Глава 7

Дни медленно шли за днями. Я был в отчаянии. В четверг, незадолго до конца пасхальных каникул, я подстригал траву на лужайке за домом миссис Босомли: папа договорился с нашей соседкой, что я за шиллинг в месяц буду приводить в порядок и подстригать ее газоны. Этот мой мизерный заработок не выплачивался папе — несолидно все-таки получать такие гроши, — но поскольку миссис Босомли принадлежал не только дом, в котором она жила, а также и наш (эта двойная собственность была оставлена ей в наследство покойным мужем), папа старательно все записывал себе в книжечку и каждый квартал, выписывая чек, вычитал мой гонорар из той суммы, которую ему полагалось платить за аренду.

Сегодня, после того как я кончил работу и убрал машину для стрижки травы, миссис Босомли позвала меня из окна, а когда я зашел, поставила передо мной кусок холодного яблочного пирога и чашку чая.

Сев напротив, она налила себе очень крепкого чаю, который пила без сахара, и с явным неодобрением принялась меня рассматривать. Она стала еще дороднее и пышнее; лицо ее, с сеткой красных прожилок на щеках, выглядело помятым и усталым, как у старого боксера, но глаза по-прежнему блестели, а на губах играла насмешливая улыбка, свидетельствовавшая о живости ее натуры.

— Послушай, Роберт, — сказала она наконец, — не хотелось огорчать тебя, но придется сказать, что ты все больше и больше становишься похож на лошадь.

— Правда, миссис Босомли? — уныло пробормотал я.

Она кивнула.

— Ты только посмотри на свое лицо. Оно у тебя с каждым днем становится все длиннее. Ну, скажи мне, ради бога, почему ты такой печальный?

— Я, наверно, от природы такой, миссис Босомли.

— Тебе, что же, нравится быть несчастным?

— Нет… — Я поперхнулся пирогом, хотя он был вовсе не сухой, а насквозь пропитанный яблочным соком. — Не всегда, миссис Босомли. Иной раз мне бывает грустно и весело в одно и то же время.

— А сейчас тебе и грустно и весело?

— Нет… Сейчас мне, пожалуй, просто грустно.

Миссис Босомли покачала головой и закурила сигарету.

Она курила так много, что кончики ее пальцев побурели от никотина, — одна из особенностей, отличавших ее от остальных обитателей Драмбакской дороги. О ней ходили самые разные слухи, но общественное мнение, видимо, нимало не волновало ее. Она была чудаковатая, вспыльчивая, добрая. Мэрдок рассказывал мне, что в свое время она отчаянно ссорилась с мужем и швыряла в него посудой — Мэрдок все это слышал сквозь стенку, — а через минуту уже гуляла с ним по саду, называла ласковыми именами, обнимала.

Внезапно она наклонилась ко мне.

— Дай-ка мне твою чашку, попробую узнать, не улыбнется ли тебе счастье — а вдруг тебя ждет что-то радостное.

Она медленно вертела пустую чашку, зажав сигарету в углу рта, чтобы дым не ел глаза, и внимательно рассматривала чаинки на дне. Она отлично разбиралась в расположении чаинок, разгадывала сны, читала по линиям рук, а также могла предсказать судьбу по картам.

— Оч… очень интересно. Твой цвет — зеленый… нежного оттенка. Надо держаться ближе к полям и лесам — там тебя ждет удача. Но только не задерживайся там допоздна, пока не будешь старше. По отношению к слабому полу ты горяч и ревнив. Ага! Это еще что такое? Да, конечно! Ты встретишь прелестную брюнетку, хорошо сложенную, когда тебе исполнится двадцать один год. — Она подняла голову. — Ну как, настроение не стало лучше?

— Боюсь, что нет, миссис Босомли.

— Это будет женщина необыкновенно нежная… испанского типа… рыжие — ее слабость.

Но я лишь покраснел. Миссис Босомли поставила чашку на стол и рассмеялась.

— О господи, дорогой мой мальчик, у меня вся душа изболелась за тебя. Ну что тебя так мучает?

— Да ничего особенного, — вяло ответил я.

— Вижу, из тебя ничего не вытянешь. — Она собрала посуду со стола и поднялась. — Почему бы тебе не поговорить по душам с твоим дедушкой? — В тоне ее прозвучала слегка застенчивая нотка: она, видимо, всегда была чрезвычайно высокого мнения о нем. — Пусть о нем говорят, что угодно, но мистер Гау замечательный человек.

К несчастью, я уже не разделял ее точки зрения. Я по-прежнему любил дедушку, но те дни, когда я прибегал к нему со всеми своими детскими горестями, давно прошли. К тому же я приобрел способность прятать, точно улитка, свои печали и в стоическом одиночестве сражаться с ними, подобно тому, как борется моллюск со своим жемчужным раздражителем. Я даже не мог заставить себя поговорить с мамой, которая с тревогой и огорчением смотрела на меня: быть может, я понимал, что словами делу не поможешь.

Однако миссис Босомли явно «перекинулась словцом» с дедушкой, так как на следующий же день он отвел меня в сторону и заставил рассказать, в чем дело.

Я долго буду помнить выражение, появившееся на его лице, пока он слушал меня, — глаза у него затуманились, и он сощурился, точно от боли. Он немало в своей жизни нагрешил, наделал уйму глупостей и нередко сходил с пути истинного, но мелочная скаредность была чужда ему, — он просто этого не понимал. С поистине величественным видом он взял шляпу и палку.

— Пойдем, дружок. Повидаемся с этим твоим мистером Рейдом.

Мне не очень хотелось, чтобы меня видели на улице с дедушкой — некоторые странности в его поведении немало смущали меня — однако я был слишком удручен, чтобы противиться его желанию: и хотя мне казалось, что ничего путного из его вмешательства не выйдет, мы направились с ним по улицам, окутанным послеполуденной субботней тишиной, к дому, где жил Рейд.

Большинство преподавателей Академической школы занимало благопристойные виллы в «хороших» районах — на Ноксхилле и на Драмбакской дороге. Но Джейсон Рейд жил в высоком грязном доме близ старого Веннела — в мало презентабельной части города, где ютились главным образом поляки, рабочие-докеры и прочие скромные труженики. Задняя комната его квартирки выходила на прокопченный дворик, а если открыть окно другой его комнаты на фасадной стороне, всегда мутное, так как его редко протирали, можно было любоваться блестящими медными шарами перед зданием Ливенфордского общества взаимопомощи и интересной процессией, которая каждый вечер вливалась в вертящиеся двери портовой таверны. Рейд любил свое обиталище за ту полную свободу действий, которую оно ему давало, а также за то, что оно являлось как бы вызовом обывателям и утверждало его социалистические взгляды.

Рейд пришел в Академическую школу два года назад на смену мистеру Дугласу, когда того назначили директором Ардфилланской средней школы, и не скрывал, что он тут временно — он не любил подолгу задерживаться на одном месте, — да и у ректора Джейсон явно не вызывал особого восхищения: слишком уж он небрежно одевался, преподавал не как все и отличался потрясающей непочтительностью. И все-таки Джейсон продолжал у нас работать. Он был блестящий и оригинальный педагог — даже ректору пришлось признать это; а главное, помимо всяких наук, он мог преподавать — что было особенно удобно — английский язык в старших классах: у него была степень магистра искусств и бакалавра наук, которые он получил в Тринити-колледже. Когда я много лет спустя спросил Рейда, почему он так долго торчал в Ливенфорде, этой богом забытой дыре, он ответил со своей обычной улыбкой, от которой еще больше сплющивался его нос и вылезали бычьи глаза:

— А мне там было удобно: ломбард под боком.

Он всегда был дерзок на язык — его вынудили к тому жизненные обстоятельства. Он был сыном священника из Северной Ирландии, и, хотя его лицо было несколько изуродовано, родные предназначали его в церковнослужители; однако, не проучившись и половины положенного срока, он подпал под влияние Гексли и пришел к отрицанию «Книги бытия». Семья отказалась от него; об этом Рейд никогда не говорил, но я чувствовал, что тот бунт, который он поднял против своей среды, как раз и побудил его надеть на себя маску безразличия и презрения к условностям; это сказалось даже на его методах преподавания. Когда он впервые появился у нас в классе на уроке английского языка, мы, по заведенному мистером Дугласом обычаю, отвечая урок, выходили из-за парты и излагали свою точку зрения на заданную тему, а заданной темой в тот день было «Что я буду делать в следующее воскресенье». Рейд слушал, развалясь на стуле и положив ноги на кафедру, — в весьма необычной для преподавателя позе, — а мы все держались в высшей степени благонравно и чинно. Послушав немного, он задумчиво произнес:

— Гм, а что буду делать в следующее воскресенье я? Наверное, валяться в постели и пить пиво.

Несмотря на всю свою браваду, это был несчастный и одинокий человек. Он держался в стороне от остальных преподавателей, так как у него не было с ними ничего общего. Время от времени он посещал собрания местного Фабианского общества,[13]но все остальные ливенфордские клубы, в том числе и знаменитый «Клуб философов», он презирал, называя их «забегаловками для пьяниц». Женщинами он тоже, казалось, не интересовался. Ни разу в ту пору я не видел, чтобы он разговаривал с кем-нибудь из них или шел с ними по улице. Однако в силу своей любви к музыке он подружился с миссис Кэйс и ее маленьким кружком. Дом на Синклер-драйв был единственным, который он, по-видимому, с удовольствием посещал.

Возможно, Рейд решил, что у меня есть задатки ученого, но скорее всего присущие нам обоим странности побудили его заинтересоваться мной. Нередко по воскресным утрам он приглашал меня к себе на завтрак и до отвала кормил чудесными жареными сосисками. Он не отличался особой разговорчивостью и не любил проявлять свои чувства. Наоборот, он издевался над эмоциональными людьми. У него был строгий литературный вкус, и он прилагал немало усилии, чтобы выбить из меня страсть к цветистым выражениям. Он любил Аддисона, Локка, Хэзлита и Монтеня. Преклонялся перед Шиллером. Говоря о своей замкнутой жизни в этом маленьком мещанском городке, он приводил следующее его изречение: «Единственные отношения с людьми, о которых человек никогда не жалеет, это война». Однако взгляд его больших глаз был отнюдь не воинственным, а дружелюбным.

Поднимаясь по узкой лестнице, темной и грязной, мы с дедушкой услышали музыку, доносившуюся из квартиры Рейда.

Дедушка постучал палкой в дверь. Джейсон откликнулся:

— Войдите.

Джейсон отдыхал в плетеном кресле у окна — без пиджака, брюки заправлены в толстые носки; ноги, все еще обутые в черные велосипедные туфли на шнуровке, покоятся на столе, где стоит стакан с пенящейся влагой и играет граммофон с длинной трубой в виде цветка. Дедушка стал было учтиво рекомендоваться ему, но Джейсон предостерегающим жестом заставил его умолкнуть и указал нам на стулья. Граммофон доиграл пластинку, хозяин вскочил и перевернул ее, а потом плюхнулся обратно в свое плетеное кресло. Время от времени он вытирал лоб и отпивал глоток из стакана. Я понял, что он только вернулся из своей очередной сумасшедшей поездки на велосипеде: иногда, чувствуя потребность в движении, он садился на велосипед и мчался с горы на гору, опустив голову, бешено работая ногами, — со лба его ручьем лил пот, а позади тучами вздымалась пыль. Благополучно вернувшись домой, он ублажал себя великим множеством всякой еды и питья, а также симфониями Бетховена, пластинки с которыми — недавно выпустила компания «Колумбия» в исполнении Лондонского филармонического оркестра. Рейд любил музыку, он вполне прилично играл на пианино, правда, это с ним редко случалось, так как он презирал свой талант, считая его пустячным и дилетантским.

Дослушав симфонию до конца, он остановил граммофон и вложил пластинки в альбом.

— Ну-с, сэр, — вежливо обратился он к дедушке, — чем могу вам служить?

Дедушка, несколько раздосадованный ожиданием и недовольный тем, что встреча произошла без всякого «блеска», ядовито спросил:

— А вы уже вполне освободились, чтобы нас выслушать?

— Вполне, — сказал Рейд.

— Ну, так вот, — сказал дедушка, — я хотел поговорить с вами об этом молодом человеке и о стипендии Маршалла.

Джейсон перевел взгляд с дедушки на меня, затем подошел к буфету под книжными полками и вытащил еще бутылку пива. Искоса поглядывая на дедушку, он наклонил бутылку и стал наливать пиво в стакан.

— Данные мне инструкции — а столь презренный учителишка, как я, способен лишь повиноваться инструкциям — заключаются в том, чтобы удерживать нашего юного друга как можно дальше от стипендии Маршалла.

Дедушка улыбнулся мрачной величественной улыбкой и оперся подбородком на рукоять палки. С достойным жалости волнением я ждал его речи, которая, как я догадывался, будет одной из самых цветистых его речей.

— Милостивый сэр, возможно, вы и в самом деле получили такие инструкции. Но я пришел сюда, дабы их отменить. И действовать я буду не только от своего собственного имени, но и во имя порядочности, свободы и справедливости. В конце концов, сэр, даже в наш непросвещенный век самый скромный индивидуум обладает кое-какими основными свободами. Свободой вероисповедания, свободой слова, свободой развивать таланты, которыми наградила его великая искусница-природа. И если, сэр, находится человек, достаточно низкий и достаточно непорядочный, чтобы отказать своему собрату в подобных свободах, я не могу стоять в стороне и терпеть это.

Дедушка говорил с величайшим пафосом, и Джейсон с наслаждением слушал его, а когда дедушка произнес «великая искусница», слабая улыбка осветила его лицо и шрам на верхней губе стал еще заметнее.

— Нет, вы только послушайте его! — восторженно воскликнул он. — Выпейте-ка, старина, у вас, наверно, в горле пересохло. — Он протянул дедушке стакан пива и добавил: — Риторику в сторону, я просто не вижу, что тут можно сделать.

Дедушка облизнул пену с усов и быстро, уже совсем другим тоном, сказал:

— Надо, чтобы он тайком явился на конкурс. Никому не говоря ни слова.

Рейд покачал головой.

— Это невозможно. У меня уже и так хлопот полон рот. Кроме того, заявление о допуске к конкурсу должно быть подписано его опекуном.

— Я подпишу его, — сказал дедушка.

Джейсон как-то странно отнесся к этому предложению: он заходил из угла в угол в своих мягких велосипедных туфлях, нахмурился, на лице его уже не играла улыбка. Я напряженно следил за ним: должно быть, он размышлял над советом, поданным дедушкой, и у меня даже защемило сердце от радости, когда я увидел, что он загорелся этой идеей.

— Черт возьми! — внезапно воскликнул он и остановился, глядя прямо перед собой и продолжая размышлять вслух: — Вот было бы здорово, если б нам удалось провести их. В глубочайшей тайне. Работать в тайне, как черти. А потом… если дело выгорит… полюбоваться, какие у всех будут рожи, начиная с ректора и кончая этим кротом Лекки… как все будут поражены! — Он круто повернулся ко мне. — Если бы ты получил стипендию, тебе уже никто не мог бы помешать учиться в колледже. Боже мой! Вот это был бы номер. Совсем как если б темная лошадка выиграла приз.

Он внимательно изучал меня своими глазами навыкате, словно взвешивая все «за» и все «против», а я, зардевшись, нервно мял шапку в руках и старался выдержать его взгляд. Что бы ни думала миссис Босомли о моих способностях, я отнюдь не чувствовал себя той лошадкой, которая способна выиграть на скачках приз. Мама, всегда подстригавшая мне волосы, чтобы не платить парикмахеру, накануне так обкромсала меня, что сквозь мою шевелюру просвечивала кожа, и голова у меня казалась такой маленькой, что вряд ли я производил впечатление большого умника. Но Джейсон всегда, с самого начала, был моим другом. И сейчас его ирландская кровь забурлила — забурлила под влиянием нового спортивного азарта. Он рассек воздух сжатым кулаком.

— Честное слово! — воскликнул он, и щеки его запылали от возбуждения. — Надо попытаться. Двум смертям не бывать. Ты ведь знаешь, Шеннон, я всегда был за то, чтобы ты держал эти экзамены. А сейчас я хочу этого как никогда. Мы никому не скажем ни слова.Просто явимся и победим!

Такие минуты бывают раз в жизни: с меня словно сняли невыносимый груз разочарований и предо мной во всем своем великолепии открылось будущее; я знал, что Рейд верит в меня, и сердце мое пело от счастья. Дедушка протянул Джейсону руку, мы все возбужденно пожали друг другу руки. Ах, это был поистине чудесный миг! Но Джейсон вполне разумно прервал наши восторги.

— Только не надо обольщаться. — Он придвинул стул к нам и сел. — Это будет чертовски трудно для тебя, Шеннон. Тебе ведь только пятнадцать лет, а ты будешь выступать против юношей на два и даже на три года старше тебя. К тому же у тебя много недостатков. Ты знаешь свою склонность к скороспелым решениям, свою манеру делать выводы без должного обоснования, надо будет все это выправить.

Я смотрел на него блестящими глазами, раскрыв рот, не смея произнести ни слова, но молчание мое было красноречивее слов.

— Я довольно точно представляю себе положение вещей, — снова заговорил Рейд таким задушевным тоном, что я затрепетал от восторга. — Обстоятельства в этом году складываются так: участников конкурса будет меньше обычного, но это очень, очень серьезные конкуренты. Трех мальчиков я особенно опасаюсь… — И он перечислил по пальцам: — Блейр из Ларчфилдского колледжа, Эллердайс из Ардфилланской средней школы и некий юнец по имени Мак-Ивен, который учился дома. Блейра ты знаешь, это превосходный ученик, у него по всем предметам наивысший балл. Эллердайсу восемнадцать лет, и он уже выставлял свою кандидатуру на конкурс, что дает ему огромные преимущества. Но опасный, по-настоящему опасный соперник — это Мак-Ивен. — Джейсон многозначительно помолчал! О, как я возненавидел этого неизвестного мне Мак-Ивена! — Он еще совсем юный, примерно твоих лет, сын преподавателя классической литературы в Андершоузе, и готовился он к этим экзаменам не один год под руководством отца. Насколько мне известно, он уже в двенадцать лет свободно разговаривал по-гречески. А сейчас знает с полдюжины языков. Чудо природы, да и только — с высоким лбом и в больших очках. Словом, те, кто его знает, считают, что стипендия Маршалла все равно, что у него в кармане.

Некоторая ожесточенность и иронические нотки в голосе Рейда не могли скрыть того, что он серьезно опасается этого страшного юноши, который не иначе, как на санскритском языке, просит родителей передать ему хлеб за завтраком.

Ну, что мне оставалось делать — слушать да молчать, стиснув зубы.

— Так что видишь, юный мой друг Шеннон, — закончил Джейсон более мягким тоном, — нам придется действительно очень много работать. О нет, я не собираюсь замучить тебя до смерти — разве что до полусмерти. Я буду давать тебе каждый день час отдыха, чтобы ты мог поразмяться. Ты не захочешь пользоваться этим часом, когда дойдешь до состояния полной истерии, но я буду настаивать. Надо проветривать мозги — да поможет тебе в этом бог! — совершать дальние прогулки пешком или на моем велосипеде: тебе будет разрешено им пользоваться, только смотри, чтобы шины были целы. Мне придется дать тебе много книг. Ты будешь держать их у себя в спальне. И заниматься тебе тоже, пожалуй, лучше там. Ничто так не способствует усидчивости, как голая стена перед носом. Я выработаю для нас с тобой расписание. У меня в школе лежат экзаменационные работы за последние десять лет. Мы разберем с тобой все вопросы. Начнем с завтрашнего утра. Ну вот, кажется, и все. Есть замечания?

Я смотрел на него горящими глазами; мне казалось, что я не выдержу напора переполнявших меня чувств. Как мне благодарить его? Как сказать ему, что я готов работать, сражаться и умереть за него?

— Да, сэр, — промямлил я, — обещаю вам…

Нет, не годился я для таких излияний, но я уверен, что он понял меня. Он живо поднялся и стал отбирать для меня книги с полок.

Дедушка помог мне отнести их домой. Я был между небом и землей и шел как по воздуху.