Глава 5
Зима стояла сырая и мглистая. Мне уже поручили работу на легком токарном станке, и я, решив связать свое будущее с заводом, изо всех сил старался заинтересоваться машиной. Но мысли мои были далеко; я делал ошибки и видел, что Джейми начинает раздражаться.
Как-то раз в середине декабря он подошел к моему рабочему месту хмурый, держа в руке шатун.
— Знаешь что, Роби, — сердито начал он, — возьми себя в руки.
Я покраснел до ушей: он впервые разговаривал со мной таким тоном.
— А что я натворил?
— Ты потратил впустую восемь часов рабочего времени, не говоря уже о материале. — И он протянул мне стальную деталь. — Тебе было велено обработать эту деталь резцом номер два. А ты взял четвертый номер и все испортил.
Это была моя оплошность, и я знал, что действительно виноват. Но вместо раскаяния я вдруг почувствовал все возрастающее возмущение. Я стоял потупившись.
— Ну и что в этом страшного? Братья Маршаллы не обанкротятся.
— Это не ответ, — резко возразил Джейми. — Я тебе прямо говорю: хватит выть на луну и валять дурака, пора всерьез приниматься за дело.
Он горячо отчитывал меня еще несколько минут, затем, исчерпав свой гнев, буркнул уходя:
— Приходи к нам ужинать в следующую субботу.
— Благодарю. — Я побледнел, и губы с трудом слушались меня. — Если вы ничего не имеете против, я лучше не приду.
Он постоял с минуту молча, а затем ушел. Я был зол на Джейми, но больше всего был зол на себя. Я знал, что он прав. Пока я стоял и дулся, ко мне подошел Голт, работавший на соседнем станке.
— Я видел, как его шпики донесли ему на тебя. Он немного слабоват к такого рода вещам.
Голт всегда был готов принять участие в недовольстве против властей, и в том, что он подошел ко мне, я ощутил проявление сочувствия одного неумелого рабочего к другому. Он уже дня два не брился, и вид у него был на редкость неряшливый. Я не сдержался:
— Да заткнись ты!
Он отступил с оскорбленным видом.
— Ну, чего ты заносишься и строишь из себя персону. В другой раз я дважды подумаю, прежде чем подойти к тебе с добрым словом.
Я снова принялся за работу. В последующие дни я очень старался работать лучше. Но дело не ладилось. Я так неосторожно обращался с инструментами, что глубоко рассадил большой палец холодным резцом. Рана загрязнилась и начала гноиться. На пальце появился опасный нарыв, который бабушка лечила мне припарками. Я чувствовал, что Джейми наблюдает за мной, что ему не по себе и хочется со мной заговорить.
— Плохо дело с твоей рукой, — сказал он, наконец. — Я смотрю, она у тебя все не подживает.
— Ерунда, — холодно возразил я. — Просто царапина.
Я был чуть ли не рад боли, которую причиняла мне гноящаяся рана. Настроение у меня было столь же сумрачное, как зимнее небо. Алисон уехала в Ардфиллан. Она регулярно отвечала на мои частые и страстные послания, только ее письма были всегда короткие. Когда почтальон приносил мне письмо от нее, у меня замирало сердце и перехватывало дыхание. Я уходил к себе в комнату. Запирал дверь и дрожащими пальцами разрывал конверт. Почерк у Алисон был размашистый и крупный — всего три или четыре слова в строке. Я с жадностью набрасывался на письмо и мигом просматривал два листа. Она писала, что много работает над двумя новыми песнями: шубертовской «Серенадой» и шубертовским «Посвящением». Она с мамой и Луизой каталась на коньках на частном пруде у ардфилланской ратуши. Как-то раз к ним заезжал доктор Томас. Дважды был мистер Рейд. Все с нетерпением ждут бала в Городском собрании. Не смогу ли я приехать? Я снова и снова перечел письмо. Того, что мне так хотелось увидеть, там не было. Я быстро сел за стол и написал страстный, полный упреков ответ, в котором излил свою душу.
За неделю до рождества, во время обеденного перерыва, ко мне неторопливо подошел Льюис.
— Послушай, Шеннон, в будущую субботу в Ардфиллане будет недурный танцевальный вечер. Давай отправимся вместе.
Я ожесточенно впился зубами в бутерброд с сыром: только не надо ему уступать.
— Я плохой танцор, — сказал я.
— Неважно. Можешь и посидеть. — Он улыбнулся. — Я сам всегда сижу.
— Боюсь, что мне не удастся вырваться.
Льюис продолжал настаивать; малый он был добрый, и уж очень ему хотелось уговорить меня.
— Ведь это целое событие. Собрание, посвященное святым отроковицам. Уйма хорошеньких девушек и первоклассный буфет. Я просил, чтобы мне прислали два билета. Право, ты должен пойти.
Хоть я и решил не выдавать своих чувств, неизъяснимое волнение охватило меня. У меня не было смокинга, я не умел танцевать; нет, мне просто нельзя идти. Но его непринужденная манера держаться, дружеская настойчивость, а главное равнодушная беспечность, с какой он относился к предстоящим танцам, как и ко всем прочим жизненным благам, положительно привели меня в бешенство.
— Пошел ты к черту… Неужели ты не можешь оставить меня в покое?
Он изумленно уставился на меня, затем пожал плечами и отошел. Мне сразу стало стыдно. Весь день я не поднимал глаз от станка, на душе у меня было холодно и тоскливо.
В субботу вечером я сел на пятичасовой рабочий поезд и отправился в Ардфиллан. Часа два бродил я по пустынному бульвару, где гулял сейчас декабрьский ветер. Подняв воротник, я укрылся за раковиной для оркестра на безлюдной площадке. И вдруг из мрака, царившего вокруг, выплыл точно живой образ Гэвина. Вот здесь, на ярмарке, мы поклялись никогда не разлучаться. Как недавно это было… И в то же время, казалось, прошла целая жизнь. Гэвина уже нет, а я стою и дрожу на том самом месте, где, полные надежд и отваги, мы собирались покорить мир.
Около восьми часов я подошел к зданию ратуши. Смешавшись с небольшой толпой, собравшейся поглазеть, как местная знать будет съезжаться на танцы, я остановился на тротуаре перед домом. Начался мелкий дождь. Вскоре стали подъезжать экипажи и автомобили.
Укрывшись среди зрителей, большую часть которых составляла домашняя прислуга, я наблюдал, как съезжаются приглашенные — довольные, улыбающиеся, оживленно беседуя, дамы в вечерних туалетах, мужчины во фраках и белых манишках. Я видел, как прошел Льюис, разодетый и напомаженный — волосок к волоску. Я даже вздрогнул от удивления, когда немного спустя заметил широкоплечую фигуру Рейда, поспешно взбегавшего по ступенькам. Наконец, через некоторое время появилась Алисон с матерью. Они приехали большой компанией, с Луизой и миссис Маршалл. Сердце мое замерло при виде Алисон: она была в белом платье, обычно спокойное лицо ее оживилось, глаза сверкали; поднимаясь по устланной ковром лестнице, она беседовала с Луизой. Когда она исчезла, до слуха моего долетели звуки настраиваемых инструментов. Мне казалось, что сердце у меня сейчас разорвется. Я сжал засунутые в карман руки и поспешил уйти. Через сорок пять минут будет поезд. Я зашел в харчевню на убогой улице возле станции. С самого завтрака у меня крошки во рту не было, я заказал себе порцию жареного картофеля на два пенни. Пристроился на скамье в темной маленькой харчевне, полил жирную картошку уксусом и стал брать ее прямо руками. Эх, если б можно было напиться! Как мне бы хотелось оказаться на самом дне.
В понедельник утром на заводе я увидел Льюиса у входа в механический цех. Что-то побудило меня остановиться и улыбнуться ему — не в знак извинения, а вежливо и непринужденно.
— Послушай, старина, — сказал я ему. — Мне очень жаль, что я так обрезал тебя тогда. Ну как, весело провел время в субботу?
— Да, — недоверчиво ответил он. — Недурно.
— Видишь ли, — и я улыбнулся еще шире, — у меня было свидание с одной дамой, молодой вдовой, с которой я познакомился в Уинтоне. И я обозлился на тебя за то, что ты так упорно хотел помешать мне.
Понемногу лицо его начало проясняться.
— Почему же, осел этакий, ты мне этого не сказал.
Я рассмеялся и многозначительно покачал головой.
— Вот счастливый, черт. — Он с завистью посмотрел на меня. — В Ардфиллане, конечно, ничего похожего не было. Все так чинно и благопристойно. Ты правильно сделал, что не поехал.
Эта дешевая уловка на время развеселила меня, но вскоре наступила реакция — отвращение. Я еще больше замкнулся в себе, стал избегать людей, точно одиночество — это доблесть. Если Кейт приглашала меня в гости, я изобретал какой-нибудь предлог и не ходил. Я очень редко виделся с Рейдом. Однажды, когда мы встретились, он как-то странно улыбнулся мне.
— Все делаю, Шеннон, что могу, для твоего блага.
— В чем же это выражается? — удивленно спросил я.
— Предоставляю тебя самому себе.
Я продолжал свой путь. Ну что мне ему сказать? Я смертельно устал, все мне надоело. Как ни странно, но единственный человек, с которым я за это время сблизился, была бабушка; возможно, меня влекло к ней потому, что она отличалась удивительной стойкостью и на нее можно было опереться в жизни, как на скалу. Если дедушка был подобен соломинке на ветру, то она черпала опору и поддержку глубоко-глубоко в недрах нации, словно выросла из той земли, по которой ступали ее ноги. Я подолгу засиживался за кухонным столом, беседуя с ней; она рассказывала мне о том, как было «раньше», когда она жила у своего отца на ферме в Эршире, где у них была сыроварня; как она носила свежие горячие лепешки рабочим в поле; как смотрела вечерами на танцы, которые поденщики, копавшие картофель, устраивали под скрипку в амбаре. Я стал подмечать ее «деревенские» ухватки: например, у нее была привычка выбрать горох из супа и разложить его аккуратненько по краю тарелки, а потом съесть с перцем и солью. У нее был неисчерпаемый запас народных присказок (вроде: «Свеклы съел — получил прострел» или: «Май провожай — крышу накрывай»), и она по-прежнему любила «варить травы». У нее сохранилась поистине удивительная память, особенно на всякие семейные даты. Она все еще могла вязать крючком замысловатые тонкие кружева; она украшала ими чепчик или пришивала к воротничку и всегда казалась опрятной и прилично одетой. Она любила повторять, что у них в семье все долго жили, а мать ее дожила до девяноста шести лет и была в здравом уме и доброй памяти. Бабушка была уверена, что она перевалит за этот рубеж, и нередко с притворным вздохом высказывала сожаление, что дедушка и ее приятельница мисс Минз, «к несчастью, так быстро сдали».
Приближалось рождество. Все лавки в городе были разукрашены картинками из священного писания и бумажными вымпелами. Однако в «Ломонд Вью» праздники мало что меняли, разве что бабушка пойдет к заутрене или Кейт, быть может, пришлет торт со сливами да дедушка, если его не остановить, напьется. Тем не менее по мере приближения сочельника мне все больше становилось не по себе: я просто не мог найти места. Чтобы преодолеть это состояние, я целиком погрузился в чтение; книги я брал в общественной читальне. Вечерами я так уставал, что, не успев сесть за книжку, тут же начинал дремать и просыпался, только когда копоть от чадящей свечки попадала мне в нос. Зато по воскресеньям всю эту ужасную зиму я, как правило, проводил полдня в постели и упивался произведениями Чехова, Достоевского, Горького и других русских писателей. Раньше мне нравились романтические истории, но сейчас вкус мой изменился и я выбирал книги более мрачного и реалистического содержания. Стал я забивать себе голову и философией: с трудом продирался сквозь философские дебри Декарта, Юма, Шопенгауэра и Бергсона; их труды были мне, конечно, не по зубам, однако время от времени меня озарял слабый, по-зимнему тусклый лучик прозрения, лишь укреплявший мою склонность к одиночеству и ненависть к теологии. От моей иронической улыбки рушилось здание божественного откровения. Нет, не может ученый, не может исследователь поверить, что мир был сотворен за одну ночь, что мужчина был создан из праха, а женщина — из его ребра. Райский сад, где Ева ест яблоко, а на нее, высунув жало, смотрит змея, — не более как прелестная сказка. Все указывало на то, что жизнь на земле произошла иначе: развитие длилось миллионы лет — от коллоидных соединений, в пене гигантских морей и топях остывающей земли, через бесконечно долгую эволюцию этих разновидностей протоплазмы, через амфибий и звероящеров до птиц и мамонтов, — поразительный цикл, приведший — гнусная мысль! — к появлению Николо и меня, и, значит, мы с ним фактически братья, хоть кожа у нас и разная.
Лишившись иллюзий, я стал искать утешения в красоте. Я брал из читальни книги о великих художниках и изучал цветные репродукции с их шедевров. Таким образом я набрел на импрессионистов. Их представления о новых сочетаниях цвета и новой формы привели меня в восторг. Возвращаясь с работы, я останавливался и подолгу глядел на пурпурные тени, отбрасываемые синими каштанами, и на светло-лимонные полосы, залегшие на вечернем небе за Беном. Глупый и болезненно впечатлительный, мучительно страдая от всяких хворей, присущих «зеленой молодости», я превратил эту гору в некий символ — с ней у меня связывалось представление обо всем, что недостижимо в жизни. И если я не мог добраться до ее вершины, то по крайней мере стоял в позе презрительного вызова у ее подножья.
Хотя я бросал вызов громам и молниям и всему на свете, я почувствовал себя глубоко несчастным, когда настало рождество. Накануне вечером я отправился в Барлон с подарком для сынишки Кейт. Мне хотелось присоединить и свой дар к тем, которые ему положат в носочек, а в глубине души я надеялся, что меня пригласят на рождественский обед. Но у Кейт дома никого не оказалось; я привязал пакетик к дверной ручке и ушел. Среди нескольких поздравительных открыток, которые я получил, одна была из монастыря; я улыбнулся — просто из вежливости, — теперь я был настолько выше всего этого, что поздравление монахинь не обрадовало меня. Когда время подошло к часу дня, я почувствовал, что у меня душа не лежит идти вниз и садиться за стол в этой похоронной атмосфере. Я взял кепку и вышел.
Я побрел по городу; серые улицы его были пустынны. В Ливенфорде нет ресторана, где можно было бы прилично поесть. Наконец, с отчаяния я зашел в бар Фиттерса. Здесь я по крайней мере мог получить кружку пива и хлеб с сыром. После этой холодной еды мне еще меньше захотелось возвращаться в наше безрадостное жилище. Ведь у меня в комнате даже не было камина.
Общественная читальня была открыта от двух до трех — уступка тем, кто не считал этот день праздником. В читальне было тепло. Я просидел там почти час. Взял еще одну книгу и отправился домой.
Над городом спустился туман, надвигались сумерки. Я шел по церковной улице и не заметил, что навстречу мне шагает какой-то высокий человек, однако, как только услышал постукивание зонтика о плиты тротуара, догадался, кто это, и невольно вздрогнул.
— Да никак это Шеннон! — дружелюбно окликнул меня каноник Рош. — А я-то думал, что ты на зиму залез в какую-нибудь нору.
Я промолчал. Не надо его бояться, говорил я себе, ведь он, в конце концов, обыкновенный человек и не обладает никакой таинственной силой.
— Мне надо навестить больного у Драмбак-Толла. Ты, случайно, не в ту сторону направляешься?
— Да, я иду домой.
Помолчали.
— Я тебе на той неделе посылал открытку; должно быть, она затерялась. Почта не слишком уважительно относится к открыткам. У меня тут гостил один коллега, южноамериканский пастор, он приехал сюда из Бразилии. Я знаю, что ты интересуешься естественными науками, и думал, что тебе было бы любопытно встретиться с ним.
— Я больше не интересуюсь естественными науками.
— Вот оно что! — Я буквально почувствовал, как он поднял брови. — Значит, и это увлечение прошло? Скажи, мой дорогой друг, ну а хоть что-то уцелело?
Я шел с ним рядом, понурив голову.
— Что это у тебя? — И он вытащил книгу, которую я нес под мышкой. — «Братья Карамазовы». Неплохо. Рекомендую обратить особое внимание на Алешу. Наглядный пример молодого человека, который не отступился от бога.
Он вернул мне книгу. Несколько минут мы шли молча.
— Мой милый мальчик, что все-таки с тобой происходит? — Он сказал это таким тоном, что я растерялся. Я ожидал сурового выговора за то, что «отступился от бога», «пренебрег обязанностями верующего на пасху» и т. д. и т. п., а он заговорил со мной так мягко, что у меня глаза наполнились слезами. Благодарение богу, уже стемнело, и он не мог заметить этого.
— Да ничего.
— Тогда почему же ты пропал и не заходишь больше? Мы все очень скучаем без тебя — и сестры и особенно я.
Я собрался с духом: нельзя же так поддаваться страху и молчать. Я решил откровенно высказать ему, что произошло в моем сознании.
— Я больше не верю в бога. Религия для меня не существует.
Он молча принял это известие. И так долго, не говоря ни слова, шел рядом, что я исподтишка взглянул на него. Тонкое лицо его было усталым и огорченным. И тут я подумал о том, что до сих пор мне никогда не приходило в голову, — ведь и у него есть свои неприятности, а мысль, что я, по-видимому, усугубил его огорчения, заставила меня пожалеть о сказанном. Внезапно он заговорил как бы сам с собой, глядя куда-то в пространство.
— Ты больше не веришь в бога: разум, говоришь, победил веру… Что ж, не удивительно, что ты гордишься этим. — Он помедлил. — Но что ты, собственно, знаешь о боге? Да если говорить откровенно, что знаю о нем я?.. Боюсь, что придется ответить, пожалуй, — ничего. Он непознаваем… непонятен… недоступен силе воображения и нашим чувствам. Мы не можем представить его себе или объяснить его воздействие на нас понятиями, принятыми в человеческом обществе. Поверь мне, Шеннон, безумие пытаться постичь бога умом. Нельзя измерить неизмеримое. Мы совершаем величайшую ошибку, споря о нем, а надо просто верить в него, слепо верить.
Помолчав немного, он продолжал:
— Помнишь, мы как-то говорили о существах, которые живут в океане на глубине пяти миль и без помощи глаз передвигаются на ощупь в кромешной тьме… в царстве вечной ночи… где лишь изредка мелькнет слабый фосфоресцирующий свет? И, если их извлечь из глубин, переместить ближе к дневному свету, они погибнут. То же происходит и с нами при приближении к богу. — Еще одна пауза. — Величайший грех — гордиться своим разумом. Я отлично представляю себе, что происходит в твоем уме. Ты свел все к понятию клетки. Ты можешь рассказать мне, из каких химических веществ состоит протоплазма. О, из самых простых. Но ты можешь сделать из этих веществ такое соединение, чтобы получилась живая материя? И пока этого не случится, Шеннон, придется жить в смирении и вере.
Снова наступило молчание. Мы почти дошли до поворота на Драмбакскую дорогу. Поворачивая к Толлу, прежде чем расстаться со мной и исчезнуть в тумане, каноник в последний раз взглянул на меня и сказал:
— Ты, возможно, и не ищешь бога, Роберт, но он ищет тебя. И найдет, дорогой мой мальчик, в конце концов найдет.
Я медленно побрел к «Ломонд Вью», обуреваемый самыми противоречивыми чувствами. Казалось бы, я должен гордиться тем, что сумел отстоять свои взгляды, — это уже немало, когда у человека хватает мужества придерживаться собственных убеждений. Я же был сбит с толку, испуган и в глубине души чувствовал страшный стыд.
Если бы каноник Рош прибег к помощи обычных для его звания трюков, пустил бы в ход извечные фразы о кознях дьявола и тому подобном, я бы чувствовал себя правым. Достаточно было ему сказать одно неверное слово — и все было бы кончено. Если бы он пытался разжалобить меня сентиментальными ссылками на младенца, лежащего сейчас в яслях, я, быть может, прослезился бы, но никогда бы ему этого не простил.
А он дал мне отпор на основе моих познаний и спокойно доказал все мое ничтожество. Предположим, что Верховный судья все-таки существует. До чего же нелепо мне, крошечной частичке атома, хилой, еле ползающей букашке, бросать ему вызов. И какие ужасы, какие муки будут мне наказанием за это, и самой страшной пыткой будет сознание, что я отрицал его. Мною вдруг овладело неодолимое желание упасть на колени и в слепом смирении искать успокоения в молитве. И хотя меня колотила дрожь, я упорно противился этому желанию, инстинктивно ускоряя, однако, шаг. Когда же передо мной из тумана выплыли очертания «Ломонд Вью», безысходная тоска овладела моей душой, и я простонал: «О боже… если ты существуешь… какое рождество ты мне послал!»

