Глава 12
После того как острое воспаление прошло и начали отделяться пленки, боли утихают и дифтерит длится недолго. В первые дни держится высокая температура и, как следствие ее, бред, потом жар спадает, пульс бьется тихо, нервы приятно расслаблены. Иногда состояние слабости становится слишком затяжным, мускулы гортани или сердце отказывают, — тогда на помощь спешно является врач со шприцем. Но со мной такой трагедии не произошло. Болезнь оказалась нетяжелой, и доктор Галбрейт обещал, что я поднимусь дней через десять. После месяцев изнуряющего труда так хорошо было просто лежать, не двигаясь, на спине, вытянув под простыней руки, и следить глазами за пучком солнечных лучей, который проникал в комнату через узкое окно спальни и медленно поворачивался — вместе с танцующими пылинками — по мере того, как день клонился к вечеру.
Не думайте, что я терзался разочарованием и отчаянием, — нет, отнюдь нет. Наоборот, меня поддерживали надежда и вера. Да, я был твердо уверен, что все будет в порядке, и в том повинны были слабость и тесное общение с миром божественным, а также непоколебимая уверенность, что бог в своей бесконечной благости не допустит погибели юноши, который пламенно в него верит и на коленях денно и нощно прославляет его. Ведь никакого чуда не требовалось, божественной силе не нужно делать ничего сверхъестественного — только соблюсти справедливость, простую справедливость. Экзаменаторам надо лишь беспристрастно вывести мне средний балл по предмету, который я пропустил. Даже Джейсон намекнул, что такая вещь вполне возможна. Когда результаты будут объявлены… тут я закрывал глаза и слабо, доверчиво улыбался, а затем снова шептал молитву.
Папа и мама все еще не вернулись. Судя по открыткам, которые мама присылала дедушке, они были довольны своим пребыванием в Лондоне. Мама горделиво намекнула, что папа «вложил деньги в дом Адама», и то обстоятельство, что он стал акционером, видимо, ударило ему в голову, ибо по пути домой они даже решили завернуть к бабушкиным двоюродным сестрам в Килмарнок и провести с ними неделю. Они вернутся вместе с бабушкой дней через десять. Мы с дедушкой вычислили по календарю, что я как раз к этому времени поднимусь с постели; это показалось нам хорошим предзнаменованием, и мы оба повеселели.
Дедушка отлично справлялся с обязанностями сиделки. В первые дни горячечного бреда я, словно сквозь дымку, видел, как он движется по комнате в ночных туфлях, а сколько раз ночью он наклонялся ко мне, чтобы дать лекарство или полосканье. Я слышал также и голос миссис Босомли; остановившись за пропитанной карболкой простыней, которой была занавешена дверь, она передавала дедушке желе или бланманже собственного изготовления. Теперь я уже не уподоблял себя ангелу-мстителю.
Хотя я и лежал совсем один, нельзя сказать, чтобы меня никто не навещал. Каждый день приходил доктор Галбрейт, сухой, необщительный и грубоватый, — если он и признал во мне одного из участников странной сцены, которая в свое время разыгралась у Антонелли, то и вида не подал. Несколько раз появлялась Кейт, — правда, она останавливалась у входной двери, опасаясь заразить своего малыша. У Мэрдока было меньше оснований принимать такие предосторожности, тем не менее его частые посещения были мне лестны и приятны; я даже стал замечать, что с нетерпением жду, когда раздадутся его тяжелые шаги, нескладная речь, перемежающаяся долгими паузами, его плоские шуточки (которые я знал наизусть), его сообщения о новом сорте гвоздики. Очень ко мне рвался, конечно, Гэвин, но дедушка не впустил его и чуть не разбил этим мне сердце. Правда, я успокаивал себя тем, что скоро поправлюсь и увижу его.
Приближалось двадцатое июля — день, наступление которого ничто не могло отвратить, — день, который я никогда не забуду. О некоторых периодах моей жизни мне просто нечего рассказывать, если не считать мелких повседневных событий и глупостей, какие совершает каждый подрастающий мальчик в мучительном процессе своего становления. Но этот день — двадцатое июля… Он жив в моей памяти, и много лет спустя снова встает передо мной, как воплощение ужаса.
Была среда; первая половина дня прошла без всяких событий, если не считать того, что я впервые оделся, выполз из комнаты и сделал несколько шагов по саду. После завтрака, поскольку погода была очень хорошая, дедушка вытащил на лужайку за домом шезлонг; я сидел, положив ноги на дощечку, прикрыв колени ковриком, и наслаждался теплым солнышком. Когда человек поправляется, его может обрадовать даже забытая яркость внешнего мира; сердце замирает от восторга, замирает, как при звуках птичьей трели, которой пернатые певуньи приветствуют синеву неба, прояснившегося после дождя. Дедушка прибирал в доме, уничтожая следы моей болезни, известие о которой могло лишь расстроить папу; а поскольку мистер Рейд заплатил доктору, то папе нечего было и знать о ней.
Внезапно я услышал шаги. Это были энергичные шаги Джейсона, под которыми хрустел гравий. Он вышел из-за угла дома и, улыбаясь, присел на траву.
— Ну, как себя чувствуем, лучше?
— О, я в полном порядке.
— Отлично. — Он кивнул, выдернул травинку и отбросил ее.
Помолчали. Потом Рейд задумчиво заговорил, и взгляд его как-то странно перебегал с предмета на предмет.
— Ты великолепно сдал, Шеннон. Гораздо лучше, чем я в свое время. Должен признаться, что, когда ты заболел, я готов был плакать кровавыми слезами. Но ничего не поделаешь: приходится мириться с разочарованием, в этом состоит жизнь. Кстати, ты читал «Кандида»?
— Нет, сэр.
— Надо будет дать тебе эту книжку. Она поможет тебе понять, что всеблагое провидение устраивает все к лучшему.
Я смотрел на него, не понимая, к чему он клонит, однако меня насторожило и даже взволновало, что он ни с того ни с сего заговорил о вмешательстве провидения. Вдруг он сказал:
— Результаты конкурса будут объявлены только через неделю. — Помолчал, затем решительно докончил: — Я только что видел профессора Гранта. Он сообщил мне отметки.
Сердце мое, хоть и подкрепленное стрихнином доктора Галбрейта, заколотилось, как пойманная птица; я непроизвольно сжал руки, подался вперед, горло у меня сразу пересохло. И, словно поняв мое состояние, Рейд с неожиданной горечью, почти грустно глядя на меня своими большими навыкате глазами, быстро произнес:
— Мак-Ивен.
Вундеркинд победил. Такого рода юнцы всегда побеждают на конкурсах, хотя иной раз в этом им помогает чужой дифтерит.
Пораженный в самое сердце, я смотрел на Рейда, а он продолжал говорить, горстями выдирая и отбрасывая траву:
— И набрал-то он всего девятьсот двадцать баллов.
Точно сквозь туман, я видел, как дедушка вышел из кухни и приблизился к нам; ему тоже все было известно. Рейд уже успел рассказать ему по пути сюда. Я опустил голову — боль была такая, что я не мог смотреть. Побелевшими губами я спросил:
— А кто на втором месте?
Пауза.
— Ты… на двадцать пять баллов меньше, чем у него… даже без отметки по физике. Я чуть не на коленях уговаривал их вывести тебе средний балл. Я предлагал им посмотреть твои отметки в течение года. Я сказал им, что ты набрал бы не двадцать пять, а девяносто пять баллов. — И тихо, с неизъяснимой горечью закончил: — Все было ни к чему. Они не могли или не хотели пойти против правил.
Снова молчание. И все-таки до моего сознания еще не дошло, что я окончательно провалился. Нет, конечно, мне сейчас скажут что-то еще. И словно стремясь утишить мучительное биение моего сердца, Джейсон добавил:
— Третьим был Блейр — он получил на один балл меньше тебя.
Два мальчика в лодке на залитом луной Лохе. «Один из нас, один из нас должен победить». И я сразу забыл про свою беду и смятение, мне стало жаль Гэвина.
— А он знает?
Рейд покачал головой.
— Нет еще.
Тут заговорил дедушка — взволнованно, не как мелкий сплетник, а как человек, который сам изведал горе и который против воли говорит печальную истину, ибо рано или поздно ее все равно придется сказать. Дедушка никогда открыто не выказывал мне своего сочувствия. И сейчас ему, очевидно, захотелось отвлечь меня от мучительных дум о моем провале.
— Нашего мэра поразил страшный удар.
Я тупо посмотрел на него.
— Что вы хотите этим сказать?
— Он все-таки потерпел крах, обанкротился.
Я оцепенел: еще и эта беда!.. Отец Гэвина — банкрот, он разорен и обесчещен… Что теперь Гэвину потеря стипендии Маршалла в сравнении с этим? Ничто, ровным счетом ничто. И я внезапно увидел бледное гордое лицо этого юноши, который обожал своего отца, преклонялся перед ним, точно это бог на Олимпе. Я должен идти к нему, идти немедленно.
У меня хватило ума не сообщать о своем намерении. Никому из нас троих, видимо, нечего было больше сказать. Я выждал, пока дедушка и Джейсон вошли в дом, и, не спрашивая разрешения, по боковой тропинке выбрался на дорогу. Я едва ли замечал, как я слаб и как дрожат у меня ноги: мне хотелось скорее разыскать Гэвина.
Гэвина я не застал. Вообще в большом доме мэра, казалось, не было ни души: ни горничной, ни садовника; за строгими официальными окнами царили смятение и переполох. Мне пришлось трижды постучать, прежде чем мисс Джулия чуть-чуть приоткрыла дверь, точно боялась, как бы новое горе не вошло к ней. Дрожащим голосом она сказала мне, что Гэвин уехал на несколько дней к друзьям в Ардфиллан; она звонила ему по телефону; он приезжает сегодня в четыре часа дня.
Я знал, что он выйдет на Дальрохской станции. Небо было белым от зноя. Мужчины шли по улицам в одних рубашках, перекинув через руку пиджаки и обмахиваясь шляпами. Преодолевая слабость в ногах, я дотащился до станции и подошел к воротам в ту самую минуту, когда прибыл ардфилланский поезд. Я ждал на своем обычном месте, напрягая глаза, чтобы не проглядеть Гэвина; в жарком воздухе пыль стояла столбом и нестерпимо блестели рельсы.
Вот он. Я увидел, как он спрыгнул с подножки поезда и пошел к товарной станции. Он не видел меня. Лицо у него было белее белесого неба, глаза смотрели прямо перед собой. Он уже все знал.
Кондуктор засвистел, взмахнул ярко-зеленым флажком. Сильный паровоз медленно потащил вагоны на запасной путь. Один вагон остался на месте, и из него, не торопясь, выкатывали бочки с картофелем и грузили на телегу. Я до сих пор вижу эту картину, она словно выжжена у меня в памяти.
Вот тронулся и пассажирский поезд; Гэвин как раз переходил через пути, всецело поглощенный своею болью и, видимо, не замечал поезда, медленно шедшего по другой колее. Он не смотрел, куда он идет. И шел прямо навстречу паровозу. Я вздрогнул и дико закричал. Он услышал меня. Увидел паровоз. И, боже правый! — стал как вкопанный. Должно быть, у него нога попала между рельсами, он нагнулся и изо всех сил старался вытащить ее.
— Гэвин! Гэвин! — закричал я и бросился к нему.
Сквозь марево, колыхавшееся над станцией, я увидел его глаза, казавшиеся совсем черными на бледном лице; взгляды наши встретились. Он яростно пытался высвободить ногу из тисков, но не мог. Паровоз наехал на него. Прежде чем я успел снова крикнуть, раздался его крик, и перед глазами у меня поплыл красный туман.
Когда я пришел в себя, на железнодорожных путях толпился народ; все кричали, суетились. Машинист, взволнованно вертя в руках кусочек угля, объяснял полицейскому офицеру, что он тут ни при чем. Вокруг слышались испуганные голоса: «Какая трагедия! Ведь отец-то его…» Им казалось, что Гэвин покончил с собой.
Держась за стенки, крепко сжимая зубы, чтобы побороть тошноту, я с трудом добрался, наконец, до дома, страстно желая, чтобы скорее стемнело. Но когда настала ночь, я не мог заснуть. Заглушая боль, нарастало возмущение. Доверчивый простак, вот я кто! Измученный мозг еще был в полном смятении, но в чувствах моих произошла резкая перемена, я инстинктивно понимал, что наступил поворотный момент в моей жизни.
На следующий день прибыли папа, мама и бабушка; я лежал у себя в комнате и сквозь запертую дверь слышал, что они приехали. Бабушка позвала меня. Но я не ответил.
Избегая встречи с ними, я вышел из дому и медленно побрел по дороге — мимо трех каштанов, четко выделявшихся на фоне неба, шел к дому, где были закрыты ставни, точно обитатели его хотели отгородить себя от излишне назойливой красоты мира.
С остекленелым взглядом устало бреду я, еле передвигая ноги; руки у меня засунуты в карманы, и вдруг пальцы нащупывают медальку, «чудодейственную медальку», которую дали мне монастырские сестры, когда я, простодушное дитя, доверчиво слушал их вдохновенные сказки, сидя в монастырском саду под кустом душистого чубучника. В груди моей нарастают рыдания, они душат меня. Я беру священную вещицу и дрожащими пальцами швыряю в кусты. Вот ему, этому богу, который умерщвляет детей, губит их, разбивает их сердца. Нет на земле бога, нет справедливости. Все надежды исчезли. И не осталось ничего — ничего, кроме слепого вызова небу.
Гэвин лежит на постели у себя в спальне, забывшись крепким сном, — сном, от которого не пробуждаются. Сон сковал его, глаза его закрыты, лицо спокойно, ничто не волнует его. Он все так же горд и исполнен решимости и так далек, бесконечно далек от всего.
Джулия Блейр, с красными от слез глазами, молча показывает мне ботинок Гэвина, от которого он почти оторвал каблук, пытаясь вытащить попавшую в стрелку ногу. Нет, он не сдался. Даже в своем непробудном сне это храброе сердце не знает поражения.

