патриаршество и указал путь, по которому должна идти Церковь русская. Среди множества других дел вот что сделал Собор: он установил новый праздник. Сегодня мы празднуем память Всех святых земли Русской.
Московский Собор установил особый праздник, как бы захотел в службе святым собрать память всех святых. В этом торжестве он захотел собрать и киевских угодников, и угодников, просветивших Русь, и московских угодников дальнего Севера, угодников, которые жили задолго до нас и недавно. В один день прославляем память Антония и Феодосия — киевских угодников, и память преподобного Сергия, и преподобного Серафима, и память далеких соловецких угодников. Все они как будто смотрят на нас, и мы взываем к ним, и протягиваем к ним руки, и прославляем их, сродников наших по плоти. По особому указанию Божию Московский Собор установил этот праздник. Ни в чем мы не нуждаемся так, как в помощи, и никто больше, чем они, не может оказать нам помощь. Собор подвигнут был великой любовью. Мы должны любить всех угодников. Хотя все святые соединены с нами благодатью, но особенно близки нам святые русские угодники. Ведь они жили на нашей земле, ходили по той же земле, по которой и мы ступаем, говорили на том же языке, хранили те же обычаи, текла в них та же кровь. Они не только сродни нам по духу, но и по плоти. Наши скорби и страдания никому так не близки, как им, и никто из горних обитателей не взирает на нас с большей любовью и нежностью, чем они. Среди бед и скорбей и испытаний Собор Московский и Церковь протягивают руки к Собору Небесному, к сонму святых, и взывают о помощи, заступлении, о молитве, о снисхождении к темным, заблудшим. Любовь двигала Собором к созданию праздника. Надежду заключает в себе это торжество.
Как далеко от нас это слово — надежда! Суровая безнадежность и холодное отчаяние готовы завладеть душой. Так темно крутом, страшно, пустынно от этого греха, ужаса, сердце замирает и изнемогает. Кажется, что землю, о которой сказал поэт и мыслитель, что ее «в рабском виде Царь Небесный исходил благословляя», Он оставил и ушел, гонимый ненавистью и холодным равнодушием. Кажется, что и народ наш, который называли богоносцем, стал богоборцем, избранный народ, которому вручено было пресветлое Православие, стал отверженным народом, потому что сам отверг святыню Церкви Божией.
В эти дни скорбей, когда среди величайших обстояний, безнадежности проходит сегодняшнее торжество, когда поругано усталое, изнемогающее сердце, в душе загорается надежда, вера, и вместо беспросветной скорби, уныния хлынет радость. Ведь сколько было угодников, рожденных народом, плоть от плоти его, кость от кости; были угодники, которые предстояли перед Богом; они наши святые. Если они были и есть у Престола Всевышнего, не говорит ли это о великой милости, не заставляет ли думать, что упование, вера с нами, что Господь не оставляет людей, благодаря их подвигам и предстательству. Сегодняшний праздник — день упования, надежды, от тьмы взор устремляется к вечной, светлой радости.
Но сегодняшний праздник не только ласкает сердце надеждой, успокаивает, укрепляет, обнадеживает, он — страшный день суда над нашей совестью и жизнью. Если память каждого святого — суд для нас, потому что образ святого обличает нашу жизнь, грешную, безумную, то образ святого — сродника нашего по плоти — особенно обличает нашу жизнь, и они имеют право обличать нас и призывать к суду. Они отцы наши, они родили нас в муках рождения не только по плоти, но и по духу. Своими руками они несли величайшее сокровище пресветлого Православия и передали нам как святыню, как наследие, как дар отцов детям. Взирая на них, мы не можем не испытывать жгучего стыда за все, в чем виноваты перед их даром наследства. Мы верим, что они с нами, когда говорим о них, призываем их имена. Каким взором смотрят они на нас, что должны испытывать за нас — радость или печаль отца, чувство удовлетворения или жгучее чувство стыда за детей, оставивших наследие и ушедших в страну далекую? Что должны испытывать митрополит Филипп или патриарх Гермоген, взирая на своих преемников, принявших от них жезл святительский и бросивших его к подножию мира? Что должны испытывать преподобный Сергий и преподобный Серафим — эти пламенные угодники, истинные священники Бога Вышнего, взирая на нас, имеющих дар священства, но не имеющих дара чистоты, молитвы, умиления? Что должны испытывать предки наши, в мирском звании достигшие спасения, — Михаил, князь Черниговский, боярин Феодор, отказавшиеся прыгнуть через огонь и предпочтившие смерть измене? Что должны испытывать они, видя, как их дети готовы скакать через всякие огни, чтобы спасти кусок своего имущества, не думая о правде?
Сегодня день суда, обличения. Дети их, мы должны плакать, потому что мы — блудные дети, мы — изменившие отцам, мы растоптали наследство и полученную святыню готовы растоптать в угоду миру, лжи, неправде. Воистину нам нет спасения, нет выхода из этой тьмы и безумия. Мы не знаем выхода, потому что все изъязвлены грехом, бессильны, немощны, преступны. Они наши отцы, и они не могут не жалеть нас заблудших, скорбных, и их любовь больше отвращения, их снисхождение больше гнева, они не только обличители, но и помощники, заступники, молитвенники. Отцы святые нашей отчизны, сродники наши по плоти, простите нас, блудных сынов, безумных, преступных, скверных. Там, у Престола Невечереющего Света, у Престола Царя Небесного, помолитесь о каждом из нас, таких грешных, помолитесь о родной земле, о Церкви, о настоящем, о будущем помолитесь и молитвой отвратите нашу печаль, волной разливающуюся, чтобы приобщить нас великой радости в день Суда: стать и поклониться Богу Великому, Богу отцов наших, Егоже слава и держава во веки. Аминь,
9 июня 1930 г.
«Ревность о доме Твоем…»
Перед нами Иерусалим, величественный Храм, сверкающий белыми колоннами и золотом, священники в белых одеждах торжественно, с кадилами в руках совершают служение Господу. Все переполнено, масса народа. Пение гимнов и песнопений оглашает воздух. Но к этим звукам, воздающим хвалу Господу, примешивается какой‑то шум, какие‑то крики, нарушающие торжественность и стройность служения Создателю. Что это? Оказывается, здесь же, во дворе, помещаются торговцы голубями и животными, наполняющими своими криками воздух. Здесь происходит продажа животных, предназначенных для жертвоприношения, здесь совершается купля и продажа, обмен денег, обман, ложь.
А что же священник, фарисеи, учителя? Они не только проходят мимо, но некоторые останавливаются и сами принимают участие в этой купле–продаже, они сами заинтересованы в этом. Правда, есть такие, которые находят это неуместным, но они постыдно молчат, и правда, что они могут сделать, если большинство торговцев — родственники первосвященника Анны.
Но вот в воротах появляются новые богомольцы. Одежда их покрыта пылью, лица загорелые, обветренные. Они пришли издалека, из Галилеи. Впереди них идет один, которому остальные оказывают знаки особого уважения и почитания. Лицо Его исполнено благости и милосердия. Они пробираются дальше. Вдруг Он внезапно останавливается, пораженный криком животных и звоном монет. Лицо Его мгновенно преображается, глаза, полные благости и кротости дотоле, полны теперь возмущения и гнева, пречистые Его руки, прикосновение которых исцеляет болезнь, которые творят чудеса, воскрешают мертвых, быстро связывают узлы в бечевке, которой Он изгоняет животных. Он опрокидывает столы с деньгами, которые со звоном падают и катятся по углам храма, и голосом, в котором чувствуется сила и власть. Он обращается к торговцам и говорит: «Возьмите это отсюда, и дома Отца Моего не делайте домом торговли» (Ин.2:16). И все повинуются. Все чувствуют власть, силу этого молодого раввина, никому еще не известного, который вместе со словами опрокидывает и все их традиции, обычаи, державшиеся испокон веков. Опомнившись, иудеи спросили, имеет ли Он власть это делать. Он ответил: «Разрушьте этот храм, и Я в три дня воздвигну его» (Ин.2:19). Иудеи не поняли. Фарисеи, учителя затаили злобу в себе, они не простят своего унижения перед народом. Если бы я был зодчий, то на дверях храма изобразил бы эту картину: Его с лицом, полным гнева, испуганные лица торговцев и затаенная злоба и ненависть в глазах учителей–фарисеев. А дальше что? Приходили бы прихожане, кланялись бы, лобзали. Ну, а потом? Привыкли бы. Ведь люди, целуя крест, забывают о Распятом, люди целуют Евангелие, не вдумываясь или забывая те истины, которые написаны в Нем, не исполняют и заповедей Его.
Прошли времена, исчезли жившие с Ним, храм Иерусалимский разрушен. На месте его построен новый храм, наша Церковь… А что же внутри изменилось? То же торгашество в храме, та же купля–продажа, тот же звон денег. Священнослужители так же, как и тогда, величественны в своих одеяниях и раболепны с власть имущими. Та же ложь, тот же обман проникает сюда, за порог храма. Правда, тут не приносятся в жертву животные, но приносится Жертва Самого Господа. Там, за вратами царскими, помещается даже не Святая Святых, там помещается Престол Самого Бога, ведущий нас на Небо. И что же, даже за эти царские врата проникает ложь, и нечистота, и сгустки людских страстей. Я не буду говорить сегодня ничего своего, а приведу слова святителя, почитаемого наравне с Иоанном Златоустом, Василием Великим, — слова Григория Богослова. Ему удалось утвердить в Константинополе, полном ересей, православие. Казалось бы, ему оставалось только быть счастливым, а именно тут‑то он и приходит к решению удалиться и, видя мерзость, ложь, раболепство, полное непонимание того высокого положения, на которое призвано духовенство, с горечью произносит такие слова: «Не напрасно ли Ты, Господи, приходил на землю и давал на пригвождение Твои пречистые руки, чтобы творилось то, что сейчас?»
Да, много должен был перечувствовать и перестрадать святитель, чтобы сказать это. К этому я не могу ничего прибавить. Хотелось бы убавить, но тоже не могу.
Когда перед большими праздниками видят около храма сотни людей, то с радостью и гордостью говорят: «Смотрите, есть еще верующие, целые сотни, войти нельзя!» Ну а тысячи, миллионы, которые ушли в далекие края, они где? Они вас не беспокоят? Те, которые даже на заутреню не приходят? Наши сестры и братья, наши дети, всех их мы потеряли, они где?
Говорят, что виновато настоящее, время гонения… Да, пропаганда, и большая пропаганда, ведется уже целых десять лет против Церкви. Но работа по созданию Церкви велась как будто не десять лет, а сотни лет, тысячу и больше, и все, значит, пошло насмарку? Чья же это вина?
Да наша, и только наша. Это мы, священнослужители, их оттолкнули, не сумели ответить на запросы их душ. Говорят, что худшие ушли, а лучшие остались. Это ложь. Ушло много и много людей с очень хорошими, честными, чуткими душами. Почему в частной жизни, когда готовится к серьезной операции врач, он весь преисполнен внимания, напряжения? Отчего художник, приступая к своему творчеству, весь полон трепета, восторга? Ну а священник, готовясь к своему служению и молитвословию?.. Самые образованные, самые культурные люди говорят, что ни искусство, ни наука не могут дать того восторга, того напряжения и счастья, как только молитва. Только здесь в храме мы можем познать, что такое красота и счастье. Отчего же люди, зашедшие случайно в храм издалека, не замечают этой красоты и не испытывают этого восторга? Да очень просто — оттого что их и нет теперь в настоящих церквах. Священники совершают службу холодно, кое‑как, с пропусками, сюда вносится та же ложь, то же торгашество, та же нечистота, что и во время Иисуса Христа. Эти случайные путники, постояв немного, начинают чувствовать такую скуку, такую тоску, что уходят еще дальше в далекую страну. Мы любим приходить в храм, чтобы стать около стены и поплакать. Нам так тяжело живется. Мы хотим здесь найти успокоение. Мы устали. Мы закрываем глаза, затыкаем уши, чтобы не видеть и не слышать тех раздоров и распрей, которые совершаются в Церкви. Какое вам дело? Вы же не можете сами ничего сделать, ну и стойте и плачьте, чтобы не прослыть беспокойными людьми, вмешивающимися не в свое дело. Когда совершил Иисус Христос изгнание торговцев из храма, ученики вспомнили, что в Писании сказано: «Ревность по доме Твоем снедает Меня» (Пс.68:10; Ин.2:17). Тут, конечно, говорится не о той ревности, которая является спутницей страсти низменной, а о ревности высшей любви, которая печется о любимом, ревнует о благе, о пользе для него. Иисус Христос доказал Своими поступками ревности о храме, что у Него в жилах течет не вода, как у тех, кто безропотно и покорно проходит мимо торгующих в храме, будучи в душе и не совсем согласным с этим. Иисус Христос дает в конце сегодняшнего Евангелия утешение: «Разрушьте храм сей, и Я в три дня созижду его».
Он говорит о новом Храме, о новом Иерусалиме, и мы будем молить Бога, чтобы Он дал нам там место. Аминь.
23 мая 1927 г.
О покаянии
Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Наступает великая минута, когда мы приходим к аналою исповедать грехи свои. Наступает тот час, когда духовник будет свидетелем, как откроется душа перед Богом. Мгновения исповеди особенно важны; Сам Христос сказал, что больше будет радости у Отца Небесного об едином раскаявшемся, чем о 99 праведниках. Миг покаяния, раскаяния, когда вся душа раскрывается, отметает от себя грех, устремляется к горней высоте, — это великий миг, когда Небо радуется, вся Церковь радуется в тот миг, когда около аналоя стоит грешник и исповедуется не только устами, но и всем сердцем и душой. Бывают мгновения в жизни духовника, когда ему кажется, что он видит перед аналоем отверстое небо, ликование Отца Небесного и ангелов. Бывает исповедь, которая очищает не только того, кто исповедуется, но потрясает душу исповедующего. Ему кажется, что он присутствует при тайне и себя чувствует потрясенным, обновленным. Иоанн Лествичник рассказывает об исповеди разбойника: «И видел, — говорит он, — двух ангелов: у одного на хартии было начертано все зло, которое он сделал, а другой ангел стирал все, что было начертано». Иногда видит духовник эту хартию с начертанными прегрешениями, которые стирают горячие слезы. Но должен свидетельствовать вам, братья и сестры, как исповедующий не один год, в часы ночи такая радость нечасто посещает душу духовника. Бывают минуты, когда он чувствует себя растерянным, смущенным у аналоя. Как будто человек исповедуется, кается, но не чувствуется жизнь, не чувствуется того, что совершается тайна, что грех оплакивается, что плачет душа и сердце. Часто священник, стоя около аналоя, около грешника, чувствует, что он стоит над чашей, над которой он должен произнести слова преложения, но он не знает, что на дне чаши: если там пустота, если нет вина, то слова его бессильны, потому что нет вещества для таинства. Так духовник не знает, есть ли покаяние, раскаяние в душе грешника. Не чувствуя силы отклонить покаяние, священник произносит слова отпущения, но чувствует неудовлетворенность от неумения пробить родник живой воды и привести кающегося к ногам Спасителя.
Исповедь должна быть землетрясением для души, душа должна ощутить всю мерзость, возгореться желанием обновления. Не говорю о том, что слова «всем грешен» или «ничем не грешен» не должны иметь места, они слышатся все реже, но бывают исповедующиеся, которые как будто долго и тщательно обдумывают, но душа не удовлетворена, и не ощущается, что кающийся стоит перед лицом Божиим, много земного, человеческого. Как будто один человек говорит другому о своих грехах, о ближних, склонен осудить их. Но здесь нет страшной тайны, не чувствуется, что человек стоит перед лицом Бога; все человеческое, не имеющее непосредственного отношения к оценке духовной жизни, должно отсутствовать. Чувствуется, что человек не сознает, что он перед лицом Бога, перед священником, который не просто знакомый ему человек, а свидетель, заместитель всей Церкви, перед которой кающийся предстоит.
Мы теряем в жизни годы, месяцы, мгновения, самые хорошие мгновения исповеди. Как хочется иногда вернуть их, но они потеряны навеки, эти мгновения исповеди — такие драгоценные, имеющие значение для духовной жизни, для вечности. Страшно, что эти мгновения прошли напрасно, не принесли того плода, который они должны принести. Страшно потерять самое, самое ответственное, более важное, чем все другое. Если что‑нибудь приносит пользу для вечности, то только эти минуты покаяния. Будем готовиться к исповеди не внешним образом — хождением в церковь, постом, все это тоже нужно, но особенно нужно духовное напряжение, умное делание, которое должно быть совершено перед лицом Христа, Отца Небесного. У себя в комнате, в час вечера или ночью, стань на колени, забудь обо всем, представь себе, что ты говоришь с Ним, как с другом, вспоминай, кайся, умоляй, представь себе, что с Ним сонмы ангелов, апостолы, у них проси прощения. И так кайся, умоляй, делай так не один раз, а несколько. Когда ты себе представишь, что ты в последний раз стоишь перед Богом, что душа твоя завтра будет взята, что ты предстанешь на судище, тогда душа придет в сознание предстоящего, вечного. Так все временное, случайное, мимолетное, что не имеет значения для вечности, отойдет, душа обнажится, увидит бездну греха, смрада и другую бездну, бездну любви, сияние благодати. И когда душа придет в трепет, иди к духовнику, и тогда ты будешь исповедоваться не только в храме, но и перед Небом. И то, что ты будешь говорить, будет иметь значение для всей вселенной. Об этом должно молиться, чтобы так учиться исповедоваться, поклоняться и прославлять Господа и Владыку, Емуже слава и держава во веки веков. Аминь.
18 февраля 1928 г.
«Мы спасаемся Его жизнью…»
Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
«Мы спасаемся Его жизнью» — это слова сегодняшнего Апостола, слова апостола Павла (см. Рим.5:10). «Мы спасаемся Его жизнью». Это слова, в которых апостол Павел выразил самое важное из всего того, что пришлось ему пережить, самый глубокий опыт своего сердца. «Мы спасаемся Его жизнью».
Было время, когда апостол Павел погибал, когда он не был еще Павлом, а был Савлом — фарисеем. Это было время постоянной внутренней борьбы, усилий, но борьбы безнадежной. Два человека боролись в нем, два закона: один закон внешний, человеческий, закон плоти, другой — закон внутренний, закон духа. Два существа боролись в нем, и он чувствовал, что изнемогает, погибает. Напрасно прилагал он подвиг к подвигу, напрасно старался исполнить отеческие предания; чем больше проходило времени, тем яснее он сознавал, что исполнение закона встречает разочарование и безнадежность. Когда он изнемогал и чувствовал, что погибает, неожиданно пришло спасение. Был день, и в этот день открылся ему Тот, Кого он гнал доселе, открылся Иисус, Сын Божий, Христос Спаситель. Он увидел Его очами веры, не только увидел, но ощутил Его, Иисуса, Сына Божия, ощутил всей своей жизнью. Тогда открылись в нем новые источники жизни, новые силы обнаружились, и он почувствовал, что не в нем самом его жизнь, его человеческие силы, а что это Иисус Христос, Сын Божий, не он сам живет, а Иисус Христос в нем, Павле, открывает Духа Святого. Он почувствовал, что гибели нет и путь спасения тот, который в нем, больше того, который в мире, и он мог воскликнуть: «Не я живу, а живет во мне Христос» (Гал.2:20). Так совершилось спасение, и он свидетельствует: «Мы спасаемся Его жизнью»: не нашими человеческими жалкими силами, не нашими человеческими добродетелями, маленькими подвигами — спасаемся Его жизнью. Жизнь Иисуса Христа открывается в нашем сердце. И когда приходит это откровение — бессильные становятся сильными, немощные — могучими, темные — просветленными, и все существо становится иным. Бессильны тогда стихии мира, и враг рода человеческого кажется поверженным, и мы чувствуем, что мы на пути ко спасению. Так бывает и так должно быть с нами. Как часто мы, подобно Савлу, ощущаем, что погибаем. Мы чувствуем, что погибаем под влиянием многих причин — под влиянием несчастий или под влиянием жизненных обстоятельств, внутреннего отчаяния, уныния, безнадежности, которые настолько овладевают нами, что мы теряем устойчивость или чувство погибели овладевает нами, и самым страшным является то, когда темные страсти поднимаются со дна души и душа бессильна бороться. Напрасно человек будет надеяться на собственные силы или на помощь близких. Одна наша надежда — Он, Христос. «Мы спасаемся Его жизнью».
Если в эти минуты скорби, испытаний, искуплений заглянет луч Божьей благодати и хлынут из горних источников божественные силы, то мы почувствуем себя на пути спасения. Он наш Спаситель. «Мы спасаемся Его жизнью».
Как бы ни было тягостно, как бы ни были тяжелы обстоятельства, надо открыть сердце навстречу гостю Божественному, Ему, Грядущему, потому что Он готов прийти и Он стучит в сердце, но сердце бывает плотно закрыто. Если мы откроем душу Ему навстречу и Он войдет в душу, то мы ощутим, почувствуем, узнаем, что нет гибели, нет отчаяния для христианина, мы поймем, что значат слова апостола Павла: «Мы спасаемся Его жизнью». Мы тогда воскликнем вместе с апостолом: «Не я живу, но живет во мне Христос». Аминь.
16 июня 1930 г.
Письмо из ссылки к своей пастве
О строительстве общинной жизни
Впервые опубликовано в: Материалы… с.75–81.
Мои дорогие, мои любимые, данные мне Господом Иисусом, соединенные с сердцем моим узами Его любви. Христос да благословит вас и да сохранит вас под кровом крыл Своей Животворящей благодати. Как благодарить всех вас за радость вашего привета, наполнившего сразу светом и теплом мое томительное уединение? Когда после ночи, в течение которой как раз опять чужие люди до рассвета шарили в моих бумагах и вещах, отбирая все письма, записки и рукописи, когда приехал С. с весточкой о вашей верности Господу и любви, я подумал, что, право, ради такой минуты стоит пережить и заключение, и ссылку. Когда бы вы знали только, как полна вами моя душа, с вами я всегда во всех молитвах, во всех мгновениях жизни, во всех уголках сердца…
Я бесконечно обрадован вестью, что община, уменьшившись в числе, не уменьшилась в силе, — напротив, по письмам и сообщениям чувствуется, что есть в ней живой рост. Это меня особенно радует. Если бы не было этого роста, если бы дело оканчивалось попыткой сохранить старое, я считал бы его погибшим: все, что не растет, — умирает. Это закон. Но новые попытки, новые искания свидетельствуют о подлинной живой и неугасающей жизни. Вы просите советов и указаний. Трудно давать их, находясь в таком отдалении, особенно трудно говорить об отдаленных мерах и начинаниях. Да и вообще я плохой указатель. Ведь и когда был с вами, я всегда, мои дорогие, пытался и хотел быть не столько руководителем и отцом, ведущим вас куда‑то, сколько братом вашим, который вместе с вами идет, устремляется к Вожделенному, Неугасающему, Невечереющему Свету.
Не советы хочу вам давать, но, как прежде, в радостные дни нашей общей работы, хочу поделиться с вами своими думами, своими мечтами.
Наша община, все, что мы делали и делаем (пишу «делаем», а не «делаете», потому что и я с вами молитвой и любовью), все это для меня большая, особая попытка по–новому, по–небывалому устроить не какой‑то уголок в жизни, не какое‑то «дело», но устроить самую жизнь во всем многообразии ее проявлений. В этом для меня самое главное, личное — в этом моя мечта и моя надежда.
В течение многих, многих лет, на протяжении многих, многих поколений мы строили нашу жизнь без Бога, без устремлений к Горнему, только из тех камешков, которые находили тут, долу, на земле. Все, что влекло нас к небу и струилось оттуда к нам, мы предумышленно изгоняли из жизни, называли мечтою или призраком, закрывали тщательно все щелочки и трещинки в нашем здании, откуда голубели нам бесконечные, манящие, осиянные выси. Мы в лице многих поколений и у нас, и на Западе отреклись от Христа, от христианства, от Церкви. Мы искали какого‑то другого имени, чтобы написать его на своем знамени, и, так как глубина сердца не хотела другого имени и не преклонялась перед Ним, мы остались совсем без знамени, потеряли свое «во имя», впотьмах, растерянные, без догмата разбрелись по распутьям и бездорожью. Христа и Церковь мы предали в руки замкнутой касты, к которой сами относились только с осуждением и презрением. И, одинокий, оставленный нами, Он стал уже для нас не путем жизни и не Светом мира, но как бы добычей и достоянием тех, кто из служения Ему сделал себе профессию и ремесло.
Церковь для нас перестала быть Возлюбленным Вертоградом Небесного Жениха, уделом Его любви — она стала какой‑то замкнутой организацией немногих, чужой для жизни мира. Так стало для нас. Вдали от Церкви, от Отчего дома хотели мы найти свое счастье и свою радость. И мы нашли только тернии и волчцы, только свиные рожцы, которые не могут утолить нашего голода, нашей жажды, нашей затаенной тоски о беспредельном. Мы дошли до последней черты, до предельного ужаса, до конечного отчаяния.
И когда мы думали, что все огни погасли и что больше нет надежды, белые голоса прозвучали нам свыше, провещали нам, что спасение есть и что оно близко. Тайна Церкви, сладчайшая из всех земных тайн, открылась нам в сокровенности сердца, и мы поняли вдруг, что Церковь, Ее дары, Ее любовь, Ее благодать не для других, а для нас, потерявших ее и заблудившихся. Мы подошли к высокой церковной стене, и оттуда глянул на нас Лик, и в лучах Божественных взоров увидели мы просветленными очами то, что казалось нам навсегда потерянным, несбыточным и недостижимым. И мы поняли тогда, что всю жизнь от юных дней, полных сомнений и бунта, и до глубокой старости, полной тоски и скорбной немощи, мы любили только Его одного. Одного Его искали, о Нем одном и Его святой Церкви тосковало наше сердце. Жить и служить Ему — поняли мы — это одно и то же. Уйти от Него, отвернуться — это значит умереть. Это братья мои любимые, это наша община. Разве не правда, что, быть может, самые ревностные в ней — те, кто еще недавно был если не в рядах восставших против Церкви, то по крайней мере в рядах равнодушных и сомневающихся? Теперь мы на новых путях. Если не на пороге, то, во всяком случае, лишь на первых ступенях новой жизни. Еще робкие, еще слепые, не прозревшие до конца, неопытные дети в новом строительстве, мы ощупью идем туда, где, знаем, ждет нас полнота Божественных свершений.
Для Христа гонимого на стогнах враждующего против Него мира хотим мы создать уголок, где был бы Он не случайным Гостем только, но где Ему принадлежало бы все всегда и безраздельно, где все было бы пронизано Его лучами, все светилось бы Его Именем и преисполнялось бы Его благодатью.
В средние века иногда целые города строили храмы вместе, сообща, так было и у нас на Руси — так воздвигались так называемые «обыденные», т. е. построенные в один день, общей волей и общим устремлением людей, храмы.
Так и мы строим храм нашей общины работой — нашей жизнью. И храм этот — наша община. В этом храме все должно принадлежать Единому, каждый уголок, каждый камешек.
До тех пор я не успокоюсь, до тех пор радость моя не будет совершенной, до тех пор не скажу своего «Ныне отпущаеши», пока не почувствую, что в сердце каждого из вас рухнули до конца перегородки, отделяющие Церковь и Ее мир от жизни и праздники от будней, служение Богу от обычного делания. Община наша — так мечтал и мечтаю и об этом молюсь — должна стать особым мирком, который обнимает, собирает под одним куполом жизнь каждого из нас во всей полноте ее проявлений. Этот мирок должен быть уделом Того, Кому обручились, Кому служим. И детская улыбка, и обыденный труд, и светлая юность, и насыщенная жизнью старость — все должно освятиться и просветлеть от Церкви и Церковью. Жизнь в Церкви и Церковь в жизни всех — это должно стать нашей задачей. И на пути к решению этой главной задачи, задачи нашей работы и нашей жизни, мы обретем потерянную тайну единения и любви друг с другом.
Разрозненные, разделенные, чужие, потерявшие тропинки, ведущие в душу друг друга, ставшие чужими на стогнах мира, мы должны стать бесконечно близкими, родными, сокровенно связанными, должны врасти друг в друга и жить друг в друге. Мы должны стать едино во Христе Иисусе, Господе нашем.
Вот, любимые мои, как я понимаю строительство «общины», как понимал его всегда. Оно всегда было для меня прежде всего делом глубоко внутренним, не цепью внешних достижений, внешних дел, но путем внутреннего преображения жизни в нас, связанных в многоединство, созданием нового мира, нового царства любви и благодати, выявлением в полноте тайны Христовой любви, тайны Церкви. В этом для меня Пресветлое Православие, солнечное, благодатное. В западном христианстве церковная жизнь вылилась в определенную, строго вычеканенную форму замкнутой, юридически оформленной церковной организации. Мы на Востоке — еще в процессе созидания, творчества. И мы должны явить миру свой лик, образ целостного христианства, объемлющего и просветляющего всю полноту жизни, образ Церкви как живого организма любви, связующего в нерасторжимое единство и пасущих, и пасомых, и пастырей, и мирян.
Когда мы станем на путь осуществления этой задачи, сокровище Православия, сокровенное веками под спудом, станет явным и, как алмаз, воссияет миру глубиной таящегося в нем Света. Осуществление этой задачи… есть наш долг, дело нашей жизни.
Диавол — только обезьяна Бога. Он не может выдумать ничего своего, но хочет опозорить, осквернить все Божие в отвратительной гримасе. Так и теперь, накануне творческого сдвига в церковной жизни, веяние которого мы все ощущаем уже радостным сердцем, он, трепеща и беснуясь уже заранее перед грядущей весной подлинного рассвета церковной жизни, пародирует ее в отвратительной трагикомедии так называемого «церковного обновления». Но мы верим и знаем — весна все‑таки придет. Ни холодный лед окружающего нас равнодушия, ни искусственно построенные плотины, ни все эти гримасы и потуги обессилевшего, обанкротившегося богоненавистничества — ничто, ничто не остановит ее прихода. Она придет!
И хлынут потоки — потоки любви и благодати на иссохшую и обледеневшую землю наших сердец, хлынут теплые весенние лучи, и тайна Православия, зори которой явлены миру у нас на Руси в особой, осиянной святости Сергия и Серафима, в благодатном служении о. Иоанна [Кронштадтского], в тишине Оптиной пустыни, в пророческих грезах Достоевского, Соловьева, Хомякова, — тайна Православия воссияет.
Милые, любимые братья и сестры мои о Господе, дети моего сердца. Этой тайной, этой светлой благоуханной вестью, этим предчувствием, этим чаянием я живу, дышу, радуюсь в своем одиночестве, в своей неутолимой скорби о покинутом милом храме, об оставленном служении и о своем и вашем сиротстве.
Открылась весть весенняя: |
Удар молниеносный, |
Разорванный, |
пылающий, |
блистающий |
Покров. |
В грядущие, |
громовые |
блистающие |
весны, |
Как в радуги прозрачные, |
Спускается Христос. |
И голос поднимается |
Из огненного облака: |
«Вот Чаша |
благодатная, |
исполненная днесь!» |
И огненные голуби |
Из огненного воздуха |
Раскидывают светочи, |
Как два крыла, над ней. |
И ради этой вести, ради этой тайны готов я отдать и свою радость, и свою молодость, и свободу, и жизнь.
Стройте же, любимые мои, храм, что начали мы созидать вместе. И я здесь, ваш невидимый сомолитвенник и споспешник, вместе с вами буду строить, как умею, своей молитвой и любовью.
Да благословит же наш труд Он, ведущий нас к немеркнущей радости дорогой скорбей и испытаний.
Чаще и достойнее принимайте Святые Христовы Тайны, и пусть Святая Троица будет всегда местом, куда влекутся все ваши желания, устремления, надежды, — местом, где ваши сердца делаются Единым Сердцем, и это единое сердце претворится в Сердце Христово. Сильные, сносите немощи слабых. Пусть каждый из вас в минуту испытания, скорби и слабости находит поддержку и утешение в любви и в молитве ближних. Особенно любовно, трепетно и благоговейно храните души молодых, еще не окрепших в вере и в жизни, колеблющиеся, как огоньки свечек, сердца юных братьев и сестер и детские, тянущиеся к Господу души.
…О некоторых внешних путях жизни и мерах, о которых я думал, расскажет вам Нина. Она же расскажет и о моей жизни. У меня тут такое впечатление, что вы представляете ее несколько лучше, чем она есть на самом деле. Конечно, сравнительно с судьбой многих и со стороны внешних условий я живу очень хорошо. Но все‑таки жизнь здесь скорее напоминает мне жизнь в тюрьме, чем жизнь на курорте.
Великое, ни с чем не сравнимое утешение в том, что я совершаю у себя в комнате Божественную литургию, я живу с женой, жизнь моя заключена не в рамках нескольких шагов, но в рамках нескольких верст, но, как в тюрьме, я совершенно бесправен, и бдительные взоры тюремщиков преследуют повсюду и парализуют возможность работы. Церковной работы никакой здесь не начинал. Трудные условия для ее начала, конец же наступит несомненно с неумолимой быстротой и повлечет за собой тяжелые последствия. Но не страх удерживает меня — вы знаете меня, — а огнепалящее желание другой, большой работы и встречи с вами.
Не грешно иногда великое сравнивать с малым. Так я сравниваю себя с Иоанном Дамаскиным, воспетым в поэме А. Толстого, обреченным в монастыре на долгое молчание в то время, когда в душе слагались и неудержимо просились молитвословия и песни. Так и у меня в душе восходят и заходят никому не рассказанные, не поведанные, погребенные в молчании думы, слова и молитвы…
Но да будет воля Божия, святая и совершенная. Только бы Он услышал мои грешные, убогие молитвы, сохранил вас в Своей любви и благодати.
Да осенит вас Своим Покровом Матерь Божия, да прольет в сердца ваши миро Своего утешения и Своей чистоты. Христос посреди вас есть и будет! Ему слава ныне и вовеки. Аминь!
Ваш недостойный молитвенник и брат иерей Анатолий.
19 (6) июля 1923 г.
День преп. Сисоя Великого.
Особую милость Божию вижу в том, что и здесь я вместе со своим соузником и сомолитвенником, дорогим и возлюбленным о Господе о. Ермогеном. Вместе с ним возносим мы молитвы о всех вас к Престолу Божию, и ныне он шлет вам свой привет и свое благословение.
1. Творения Анатолия Жураковского, помещенные в этом разделе взяты из книги "Священник Анатолий Жураковский. Материалы к житию" [Сост., вступ. ст. П. Г. Проценко]. – Paris: YMCA‑PRESS, 1984. – 228 с.: портр. Заголовок раздела - наш (прим. Предание.Ру)
27. Генрих Иванович Якубанис, приват–доцент Киевского университета по кафедре философии, специалист по античной философии. Одновременно преподавал на вечерних Женских курсах А. Жекулиной (по ул. Артема, 27). Известна его книга «Эмпедокл, философ, врач и чародей», Киев, 1906. Жил по ул. Владимирской,81.
28. Работа опубликована в «Христианской мысли» и вышла отдельной книгой в том же году: «К вопросу о вечных муках», Киев,1916.
29. Здолбунов — городок южнее Ровно.
30. Для уяснения тогдашней церковной и общественной ситуации приводим канву событий, происходивших на Украине в начале 1917 г.: в марте создается Центральная Рада, которая, подобно Временному Правительству, провозглашает отделение Церкви от государства, а религию объявляет «частным делом» граждан, стремясь, однако, к контролю церковной жизни государственным аппаратом. Приблизительно тогда же (весной 1917) группой радикально настроенных священников создан «исполнительный комитет», стремящийся к образованию национальной церкви и поддерживавший левые настроения в общественной жизни.
31. Родители Н. С. Жураковской немецкого происхождения. Похоронены на Лукьяновском кладбище. Ее мать, Софья Карловна, вышла замуж вторично, и дочь носила фамилию отчима, Богоявленского, который очень любил девочку.
32. Церковь Рождества Богородицы находилась на Почтовой площади, разрушена в тридцатые годы.
33. Автор стихотворения — один из самых молодых членов братства Дмитрий Дмитриевич Верделевский. Биолог.
34. О. Анатолий сослан в Краснококшайск (ныне Йошкар–Ола) 6/19 мая 1923.
35. В конце 1923 г. церковь св. Иоанна Златоуста закрыта, община перебралась в церковь Николая Доброго.
36. Речь идет об о. Александре Стрельникове. Служил в Георгиевской церкви, примыкавшей к стене Софиевского собора у стыка ул. Золотоворотской и Георгиевской (ныне — Стрелецкий переулок). Разрушена перед войной. О. Александр погиб в лагерях. Его жена, Анна Александровна, дожила до глубокой старости, воспитав достойных детей.
37. В общей сложности о. Анатолий пробыл в тюрьме (под следствием) и ссылке 1 год и 9 месяцев.
38. Упоминание о «болезни» «Н.» и «Мак. И.» — это скрытое сообщение об аресте митр. Киевского Михаила.
39. Упоминание о «болезни» «Н.» и «Мак. И.» — это скрытое сообщение об аресте митр. Киевского Михаила.
40. Общинная молодежь временами выезжала в Ирпень «на криничку», к явленному колодцу, чтимому местным православным народом. В конце апреля 1925 г. состоялась очередная поездка к источнику. Здесь проводили ночь у костра. О. Анатолий служил молебен. Через несколько дней Александрович заболел, болезнь приняла опасный характер после того, как врач, поставив неправильный диагноз, прописал ему касторку.
41. Прихожанка Ася Карышева (1910 г. р.) заболела остеомиелитом и вскоре умерла. Училась в институте.
42. Шура Коскевич — младший брат Юрия Коскевича (см. Приложение «Общинная молодежь»). Филолог. Умер молодым в 1937 г. от туберкулеза.
43. Володя Смелков (1910–1926) умер от чахотки. Жил с матерью по ул. Столыпина (ныне Чкалова, 32). Из‑за слабого здоровья оставил школу. Много читал. О. Анатолий попросил свою прихожанку Н. Д. Опацкую взять в свою семью «существо, которое очень мне дорого» (она жила в дачной тогда местности, Дарнице). Н. Д. О., ее дочь и общинники ухаживали за мальчиком.
44. О. Александр Глаголев, известный киевский священник. Эксперт на процессе Бейлиса, своим заключением способствовал его оправданию. Преподавал в КДА историю Ветхого Завета. Автор многих церковно–исторических и богословских работ. В 1930 г. арестован, выпущен, в 1938 г. вновь арестован, умер в Лукьяновской тюрьме 25.11.1938.
45. В. И. Экземплярский ездил в Прагу для лечения глаз: он к тому времени окончательно ослеп. Эта болезнь была у него с ранних лет, временами зрение немного восстанавливалось. Свои работы в последние годы жизни он диктовал.
46. Алексей Глаголев, сын протоиерея Александра, будущий священник. Его жена —Татьяна Павловна. Восприемниками их первой дочери были дедушка Александр и Нина Сергеевна Жураковская.
47. О. Николай Стеценко, служил в храме возле товарной станции. Его дальнейшая судьба после ссылки неизвестна.
48. По вторникам после вечернего богослужения о. Анатолий читал в храме проповеди. Традиция эта брала начало со вторничных его проповедей в храме Религиозно–просветительного общества. Почти все вторничные проповеди были застенографированы Александрой Яковлевной Слоним, сестрой знаменитого киевского врача.
49. О. Д. Форш (1873–1961) — советская писательница. В первые годы революции жила в Киеве. Автор ряда антирелигиозных произведений.
50. Мария Люсиеновна Жюно. Ее отец был швейцарского происхождения. Входила в сестричество Марии Магдалины. Регент приходского хора. Слаба здоровьем. Арестована в 1937 г. Приговор: «10 лет строгой изоляции», что означало — расстрел.
51. Н. Д. Опацкая направила о. Анатолия и его жену к своим родственникам на Кавказ, отдохнуть. Сама сопровождала их.
52. Сергей Орлов. Чтец в общине о. Анатолия. Речь идет о присланной им телеграмме, в которой он испрашивал у батюшки благословения на принятие диаконства. Посвящен в диаконы в Успение 1928 г. Служил замечательно. Арестован в 1930 г. Отбыл 3 года на Беломорско–Балтийском канале.
53. Митрополит Михаил (Ермаков). Был последовательно ректором Волынской семинарии, затем инспектором Петербургской Духовной Академии; епископом Омским; архиепископом Гродненским и членом Св. Синода. Участник киевской конференции по вопросам миссионерской деятельности (1911 г.). Участник Всероссийского Поместного Собора 1917–18 гг. С 1921 г. Патриарший Экзарх Украины. Боролся с обновленчеством и другими схизматическими течениями, возникшими в период его служения на Украине. Арестован в 1922 г. вместе с викарным епископом Димитрием (Вербицким), викарным епископом Василием (Богдашевским) и сослан в 1923 г., но в том же году из‑за многочисленных протестов верующих, выступивших против преследований своего епископата, возвращен на кафедру. 12 декабря 1924 г. тринадцать украинских епископов под председательством митрополита Михаила лишили главу автокефальной церкви духовного сана. Вторично арестован в 1925 г. Сослан на Кавказ. В 1927 г. получил разрешение жить в Харькове, тогдашней столице УССР. Тогда же ему предложено стать местоблюстителем Патриаршего престола — отказался. Издав свой вариант Сергиевской «декларации», вернулся в Киев, где и умер в 1929 г.
54. Церковь Преображения, бывшая старообрядческая, находилась на ул. Павловской. Здание снесено в 70–е годы.
55. Н. В. Кондратьева, ленинградка, физик.
56. Верочка — Вера Вячеславовна Опацкая, дочь Н. Д. Опацкой. Лиля — Лилия Павловна Пенкина (ум. 5.10.80), двоюродная сестра Н. С. Жураковской. Коля — ее муж (оба отошли от веры). Женя — сестра о. Анатолия, душевнобольная, во время написания письма жила в семье Опацких. Вяч. Грац. — Вячеслав Грацианович Опацкий, муж Н. Д. Опацкой, бывший артиллерист, окончил в свое время Военную Юридическую Академию. Чудом избежал ареста. Умер в 1942 г. в Ленинграде.
57. Толстовская дача —лагпункт для слабосильных в глубине леса, в 25 км от ст. Деды. У о. Анатолия была в это время 2‑я категория, что составляло 60% трудоспособности.
58. Даты писем о. Анатолия приведены по старому стилю. 3.7.33. соответствует 16.7. н. ст. В. И. Э. умер 7.7.33 г. (н. ст.).
59. А. Е. Жураковский находился в системе лагерей Беломорско–Балтийского канала. Свирские лагеря шли вдоль реки Свирь, впадающей в Ладожское озеро. Надвойцы находятся на берегу Выгозера, Сосновец — выше Надвойц на самом канале. Парандово — между Надвойцами и Сосновцем, по одной линии ББК.
60. Стихотворение написано в день рождения о. Анатолия — 17–го марта н. ст. В этот день Церковь празднует память двух Герасимов: преп. Герасима, «иже на Иордане», и преп. Герасима Вологодского. В народе этот день называют «Герасим–грачевник».
61. 60 Не единственное и не первое посещение о. Анатолия в лагере. По воспоминаниям его духовных чад, до 1937 г. свидания давались чаще, чем раз в год: это зависело от работы з/к и от директив, спускаемых сверху и связанных с внутренней политикой, проводимой властью в стране. Свидания давались родственникам, но степень родства была не важна; вообще, не выясняли, действительно ли состоят навещающие в родстве (что было и трудно ввиду общего сдвига, отразившегося и на бюрократической точности).
62. В это время тяжело заболела Н. Д. Опацкая (см. письмо от 29.11.36). Письмо к ее дочери.
63. 12/25 декабря — день памяти святителя Спиридона, чудотворца Тримифунтского — небесного покровителя архимандрита Спиридона.
64. Георгий Владимирович Ортоболевский, актер–чтец, сын известного киевского профессора, муж Анны Даниловны Карпеки, духовной дочери о. Анатолия.
65. Любимая книга — Евангелие.
66. Письмо адресовано В. В. Опацкой по случаю смерти ее матери. Римма — ее родная сестра, умерла в начале двадцатых годов. Отпевал ее о. Анатолий, с которым с того времени сблизилась семья Опацких.
67. Имеется в виду следующее место из статьи А. Блока «Рыцарь–монах» (1910): «В это последнее трехлетие своей земной жизни он (В. Соловьев — прим. сост.), кажется, определенно знал про себя положенные ему сроки; к внешнему обаянию и блеску прибавилось нечто, что его озаряло и стерегло. Исполнялся древний закон, по которому мудрая, хотя и обессиленная падениями и изменами жизнь, — старости возвращает юность». (А. Блок. Соч. в 2–х тт. Т.2, с.164, М. 1955).
68. О. В. М.
1. Все проповеди приводятся по машинописным спискам,