Глава третья Дома, хоть и вдали от дома
Фритаун
Жара и сырость — вот первое впечатление от Фритауна, столицы Сьерра-Леоне; в нижней части города туман растекался по улицам и ложился на крыши, как дым. Условная пышность природы, поросшие лесом холмы над морем, скучная, тусклая зелень бессильны были скрасить убожество города. Из утренней мглы поднимался англиканский собор — красноватый песчаник и жесть, четырехугольная башня — церковь в норманском стиле, выстроенная в девятнадцатом веке. И сразу родилась уверенность: мы снова дома. Среди роя окруживших пароход туземных лодок бросалась в глаза «Принцесса Марина» — краска, которой написали ее название, была совсем свежая.
— «Принцесса Марина», — выкрикивал полуголый лодочник, — прелестнейшая лодка на всем Берегу!
Железные крыши, обрывки афиш, разбитые окна в публичной библиотеке, деревянные лавчонки — Фритаун был овеян духом рассказов Брет-Гарта, но без буйной жизни, без кабаков, револьверных выстрелов и скачущих коней. Конь во всем городе был только один — мне показал его владелец Гранд-отеля: тощий пегий мерин, смахивавший на мула, тащился вниз по главной улице. Время от времени сюда привозили и других лошадей, но все они передохли. Повсюду видны были обитые жестью бараки и огромные складские здания, облепленные сверху донизу афишами (на них значилась дата: пятнадцатое января) прошлогоднего благотворительного концерта. Засунув под крыло отвратительные крохотные лысые головы, торчали на крышах грифы; они нагло селились в садах, словно индюки; я насчитал семь из окна моей комнаты. Перебираясь с одного насеста на другой, они поражали глаз своей непригодностью к полету, казалось, они скачут через улицу, едва отрываясь от земли тяжелыми взмахами пыльных крыльев.
Это была одна из английских столиц; Англия разбросала здесь этот город с его жестяными лачугами и благотворительными афишами, а сама удрала вверх по склонам холмов за ограды нарядных вилл с широкими окнами, электрическими вентиляторами и толпою слуг. Любой визит к белому человеку стоил десять шиллингов: приходилось брать такси — железная дорога до Горней станции не работала. Насадив свою жалкую цивилизацию, белые люди сбежали от нее подальше. Все, что было уродливого во Фритауне, принадлежало Европе — лавки, церкви, правительственные здания, обе гостиницы. Все, что здесь было красивого, принадлежало Африке — лотки торговцев фруктами, стоявших по вечерам на перекрестках со своим товаром, освещенным горящими свечками; черные женщины, шествовавшие в воскресное утро из церкви, покачивая красивыми бедрами, поводя широкими плечами, во всей своей красе — дешевый ситец, малиновые или зеленые оборки, соломенная шляпа с широкими полями, гордо сидевшая на голове. Разряженные, словно на летний бал, они приносили в маленькие дворики, где сидели грифы, хоть дешевое, но яркое великолепие; природа же при всем своем великолепии не могла скрасить безобразия Фритауна.
В мужчинах вы не замечали этой спокойной уверенности в себе; они получили образование и могли понять, что их надули, что им досталось на долю худшее из наследия обоих миров. Кое-кто из них носил мундир, занимал официальную должность, посещал приемы в губернаторском дворце, пользовался правом голоса; все же они ежеминутно сознавали, что за ними с усмешкой и превосходством следят бессердечные глаза белого человека (ах, этот презрительный хохот у тебя за спиной!).
Фритаун развлекается чисто по-английски, как Дакар чисто по-французски. Бывают даже приемы в генерал-губернаторском саду, где белые и черные, держась на почтительном расстоянии друг от друга по разные стороны грядок, под звуки военного оркестра разглядывают огород: «Смотри-ка, ему и в самом деле удалось вывести здесь помидоры». — «Милочка, пойдем поглядим на капусту». — «Скажите, это настоящий салат?»…
В баре
Мне захотелось пошататься по кабакам. В Фритауне это не так-то просто. Выпив в «Гранд-отеле», вам остается только отправиться в «Столичную». Там всегда более людно и шумно: можно поиграть на биллиарде и народ живее — опрокинут рюмку-другую и рассказывают непристойные анекдоты, правда, если поблизости нет дам.
Почти у каждого белого жена на Горной станции; выпив в субботний вечер, муж покупает шоколад и показывает собеседникам фотографии своих отпрысков («Простите, я не очень люблю детей». — «Ах, что вы, мои бы вам понравились!»). Но есть и такие, у кого жена осталась в Англии; проглотив не больше двух рюмок — ведь он обещал жене не пить, — соломенный вдовец сражается в карты по маленькой. Все они играют в гольф и ездят купаться на пляж Ламли. Здесь нет ни одного кино, куда можно было бы пойти белому, а книги, разумеется, гниют в этой сырости, в них заводятся черви. Впрочем, черви заводятся и в желудке, стоит только пожить здесь подольше, но никто не обращает на них внимания — ведь это неизбежно. Фритаун, уверяют вас, самое здоровое место на всем Берегу. В день моего отъезда молодой человек, служивший в ведомстве просвещения, умер от желтой лихорадки.
Глистов и малярии (даже и без желтой лихорадки) вполне достаточно, чтобы отравить существование в «самом здоровом месте на Берегу». Посетители бара «Столичной»— золотоискатели, агенты пароходных компаний, торговцы, инженеры — постарались перенести сюда английские обычаи, не то как бы они сохраняли душевное равновесие? Не они были здесь хозяевами; они приехали только для того, чтобы нажить деньги, их отношение к «проклятым черномазым» по крайней мере было лишено лицемерия. Подлинные хозяева приезжали сюда ненадолго; каждые полтора года отправлялись они в длительный отпуск, устраивали приемы; считалось, что они находятся здесь для блага тех, кем они правят. Именно на них лежала ответственность за многое: на их совести были, например, заработки рабочих на строительстве узкоколейки до Пендембу (на стыке французской и либерийской границ). Рабочим платили всего 6 пенсов в день; тем не менее в годы кризиса у них ежемесячно вычитали однодневный заработок. Эта мера была, вероятно, самой подлой среди многих подлых мер экономии, которые помогли Сьерра-Леоне перебиться в годы кризиса, вызванного падением цен на пальмовое масло и пальмовое семя, когда концерн «Леверс»[11]стал оказывать предпочтение китовому жиру. Экономия почти всегда наводилась за счет цветных; штаты правительственных учреждений не пострадали, разве что кое-где сократили секретаря или курьера. До визита лорда Плимута, заместителя министра, приехавшего в Фритаун в тот же день, что и я, на всю колонию вместе с протекторатом был только один санитарный инспектор. Его изводило начальство во Фритауне, беспрерывно перебрасывая из района в район; тщетно просил он дать ему людей. Принудительный труд запрещен в британских колониях законом, но санитарному инспектору без штата приходилось выбирать — то ли нарушить закон, то ли оставить деревни погибать в грязи.
Посетители бара были в этом неповинны; все эти подлости совершались без их участия, они были повинны только в жалком обличии Фритауна с его железными крышами и обрывками афиш.
В ответ на все упреки, они говорили: если вы англичанин, вы должны чувствовать себя здесь как дома; если вам тут не нравится, значит, вы не англичанин. Но если уж кого-нибудь осуждать, чего же нападать на передовые посты, надо винить штаб, главный штаб империи — страну, которая не дала им ничего, кроме жажды благопристойности и чувства чести, очень быстро увядающего в этой жаре.
«Ни перед чем не останавливаясь…»
На пристани меня встретил пожилой негр с зонтиком. Он сказал с укоризной:
— Я жду вас уже несколько часов.
В руках у него была телеграмма из Лондона: его просили связаться с Грином, собирающимся посетить Либерию.
— Меня зовут мистер Д., — сказал негр.
Он хорошо знал Либерию и мог быть мне полезен. Непрошеную помощь предложили мне и более высокие инстанции. Еще на борту судна мне вручили письмо английского поверенного в делах в столице Либерии; он сообщал, что предупредил о моем прибытии министра внутренних дел, а министр написал окружным комиссарам Западной провинции: «Мы будем крайне признательны за всякое содействие, оказанное этим лицам комиссарами и вождями, к которым они обратятся; вам надлежит, ни перед чем не останавливаясь, всячески облегчать их путешествие». Фраза «ни перед чем не останавливаясь» звучала чуть-чуть зловеще, магическая помощь свыше вообще не входила в мои расчеты. Если в Либерии и было что скрывать, то мне тем более хотелось нагрянуть врасплох. К счастью, министр внутренних дел предложил мне определенный маршрут, от которого я без труда мог уклониться, да и всю Западную провинцию я мог оставить в стороне за какие-нибудь несколько дней.
Все обстояло бы проще, если бы удалось раздобыть карту. Но республика Либерия почти вся покрыта лесами и никогда еще толком не картографировалась — хотя бы с той весьма приблизительной точностью, с какой проводились топографические съемки в прилегающих к ней с обеих сторон французских колониях. Я нашел в продаже только две карты большого масштаба. Одна из них, выпущенная британским генеральным штабом, вполне откровенно оповещала о своем невежестве: большая часть республики представлена на ней в виде огромного белого пятна с бахромой названий вдоль границы и несколькими пунктирными линиями, обозначающими (неправильно, как я в этом неоднократно убеждался) предполагаемые русла рек. Странные эти названия: подавляющего их большинства никто в Либерии не слышал; вероятно, это были имена глухих, ныне опустевших деревушек. Другую карту выпустило военное министерство Соединенных Штатов. В ней есть даже какая-то лихость, она свидетельствует о могучей фантазии ее составителей. Если английская карта довольствуется белым пятном, американская заполняет его набранной крупным шрифтом надписью: «Людоеды». Эта карта не допускает пунктирных линий и не признается в невежестве; зато она так неточна, что пользоваться ею было бы бесполезно, пожалуй даже опасно. В ее фантазиях есть нечто от елизаветинских времен: «непроходимые леса», «людоеды», реки, которых нет и в помине — во всяком случае там, где они обозначены, или где-нибудь поблизости; вас бы не удивило, если посреди леса Гола здесь красовались бы миниатюрные картинки с изображением Эльдорадо, людей о двух головах и сказочных зверей.
Но тут мне на помощь пришел пожилой негр, мистер Д.; он-то знал Либерию.
Мистер Д. жил в негритянском квартале. Это один из немногих районов Фритауна, где еще осталась какая-то прелесть. Негры племен кру славятся на всем побережье как искусные мореплаватели, гордятся тем, что никогда не были рабами и не занимались работорговлей; они избежали влияния англичан. По дороге к пляжу Ламли все еще стоят среди пальм хижины аборигенов; на пороге сидят женщины с неприкрытой грудью. Дом мистера Д. находился на единственной европейской улице этого квартала. Деревянная лестница без перил вела в комнату с дощатыми стенами, на которых висели картины религиозного содержания. В комнате стояли четыре ветхих стула и купленный по случаю стол, а на нем горшок с цветами. Грубо намалеванные мадонны, пронзенные семью мечами, равнодушно переносили свои муки, а у Христа прямо над головой было выставлено кровоточащее сердце цвета сырой печенки. Насекомые прыгали по деревянному полу, а мистер Д. любезно объяснял мне, как добраться до границы.
В Болахуне, сразу по ту сторону границы, находилась американская миссия ордена Святого креста; было бы разумно задержаться там на несколько дней и попробовать нанять носильщиков до Монровии. Мистер Д. ознакомился с маршрутом, намеченным министерством внутренних дел; начиная от Зигиты мне от этого маршрута лучше было держаться как можно дальше. На белом пятне английской карты мистер Д. нанес карандашом свои пометки; он не был уверен, где надо проставить тот или иной населенный пункт — десятью милями левее? десятью милями правее? Английская карта сбивала его с толку своей неточностью. Наконец, он отложил ее в сторону, и я просто стал заносить в записную книжку названия селений: Мозамболахун, Гондолахун, Джинни, Ломбола, Гбеянлахун, Горьенди, Белливела, Банья. Впрочем, нет надобности их перечислять; на самом деле я шел совсем по другому пути, отказавшись даже от первоначального замысла — двигаться на Монровию. В стране, где можно путешествовать, только затвердив название следующего города или деревни и повторяя его в пути каждому встречному, непредвиденные обстоятельства снова и снова заставляли менять планы.
В конце концов моя записная книжка заполнилась длинными перечнями кое-как нацарапанных и, вероятно, перевранных названий деревень, которые мне никогда не суждено было разыскать. Перелистывая ее теперь, я обнаруживаю, например, такую загадочную запись: «Пароход заходит в К. Пальмес и Сино. Не разглашать место назначения. Сойти в С. Добраться берегом до Сетта-Кру, Нана-Кру. В Н.-К. — доктор В., ам. миссионер. В Вессерпор или Дио. Сказать, чтобы проводили к Нимли. Оттуда к Нью-Сесстауну и К-П.»
Это, по-видимому, проект одного из маршрутов, от которого мы отказались, — не хватило ни денег, ни сил. Я привез из Англии рекомендательное письмо к Нимли, верховному вождю сесстаунских негров, руководителю восстания на побережье в 1932 году. Это был тот самый Нимли, в борьбе с которым, как сообщал британский консул, пограничные войска Либерии под командой полковника Элвуда Дэвиса, североамериканского негра, особого уполномоченного президента, убивали детей и женщин, жгли деревни, пытали пленных. Мир был с грехом пополам водворен, но отнюдь не с самим Нимли, который с остатками своего племени укрылся в непроходимых зарослях, тщетно рассчитывая на вмешательство белых. «Ни одному белому, — сказал мистер Д., — не разрешается посещать берег, где живут кру, но, если взять билет на каботажное судно, которое ходит от Монровии до Кейп Пальмес, можно по пути высадиться в Сино, из Сино берегом пройти до Нана-Кру, а там поискать проводников — они укажут дорогу к местам, где скрывается Нимли».
Я рассказываю об этих неосуществившихся планах и непройденных маршрутах лишь потому, что они дают какое-то представление о путанице, царившей у меня в голове, когда я высадился во Фритауне. Никогда прежде я не покидал Европу; я ничего не смыслил в путешествиях по Африке. Я собирался пешком пересечь Либерию, но понятия не имел ни о том, как идти, ни о том, что нас ожидает в дороге. Разглядывая ненадежную карту, я смутно себе представлял, что мы проедем через Сьерра-Леоне до Пендембу, где железная дорога кончается, затем пересечем в ближайшем пункте границу и пустимся наискосок прямо к столице Либерии. По-видимому, нам предстояло переправиться через много рек, но я полагал, что там есть какие-нибудь мосты; разумеется, впереди был лес, но лес здесь повсюду. Одна более или менее надежная книга о Сьерра-Леоне упоминала о нескольких старателях, искавших золото, — они пересекли границу Либерии в слывших необитаемыми лесах и больше не вернулись; но это было немного пониже того места, куда я направлялся (Либерия расположена на выпуклости африканской береговой линии, и я никак не мог запомнить, где здесь север и где юг).
В эту ночь мне приснился путаный, беспокойный сон: мне снились мистер Д. и таможня на границе. Я все время что-то забывал; я прибыл в таможню со всеми своими мешками и ящиками и мистером Д., упакованным в тюк, но забыл нанять носильщиков и у меня не было слуг. Я страшно боялся, что таможенный инспектор обнаружит мистера Д., а меня оштрафуют за контрабанду и заставят платить высокую пошлину.
Три спутника
Я попал во Фритаун в субботу, а поезд на Пендембу уходил в следующую среду; я надеялся, что слуги уже наняты и ждут меня, но Джимми Дейкер, которому обо мне писали и который уже давно обещал моим друзьям все устроить, просто позабыл о своем обещании. Это был странный человек — обаятельный, рассеянный, всегда под хмельком. Он постоянно сидел в баре Гранд-отеля, тянул виски, запивал его пивом, разглагольствовал о нацистах и о войне; начинал он с пацифистских заявлений, но после третьей рюмки готов был хоть сейчас снова встать под ружье — а лицо его бороздили шрамы, оставшиеся от прошлой войны. Джимми Дейкер не имел никакого представления, как мне найти слуг; впрочем, он охотно согласился, что было бы неразумно нанять кого-нибудь из тех, кто целыми днями толкается у порога гостиницы, предлагая свои услуги. Он не знал ни единого человека, хоть сколько-нибудь знакомого с Либерией. Никто в Сьерра-Леоне, по его словам, ни разу не пересекал либерийской границы.
— Кто, Джимми? — удивлялись все в один голос, когда я говорил, что он ищет мне слуг. — Бедняга Джимми ни черта в этом не смыслит.
В конце концов мне достались лучшие слуги во всем Фритауне. Слава моего старшего слуги Амеду гремела до самой границы, а Амеду подобрал второго слугу Ламина и старого повара магометанина Сури. И в какой-то степени я должен быть благодарен за это Джимми Дейкеру. Если бы я не навестил Джимми, чтобы выпить рюмочку на сон грядущий, я бы не познакомился с Папашей — Папаша прожил во Фритауне целых двадцать пять лет и знал всех местных жителей. Он был пьян как стелька. Сидя за рулем машины, он гнал ее вверх и вниз по холмам, словно нарочно выбирая самую плохую дорогу; его чуть было не арестовали, когда он сдернул фуражку с черного полицейского.
— Кто же не знает здесь Папашу? — вопрошал он, пытаясь в два часа утра въехать в запертые ворота губернаторского дворца, — чуть было не свалившись в кювет, а потом снова помчался в гору, в то время как часовые, вытянувшись в струнку, с невозмутимыми лицами смотрели вслед машине.
Мы с грохотом пронеслись мимо казарм (караульное помещение опустело: завидев машину, солдаты высыпали на лужайку, отдавая нам честь, — они мелькнули перед нами в зеленоватом полумраке, точно обитатели подводного царства), свернули с дороги на грязный проселок и, наконец, остановились у какой-то насыпи.
— Ах вы идиоты несчастные, — сказал Папаша.
Мы застряли высоко над Фритауном и были похожи на преступников, запертых в маленькую освещенную изнутри клетку.
— Вы бывали когда-нибудь в Африке? Вы знаете, что такое дальние переходы пешком? Чего это ради вас туда несет?
Это «туда» прозвучало так, словно он говорил о геенне огненной; впрочем, о тех местах Папаша судил лишь понаслышке, самому ему, разумеется, никогда бы и в голову не пришло…
Знаем ли мы, что нас ожидает? Есть у нас надежные карты? Нет, сказал я, таких карт достать нельзя. Есть у нас слуги? Нет. Предупредили мы хотя бы заранее окружных комиссаров, чтобы нам приготовили ночлег? Нет, я и не знал, что это нужно сделать. А где же мы собираемся ночевать, когда перейдем границу? В деревенских хижинах.
— Идиоты несчастные, — повторил он.
Склонясь над баранкой, он чуть не плакал. Да имеем ли мы хоть малейшее представление о том, что такое деревенская хижина? А крысы, вши, клопы? Что будет, если в пути мы заболеем малярией, дизентерией?
— Надо что-то придумать, — заявил он и, круто развернув машину, погнал ее обратно вниз.
Но тут он переключился на свою излюбленную тему:
— Кто же здесь не знает Папашу?
В негритянском квартале он затормозил рядом с полицейским и высунул голову из машины.
— Кто я такой? — Полицейский подошел и неуверенно покачал головой. — Не знаешь? Поди сюда. Ближе. Теперь скажи: кто я такой? — Полицейский покачал головой и криво улыбнулся; он был испуган: наверно, это какая-нибудь игра, но он не знал, как в нее играют. — Кто я такой, черная образина?
В полосе света, отбрасываемой фарами, показалась молодая девушка; ей нечего было так поздно слоняться по улице, и она хотела прошмыгнуть мимо, но Папаша ее заметил.
— Эй, ты, — сказал он, высунув голову в противоположное окно. — Поди сюда. — Девушка подошла к машине; она была слишком хорошенькой, чтобы пугаться чего бы то ни было; ее маленькие крепкие остроконечные груди были обнажены. — Объясни ему, кто я такой, — сказал Папаша. Она улыбнулась. Ее не пугали никакие игры. — Ты знаешь, кто я?
Широко улыбаясь, она заглянула в машину.
— Папаша, — сказала она.
Папаша дружелюбно похлопал ее по щеке и включил скорость. Он был горд, словно ему удалось нам что-то доказать.
— А вы подумали о пиявках? — спросил он. — Они падают на голову прямо с деревьев.
Мы остановились у дверей гостиницы. Деревянный пол и лестница кишели муравьями.
— Придется мне что-нибудь придумать, не могу же я бросить вас на произвол судьбы, — бормотал Папаша; он клевал носом над баранкой.
На рассвете послышались стоны, это брел по улице какой-то умалишенный; я уже слышал его стоны накануне. Я выбрался из-под москитной сетки, чтобы посмотреть, как он волочит свои лохмотья сквозь серую предутреннюю мглу, мотая головой и мыча по-звериному. Железные крыши пустовали — в такую рань не видно было грифов. Есть ли у грифов гнезда? Не было и летучих мышей, которые к семи часам вечера тучей повисали над городом.
Как ни странно, Папаша не забыл своего обещания. Рано утром он явился в гостиницу и сообщил, что слуги ждут во дворе. Я не знал, что им сказать. Они глядели на меня с нижних ступенек наружной лестницы, ожидая приказаний: Амеду, человек лет тридцати пяти с серым бесстрастным лицом прижимал к груди феску; рядом с ним стоял повар Сури, беззубый старик в длинном белом одеянии; второй слуга, Ламина, казался совсем еще мальчиком, на нем были трусы и короткая белая куртка вроде тех, какие носят парикмахеры, голову его покрывала вязаная шапочка, увенчанная алым помпоном. Прошло несколько дней, прежде чем я запомнил их имена, а понимать все, что они говорят, я так никогда и не научился. Я велел им прийти на следующий день, но они сразу же прочно обосновались в гостинице: Амеду и Сури то и дело вырастали передо мной в коридоре — склонив голову, они молча прижимали к груди феску. Я никак не мог догадаться, что им нужно, они же всякий раз ждали, чтобы я заговорил. Лишь значительно позже я понял, что Амеду был смущен не меньше моего. Я еще и представить себе не мог, как я привяжусь к этим людям впоследствии.
Нашим отношениям суждено было стать почти такими же близкими, как отношения между возлюбленными; порой нам бывало трудно сладить со своими нервами, нас одинаково раздражали всевозможные проволочки. Но наша совместная жизнь закончилась так же, как и началась, а потому, когда она пришла к концу, ее словно и не бывало. На память о близком человеке у вас остается обычно множество всякой всячины: письма, общие друзья, портсигар, какая-нибудь побрякушка, несколько патефонных пластинок, излюбленные места, где вы виделись. А у меня не осталось ничего, кроме нескольких фотографий, напоминавших мне, что когда-то я знал этих троих людей. Я никогда больше не увижу поселков, где мы побывали вместе, и не встречу их там невзначай[12].
По железной дороге
Все казалось нам необычным с той самой минуты, как мы протолкались через толпу, собравшуюся на вокзале Уотер-стрит, чтобы поглазеть на отход поезда (это повторялось регулярно два раза в неделю), и помахали на прощание Юнгеру, потерявшемуся за плотной стеной черных лиц. Я чувствовал, что начинаю понимать моих соотечественников, любителей перекинуться в карты: в чужом месте нужна какая-то точка опоры, хотя бы две-три знакомые и понятные вещи, — пусть даже это будет детективный роман или рюмка коктейля. Ведь даже путешествие по железной дороге и то было ни на что не похоже. Поезд ползет по местной узкоколейке невероятно медленно (за два дня мы сделали всего двести пятьдесят миль). В нем три купе первого класса. Опытный путешественник (такой нашелся и в нашем составе) занимает среднее, совершенно пустое купе и водружает там свой собственный шезлонг; два других купе снабжены плетеными креслами.
Мы двинулись в путь и все время ужасно боялись поступить не так, как положено: этикет путешествий по первобытным местам не менее строг, чем правила вновь открытого клуба. Никто в Англии не предупредил меня насчет среднего купе, и только теперь я понял: мне следовало воспользоваться привилегией белого и оставить его за собой. Вдобавок ко всем этим переживаниям я испытывал страх перед первой встречей с каким-нибудь вождем: мне сказали, что вождь преподнесет мне «подарок» (по всей вероятности, курицу, яйца или рис), а мне придется в свою очередь «одарить» его деньгами; при этом я должен обменяться с ним рукопожатием и выказать дружелюбие, но не допускать фамильярности (приятно было сознавать, что в Либерии мне больше не придется беспрестанно чувствовать свою принадлежность к господствующей расе).
Вопрос о подарках был и в самом деле довольно сложным. Во время путешествия нас «одаривали» не только общепринятой курицей (ценой в 6 или 9 пенсов, в зависимости от качества; ответный «подарок» — он всегда должен был немного превышать стоимость полученного «дара» — 1 шиллинг или 1 шиллинг 3 пенса[13]). Нас «одаривали» также яйцами (ответный «подарок» — 1 пенс за яйцо), апельсинами и бананами (цена — 3 пенса за сорок штук; ответный «подарок» — 6 пенсов); нам случалось даже получать в «дар» козу, дрессированную обезьянку, десяток ножей, кожаный кисет, не говоря о бесчисленных бурдюках с пальмовым вином. Было не так просто определить цену каждого из этих «даров», и прошло немало времени, прежде чем я преодолел неловкость, с которой совал шиллинг в руку вождя.
Мистер Д. сообщил мне, что еще на территории Сьерра-Леоне я могу повстречаться с тремя вождями — с вождем Кумба и вождем Фомба в Пендембу, на конечной железнодорожной станции, и с вождем Момно Кпаньяном в Кайлахуне, нашей последней стоянке по эту сторону границы. Вождь Момно Кпаньян был настоящий богач, и одна мысль о том, что мне надо будет «одарить» его несколькими шиллингами, отравляла всю поездку.
Никогда еще мне не было так жарко и так душно; стоило опустить штору в окне маленького пыльного купе, как прекращался всякий приток воздуха; если же мы поднимали штору, солнце немедленно накаляло плетеные кресла и деревянный пол, и мы обливались потом.
За окном развертывался пыльный ландшафт Сьерра-Леоне, словно кусок скучной ткани на прилавке мануфактурного магазина: преобладали серые и тускло-зеленые тона, все вокруг было выжжено солнцем за время сухого сезона, приближавшегося теперь к концу. Дребезжа и раскачиваясь, поезд шел со скоростью пятнадцати миль в час, бесцеремонно врываясь в попадавшиеся на пути деревни; мы проезжали на расстоянии вытянутой руки от хижин; дети возились в пыли, а взрослые отдыхали в рваных гамаках, развешанных под соломенными навесами. Лесные заросли выглядели так же неряшливо и скучно, как запущенный уголок заднего двора, куда каким-то чудом занесло из окна гостиной семена аспидистры, и она расцвела среди сухой травы и высоких поникших сорняков.
Чем дальше, тем больше падали цены на апельсины — от 6 штук на пенс во Фритауне до 15 штук на пенс по ту сторону реки Бо. Поезд останавливался на каждом полустанке, и женщины тесной шеренгой выстраивались вдоль полотна. Вид нагого тела еще не успел нам надоесть, а может быть, женщины здесь были красивее и стройнее, чем те, которых я позже встречал в Либерии. Любопытно, как быстро отделываешься от эстетических представлений белого человека. Эти длинные груди, ниспадавшие плоскими бронзовыми складками, вскоре начинают казаться красивее маленьких округлых незрелых грудей европейских женщин. Дети сосали молоко стоя; они подбегали к материнской груди парами, как ягнята, и, как ягнята, припадали к соскам. Впрочем, хотя понятие о стыдливости сузилось, оно еще не исчезло окончательно. Мы переезжали через реку Мано; далеко внизу, ярдах в ста от железнодорожного моста, купались местные жители: когда проходил поезд, они прикрыли срам руками.
Путешествие по железной дороге началось около восьми часов утра и прервалось вечером в начале шестого; первый этап поездки заканчивался в Бо; здесь поезд и пассажиры дожидались утра. Днем мы незаметно выехали за пределы колонии и очутились в протекторате. Изменились не только природа и управление — изменились и нравы. Здесь англичане остерегались обзывать местных жителей «проклятыми черномазыми», не задирали нос и не издевались над ними; им тут приходилось иметь дело с аборигенами Африки, коренной же африканец вызывает к себе любовь и уважение. Нельзя смотреть на него сверху вниз: пусть о некоторых вещах вы знаете больше него, зато о других он знает больше вас. В целом же то, что знает он, было здесь куда более существенно. Вы не умеете заклинать молнию, как он, ваше ружье бьет не намного дальше, чем его отравленное копье, и, если только вы не врач, он куда скорее вашего вылечит змеиный укус. Здешние англичане были умнее, гибче тех, которые осели на Берегу, и большие патриоты — они любили в своей стране не только внешние ее приметы; да и напрасно было бы пытаться воссоздать здесь уголок Англии при помощи нескольких железных крыш, прошлогодней афиши и привычной выпивки в баре.
Может быть, этим людям больше повезло или проще было сохранить свой уклад — ведь легче воссоздать духовные, чем материальные ценности. Но попробуйте сберечь искусство своего народа в душе — ведь в Западной Африке книги гниют, пианино расстраиваются и коробятся даже патефонные пластинки.
Возле железнодорожного полотна нас ожидал сержант Пенни Карлейл, курьер окружного комиссара. Он был в трусах и босиком, но под мышкой у него щеголевато торчал стек, надетая набекрень фуражка напоминала фуражку посыльного Викторианской эпохи, на кителе блестели медали, а его выправке и исполнительности позавидовал бы любой сержант гвардии. Он отдал приказ сопровождавшим его носильщикам, провел нас к дому для приезжающих, раздавил ногой жука, щелкнул голыми пятками и удалился. Повсюду расхаживали цапли, похожие на стройных белоснежных уток с желтыми клювами. Их изящество и чисто восточная красота подчеркивали разительный контраст с Фритауном; грифов не было и в помине. И внезапно, неизвестно почему, мне стало хорошо в этом квадратном приземистом доме на цементных сваях, которые спасали здание от термитов; зажглись фонари, и на тарелках у нас появились остатки жесткой, сухой и безвкусной курицы, привезенной с Берега. В ванной комнате я увидел таракана, превосходившего размерами майского жука, койки здесь не были защищены москитными сетками, где-то мы забыли медицинскую сумку, за которую я заплатил в Лондоне четыре с половиной фунта, у порога весь вечер простоял негр — он жаловался на что-то, молитвенно сложив руки, — а все-таки мне было хорошо, словно нечто, чему я не доверял, осталось у нас позади.
В этот теплый, тихий вечер мы сидели на лужайке перед домом директора школы, под деревом, усыпанным восковыми цветами, похожими на магнолии; мы пили джин с лимонным соком и слушали рассказы о Либерии. У меня было письмо к молодому голландцу К. — говорили, что он где-то в Либерии ищет алмазы. Начальник управления торговли слышал о нем; К. перебрался через границу где-то в районе Пендембу и, по слухам, нашел алмазы. Он старательствовал в одиночку, работая на какую-то маленькую голландскую компанию, не входившую в могучий Трест. Как гласил рассказ, слухи о его находке встревожили Трест: если бы в Либерии стали добывать много алмазов, Трест больше не сумел бы контролировать цены. И вот по следам К. послали шпионов из Сьерра-Леоне, Французской Гвинеи и с Берега Слоновой Кости: заправилам Треста нужно было узнать правду, от этого зависела цена на алмазы и их собственное благополучие.
Отличный рассказ — особенно интересно было его слушать в ночной тьме неподалеку от границы страны, о которой никто в Сьерра-Леоне не мог мне ничего рассказать. Отличный рассказ еще и потому, что в нем ничего не договаривалось до конца, а увлекательный сюжет нес серьезную тему; он проливал свет на самые разные стороны жизни, в нем была и сатира, и социальная идея, и человеческая психология; недоставало только личного знакомства с героем, чтобы обогатить рассказ подробностями; однако я боялся встретить К., мне не хотелось, чтобы эту романтическую повесть принизили факты реальной действительности.
В Сьерра-Леоне бесполезно было расспрашивать кого бы то ни было о Либерии. Ни одна живая душа ни разу там не бывала; если кто-нибудь и пересекал границу, он шел в обратном направлении — из Либерии в Сьерра-Леоне.
Несколько лет назад Сьерра-Леоне посетил президент Кинг, который вскоре после этого вынужден был подать в отставку в результате разоблачений комиссии Лиги наций[14]. Его принимали с королевскими почестями; ему устраивали банкеты и приемы, салютовали из пушек, словно королевской особе. Президент так никогда и не узнал, что на нем просто практиковались, нужно было подготовиться к предстоящему приезду принца Уэльского; пушечные салюты были простой репетицией, комитеты по приему принца Уэльского испытывали свою программу на президенте Кинге. Позднее, по пути домой, президент заехал в Бо. Он собирался пересечь сухопутную границу под охраной своих войск: президенту небезопасно было путешествовать по землям управляемых им племен без надежного эскорта из двухсот солдат. В его честь в Бо был дан парадный обед; все шло как по маслу почти до самого конца; тосты следовали один за другим. Но, когда президент поднялся из-за стола, вышла заминка. Полковник, командовавший пограничными войсками Либерии, развеселился и не желал прерывать празднества.
— А ну-ка, сядь, господин президент, — сказал он. — Мне хочется выпить еще коньяку.
Прошло несколько дней, и президент надоел хозяевам; они проводили его с подобающими почестями до границы, но ошиблись местом: пограничные войска ждали в Фойе, а Кинга доставили в Кабавану. Перепуганный насмерть президент и его спутники уселись на земле в томительном ожидании, а взвод британских войск пустился в обратный путь, бросив их на произвол судьбы.
Пограничный городок
Как выяснилось впоследствии, мне нечего было опасаться встречи с искателем алмазов. Рассказ о нем так и остался неоконченным, неясным, полным недомолвок. Шестимесячное пребывание в Либерии будто бы подорвало здоровье К., и ему пришлось вернуться на родину. Об этом я узнал на следующий же вечер в Пендембу в маленькой немецкой лавчонке., где мне советовали навести о нем справки. Поезд вышел утром из Бо в начале десятого и прибыл в Пендембу к вечеру. Все мои продукты следовали транзитом, а в Бо я купил еще консервов в лавке фирмы П. 3. В лавках этой фирмы можно купить все что угодно — любые напитки, консервы, одежду, скобяные товары и даже средства от гонореи (П. 3. имеет филиалы на всем Берегу, а также в Либерии; это манчестерская фирма, нечто вроде западноафриканского Селфриджа[15], и в тех городах, где нет гостиниц, белый человек всегда может найти приют в лавке П. 3.).
В Пендембу нас ожидал еще один посланец британской короны, а также грузовик, который должен был доставить нас в правительственный дом для приезжих в Кайлахуне. Но сперва я заглянул в магазин Deutsche Kamerun Gesellschaft[16], чтобы справиться о К.
— Вы найдете его спутника, господина Ван-Гога, где-нибудь в окрестностях Болахуна, — сообщил немец-управляющий.
Господин Ван-Гог искал не только алмазы, но и золото. В этом районе он бродит уже девять месяцев. Сейчас он либо в Болахуне, либо где-нибудь в лесу. Ничего больше о нем не известно.
Верховный вождь поджидал нас возле грузовика; это был маленький человечек в одежде из домотканой материи, голову его украшала кокетливая вязаная шапочка. Нам нечего было сказать друг другу; мы обменялись рукопожатием и улыбками, после чего грузовик тронулся в путь.
Старенький мотор перегревался, и металл жег мне ноги сквозь подошвы туфель; шофер был не обут. Целый час мчались мы с бешеной скоростью по проселочной дороге, то взлетая на холм, то стремительно скатываясь вниз; впрочем, ощущение головокружительной скорости было обманчивым, его создавали толчки, подпрыгивавший за окном машины пейзаж, запах бензина и жара; вряд ли грузовик делал больше двадцати миль в час. Машины все еще редки в этом уголке Сьерра-Леоне; встречные мужчины карабкались на придорожную насыпь, женщины спасались в кусты или, закрыв лицо руками, опускались на корточки у насыпи, в то время как, наводя на них трепет, мимо проносилась сама цивилизация, окутанная зловонным дымом.
Когда мы приехали в Кайлахун, там было всего двое белых — окружной комиссар и инженер-шотландец, руководивший постройкой моста; но вечером появился третий — незнакомец с черной бородкой и бритой, как у монаха, головой, в майке и грязных парусиновых брюках. Комиссар прибыл тем же поездом, что и мы: он выезжал на станцию Сегбвана расследовать дело об убийстве, приписывавшемся тайному обществу Гориллы. Кто-то похитил и убил ребенка, а какая-то женщина клялась, что видела гориллу и что горилла была в штанах.
Какой-то мужчина сознался, но никто из чиновников не верил, что он настоящий убийца. Правда, при нем нашли нож с искривленными зубцами, оставлявший рваные раны; за одно хранение такого ножа полагалось четырнадцать лет тюремного заключения. Комиссар — невысокий брюнет, умный, подвижной и впечатлительный — был в этих местах новичком; что-то неладное случилось с тремя его предшественниками. Уж много лет округ раздирался пограничными распрями между двумя вождями: ходили слухи, что в пищу тут порой подмешивают «лекарство», а через месяц комиссар снова должен был остаться один как перст (инженер собирался уехать). Комиссар получал новинки из книжного клуба газеты «Таймс»; прочитав, он ставил их на полку, и там они гнили.
Инженер забился в угол и молча курил. Он не читал книг и не умел поддерживать беседу; этому седому, кряжистому, медлительному человеку можно было дать лет шестьдесят; просто не верилось, что ему не так давно пошел пятый десяток. По его словам, одиночество было ему нипочем; он чувствовал себя здесь отлично, даже лучше, чем в Англии. Но он умалчивал о том, что у него пошаливают нервы.
— Вас тут дожидается человек из Либерии, — сказал окружной комиссар.
Это было именно то, чего я боялся, — приставленный к нам провожатый будет следить за тем, чтобы мы не отклонялись от предписанного властями маршрута. Окружной комиссар послал за человеком из Либерии слугу, а тут как раз и появился незнакомец в майке и грязных штанах. Каждый из нас решил про себя, что незнакомец и есть провожатый, никто не поднялся с места и не предложил ему выпить; этот человек с бритой головой и диковинной козлиной бородкой был Врагом. Он терпеливо стоял и молча выслушивал распоряжения комиссара.
— Ты покажешь этому джентльмену дорогу в Болахун. Он отправится послезавтра. Ты знаешь, как найти миссию Святого креста?
Да, знает, он как раз оттуда.
Прошло немало времени, прежде чем его догадались спросить, он ли человек, присланный из Либерии. Нет, тот куда-то исчез, незнакомец же был немцем. Ему нужен был ночлег, и он завернул в Кайлахун невзначай, словно в какую-нибудь немецкую деревню, где наверняка можно найти гостиницу. Вел он себя непринужденно, но с какой-то вежливой загадочностью; по его словам, он пришел из Либерии и снова туда возвращается; ни малейших подробностей о том, зачем он пришел, почему возвращается назад и что вообще делает в Африке, он не сообщил.
Я принял его за золотоискателя, но позднее обнаружилось, что он не имеет ни малейшего отношения к такай грубой материи, как золото или алмазы. Он просто изучает жизнь. Откинувшись на стуле с видом полнейшего безразличия ко всем окружающим, он только усмехался, когда ему задавали вопрос (при этом вам казалось, что вы сморозили какую-то чушь), и отвечал после такой долгой паузы, что вы уже успевали забыть, о чем спрашивали. Несмотря на бородку, он был еще молод и, хотя одет как последний проходимец, держался аристократически, а ума у него было явно больше, чем у нас всех, вместе взятых. Ведь ему одному было твердо известно, что именно он хочет разузнать и что от него еще скрыто. Он говорил на менде, изучал бузи и мог с грехом пополам объясняться на пелли: языки требовали времени, а он находился в Западной Африке всего два года.
Все это я обнаружил лишь постепенно — он ни словом не обмолвился о своих делах на следующее утро за завтраком. В чистой рубашке и бежевых брюках он выглядел еще аристократичнее, чем накануне; в руках он держал трость с набалдашником из слоновой кости; на голове у него был белый тропический шлем, а в зубах торчал длинный мундштук. Он просто нанес нам визит вежливости, но все мы были ему совершенно безразличны; его интересовало только то, что он желал изучить, а у нас ему нечему было научиться, это он понял с первого взгляда. Мы забросали его вопросами, а он напустил на себя еще большую таинственность. Бывал ли он когда-нибудь в Африке, прежде чем появился два года назад в Либерии? Нет, никогда. Столкнулся ли он здесь с трудностями? Нет, ответил он с тонкой усмешкой, все обошлось очень просто. Чинят ли каверзы таможенники на границе? Что ж, это конечно бывает; что касается его, то ему никаких каверз не чинят — ведь его здесь знают. Стоит ли дать таможенникам взятку? Это был один из тех вопросов, на которые он так и не ответил; с ласковой улыбкой стряхнул он на глиняный пол пепел папиросы и промолчал. Майские жуки влетали и вылетали в открытые окна, а он все сидел и курил, опустив голову на грудь. Нет, он больше не хочет печенья. Прошло несколько минут, прежде чем он заставил себя дать нам один-единственный совет: роль учителя настолько же утомляла его, насколько ему нравилась роль ученика. Во время стоянки в миссии Святого креста, сказал он, неплохо было бы навестить либерийского комиссара в Колахуне. Это порядочный негодяй; он способен испортить нам все дело; к тому же в течение недели по прибытии в Либерию полагается обзавестись видом на жительство. Тут немец поднялся и поспешно ушел, размахивая тростью с набалдашником из слоновой кости, сдвинув тропический шлем набекрень, поглядывая по сторонам, изучая здешнюю жизнь. Когда-нибудь (на то, чтобы выудить у него такое признание, ушла целая неделя) он собирается защитить диссертацию в Берлинском университете (сам он родом из Гамбурга, но д-р Вестерман преподает в Берлине, и он надеется заслужить одобрение этого великого ученого-африканиста).
Мы встретили его снова среди приземистых домишек далеко растянувшейся деревни. Над хижинами возвышался новый дом вождя — нелепый железобетонный небоскреб с рядами неоткрывающихся окон из цветного стекла; где-то в уголке пристроилась некрашеная дверь, к которой вели потрескавшиеся деревянные ступени. Дом принадлежал Момно Кпаньяну, одному из самых богатых вождей во всем протекторате. На базаре мы разменяли деньги: пенс был здесь слишком крупной суммой, ходовой валютой служили железки. Стоимость железок постоянно менялась; при желании ими можно было спекулировать. В тот день по курсу давали двадцать железок на четыре пенса. Это были полоски длиной около четырнадцати дюймов, немного похожие на грубо сделанные стрелы; полагалось, чтобы острия не были затуплены и хвосты не обломаны (это, как и чеканное ребро на наших монетах, свидетельствовало, что деньги не обесценены). Люди шли на базар, неся на головах по нескольку сот железок в связках.
Теперь Кайлахун вспоминается мне как очень опрятное место, одна из самых чистых деревень, в каких нам доводилось останавливаться; но тогда меня потрясли грязь и болезни, дети со вздутыми животами, отправлявшие естественные потребности прямо посреди дороги, где бродили козы и куры, женщины с изъеденными оспой лицами, вымазанные с ног до головы белым соком какого-то лесного растения; это притирание применялось как косметическое и целебное средство: им лечились от оспы, лихорадки, зубной боли, несварения желудка — словом, от всех и всяческих недугов, свирепствовавших под палящим солнцем Африки; в ранней молодости оно помогало от головной боли, потом им мазали живот, чтобы облегчить роды, а когда женщина лежала на смертном одре, оно белело, как соляные отложения, на ее высохшей груди и тощих бедрах. Здесь вы могли познать подлинную цену цивилизации; попав в какую-нибудь из деревень Либерии, где цивилизация вообще не продвинулась в глубь страны дальше пяти-десяти миль от побережья, я вспоминал Кайлахун и не видел существенной разницы.
Цивилизация означает здесь эксплуатацию. Мне кажется, мы едва ли хоть чем-нибудь облегчили судьбу местных жителей. Они так же страдают от лихорадки, как и до появления белых, мы принесли им новые болезни и ослабили их сопротивляемость старым, люди по-прежнему пьют грязную воду, их по-прежнему мучают глисты, они все еще целиком предоставлены произволу вождей — что, в самом деле, может знать о них окружной комиссар, вечно перебрасываемый из округа в округ, понимающий на местном наречии всего два-три слова и целиком зависящий от переводчика? Что касается Сьерра-Леоне, то цивилизация выразилась здесь в железной дороге до Пендембу и в возросшем экспорте кокосовых орехов; но она воплотилась и в концерне «Леверс», диктовавшем свои цены, и в длинной стойке бара «Гранд-отеля», и в шести пенсах за день тяжкого труда. Это совсем не похоже на цивилизацию в нашем понимании — цивилизацию церквей Суффолка и замков Котсуолда, цивилизацию Крома[17]и Вогана[18]. Деятельность окружного комиссара нередко сводилась к защите местного населения от той цивилизации, которую он же представлял.
«Благородного дикаря» больше нет и в помине; а может быть, его никогда и не было. Но вы встречаете здесь подростков (среди тех немногих, что не обезображены грыжей), на лицах которых сквозь налет нашего времени проглядывает что-то прелестное, радостное и непорабощенное — такой была девушка, которую мы увидели в то утро: она поднималась в гору, кусок яркой материи был обернут вокруг ее бедер, солнечные лучи падали на темную грудь, на лодыжках сверкали серебряные браслеты, на голове она несла желтый кувшин.
Свобода передвижения
Кайлахун находится на границе Французской Гвинеи; вероятно, поэтому сюда перенесли из Пендембу канцелярию окружного комиссара. В Кайлахуне нет ни железной дороги, ни телеграфа: чтобы связаться с Фритауном, комиссар должен отправить посыльного за восемнадцать миль в Пендембу. Трудно себе представить, как он поддерживает режим пограничной полосы: местные жители свободно переходят границу в любом направлении; больше того, можно пересечь всю Западную Африку, не предъявляя никаких документов с самого момента высадки на Берегу. Есть что-то очень привлекательное в этой «свободе передвижения» на таком огромном пространстве. Обанкротившиеся финансисты нашли бы в африканских лесах отличное пристанище. Тут нетрудно схорониться на весь остаток жизни, а необходимый для этого капитал незачем держать в банке — он уместится в одном кармане, недаром в этих местах полтора десятка апельсинов стоит один пенс, курица — шесть пенсов, а заработная плата, если вы заберетесь в глубь страны, составляет всего три шиллинга в неделю, и, как я убедился, можно целую неделю кормить тридцать человек за каких-нибудь тридцать шиллингов.
В тот день мы отправились на прогулку во Французскую Гвинею. Граница проходит по реке Моа — она здесь вдвое шире Темзы у Вестминстера. Мы переправились в челноке, выдолбленном из ствола дерева, стоя во весь рост и балансируя, чтобы нас не опрокинуло. Это было несложно, но жутковато — в Моа водятся аллигаторы. Любопытно, что эта граница, которая проходит по руслу реки, затерявшейся в безлюдных зарослях, граница, на которой не спрашивают паспортов, не досматривают багажа, не чинят никаких препятствий кочевникам, оказалась не менее отчетливой, чем любой государственный рубеж в Европе: выйдя из челнока, мы очутились в совершенно другой стране. Даже природа изменилась: вместо лесной извилистой дороги, по которой — хотя и не без труда — могла пройти машина, здесь раскинулась безлесная степь, поросшая высокой травой, по ней прямо вдаль убегала узкая тропа. На раскаленной, потрескавшейся от зноя земле валялась змеиная кожа. Согнувшись под тяжестью кокосовых орехов, набитых в мешок из плетеной травы, брели негры; они чем-то напоминали стрекоз в мультипликационном фильме. Целых полтора часа мы шли, так и не встретив на пути деревни, и, наконец, повернули обратно, к Сьерра-Леоне. По словам инженера, тропа тянулась прямо до Конакри на побережье, и нас снова охватило радостное чувство свободы: здесь можно пойти, не сворачивая, по какой-нибудь тропинке, и ты пересечешь целый континент.
Обливаясь потом на солнцепеке, а затем остывая в тени, трудно было поверить, что эта часть Африки пользуется такой скверной репутацией: забывались и мучения К., и больное население деревень. Я еще не заметил ни одного москита, а ежедневная порция хинина (пять гран) казалась пустым изводом лекарства.
Но все это было днем; когда же стемнело и мы, сидя в пустом домике инженера, прихлебывали теплое пиво, здешние места стали внушать мне недоверие. Хозяину было сорок пять лет, а на вид шестьдесят: пятнадцать непрожитых лет и морщины требовали какого-то объяснения. Он снова заявил, что здесь ему живется чудесно; в Англии было трудно осесть на одном месте надолго; жена его человек раздражительный, сюда она не приезжает: Западная Африка ей не по душе, она даже мошек боится…
Тем временем мошкара тучами влетала в раскрытые окна и падала, опаленная, у фонаря; жуки со стуком ударялись о стены и потолок и сыпались нам на голову. Ему самому насекомые нипочем, говорил инженер, то и дело вскакивая со стула, прихлопывая мошек, давя каблуками жуков. Он ни секунды не мог усидеть на месте. Единственное, чего он боится, продолжал он, это слонов.
Как-то раз он наблюдал за охотой, стоя возле своего мотоцикла, и тут на него бросился слон; животное было в каких-нибудь ста ярдах, а мотоцикл завелся не сразу. Мотор заработал, когда слон был всего в десяти шагах; проехав четверть мили с большой скоростью, инженер оглянулся и увидел, что слон не отстает ни на шаг. Тут наш собеседник снова вскочил со стула и погнался за жуком, но тот не дал себя поймать и взлетел под потолок. Он не чувствует одиночества, утверждал инженер, и не знает, что такое нервы — он хлопнул ладонью по стене; у него всегда есть какая-нибудь забава: в прошлый приезд он увлекался радио, еще раньше — бабочками, а сейчас — машиной.
— Ну и шумят же эти жуки, — пожаловался он вдруг. — Спать по ночам не дают.
— Они же летят только на свет, — сказал я.
— Да, — откликнулся он, — но я никогда не гашу ночью свет.
Он не в силах был оторвать глаз от жуков, носившихся по пустой комнате. Откуда-то слышалась музыка; звуки доносились из деревни. Инструмент был похож на арфу; мелодии нельзя было уловить — одни и те же ноты звучали снова и снова.
— Как жаль, что вы завтра уходите, — сказал инженер.
Он повторял это так часто, что нельзя было, ему не поверить, хотя он тут же клялся, что не чувствует одиночества и что здешняя жизнь ему по душе.
В то утро я отправил нарочного с письмом к отцу настоятелю миссии Святого креста в Болахуне. В отправке гонца, которому предстоял целый день пути, была прелесть средневековья. Гонцу не платят вперед: на обратном пути он встречается вам где-нибудь на дороге, а дорога представляет собой узенькую тропинку в чаще, пересекаемую на каждом шагу другими тропинками. Но посыльные никогда не сбиваются с пути: на них можно положиться, как на английское почтовое ведомство. Как-то раз письмо надо было доставить немедленно, и я отправил гонца ночью, снабдив его керосином для фонаря; с кинжалом на перевязи, воткнув письмо в расщепленную палку, он бросился в окутанный мраком лес.
Мы выступили в путь двадцать шестого января; в Лондоне шел снег, во Фритауне свирепствовала желтая лихорадка, а в Кайлахуне над выжженной степью стелился утренний туман. Пятнадцать миль до самой границы можно было проехать по дороге; я заказал к семи часам утра два грузовика — для себя и для немца, которого сопровождали носильщики из Либерии. От границы до миссии было еще двадцать миль, а мне хотелось добраться засветло. К тому же я понятия не имел, как долго нас задержат в таможне. Но мы дождались только одного грузовика, да и тот опоздал на час с четвертью. Немец сказал, что нам с двоюродным братом вряд ли удастся попасть в Болахун до ночи — ведь у нас был всего один гамак, а его аристократическое сознание не могло допустить мысли, что европеец будет тащиться пешком вместе с носильщиками, спотыкаясь и выбиваясь из сил на пыльной тропе. У него самого был стул, привязанный к двум шестам, и он величественно восседал на нем, покачиваясь над головами своих людей. Но мне приходилось думать о деньгах: для гамака, который несли четыре человека, требовалось не меньше шести носильщиков, и пройдя пешком от Биеду до миссии, я экономил семь шиллингов и шесть пенсов. Все мы взгромоздились на единственный грузовичок (трое белых, трое слуг и одиннадцать носильщиков, не считая тридцати тюков багажа), и машина неуверенно двинулась по ухабистой дороге сквозь утреннюю дымку. Над влажными от росы кронами пальм остриями поднимались отвесные скалы, между скалами проходила дорога.
Меня раздосадовала задержка в Кайлахуне. Я еще не привык к мысли, что время — как мера длительности — осталось позади, на Берегу. В глубине Африки такое понятие, как время, отсутствует; вдобавок даже самые лучшие часы не выдерживают тамошнего климата. Рано или поздно они останавливаются. Сперва испортились мои часы и часы двоюродного брата; потом я переменил еще шесть пар дешевых часов, купленных для «подарков» в лондонском универмаге. Только одни часы дотянули до побережья, но и они давно перестали показывать верное время: когда наступала темнота, я просто переставлял стрелки на 6.30, когда же мне хотелось встать утром пораньше, я передвигал стрелки вперед. Может быть, это и имел в виду Стенли[19], когда, услышав в предсмертный час удары «Большого Бена»[20], воскликнул, потрясенный: «Так вот что такое Время!»
Но на грузовике по дороге из Кайлахуна я еще верил, что мне удастся путешествовать по расписанию. Я полагал, что прямо из Болахуна мы двинемся на Монровию, столицу Либерии, и что не пройдет и двух недель, как мы достигнем цели. Я просто не поверил бы, если бы мне сказали, что через четыре недели мы будем стоять в центре совершенно незнакомого мне селения, в самом сердце Либерии, наблюдая, как сморщенная старуха, накликавшая молнию на свою деревню, несет на голове воду для своих товарищей по заключению в отвратительной маленькой тюрьме поселка Тапи-Та.
Прежде всего у меня не было денег для такого длительного путешествия. Во Фритауне я получил последние деньги по аккредитиву, и теперь у меня оставалось около двадцати пяти фунтов стерлингов в шиллингах, шестипенсовых и трехпенсовых монетах. Они лежали в несгораемом денежном ящике с висячим замком и составляли почти половину ноши одного носильщика. В Либерию не имело смысла брать что-либо, кроме серебра, да и то серебряные монеты, которые я взял с собой, вызывали кое-где забавные недоразумения. Одно из племен и смотреть не желало на монеты с профилем королевы Виктории: весть о ее смерти проникла сюда, в эту невероятную глушь, в такую глушь, где мы с братом оказались первыми белыми людьми, которых увидело нынешнее поколение; люди решили, что ценность монет умерла вместе с королевой. Позднее близ побережья, на земле племени баса, выяснилось, что никто не желает принимать обычные английские серебряные деньги с короной или желудями; здесь признавали только монеты Британской Западной Африки с пальмой. Но все эти затруднения были еще впереди; в тот утренний час меня беспокоили только проволочки и необходимость добраться к ночи до Болахуна. Это были тревоги мало искушенного путешественника; в результате я зря утомлял носильщиков, вызывая их недоверие к себе. Позднее, я привык относиться ко всему спустя рукава — я просто шел вперед, а, пройдя сколько мог, останавливался в первой попавшейся деревушке, не зная даже, как она называется, целиком отдаваясь на волю Африки.
До границы
В деревне Бнеду меня ожидал вождь, а с ним — носильщики и переводчик. Поторговавшись, мне удалось снизить цену с шиллинга и шести пенсов за человека до шиллинга и трех пенсов; немец, никогда не плативший больше шести пенсов, наблюдал за мной с презрительной усмешкой. Наша кладь была разложена на земле посреди деревни, и я впервые увидел, сколько было у нас вещей: шесть ящиков с продовольствием, две койки, два стула, москитные сетки, три чемодана, палатка, которой мы так ни разу и не воспользовались, два ящика со всякой всячиной, ванна, узел с одеялами, складной стол, денежный ящик, гамак. Я почувствовал, что мне неловко перед моими слугами: каждый из них взял с собой лишь по маленькому плоскому чемоданчику.
Впоследствии я пытался определить, с каким минимальным количеством клади можно безнаказанно путешествовать по джунглям Западной Африки. Мое снаряжение стоило мне больше пятидесяти фунтов стерлингов, а накладные выглядели как опись багажа экспедиции на Эверест; но, пожалуй, было бы рискованно сократить этот груз больше чем на четыре ящика. В Западной Африке есть строгие пределы для путешествия налегке, как об этом свидетельствует рассказ о германском ботанике докторе Д.
Через неделю после того как я перешел границу, в центральной области Либерии, в маленьком городке Ганте, куда я попал четырнадцатого февраля, умер доктор Д. Его трагическая и благородная смерть была хорошо обдуманным самоубийством; она показала, что мир Гитлера, мир Дахау, концентрационных лагерей и нацистского чванства не так уж далек даже от этого уголка Африки. Доктор Д. провел в Западной Африке сорок лет. Перед войной он был германским консулом в Монровии, где служил агентом судоходной компании Верман, но уже тогда пользовался известностью в Гамбургском университете как ботаник. После войны он оказался первым немцем, который вновь занялся коммерцией в Либерии, но потерпел неудачу, влез в долги, а гитлеровская Германия, куда он вернулся, отнюдь не сочувствовала неудачникам. Этот семидесятилетний старик, оставшийся без гроша в кармане, не мог после сорока лет жизни на Берегу освоиться с Берлином, увешанным знаменами со свастикой, не мог равнодушно смотреть на демонстрации в Темпельгофе и на воскресные шествия под Бранденбургскими воротами — с барабанами, фанфарами и обнаженными штыками. Его интересовали тропические цветы, ему было безразлично, кто поджег рейхстаг. Гарвардский университет предложил ему небольшую сумму с тем, чтобы он вернулся в Либерию и собрал там ботаническую коллекцию. К тому времени в Монровии уже прочно обосновались гитлеровцы; доктор Д. пришелся не по нраву двум заядлым нацистам. Когда до них дошел слух, что он собирается остановиться в германской миссии, они заявили протест генеральному консулу, и в последние дни своей жизни Д. вынужден был искать пристанища в какой-то английской лавке. Не имея ни малейшего желания вернуться в Европу, доктор (хоть этого и нельзя доказать) предпочел умереть в Африке. Только этим и можно объяснить его безрассудное поведение. Он отправился в десятидневный поход из Монровии в Саноквеле через земли баса без гамака, без провианта, без койки и москитной сетки; вряд ли при нем было больше вещей, чем тогда, когда его тело несли из Ганты в Мюленбург, чтобы похоронить на кладбище лютеранской миссии. Он спал в деревенских хижинах, ел здешнюю пищу и умер от дизентерии.
Значит, есть свои пределы для путешествия налегке. Любой окружной комиссар в Сьерра-Леоне редко пускается в путь меньше чем с двадцатью пятью носильщиками, и при том в путь куда менее долгий, чем тот, который предстояло пройти нам; между тем мы одно время, когда двое наших людей заболели, обходились лишь двадцатью тремя носильщиками. В Биеду мне пришлось нанять двадцать пять — четверо из них несли гамак моего двоюродного брата. Двадцатимильный переход обошелся мне поэтому немногим больше тридцати шиллингов. Если нанимать носильщиков поденно, путешествие по Африке становится делом разорительным. К такому выводу пришел и Альфред Шарп[21], по маршруту которого я следовал на первом этапе. Ему приходилось нанимать носильщиков от деревни до деревни, иногда две смены за одни сутки, платя из расчета по шиллингу на брата. В большей части деревень подыскать носильщиков было не так просто — случалось, что все люди работали в лесу или в поле, — так что чаще всего удавалось пройти не больше восьми миль в день. Я кое-что почерпнул из этого опыта и задержался в Болахуне на целую неделю, пока не нанял носильщиков, готовых следовать с нами до самого побережья; не говоря уже об экономии, я смог благодаря этому ежедневно в течение четырех недель проделывать больше двенадцати миль. Вождь в Биеду преподнес мне курицу, я преподнес вождю шиллинг. Повар Сури связал курице лапы, Амеду обошел и проверил кладь, немец устроился на своем подвесном стуле, и я приказал:
— Пошли!
Я чувствовал себя как юный лейтенант, который впервые командует своим взводом. Мне как-то не верилось, что стоит сказать «пошли» — и двадцать пять носильщиков тронутся с места. Я отошел в сторону и смотрел со странной смесью удовольствия и какой-то ребяческой гордости, как, подобно длинной заводной игрушке, пришла в движение вся колонна: сперва она дрогнула, потом выровнялась и зашагала через деревню по широкой дороге, которая вскоре сузилась и превратилась в тропинку, проложенную в слоновой траве; тропинка привела нас к переброшенному через ручей стволу дерева, а затем пошла извиваться по лесам и полянам и снова по лесам, пока не вышла часа через два на широкое плато, которое и оказалось границей.
Мы увидели три-четыре хижины, несколько стрелков в ярко-красных фесках с золочеными кокардами, либерийский флаг (точь-в-точь американский, только с одной звездой) и маленького человечка в поношенном шлеме с черными усами и желтой кожей; человечек вышел нам навстречу и поздоровался с плутоватым, возбужденным и торжествующим видом, точно хотел сказать: наконец-то ты мне попался, уж я ни перед чем не остановлюсь, уж я тебя подою. Да, конечно, сказал человечек, он меня ждет, его предупредили.
Меня поневоле охватило какое-го торжественное чувство: дорога вперед через просеку была широкой, она манила, не то суля наслаждения, не то завлекая в ловушку; дорога назад, в Англию, была узкой, потайной, трудной.

