Антонин Ладинский. «Голубь над Понтом»{191}
Юбилейный, или полуюбилейный, годъ 950–летия со дня крещения Руси принес нам вместо исторических исследований — исторический роман, в котором князю Владимиру уделено почетное место. Вероятно, это первый роман о князе Владимире — во всяком случае, единственный, который останется. А он, несомненно, останется и войдет в русскую воспитательную национально–историческую библиотеку.
Роман о князе Владимире — из эпохи, от которой нам ничего не осталось, кроме легенд, — кажется дерзким предприятием. Автор с большим тактом разрешил свою задачу. Он подошел к загадочной варяго–славянской Руси от Византии, и описывает события в Херсонесе и на Днепре словами патриота–ромея, их очевидца и участника. Не Русь, а Византия заполняет главное поле романа, и о победах Владимира рассказывает нам его враг и соперник, Ираклий Метафраст, влюбленный в царевну Анну. Этот прием дает автору право смело набросать портрет грубого варварского вождя, не смягчая жестоких красок, и в то же время дать почувствовать будущий образ, если не святого, то светлого князя, сливающагося для нас с образом России. Византия дана с необычайным богатством археологических деталей. От императорского дворца до рынка и лупанара192, — с главным вниманием на военно–морском быте. Может быть, специалист найдет кое–какие неточности в обилии всех этих исторических деталей. Не будучи византинистом, я не могу их указать. Нельзя не удивляться лишь тому, что археологический груз не давит романа, почти лишенного фабулы в обычном смысле слова. Мы читаем его с глубоким вниманием, переживая в нем нашу собственную трагедию — трагедию культуры.
Ладинский подошел к Византии с тем же основным интересом, с каким он изучал Рим III века. Для него это исторические отражения нашего жестокого времени с основной темой: гибель Запада, или, точнее, мужественная борьба за последние дни жизни великой, но уже пережившей себя культуры. «Стихи о Европе»— вероятно, лучшее изъ всего, что написал Ладинский, — дают ключ к его историческим романам. Они пронизаны острым романтизмом умирающего Рима, неотразимым для людей довоенного поколения, но совершенно несозвучным нашему времени.
Созвучен ли он Византии X века? В этом главный вопрос историка поэту. Восстановить вполне убедительно лицо Византии за всей внешней оболочкой ее культуры — задача нелегкая, доселе никем не испробованная. Ладинский волен предложить свою интерпретацию: Византия — это Рим, запоздавший со своею смертью на тысячелетие. Но признаюсь, мне плохо верится в такие длительные переживания. Византия представляется скорее типом окончательно нашедшей себя, в себе до конца уверенной, самодовлеющей культуры. В ее тяжелом великолепии, в абсолютной ортодоксальности как будто вовсе нет места романтизму. Не случайно она не оставила нам ни одного поэта. Даже ее литургическая поэзия закончилась к X веку — эпохе ее апогея. Ее искусство — особенно иконописное — непререкаемо. Но есть ли в нем хоть капля романтизма или душевности? Я сомневаюсь. Сравнение с утонченной культурой Китая напрашивается само собой.
Ираклий Метафраст — римлянин IV века, заблудившийся в Х–ом, — или, что одно и то же, поэт XX века, перенесший себя в век македонской династии. В конце концов, это право поэта. Но поэт чувствует себя воином. Для него нет образа более волнующего, чем вековые дубы в степях — все равно Панонии или Скифии. С гибелью Византии он примиряется, глядя из–за бревенчатой стены Киева. Торжествующее варварство несет для него не одну тоску, а образ встающей России. И мы чувствуем: в гибели нашей Европы для него не все потеряно. Образ грядущей России утешает его мужественную и нежную музу.

