МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ В ПСИХОЛОГИИ
Целиком
Aa
На страничку книги
МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ В ПСИХОЛОГИИ

1.3. Историко-методологический анализ психотерапевтических упований[7]

« ...Будьте всегда готовы всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ с кротостью и благоговением»

(1Петр 3:15)

«Без онтологии тоска берет за горло», — признались друг другу два философа в далеком уже советском 1974 году(Мамардашвили, Пятигорский,1974). За психотера­певтическое горло берет другая тоска — без антропологии.

Сейчас так сильно выросло влияние психологичес­кой практики на культуру, так перегружена оказалась сама современная психология и психотерапия бесчис­ленными обломками всевозможных культур и культов, что, быть может, главное наше профессиональное дело состоит сегодня в том, чтобы задавать себе метафизи­ческие вопросы: что есть человек? В чем его предназна­чение? В чем суть нашей профессии не как ремесла, но как призвания? Како веруем?

Психотерапия настолько сильна и влиятельна, что не может более позволить себе оставаться антропологичес­ки беспечной и не замечать, какой мощности энергии развязывает она, раскупоривая очередной «архетип» и выпуская из него засидевшихся джинов в душевное и социальное пространство. Можно, конечно, отмахнуть­ся от этой ответственности и укрыться за множеством готовых оправданий: к нашим услугам и новейший пост­модернизм (для которого любая философская и аксио-логическая идентичность — смешной анахронизм), и обветшалый позитивизм («мы исходим из фактов и отве­чаем лишь за точность процедур»), и прагматизм общий («наш закон — польза заказчика») или медицинский («ради скорейшего избавления от симптомов хороши все средства»). Однако нам слишком хорошо известно из на­блюдений за пациентами, как патогенны поиски алиби там, где нужно мужество принятия ответственности.

Кажется, наступает такой период развития отечествен­ной психотерапии, когда главные дифференциации в ней будут проходить не по линиям методологии, теории и техники, а по философско-антропологическим водораз­делам. Наступает и наступило уже время выбора, время философского самоопределения, когда каждый психо­лог и психотерапевт, всерьез относящийся к профессии, должен будет дать отчет в своем уповании.

***

Этот текст — как открытое письмо, он обращен ко всем коллегам-психотерапевтам, но внутренне адресо­ван тем, кто сделал свой выбор в пользу христианской антропологии. Сам такой выбор автоматически не пред­решает, какой может стать христианская психотерапия, как выбор площадки для строительства дома, даже наи­лучшей, не заменит трудов по проектированию и строи­тельству.

В среде отечественных психологов-христиан есть две крайности. В одном случае в существующих психотерапев­тических школах обнаруживается уже состоявшаяся христианская психотерапия (см., например,Занадворов,1994), и дело лишь за тем, чтобы объяснить адептам психосинте­за, гештальттерапии и пр., что они, сами того не ведая, давно говорят христианской прозой. В другом — психотера­пия рассматривается на фоне неисчислимых духовных бо­гатств, глубины, подлинности церковного опыта и объявляется пустым, ничтожным, а то и бесовским заня­тием. Тот, кто верит, что психотерапия может быть насто­ящим духовным служением, оставаясь при этом и настоящей профессией, должен избрать третий путь — со­храняя трезвую и ясную духовную позицию, бережно и с уважением отнестись к исторически пройденному психо­терапией пути, и как знать, не окажется ли она вопреки своему принципиальному секуляризму, а то и атеизму, в условиях современной культуры «детоводительницей»[8]к христианской психотерапии.

Предмет данной главы — история психотерапевтичес­ких упований. Поясню смысл термина. Когда врач лечит больного, он рассчитывает, что лечебные мероприятия вызовут ответный процесс в организме, который, соб­ственно, и приведет пациента к здоровью. Учитель не думает, что его объяснения сами по себе произведут в голове у ученика знания, он рассчитывает на ответный процесс понимания. Так во всяком деле — ведь и скри­пач убежден, что струна отзовется. Словом, организм ли, ум ли, инструмент ли развивают в ответ на усилия чело­века некий процесс, упование на который составляет необходимое внутреннее условие успешной человечес­кой деятельности. В психотерапии, в соответствии с этой логикой, «упованием» можно обозначить тот главный механизм, основной продуктивный процесс, который непосредственно обеспечивает достижение терапевтичес­ких целей.

В каждой психотерапевтической школе есть своя тео­рия, метатеория, своя мифология, технология и другие элементы и плоскости, но сердцевина всего этого слож­ного состава — именно «упование». Если бы в одночасье исчезли все бесчисленные книги по психоанализу и упразднилось все разветвленное психоаналитическое зна­ние, а осталось бы лишь его упование — идея об исцеля­ющей силе осознания, то по одной этой идее можно было бы восстановить всю теорию и технику психоана­лиза. Напротив, извлеки эту идею из психоанализа, и вся его грандиозная постройка рухнет, превратившись в безжизненную груду лишенных смысла фактов.

Пытаясь наметить основные вехи истории психотера­певтических упований, мы будем анализировать соот­ветствующие механизмы и процессы не с теоретической или технической стороны, а со стороны философско-антропологической.

Осознание и внушаемость

Основной процесс, который по представлению 3. Фрейда обеспечивает психотерапевтический эффект, —осознание.Весь психоанализ есть борьба за то, чтобы «на место Оно стало Я». Эта постановка «Я» на место «Оно» состоит не столько в расширении сознания, как приня­то считать, сколько в расширении воли. Психотерапев­тическое благо заключается, прежде всего, в том, что «Я» в результате анализа перестает быть марионеткой, за ниточки которой дергает «Оно», а само становится центром волений. Пусть желания по-прежнему исходят из «Оно», но «Я» избавляется от деспотии «Оно», тем более жестокой и разрушительной, что она осуществля­лась негласно, с помощью подставных лиц. Психоанализ проливает свет разума на все эти закулисные махина­ции, разоблачает все замаскированные фигуры, обна­жает все подпольно действовавшие силы, и «Я» может теперь сознательно и свободно принимать решения о том, какой из импульсов реализовать, а какому отказать в ре­ализации. (В скобках замечу, что когда подходишь мыс­лью к этому торжественному моменту психоанализа, к этому венцу долгих и долгих психоаналитических уси­лий, то становится по-человечески жалко бедное «Я». Заговор раскрыт, маски сорваны, тайное стало явным, все кончено... Но ведь дальше нужно жить, а жить при­дется все с теми же подпольными фигурами, которые пытались обмануть «Я», обойти цензуру и заставить «Я» служить своим интересам. В этой открывшейся новой жиз­ни, освещенной холодным психоаналитическим светом, прозревшему «Я» предстоит добровольно сотрудничать с теми же силами, которые еще так недавно они вместе с психоаналитиком преследовали и вот, наконец, разоб­лачили, приперли к стенке, — ведь других-то содержа­ний в сознании нет. Азарт и колорит детектива — улики симптомов, тайнопись сновидений, обрывки свидетель­ских показаний в свободных ассоциациях, блеск остро­умных толкований, на зависть Бейкер-стрит чудесно склеивающих осколки фактов в одну неопровержимую логическую цепь, — все это так бесцветно и уныло закан­чивается, так много в психоаналитическом знании пе­чали и так мало чего-то ободряющего и окрыляющего, что более чем понятна взаимная тенденция и пациента, и аналитика длить и длить психоаналитический «сери­ал», добавляя серию за серией. Не в одной сложности душевных процессов дело.)

Итак, главный результат постановки «Я» на место «Оно» состоит в том, что «Я» становится субъектом воления. Процессом, который обеспечивает этот резуль­тат, является осознание. Вся надежда психоанализа в том, что удастся силой и хитростью добыть скрываемое в бес­сознательном знание и понудить пациента признать объективную правду о себе, осознать ее. Впризнании,ко­нечно, явно звучит оттенок принудительности, но все оправдано, если только состоится акт осознания, если пациент примет новое истинное знание, как бы оно ни было ему неприятно. Знание целительно. Осознание и есть, следовательно, главное упование раннего психо­анализа. 3. Фрейд, который воспринимается широкой публикой как открыватель иррациональных глубин челове­ческой души, в действительности был до мозга костей рационалистом. Рациональному объяснению поддается все, даже, казалось бы, иррациональное и случайное: ошибки, обмолвки, сновидения. Фрейд — это апофеоз Рационализма, это полное воплощение знаменитого бэконовского девиза «знание — сила». Если и до Фрейда хорошо было известно, что «сон разума рождает чудовищ» то, может быть, именно Фрейд стал главным и, кажется, последним апостолом разума, беззаветно ве­рившим в его чудодейственную силу, в то, что свет разу­ма чудовищ если и не побеждает, то приручает.

Уже современные Фрейду психотерапевты далеко не всегда разделяли это глубинное упование Фрейда на ра­зум и сознание. Но прежде чем описывать упования, ко­торые пришли на смену фрейдовским, стоит упомянуть главный механизм, на который рассчитывала в своей работе психотерапия до Фрейда, та, которую можно на­звать предысторией современной психотерапии. Это ме­ханизмвнушаемости.Пациенту в ходе гипнотического сеанса внушалось поведение, которое он должен испол­нять, или мысли, которые он должен думать, или со­стояния, которые он должен испытывать для его же собственного блага. Что есть благо для пациента, лучше знает врач, и что ему нужно делать, думать и чувство­вать для того, чтобы достичь этого блага, тоже знает врач. Роль пациента состоит в том, чтобы максимально довериться врачу, подчиниться ему, и тогда он имеет все основания надеяться, что успех лечения будет обес­печен. Вот этот механизм доверчивости и внушаемости и есть то, на что может рассчитывать врач, психотерапевт в деле исцеления своих пациентов.

Фрейд совершил просветительскую революцию в психотерапии. Психоаналитическая антропология, не­смотря на всю свою ущербность, по сравнению с антро­пологией старой суггестивной психотерапии была куда более человечной. Фрейд привнес в психотерапевтичес­кий образ человека Знание и Свободу, свободу сознания. Пациенту не просто сталопозволеноузнавать в ходе лече­ния нечто о себе, его самопознание, осуществляемое с помощью аналитика, стало необходимым делом, от ко­торого в конечном счете зависит весь успех лечения. Па­циенту было также возвращено человеческое право самому решать, что есть для него благо, а что зло. Нако­нец, в психоанализе он перестает быть просто пассив­ным объектом лечения, а становится, пусть не равным, но все же партнером в осуществлении терапевтического процесса. По сравнению со следующими психотерапев­тическими школами и направлениями психоанализ по­рой воспринимается как достаточно авторитарная и монологическая система, но на фоне доминировавшей до него суггестивно-принудительной психотерапией Фрейд выглядит настоящим освободителем.

Спонтанность

Еще при жизни Фрейда стали происходить глубин­ные сдвиги в психотерапевтической антропологии. Засе­ляя открытый Фрейдом материк новой психотерапии, колонисты стали открывать земли, очень не схожие с той, на которую высадился Фрейд. Пожалуй, наиболее радикальные отличия были обнаружены психодрамой Джекоба Морено. Сам способ и стиль жизни психодра­матической провинции был дерзким вызовом психо­аналитической метрополии. В самом деле, можно ли представить что-нибудь более радикально отличающееся от канонической психоаналитической кушетки, чем пси­ходраматическая сцена, от замершего на кушетке оди­нокого пациента, чем играющий в окружении членов группы протагонист, от смотрящего в сторону нейтраль­ного аналитика, чем активно управляющий процессом директор психодрамы? Эти и другие отличия столь оче­видны, что здесь можно их опустить, сконцентрировав­шись на важнейшем для нас. Психодрама вовсе не уповает на то, что пациент проникнет холодным рассудком в тайные глубины своей души, она уповает на творческую спонтанность, на то, что сами эти глубины, все челове­ческое существо хочет выплеснуться наружу в фантазии, игре, действии, и стоит только помочь этому процессу, как он своей мощной целительной стихией изольет в творческом спонтанном выражении все то, что наболело что сдерживалось, откладывалось, хирело в человеке, и принесет тем самым ему не только избавление от страдания, но полноценное творческое самовыражение.

Если Зигмунд Фрейд открыл материк свободы для психотерапевтической антропологии и сам исследовал и использовал ту часть этого материка, которую можно назвать Свободой Сознания, то Джекоб Морено стал режиссер-губернатором республики Свобода Воли. Разу­меется, это не та сознательная, разумная и в то же вре­мя напряженная и скучная воля, которая ищет закон, необходимость и видит свою свободу в том, чтобы сле­довать этой необходимости и закону. Это, так сказать, вольная воля, анархическая, не спрашивающая ничьего позволения, и не потому, что, как писал Лев Шестов, если спросишь — позволено ли, разумеется, не позволят, а потому, что самого такого вопроса в своей вольной природе она не имеет. Спонтанность — это первичная, как бы до различения добра и зла действующая воля, это творчество как первофеномен, созидающее бытие из ничто, рождающее начало, даже и не думающее спра­шивать, что хорошо, а что плохо, что запрещено, а что позволено, просто рождающее и наслаждающееся самим этим процессом.

Когда в философской и психологической литературе обсуждается свобода воли, то общепринято различать разумную сознательную волю, с одной стороны, и про­извол, с другой. В первом случае человек опирается на познание бытия, причем это не обязательно рациональ­ное, рассудочное познание — это может быть интуитив­ное, опытное постижение бытия, мудрость, но так или иначе речь идет о том или другом роде знания, действуя в соответствии с которым он обнаруживает и реализует свою подлинную человеческую свободу. Во втором слу­чае человек действует, нарочито не считаясь с религи­озными заповедями, установлениями общества и даже с законами природы, лишь на одном-единственном осно­вании своего желания, каприза. «Хочу» — вот автор, инициатор и безответственный исполнитель акта произвола. При всей радикальной противоположности разумной воли и произвола их сближает то, что оба эти акта уже, так сказать, лишены невинности, наивности, непосредствен­ности, они уже — плод борьбы высшего и низшего в че­ловеке, разумного и неразумного, мудрого и глупого, только в одном случае победило высшее, а в другом — низшее, в одном — разумное, а в другом — безрассудное, в одном — зрячее, но остывшее, в другом — горячее, но слепое. Произвол, желание, каприз не то что не знают нормы, но нарочито не хотят знать. В отличие от них обо­их спонтанность — это, повторим, «вольная воля», само­действующее бытие, биение самой жизни из глубочайших ее истоков и слоев, где не только не сорвано яблоко, но не посажено еще древо познания добра и зла. Спонтан­ность не знает закона, но и не знает греха, ее метафора — это ветер, который как дух веет где хочет, по пути вра­щая мельницы, надувая паруса, срывая крыши, но не почему-то и не зачем-то, не «за» и не «против», а про­сто — так есть. Потому-то когда приходится встречать человека, наделенного этим даром первичной свободы, человека не по выучке, не по подвигу и не по заслугам, а именно даром природным спонтанного, то просто чувствуешь, как рядом с ним легко дышится, как разве­иваются сумрачные, угрюмые, тяжеловесные мысли, ог­раничения, предписания, каким легким становится шаг и дальним — взор. Такому человеку намного легче про­щают причиненное им зло, чем иному натужному пра­веднику, силою воли выдавливающему из себя добро. Вот этой-то первичной спонтанностью и объясняются преж­де всего терапевтические эффекты психодрамы, разуме­ется, в той мере, в которой она сама реализует этот исходный принцип спонтанности, а не прибегает, как это в обычной эклектической практике сплошь и рядом бывает, к иным принципам и иным механизмам, тоже имеющим психотерапевтический потенциал.

Итак, если старая суггестивная психотерапия упова­ла на внушаемость, объединяющую в себе две несвобо­ды, два рабства: согласие с тем, что «врач знает лучше», то есть послушание сознания, и подчинение ему в по­ведении, то есть послушание воли, — то новая психо­терапия начинает уповать на свободу сознания и свободу воли.

Переживание

В послевоенной, новейшей психотерапии происходит еще один радикальный сдвиг в психотерапевтических упованиях, который к 1960-м годам — времени оформ­ления гуманистической психотерапии — становится оп­ределяющим во всем психотерапевтическом мире. В своей клинической практике психотерапевты все более начи­нают надеяться напереживаниепациента. Независимо от того, прорабатывается ли эта категория в той или другой психотерапевтической школе так же явно, как в гештальттерапии или в клиенто-центрированной тера­пии Карла Роджерса, практически всюду складываются разные варианты единого представления о переживании как особом внутреннем жизненном процессе, захваты­вающем эмоции человека, его ум, воображение, волю, вовлекающем в свой поток кроме душевных и телесные функции. Именно этот процесс переживания, по новым воззрениям, и обеспечивает, в конечном итоге, тера­певтический эффект.

Если попытаться, не фиксируясь на той или другой теории, прямо развивающей представление о пережива­нии(Gendlin,1962;Василюк,1984), создать нечто вроде гальтоновской фотографии[9]этой категории, фиксирующей только общие, фамильные ее черты и стирающей индивидуальные различия, то мы увидим вот что. Это процесс, во-первых,тотальный,то есть охватывающий, как только что было сказано, ум, чувства, воображение, телесные реакции, — словом, всего человека. Во-вторых,субъективный,в том смысле, что человек непосредствен­но ощущает его, внутренне живет им, не отделяет его от себя и чувствует его как реальность, которая удостове­ряет самое себя, является самосвидетельствующим быти­ем, не нуждающимся ни в каких внешних подтверждениях и не приемлющим никаких внешних опровержений. Сло­во, обращенное к переживающему человеку, которое не учитывает феноменологической самоочевидности его переживания и пытается разуверить, разубедить, успеха не имеет, оно кажется оскорбительным в своем недове­рии и отторгается, независимо от того, что вызвано оно может быть самыми благими намерениями. В-третьих,не­произвольный,в том смысле, что субъект не предписыва­ет себе что-то переживать или не переживать, этот процесс разворачивается в нем и захватывает его сознание без пред­шествующих намерений и целеполаганий. В-четвертых,про­дуктивный.Переживание способно совершить переворот в человеческих представлениях, взглядах, установках, вкусах, позициях, во всем том, что человек не может изменить с помощью напряжений сознания и усилий воли. Если человека постигла утрата, тщетны апелляции к сознанию, убеждающие его в неизбежности и законотерпимости случившегося. И тщетны его собственные старания усилием воли «взять себя в руки». Он должен будет пройти через мучительный процесс переживания, должен будет дать совершиться в своей душе работе пе­реживания и только тогда сможет заново ощутить ос­мысленность и полноту жизни.

Эти особенности процесса переживания, по меретого,как он становился главным упованием психотера­пии, определили формирование совершенно нового стиля психотерапевтической работы[10]Складываются соответ­ствующие описанным чертам переживания новые пси­хотерапевтические методы и принципы. Чтобы их описать в обобщенном виде, затушевывая немалые различия раз­личных терапевтических школ, тоже не обойтись без гальтоновской фотографии.

Новейшая психотерапия в соответствии с тотальным характером процесса переживания все в большей степени требует от терапевта широкого сознания и полимодаль­ной наблюдательности. От его внимания не ускользнут ни неприметный вздох, ни сновидение, ни поворот головы, ни перемена в отношениях с близкими, ни даже случай­ные события, абсолютно невольным свидетелем или уча­стником которых стал пациент. Эти случайные, казалось бы, события в «канале мира»(Минделл,1993) являются та­кими же важными симптомами и, главное, исполнителями его тотального процесса переживания, как случайные об­молвки в психоанализе являются знаками проговорившего­ся бессознательного.

Однако психотерапевтическим ответом на тотальность процесса переживания является не только изощренная наблюдательность и «расширенное» сознание психоте­рапевта, но совершенно иной по сравнению с прежни­ми психотерапевтическими эпохами способ личностной включенности терапевта в психотерапевтический процесс. Не зря психотерапия Карла Роджерса, названная снача­ла«индирективной», азатем«клиенто-центрированной»,получила в конечном счете наименование«личностно-центрированной».Это итоговое имя выражает убеждение одного из лидеров новейшей психотерапии, что целостное вовлечение личности самого психотерапевта в тера­певтический процесс является не вынужденной уступкой неустранимой реальности трансферентных отношений, а самоценным ядром психотерапии, без которого невоз­можны подлинные и благие изменения в личности па­циента. Вся радикальность этого переворота в должной степени еще не оценена теорией и философией психо­терапии, этой оценке мешают вполне понятные внут­ренние тенденции, заставляющие психотерапевтов и теоретически, и методологически, и идеологически(Вар­га,1994) бороться за то, чтобы ни в коем случае не взять на себя избыточной личной ответственности за те­рапевтический процесс и, особенно, за изменения в лич­ности, жизни и судьбе пациента.

Не вдаваясь в подробное обсуждение этой темы, лишь зафиксируем попутно имеющуюся здесь проблему. Спору нет, психотерапевт, как и любой человек, не должен брать на себя больше, чем он может понести. Нет спору и в том, что вредно потакать инфантильным тенден­циям пациентов, стремящихся порой переложить ответ­ственность за свою жизнь на терапевта, — это азбука. Если бы дело ограничивалось этими азбучными истина­ми, то откуда бы взяться тому пылу, с которым психо­терапевты иногда бросаются отстаивать свое право и даже обязанность оставаться личностью с ограниченной от­ветственностью, и в то же время долг пациента — стано­виться личностью с безграничной ответственностью за I все плоды и следствия участия в психотерапевтической работе. Пыл этот, кажется, связан вовсе не с теорети­ческими воззрениями и не с прагматической целесооб­разностью, он как-то связан с собственной личной, духовной жизнью психотерапевта, с тем, где и как он проводит границы своей ограниченной ответственности и перед чем или перед кем он по своей совести эту ответ­ственность несет, перед кем держит ответ.

Субъективности процесса переживания в новейшей психотерапии соответствует принцип феноменологического доверия (см.Роджерс,2002). Это готовность прини­мать свидетельства субъективного опыта пациента в ихтаковости,не как знак чего-то иного, что должно быть дешифровано и упразднено, а как самодостаточную ре­альность, которая может рассчитывать на уважение и доверие. Речь, конечно, не о наивной вере психотера­певта в то, что соседи пациента-психотика в самом деле выстроили гиперболоид и по ночам облучают его через стенку, а о том, чтобы принимать за реальность испы­тываемый человеком ужас и сопереживать этому чув­ству, не менее страшному от того, что домовой комитет может поручиться за добропорядочность, а то и за от­сутствие соседей за стенкой.

Наконец, непроизвольности переживания и его про­дуктивности соответствует такая стратегическая установка новейшей психотерапии, как следование за процессом. Если психотерапевт убежден, что подлинные и плодо­творные изменения сознания и личности пациента обеспечиваются продуктивной работой процесса пережи­вания, то он должен превратиться в такого жепослушного вбуквальном смысле слова участника психотерапевти­ческого процесса, как послушен поэт, ничего не выду­мывающий, а именно всем напряжением своего существа вникающий сквозь шумы случайностей и произвольнос-тей в реальнейшую истину звучащей стихотворной мело­дии, как послушен саморазвертывающемуся сюжету романист, которого сплошь и рядом удивляют его ге­рои, как послушен даже — по парадоксальной мысли Осипа Мандельштама (1987) — дирижер оркестру.

Коммуникация

Кроме переживания еще одна категория человечес­кого бытия стала в новейшей психотерапии фокусом теоретических построений и замечательных психотехни­ческих находок. Речь о категориикоммуникации.Вообще говоря, можно было бы заново переинтерпретировать всю историю психотерапии в ее главных узловых момен­тах с коммуникативной точки зрения, представив ее как ряд изменений в способах построения терапевтического диалога между пациентом и терапевтом. Такая интерпре­тация истории была бы продуктивна, а потому справед­лива, но тем не менее сама эта диалогическая парадигма начинает занимать все более весомую позицию лишь в послевоенной психотерапии, постепенно распространя­ясь с области психотерапевтических отношений и взаи­модействия между терапевтом и пациентом, то есть с области, принадлежащей коммуникативным воззрени­ям как бы по естественному праву, на другие области и аспекты психотерапии. Она заявляет свои притязания на то, чтобы именно ей был предоставлен заказ на форми­рование психотерапевтических представлений даже о та­ких, как раньше казалось, вполне «монологических» вещах, как личность пациента, причины душевных рас­стройств и результаты терапевтического процесса.

Творческий потенциал этой парадигмы, как выясни­лось, оказался настолько велик, что превзошел все са­мые смелые ожидания. Она дала такие изящные, яркие и убедительные теории и позволила развить такую эффек­тивную технологию психотерапевтической работы, что к восьмидесятым годам стало складываться впечатление, что психотерапия может все, что она может творить чу­деса не только в своей исконной вотчине — клинике не­врозов, но и в других, самых горячих точках современной социальной жизни, где, казалось бы, уже никто и ничто не может помочь. Психотерапия — это последнее дитя европейской культуры XIX века — вошла в пору своего Цветения и с легкостью гения стала браться за разнооб­разнейшие проблемы от примирения десятилетиями враждующих общин и наций (например, Карл Роджерс в ЮАР) До лечения рака, от создания сверхэффективных методов обучения до помощи коматозным больным и больным с многолетним глубоким шизофреническим дефектом, к которым традиционный медицинский персонал давно уже привык относиться как к муляжам с работающими физи­ологическими системами.

Особенностью этого звездного периода новейшей пси­хотерапии, сделавшего слово «невозможно» редким ана­хронизмом, явилось то, что все эти чудеса творились не тремя-четырьмя психотерапевтическими небожителями, успех которых всегда можно было бы «объяснить» наи­убедительнейшей апелляцией к имени: «Так это же Вирджиния Сатир (Карл Роджерс, Фриц Перлз)!», а многими и многими уже не обязательно отмеченными особой харизмой, но всего лишь способными мастерами, успеш­но освоившими и творчески развившими опыт своих гениальных учителей. Например, столь популярное у нас до недавнего времени нейролингвистическое програм­мирование представляет собой по исходному замыслу попытку поставить на конвейер производство психоте­рапевтических гениев за счет того, что взятые из работы великих харизматических мастеров вытяжки[11]эффектив­ных коммуникативных терапевтических стратегий впрыс­кивались в рядовые головы (а то и в спинной мозг) психотерапевтических новобранцев. Эксперимент этот, можно сказать, удался, с той только оговоркой, что вме­сто гениев конвейер этот исправно выпекал и выпекает психотерапевтических бройлеров, вполне мускулистых и жизнерадостных, хоть и отмеченных каким-то клеймом диетичности и безликости, по неистребимому закону природы сопровождающему все, в чем тайна и таинство заменены на рассудок и механизм.

Мы не можем останавливаться здесь на критическом анализе нейролингвистического программирования, хотя спокойный, трезвый и систематический анализ этого фе­номена остро необходим нашему терапевтическому сообществу. Однако с каким бы пренебрежением или вос­торгом мы ни относились к нейролингвистическому про­граммированию, нужно признать за исторический факт то, что именно эта психотерапевтическая школа созда­ла предпосылки для превращения психотерапии в массовую профессию. Такое превращение — важнейшее событие в нашей профессии, от которого зависит ее судьба. Количество профессионалов в той или другой области — значимый исторический фактор независимо

|от их качества. (По душе нам или нет, что справочник Союза писателей по своей толщине если не достигает .«Войны и мира», то вполне конкурирует с «Бесами», в " то время как Писателей едва ли стало больше, чем во времена, когда зарождалась психотерапия, но для мно­жества людей, от читателей до издателей, это количе­ство является значимым, серьезным фактом, без знания которого понимание так называемого литературного процесса было бы по меньшей мере неполным.) И вот этой новейшей особенностью своего профессионально­го облика — массовостью — психотерапия обязана во многом именно коммуникативной парадигме, которую создатели НЛП Р. Бандлер и Дж. Гриндер, ученики Гре­гори Бейтсона, применили к методологическому ана­лизу терапевтического процесса.

Конечно, коммуникативным стилем мышления блестя­ще владел уже Зигмунд Фрейд. Большинство его метафор, и даже такие важнейшие для психоанализа категории, как «Я», Цензура и др., имеют явно коммуникативную приро­ду. Это стало понятно еще в ранних бахтинских анализах Фрейдизма(Волошинов,1927), однако именно в пара­дигматическую категорию психотерапии коммуникация превращается постепенно, достигая полной мощи в мето­дологических изысканиях Грегори Бейтсона и лингвисти­ческом психоанализе Жака Лакана.

Коммуникативная парадигма, повторим, начинает формировать не только представления о процессе взаимодействия пациента и терапевта, что более чем есте­ственно, но и понимание природы личности, причин психопатологии и даже результатов психотерапевтичес­кого процесса. Что касается представлений о человечес­кой личности, то она начинает рассматриваться как сплошь состоящая из «диалога голосов», как полифо­ния, как «словшество» (Ж. Лакан), то есть такое суще­ство, сами «клетки» которого есть по природе — слова, а интимнейшие обменные процессы — речь, обмен словами, диалог. Насколько распространенным и про­дуктивным диалогическое понимание личности оказа­лось в психотерапии, показывает замечательная работа В.Н. Цапкина «Личность как группа — группа как лич­ность» (1994). Наиболее наглядным примером коммуни­кативного понимания этиологии некоторых психических расстройств является представление о «двойном узле»(Бейтсони др., 1993), с помощью которого «шизофрено-генная мать» формирует шизофренические структуры у своего ребенка.

Столь же ярким примером коммуникативного пред­ставления о результате психотерапии является знаме­нитая формула Жака Лакана, по которой «субъект начинает анализ с того, что он говорит о себе, но об­ращается при этом не к вам, или он обращается к вам, но говорит не о себе. Если он способен говорить о себе и обращаться при этом к вам, значит, анализ завер­шен»(Lacan,1966, р. 261). Эта формула звучит чрезмер­но парадоксально только вследствие трудноискоренимой натуралистической привычки мыслить все, а уж в осо­бенности такие серьезные вещи, как результат лече­ния, в терминах объективных и объектных. Однако по своей глубине и точности эта формула смело может быть причислена к золотому фонду психотерапевтической мысли. Значение этой краткой и емкой формулы труд­но переоценить. Как маленькая железнодорожная стрел­ка, она отправляет на свалку эшелоны путаницы и глупости, которые накопились и продолжают произво­диться на солидном предприятии под названием «На­учные Исследования Эффективности Психотерапии», освобождая путь для теоретически плодотворного и практически удобного решения этой проблемы. Искать его нужно не в старом тупике, где трудоемкими уси­лиями с помощью новейших компьютеров и изощрен­ных статистических программ добывается нелепый с психотерапевтической точки зрения материал только потому, что он так желателен для страховых касс и ответственных за психотерапию чиновников, требую­щих «объективных критериев» в деле, вся суть которо­го, вся объективность которого — субъективна. Решение этой проблемы, как открывает нам формула Ж. Лакана, находится совсем в другом горизонте, не там, где мы тщимся помимо личности и сознания пациента опре­делить, что в нем было до и что есть после курса пси­хотерапии, а там, где мы сами являемся участниками и фигурами его речи, его человеческого слова о самом себе. Раздражение чиновников, которым по долгу служ­бы нужно, чтобы сошлись все нули, вполне понятно, так же, как и понятно негодование «чистых ученых», воспринимающих отсутствие ясных, однозначных, объективно фиксируемых результатов психотерапии как недомыслие или шарлатанство. Но любому непредвзя­тому человеку, даже несведущему в психотерапии, но по роду ли занятий или по личному опыту знающему всю мощь человеческого слова, которое способно пере­двигать горы, оживлять мертвых, равно как и, увы, уби­вать живых, мысль, что об успехе психотерапии можно (и нужно!) судить по тому, как сам пациент стал спо­собен говорить о себе и о своих проблемах, покажется Убедительной и верной.

Подытоживая рассуждение о диалогической парадигме, можно сказать, что она создала не просто новое «упо­вание», а как бы изнутри преобразила саму эту категорию упования Под «упованием» мы до сих пор имели в виду тот процесс на полюсе пациента, стимулируя, вызы­вая, фасилитируя который психотерапевт мог рассчи­тывать на достижение психотерапевтических результатов, но с воцарением диалогической парадигмы само это представление о двух отдельных, хоть и взаимоперепле­тенных процессах — процессе психотерапевтического воз­действия и неком продуктивном психическом процессе в самом пациенте — претерпевает изменения. Психоте­рапевтический процесс начинает мыслиться не как вза­имодействие, сочетание, связь двух букв, например «м» и «ы», а как жизнь целостного слова «мы», которое не разлагается на части без потери смысла Когда Милтон Эриксон (1995) обещает пациенту: «Мой голос будет с вами», — он тем самым лишь явно выговаривает то, что реально происходит не только в эриксонианской тера­пии, но и в любой другой. Психотерапия не влияет на сознание пациента так, чтобы мы отдельно могли ка­ким-то образом зафиксировать психотерапию, отдельно сознание, и затем оценить, как сознание изменилось пос­ле психотерапии. Психотерапия и сознание взаимно опосредуют друг друга, соединяются своими кровеносными системами так, что никакой «психотерапии» после встре­чи с этим пациентом не существует, а существует толь­ко реальный психотерапевтический случай именно с этим пациентом. Равно как и не существует никакого «созна­ния пациента» после психотерапии. Коль скоро психоте­рапия состоялась (в том смысле, в котором можно сказать, состоялась ли Поэзия в этом стихотворении), сознание пациента вобрало в себя голос, личность, мысль, — сло­вом, дух совершившейся психотерапии

Конечно, и внутри самой диалогической парадигмы неизбежны эксцессы натуралистического мышления и адекватного ему механического действования, и тогда упование психотерапии вновь начинает растягиваться по отдельным полюсам. Тогда на полюсе пациента обнару­живается «внутренний диалог», организация, стимули­рование и усовершенствование которого и мыслится, собственно, как процесс, обеспечивающий психотера­певтический результат. На другом полюсе, который мо­жет быть представлен радикальными адептами НЛП, упование вообще перетягивается на действия терапевта, так что любой неуспех терапии квалифицируется просто как неумение или ошибка психотерапевта. Тем самым неявно утверждается предельная вера в технологию, ко­торая, нивелируя сразу две личности — и терапевта, и пациента, объявляется принципиально самодостаточной и стопроцентно гарантирующей успех, если соблюдены все операциональные инструкции. Разговоры о каких-то тайнах и глубинах личности психотерапевта и личности пациента, которые могут вопреки технологии сказать свое последнее слово, иронически объявляются с позиций радикального коммуникативного техницизма нелепым оправданием собственной неумелости, равносильным ссылкам механика, неспособного отремонтировать авто­мобиль, на «капризы» двигателя(Бандлер, Гриндер,1995).

***

Если попытаться бросить общий взор на все эти исто­рически сменяющие друг друга психотерапевтические упования, то мы заметим, что при появлении каждого следующего предыдущие вовсе не выходят из обращения в мире психотерапии. Среди пестрых флагов психотера­певтических школ до сих пор можно встретить такие, которые несут на себе те же самые девизы, что были начертаны на знаменах раннего психоанализа или пси­ходрамы. Появляются и системы, дающие новые версии старых упований. Так, например, когнитивная психоте­рапия при всей ее чуждости психоанализу в известном смысле является дериватом психоаналитического упования на процесс осознания, возлагая надежду в своей практике на то, что осознание «автоматических мыслей» и разного рода «пред-рассудков» может восстановить адек­ватное мышление пациента.

Сейчас наблюдается все более заметная эклектичес­кая тенденция. Различные психотерапевтические шко­лы, сохраняя номинальную организационную обособ­ленность и держась институциональных барьеров, сближаются по своему составу, технике и теории, мно­гое заимствуя, а многое открывая независимо друг от друга. Эта эклектическая тенденция касается и того па­раметра организма терапевтической школы, который мы назвали «упованием». Многие направления, претерпев­шие особенно бурное развитие в последние десятиле­тия, одновременно опираются сразу на несколько упова­ний. Например, эриксонианская гипнотерапия достигает блестящих психотерапевтических результатов за счет ком­бинирования двух из проанализированных упований — внушаемости и переживания. Индирективный гипноз М. Эриксона создает такое состояние сознания пациен­та, в котором интенсифицируются, буквально расцве­тают внутренние процессы продуктивного переживания пациента. Вводимые психотерапевтом в виде метафор, притч и анекдотов терапевтические установки и образы релевантны этому живому процессу переживания, опос­редствуют его и именно поэтому оказываются настоль­ко действенными в отличие от прямолинейных внуше­ний старой, дофрейдовской суггестивной психотерапии, молчаливым условием которой являлся отказ пациента от своего знания, своей воли и своих чувств, — словом, в известном смысле отказ от своей личности. Новая ин-директивная гипнотерапия как раз создает благоприят­нейшую среду обитания для переживания пациента, то есть для того внутреннего интимного личностного про­цесса, по которому человек понимает, что это именноонживет. Эриксонианская гипнотерапия открыла мето­ды внушения, обходящиеся без порабощения личности пациента.

Хотя эклектические и интегративные тенденции по­рождают все новые сложные комбинации и создают все новые варианты психотерапевтического искусства, наря­ду с ними продолжают воспроизводиться и древние, при­митивные формы, которые, казалось бы, давно должны были стать уделом психотерапевтической палеонтологии. Более того, по своей жизнестойкости и массовости они не только не уступают более развитым и тонко организо­ванным психотерапевтическим организмам, но порой на­чинают захлестывать и покрывать собою всю ту область, которая в сознании широкой общественности ассоцииру­ется со словом «психотерапия». Самым наглядным при­мером этого рода может служить грандиозная империя кодирования, зародившаяся в захолустной Феодосии и покрывшая собой все пространства бывшего СССР. Такая скорость распространения этой примитивной формы пси­хотерапии, такие финансовые обороты, которые, соб­ственно, и привлекают из врачей и психологов все новых и новых рекрутов, являются чрезвычайно интересным ма­териалом для социологического и социально-психологи­ческого анализа сознания современного постсоветского обывателя. Мы же с точки зрения проблемы упований психотерапии должны отметить, что так называемый ме­тод кодирования является рецидивом самого старого из психотерапевтических упований — внушаемости.

Существует ли какая-то внутренняя логика в смене пси­хотерапевтических упований? Хотя история психотерапии не может быть описана как линейный прогрессивный процесс, тем не менее можно усмотреть общую тенден­цию, проступающую за сменой психотерапевтических вех. Если отвлечься от всех частностей, подробностей, боко­вых ответвлений, возвратов конкретного исторического процесса, то главная линия, вокруг которой нервно пля­шет стрелка исторического компаса психотерапии, ведет от раба к личности. Пример кодирования в наиболее вы­пуклой и грубой форме выявляет внутреннюю подопле­ку, стоящую за голым принципом внушаемости. Это искушение рабством, соблазн вещности.

В человеке есть стремление к рабству, желание отка­заться от ежедневных усилий самому быть человеком и другого воспринимать как личность. Человечность суще­ствования «берется силою», начиная от вертикального положения тела, требующего непрерывного волевого уси­лия, и заканчивая молитвой, собеседованием с Богом. Но так часто нам хочется отдаться лени, отказаться от человеческого призвания, сесть, а лучше — лечь, рассла­биться, прикрыть глаза, так часто хочется как-нибудь механически закрепить достигнутый ценой прежних уси­лий успех, чтобы наш статус или опыт, знания или зва­ния, знакомства или привычки, наконец, потрудились бы за нас. Так удобно бывает другого воспринимать как роль, функцию, болезнь, характер, должность, типаж и т.д., а не как личность. Если тенденция «бегства от свобо­ды», бегства от личностного бытия является общераспространенной человеческой слабостью, то в клинике алкоголизма и наркомании (почти полностью оккупиро­ванной в 90-х годах методом кодирования) эта тенденция особенно сильна. Волевое снижение является одним из важнейших симптомов токсикоманического уплощения личности. Метод кодирования вместо противодействия этой тенденции ее эксплуатирует и закрепляет. Весь ри­туально-мифологический антураж метода приглашает па­циента положиться на магическую силу кодирования, полностью отдаться на волю врача, поверить, что лече­ние совершится без его собственных усилий, без его человеческого участия. Механика прельщения проста и действенна: с одной стороны, болезнь, да к тому же бо­лезнь социально и нравственно отвергаемая, с другой — быстрое, эффективное и социально поощряемое лече­ние — выбор очевиден, и нужно всего-то отказаться от своей испорченной воли. Пациент попадает в положе­ние, где бродящий в нем и без того вирус рабства полу­чает возможность беспрепятственно распространяться по всему душевному организму. И человек начинает внут­ренне перерождаться в раба и даже вещь. Стоит вспом­нить, что по-латински раб и вещь обозначаются одним словом «res». Спору нет, алкоголизм — страшная угроза для человеческой личности, но прямой акт отказа от собственной личности, входящий в структуру метода ко­дирования, отнюдь не безобиднее.

Это один, но, увы, не единственный пример, когда психотерапия служит деперсонализации человека. Одна­ко главная тенденция исторического развития психотерапии состоит как раз в противостоянии тенденции к рабству и вещности. В этом ее глобальное культурное и антропологическое оправдание. Психотерапии может быть предъявлено множество серьезных претензий по части культивируемого ею образа человека, и все же безусловно надо признать, что она, как правило, не идет по пути наименьшего сопротивления, не пользуется тем, что па­циент «сам обманываться рад», а ожидает и требует от него свободы и правды. Сами представления современ­ной психотерапии о свободе, истине и личности часто ущербны и ограничены, но в меру своего разумения она призывает их к бытию. Психотерапия помогает человеку совершить усилие, чтобы увидеть тягостную правду о са­мом себе, совершить усилие, чтобы выйти за пределы невротической склонности бездумно подчиняться ожи­даниям других людей или социальной группы, ожида­ниям, не считающимся с реальным предназначением этого человека. Психотерапия, наконец, дает ему воз­можность выговорить правду своих чувств, которая тща­тельно скрывалась от окружающих и от самого себя. Психотерапия повсюду борется против фарисейской нормативности, и хотя при этом ее и заносит нередко в аморализм, но оправдание ей можно искать в том, что она ни на минуту не хочет оставить реальность душев­ной жизни, истину души, ибо верно чувствует, что между истиной, свободой и личностью есть интимная и нераз­рывная связь.

Когда пытаешься сквозь разноголосицу сменяющих друг друга психотерапевтических школ вслушаться в сокро­венный смысл истории психотерапии, то начинает яв­ственно проступать та предельная ценность, которой призвана служить психотерапия. Каждая профессия оп­равдывается, в конечном итоге, какой-то высшей цен­ностью, и в отношении этой ценности должна прежде всего ориентироваться. Юриспруденция служит справед­ливости, наука — истине, искусство — красоте. Все они технически и фактически могут служить и другому: юри­дическое знание можно использовать для оправдания виновного и обвинений невиновного, наука может обслу­живать войну и систему политического тоталитаризма, искусство может с успехом использоваться в коммерчес­ких целях (реклама, например). Так и психотерапия — она может служить и фактически служит и здоровью, и бизнесу, и той же рекламе, но высшая, предельная ее ценность несводима и невыводима из этих ограничен­ных целей и задач. Герой одной сказки, которого соблаз­няют продать волшебную дудочку, отвечает, что она не продажная, а заветная. Имея в виду это замечательное различение продажного и заветного, можно сказать, что психотерапия может делать и делает многое на продажу, выживая, как ей кажется, за счет этого «реализма» и «адап-тированности», но в действительностиживетона и оп­равдывается своей заветной, предельной ценностью. Имя ей — свобода личности. Речь, конечно, не о правах, а овнутренней свободе личностисвободе воли, сознания, совести, чувства.

Что дальше?

Итак, свобода личности — есть та аксиологическая вершина, к которой устремлен суммарный вектор исто­рии психотерапии. Общая идея свободы как предельной ценности психотерапии нуждается, конечно, в система­тической методологической, научной и технической про­работке, однако потребность понять, как дальше пой­дут магистральные пути развития психотерапии, побуж­дает, не дожидаясь результатов последовательного концептуального продумывания этой идеи, попытаться заглянуть в будущее с помощью живого примера, обра­за, символа свободы.

Ценности раскрывают свой подлинный смысл не в абстрактной форме, а в форме воплощенности в конк­ретном человеке, его жизни и целостном облике. Ценно­стная категория святости осталась бы пустой абстракцией без Сергия Радонежского или Франциска Ассизского. Для ценности «внутренней свободы личности» в русской куль­туре не найти более полного и совершенного воплоще­ния, более убедительного образца, чем Пушкин. Но почему он? Что более всего вызывает это вдохновляю­щее чувство свободы, когда читаешь Пушкина или о Пушкине, — юношеские безумства? независимость пе­ред лицом власти? политическое свободолюбие? увле­ченность цыганской вольностью? Нет, это все вторично. Первое же и главное — свобода слова. Свобода личности осуществилась в Пушкине, прежде всего, глубже всего и сильнее всего в свободе слова. Пушкин мог сказать обо всем, всё, всем и от всей полноты существа. Такую сво­боду никто не может дать человеку, но никто не спосо­бен и отнять. Такая свобода слова — это не внешнее позволение говорить, а способ экзистенциального дыха­ния, способностьсметьговорить вопреки всем внешним и внутренним запретам и способностьуметьговорить воп­реки стихии косности. Слово становится при этом твор­ческим актом осуществления полноты жизни человека,ане только делом литературного творчества.

Но не того же ли хочет в пределе психотерапия, не в этом ли ее заветная мечта? Вдумаемся еще раз в лакановскую формулу, по которой анализ начинается с того, что пациент говорит не о себе и обращается при этом не •квам, а завершается тогда, когда пациент оказывается способен говорить о себе и обращаться при этом к вам. Она выражает не только коммуникативный критерий эффективности психотерапии, но и антропологический идеал. То, что пациент в ходе психотерапии обрел и про­явил свободу слова, сумел вобрать в свое слово свою экзистенцию, смог выразить себя в доступной полноте другому (психотерапевту), — замечательный факт, гово­рящий об успехе психотерапии, но неизмеримо важнее в этом факте свидетельство, что произошло не просто изменение способа функционирования пациента, а со­вершилось изменение самого существа человека, его спо­соба бытия. Психотерапия, может быть, по-настоящему только к этому и стремится — открыть в человеке спо­собностьсуметь и сметь сказать себя.Свобода слова приобретает при этом онтологическое звучание, требу­ющее вспомнить, что человеческое слово есть глубочай­ший витальный акт, обладающий преображающими энергиями. В глубоком и открытом высказывании себя человек не просто душевно укрепляется, исцеляется и обретает осмысленность существования, он изменяется в своем онтологическом ядре, вещное в нем, детерми­нированное вещными же стихиями, преображается в словесное, в логос, в смысл. И человек все больше ста­новится тем, чем он и призван быть, — существом-сло­вом, «словшеством» (Ж. Лакан).

В этом«суметь и сметь сказать себя»,в этой внутрен­ней свободе слова как предельной ценности психотерапии сконденсированы все упования, на которые она возлага­ла надежду в разных школах и направлениях в разные ис­торические периоды. «Суметь и сметь сказать себя» — это значит и доверить себя другому, это значит и осознать в себе подспудное, скрытое от поверхностного взора, это значит и творчески выявить в спонтанном проявлении свою глубину, это значит понять, принять и выразить свое переживание, это значит войти в свободный диалог с другим. Свобода слова в психотерапии — это синтез доверия, свободы сознания, свободы воли, творческого переживания и диалога.

Но еслисвобода словакак интегральный символвнут­ренней свободы личностиоказывается ценностной доми­нантой всего исторического развития психотерапии, то психотерапия должна по-новому взглянуть на самое себя, заново переосмыслить себя как культурную практику. Для этого стоит оглянуться вокруг и задаться вопросом, где еще, в каких сферах культуры свободное слово является центральным, жизненно существенным и незаменимым актом? Ответ очевиден — в поэзии и молитве.

Это сопоставление позволяет сформулировать прогно­стическую гипотезу: логика исторического развития пси­хотерапии должна выдвинуть на первый план, в ряд главных психотерапевтических упований две категории — творчества[12]и молитвы.Именно категории творчества и молитвы станут точками роста психотерапии, цент­рами кристаллизации принципиальных теоретических и методических инноваций.В связи с этим в наступившем столетии должны смениться культурные ориентиры пси­хотерапии. Если при своем появлении на свет она ори­ентировалась на медицину как особый тип культурной практики, то теперь, согласно выдвигаемой гипотезе, такими образцами для психотерапии все больше будут выступать искусство и аскетика[13]

Что касается первого упования,творчества,то при­меры психотерапевтических систем, сделавших творче­ство краеугольным камнем своего метода, уже имеются. Из отечественных можно назвать «Терапию творческим самовыражением» М.Е. Бурно (1989, 2003) и «Маскоте-рапию» Г.М. Назлояна (2001). Бурное развитие различных направлений арттерапии также находится в этом исто­рическом русле. Здесь только требуется точная расста­новка методологических акцентов. Психотерапия тогда вполне сможет реализовать и воплотить принцип твор­чества, когда это будет не просто вторичное использова­ние различных искусств в психотерапии (как это чаще всего случается во многих арттерапевтических подходах), а когда она сама станет искусством, вбирающим в себя и синтезирующим в себе, если потребуется, другие искус­ства. Время от времени возобновляющиеся споры о том, является ли психотерапия «наукой» или «искусством», беспочвенны. Такая отнесенность — не предмет гаданий о якобы существующей данности, а вызов, задание, ко­торое может быть осуществлено или не осуществлено. Психотерапияможет становитьсяискусством[14].

Второе магистральное направление будущего развития психотерапии, по обсуждаемой гипотезе, связано с кате­гориеймолитвы.Хотя опыты создания психотерапевти­ческих методов, ставящих в центр своих построений молитву, также уже существуют (см., напр.,Rose,2002), но этот факт не отменяет принципиального вопроса о том, может ли вообще психотерапия включать в горизонт своей теории и своего метода категорию молитвы, не разрушает ли она тем самым базовые условия своего существования, конституирующие психотерапию как са­мобытный культурный институт? В более общей форме это вопрос о том, нет ли радикального, неустранимого противоречия между психотерапией и религией, в частнос­ти между психотерапией и христианством. Речь именно о принципиальных отношениях, потому что на эмпиричес­кой поверхности, где для взаимных оценок выбираются случайные (хотя и распространенные) проявления, су­ществует как огромное количество взаимных претензий и осуждений, так и немалое число примеров некритичес­ких «братаний» и нездоровых симбиотических слияний. При рассмотрении этого вопроса со стороны психотера­пии его следует переформулировать таким образом: про­тиворечит ли религия сущностным целям и ценностям психотерапии? Такая формулировка, в свою очередь, по­нуждает спросить: а откуда вообще психотерапия берет свои цели и ценности, каков их источник? Медицина ли это? Психология? Вообще — наука ли? К. Ясперс ответил на этот вопрос совершенно определенно: психотерапия, как и всякая практика, «зависит от науки только в своем осуществлении, но не целеполагании»(Ясперс,1997, с. 946), цели же психотерапии определяет «религия (или ее Отсутствие)»(там же,с. 945).

Если теперь применить это вопрошание об источниках не к целям и ценностям вообще, а к конкретной ценности психотерапии, ставшей доминантой ее исто­рического развития, к ценности «свободы личности», то среди мировых религий мы можем назвать лишь одну, которая в центр своего богословия и своей антрополо­гии ставит идею свободы и идею личности, — это хрис­тианство. Поэтому, коль скоро психотерапия хочет понимать самое себя не только в технической и конк­ретно-теоретической плоскости, но в идейной сердце­вине своего существования, она должна выявить и прояснить свои отношения с христианством. Это не про­сто персональный интерес психолога-христианина, же­лающего быть конгруэнтным и согласовать свою веру и профессиональную аксиологию, но — центральная зада­ча философии психотерапии[15].

Первым в рамках этой задачи должен быть поставлен вопрос о «свободе слова», поскольку она является наибо­лее емким и близким для психотерапии выражением ценности «свободы личности». Свобода слова в смысле стремления человека к претворению себя в слово, пре­вращению в «словшество», то есть в существо, пронизан­ное смысловым светом, логосом, духом, есть с точки зрения христианской антропологии не что иное, как стремление к осуществлению себя как образа и подобия Божия. Ибо если Бог есть Слово(Ин1:1),то и перед человеком, желающим соединения с Богом, стоит задача стать словом, чтобы по самому своему «составу» быть сродственным Богу. Так понимаемая «свобода слова» в своем предельном (запредельном) выражении совпадает с пос­ледней целью христианской аскетики — обожением[16].

Но при чем же здесь, спросят, психотерапия? Или иначе: разве не должна психотерапия, обнаружив духов­ную суть своей высшей ценности, остановиться на пути к ней либо из чувства протеста против всякой религиоз­ности, либо из чувства благоговейной почтительности к святыне? Разве не должна она ограничить себя просты­ми и понятными задачами лечения, успокоения, адап­тации и т.п.? Но даже если бы психотерапия и не захотела останавливаться, а продолжала бы дерзать на участие в предельных задачах христианской аскетики, то разве это было бы для нее возможно? Разве возможна психотера­пия, которая помимо стремления к избавлению пациен­тов от симптомов, к преодолению их невротических проблем, к разрешению семейных конфликтов и к про­чим полезным вещам чает ни много, ни мало — обоже-ния человека? Возможна ли психотерапия, которая не просто мечтает об этом запредельном горизонте, а пы­тается действительно ориентироваться на такой антро­пологический идеал и реально вводить его в ткань конкретного терапевтического процесса? Всякому здра­вомыслящему специалисту ясно — невозможна.

Но «невозможное человекам возможно Богу» (-/7/с18:27). Христианскую психотерапию нельзя мыслить как само­достаточную профессиональную деятельность, отлича­ющуюся от прочих разновидностей психотерапии лишь тем, что она выбрала в качестве своей «идеологии», сво­его «мифа» именно христианское учение. В своей практи­ке она мыслима лишь как орган и функция живого Тела Христовой Церкви. В своей теории она основывается на «синергийной антропологии» соработничества человека и Бога (см.Хоружий,1995, 1998), которая является фи­лософским выражением святоотеческого богословия, и потому сама должна быть названа синергийной.

Синергийная психотерапия есть психотерапия в изве­стном смысле несамодостаточная, неуверенная, негаран­тированная, она использует испытанные психотерапев­тические приемы и механизмы, но не может положиться только на них, она выстраивает терапевтическую ситуа­цию с учетом известных по опыту закономерностей фор­мирования терапевтических отношений, но отказывает­ся верить, что игрой «переносов» и «контрпереносов» исчерпывается таинство встречи личностей, словом, она изначально не полна (ни в плане познания, ни в плане действия) и нуждается в восполнении. Это не какая-ни­будь особо духовная, спиритуальная психотерапия, на­против, она — «нищая духом», и как у нищей у нее должна быть раскрыта ладонь. Такой ладонью является молитва. Молитва и есть главное упование синергийной психотерапии.

Здесь не место обсуждать конкретные варианты тео­ретической и практической реализации психотерапев­тических систем, выстроенных в ориентации на молитву как главное психотерапевтическое упование. Это отдель­ная тема, для нашей же темы методологического анали­за исторической смены психотерапевтических упований важно зафиксировать, что новое упование, как и в пре­дыдущие периоды развития, не вытесняет старые, а лишь особым образом их организует. На разных этапах процес­са синергийной психотерапии терапевтический диалог может опираться и на процесс осознания, и на спонтанность, и на переживание, может так и остаться на этих уровнях, если молитва не родилась ни в душе паци­ента, ни в душе терапевта, но даже и в этом случае главным упованием и главным предметом заботы синер­гийной психотерапии остается молитва. (В заботе об отсутствующем и надежде на него нет ничего парадок­сального: так мать может загодя заботиться о не родив­шемся еще ребенке и надеяться на него.) Идеальное, предельно желательное состояние терапевтических от­ношений в синергийной психотерапии можно назвать состоянием «согласной молитвы». Оно наступает, когда терапевт и пациент оказываются способны к такой сте­пени личностной открытости друг другу перед лицом Бога и к такой степени солидарности по поводу смысло­вой доминанты жизни пациента, что это дает им хотя бы потенциальную возможность совместной, единой и искренней молитвы о смысловой нужде пациента. Чем больше психотерапевтические отношения приближаются к состоянию «согласной молитвы», чем больше молит­ва, в конце концов, высвобождается из кокона психоте­рапии, тем больше исполняются и в синергийной психотерапии, и в самой молитве — конечно, в преоб­раженном виде — прежние психотерапевтические упо­вания: полнота доверия, глубина осознания, спонтанность проявления, подлинность переживания и реальность Встречи.