Глава вторая Его превосходительство господин президент
«Самый главный хозяин»
Марк разбудил меня в пять часов утра, скребя рукой о проволочную москитную сетку. Я послал его вперед вместе с носильщиком Ама из племени мандинго предупредить вождя в Кпангбламаи о нашем приходе и о том что нам понадобятся кров и пища на тридцать человек; я просил также известить вождя в Пандемаи о том, что мы передумали и туда не придем. Ама взял мой чемодан и зашагал по тропинке в деревню. Он знал, что уходит из дому на несколько недель, но все его пожитки были увязаны в тряпку величиной с большой носовой платок.
Мы тронулись в половине восьмого. Длинная цепочка носильщиков потянулась с пригорка, на котором стояла миссия, и скрылась внизу в тумане. Старшина Ванде отлучился в деревню: он пошел попрощаться с женой. Одет он был в широкую рубаху и трусы, голову прикрывала суконная шапочка. Сам Ванде шел без груза, даже его собственный узелок нес младший брат, которого он взял с собой на несколько дней. Ванде как нельзя больше напоминал английского десятника — веселого, нетребовательного, попыхивающего своей трубкой. Когда он не курил, он потряхивал трещоткой, сделанной из двух маленьких тыкв, куда были насыпаны зерна. Он шел в хвосте колонны, и если кто-нибудь из носильщиков выбивался из сил и должен был отдохнуть, он оставался с ним.
Целую милю по широкой утоптанной дороге на Колахун рядом с нами бежал вприпрыжку какой-то малыш. Он был не выше двух футов, в одной руке он держал пустую жестянку из-под консервированной колбасы, в другой — пустую жестянку из-под сгущенного молока. Его гнали домой, но он не слушался; чтобы не отстать, ему приходилось бежать, но он не отставал. Ему хотелось пойти с отцом. Вдоль колонны прокатился смех и крики, отец, наконец, услышал, остановился и велел малышу вернуться домой. Цепочка прошла мимо и исчезла; они остались одни — маленький ребенок, надутый, огорченный, упрямый, и отец, повторяющий слово «домой». Наконец, ушел и отец, но ребенок не двигался с места.
К прибытию президента глинистую дорогу расчистили: деревья по обочинам срубили, а стволы сбросили в глубокие, поросшие пальмами овраги. Густой туман низко висел между холмами, и определить расстояние до опушки леса было невозможно. Дорогу перебежал олень — небольшой коричневый олень, каких можно увидеть в любом английском парке, обыкновенный олень, а не королевская антилопа, встретить которую в наши дни в Либерии редкая удача для путешественника: размером она не больше кролика, дюймов десять в высоту, если не считать стройных ног, а рожки у нее не длиннее дюйма. Пока держался туман, шагать было хорошо, но все тенистые деревья вырубили, и я торопился оставить эту дорогу позади до того, как солнце достигнет зенита. В половине десятого мы пришли в Колахун, где дорога кончалась и находилась резиденция Ривса.
Мне пришло в голову, что хотя президент, как мне сообщили, и отправился дальше, а Ривс, по-видимому, его сопровождает, было бы все же разумно справиться, чет ли здесь окружного комиссара. Поселок опустел; триумфальные-арки из зеленых ветвей, воздвигнутые к прибытию президента, покрылись пылью, листья увяли. В стороне от хижин на огороженном участке стоял одинокий двухэтажный каменный дом, перед ним на шесте развевался флаг со звездой и продольными полосами. Это и был тот дом, который, по слухам, строился при помощи принудительного труда. Второй этаж придавал ему внушительный вид; он высился над поселком, словно не спуская с него глаз и зная все, что происходит вокруг; да, нашему длинному каравану было бы неразумно пытаться пройти стороной — дом все равно бы нас заметил.
Крутом было очень тихо, тишина стояла совсем воскресная; ни один человек не вышел из хижины, чтобы на нас поглазеть, и это выглядело странно — словно враг опустошил весь поселок; но, когда мы подошли поближе, я увидел десяток солдат в алых фесках с золотой звездой, маршировавших за оградой. В другом конце поселка на пригорке стояло нечто вроде беседки, и там тоже мелькала алая феска. Из-за ограды вышел нам навстречу маленький мулат с желтым лицом в черной феске. Да, подтвердил он, окружной комиссар здесь; и он тут же провел меня и двоюродного брата мимо часовых за ограду, оставив носильщиков и слуг снаружи. У меня сложилось впечатление, что нас ожидали; да и как могло быть иначе, ведь из окон второго этажа всегда кто-нибудь следил за дорогой.
Откуда-то слышались звуки патефона; по двору разносился голос Жозефины Бекер[25], проникнутый забавной и слегка наигранной печалью. На миг все вокруг сделалось каким-то призрачным — и сидевшие в дорожной пыли носильщики, и замершие в тишине хижины, и уходивший за горизонт лес превратились просто в декорацию для обольстительной эстрадной дивы. Уже не верилось даже в реальность мистера Ривса, который, точно злодей в мелодраме, появился вдруг из-за кулис в алой феске и длинном до пят балахоне; его густые черные бакенбарды, серая, точно дубленая, кожа и чувственный рот были словно взяты напрокат из парижского мюзик-холла. Но вот кто-то наверху остановил патефон, и щеголеватый черный офицер маленького роста в блестевших, как зеркало, крагах избавил нас от мрачного общества мистера Ривса.
— Вас просят подняться наверх, — сказал он. — Президент сейчас примет вас.
Этого мы никак не ожидали. Я не просил свидания с президентом, полагая, что он находится в другом районе, и поневоле был немного огорошен. Костюм мой состоял из рубашки и трусов. На боку висела фляга; особенно смущала меня пыль, которой мы были покрыты с ног до головы; я вспоминал рассказы о правителях Либерии, о том, как они любят-заставлять белых подолгу дожидаться у них в приемной и требуют, чтобы посетитель был одет как подобает.
Нас усадили в маленькой комнате верхнего этажа, и какой-то военный с револьверной кобурой у пояса поставил новую патефонную пластинку. На столе лежал роман Эдит Оливье «Кровь карлика». Черный офицер был щеголеват, изысканно вежлив, чрезвычайно внимателен; он напоминал фарфоровую статуэтку, с которой тщательно смахнули пыль. Не прошло и нескольких минут, как вошла молодая женщина в европейском платье, похожая скорее на китаянку, чем на африканку; у нее был косой разрез глаз и лицо, полное глубокого внутреннего покоя. Офицер представил ее как «одну из спутниц президента», а она не сказала ни слова, села возле патефона, взяла со стола колоду карт и принялась ее тасовать. Позднее я узнал, что отец ее был назначен членом Верховного суда; как видно, на либерийском Берегу царят нравы, господствовавшие при дворе Стюартов в Англии.
Она была самым очаровательным созданием, какое мне довелось видеть в Либерии; я не мог оторвать от нее глаз. Мне хотелось с ней заговорить, сказать, как приятно видеть ее в этом опустевшем, опаленном зноем поселке. Голос Жозефины Бекер — когда он оборвался, военный сменил пластинку — не мог с ней соперничать. Девушка была как внезапное откровение — вот такой могла стать Африка, если бы ей предоставили самой выбирать в Европе то, что действительно могло ее украсить; страна обещала нечто большее, чем мертвая риторика американской Декларации независимости. Я так и не сказал этой девушке ни слова. («Очень жарко шагать в такую погоду», — заметил блестящий маленький офицер, чтобы поддержать светский разговор.) Мне довелось еще раз увидеть ее, но только издали — она стояла на балконе президентского дворца в Монровии, глядя на то, как негры кру демонстрируют свою преданность режиму; но она как живая сохранилась в моей памяти — одно из тех воспоминаний, которые долго влекут нас в давно покинутые места.
Тут вошел президент — человек средних лет по фамилии Барклей с седеющими курчавыми волосами, в темном шерстяном костюме и дешевой полосатой рубашке с мятым цветным галстуком, заколотым булавкой. Живое олицетворение Африки, полное очарования и покоя, выскользнуло из комнаты, и мы остались наедине с Вест-Индией, с ее любезными манерами и красноречием — целыми потоками красноречия. Президенту нельзя было отказать в энергии — он был политиком американской школы, но у меня сложилось твердое убеждение, что на африканском Берегу он нечто чужеродное. Он вел свою собственную игру, но, правда, играл с таким необычайным рвением, что и республике могли перепасть кое-какие крохи с его стола. Я спросил его, пользуется ли он такими же прерогативами, как президент Соединенных Штатов Америки. Он ответил, что его прерогативы шире.
— Раз уж меня выбрали, — сказал он, — и раз я командую парадом, — слова из него так и сыпались, и сквозь выспренние политические сентенции все время проглядывало какое-то простодушное ребяческое хвастовство, — стало быть, теперь я здесь самый главный хозяин.
Деятельность либерийских политиков похожа на игру краплеными картами. Но в прошлом полагалось, сорвав куш, передать колоду партнеру. Существовало нечто вроде неписаного закона, согласно которому президент мог избираться на два срока, после чего должен был уступить свое место за пиршественным столом другому. Именно уступить: ведь, как совершенно точно выразился мистер Барклей, президент здесь главный хозяин, в его руках находятся газеты, и, что самое важное, он печатает и распространяет избирательные бюллетени. Когда в 1928 году переизбрали президента Кинга, он получил на 600 000 голосов больше, чем его противник Фолкнер, хотя общее число лиц, пользующихся избирательным правом, не превышало 15 000. Теперь мистер Барклей решил изменить старые порядки. В глазах своих противников он вел нечестную игру; он относился к политике всерьез и может с некоторым основанием называть себя первым диктатором Либерии. До сих пор президент избирался на четыре года; мистер Барклей приурочил к очередным президентским выборам плебисцит, предлагая увеличить этот срок до восьми лет. Для того чтобы провести свое предложение, он мог использовать те же средства, какие должны были обеспечить ему баснословное большинство: ведь печатный станок находился в его ведении. В его распоряжении находилась и армия чиновников. Сверкая очками в золотой оправе и сияя доброжелательством, он объяснял мне, как очистил государственный аппарат и освободил его от влияния политиканов, как при заполнении вакансий заменил назначения экзаменами. Но он забыл упомянуть, что веревочка, которая приводила все в движение, по-прежнему оставалась у него в руках. Если кандидатуры признавались равноценными (а это совсем нетрудно устроить), право выбора кандидата было за президентом.
Все же нельзя не признать, что этот человек обладал силой воли и смелостью. До него ни один президент не отваживался на путешествие в глубь страны. Кинг совершил свой стремительный переход от границы Сьерра-Леоне под охраной двухсот солдат, но президента Барклея сопровождало всего каких-нибудь тридцать человек. Сейчас я мог их пересчитать — почти все они маршировали взад и вперед перед домом. Конечно, со времен мистера Кинга полковник Дэвис успел обезоружить племена, у них осталось всего по нескольку винтовок в каждом крупном поселке, но в мечах, копьях и кинжалах все еще недостатка не было.
Правда, президент не засиживался на одном месте. Он передвигался очень быстро, форсированным маршем, появляясь там, где его не ждали, и наспех знакомился с обстановкой. Как я уже говорил, жители Болахуна не питали надежды, что Ривса когда-либо призовут к ответу. Их опасения оправдались; позже я узнал, что местные вожди, которых подкупили или запугали, не подали президенту никаких жалоб. Президент смог так же быстро вернуться в Монровию, как он оттуда прибыл. Он объявил, что население повсюду принимало его с восторгом, но ведь устроить пляски нетрудно, да и возвести триумфальные арки из ветвей и рассыпать белый порошок тоже не слишком хлопотно. Мне ни разу не случилось встретить в глубине Либерии ни одного человека, который сказал бы доброе слово о столичных политических деятелях. Если люди отдавали предпочтение тому, а не другому президенту, так это просто потому, что им лучше жилось при одном комиссаре, чем при другом.
Но даже при самом худшем черном комиссаре им не приходилось терпеть того, что терпело население Французской Западной Африки при белых комиссарах. К тому же в этой первобытной, не знающей карт стране двадцать миль расстояния до резиденции комиссара порой равнялись пятидесяти годам жизни. Жителей предоставляли самим себе вместе с их «дьяволами», тайными обществами и всевозможными страхами, их предоставляли патриархальному гнету вождей. В их дела не вмешивались так, как вмешивались в дела населения любой белой колонии, и, право, это было к лучшему: разве можно сравнить «непросвещенных» негров из племени бузи, шагавших с гордой осанкой в своих длинных балахонах по узким лесным тропам, придерживая у пояса меч с рукояткой из слоновой кости, разве можно их сравнить с англизированными «просвещенными» черными из Сьерра-Леоне, в военной форме, полосатых рубашках и грязных тропических шлемах! В племени бузи каждый глава семейства имел свой меч (он брал его с собой всякий раз, покидая деревню) и каждый юноша имел кинжал; в простейшем орудии труда земледельца — ноже с широким лезвием в красивых кожаных ножнах — было что-то рыцарское, свидетельствовавшее о более древней цивилизации, чем та, которая породила обитые жестью бараки на Берегу. Даже самые бедные племена — гио и мано, соседи бузи, даже и они, с набедренными повязками и изъеденным язвами телом, были в своих лесах заброшены не больше, чем жители британского протектората, опекаемые одним-единственным санитарным инспектором.
Гостеприимное селение Кпангбламаи
Его превосходительство господин президент больше часу говорил со мной в комнатке, из окна которой виднелся по-воскресному неподвижный поселок. Президент был очень предупредителен, и мне было неприятно обманывать его, уверяя, будто Зигита конечная цель моего путешествия.
В Западной провинции окружных комиссаров предупредили о моем посещении, и мне хотелось как можно скорее проскочить туда, где меня не ждали. Как можно скорее… Но нелегко было остановить разыгравшуюся фантазию президента, рисовавшую ему будущие дороги, самолеты, автомобили. Парадоксальное положение! Черный расхваливает блага цивилизации, а белый слушает его со скептической улыбкой, но ведь белый выбрался из самой гущи делового, вечно куда-то спешащего мира и никогда не видел там ничего прелестнее тех тканей племени бузи, которые сейчас разложил перед ним президент. В них не было грубой кустарщины, не было ничего искусственного, нарочитого, ничего, что напоминало бы прилавок благотворительного базара и милых дам-патронесс с бледно-голубыми глазами навыкате; в их рисунке была своеобразная изысканность, но эта изысканность имела другие корни, чем наша, — куда более глубокие; к ней не примешивалась складывавшаяся столетиями артистическая нарочитость.
Не было ничего общего между этими тканями и тканями племени мандинго во Французской Гвинее, которые я купил на базаре в Болахуне и которые без труда можно купить (за двойную цену) на Берегу, во Фритауне и в Монровии. Племя мандинго занимается торговлей; поле его деятельности, если измерять не милями, а преодолеваемыми препятствиями, огромно: тут и тропические леса, и болота, и стремительные потоки, и разлившиеся реки. Торговца из племени мандинго видишь и в океанском порту, его можно встретить и в пятистах милях оттуда, в местах, куда никогда не ступала нога белого человека. Его узнаешь безошибочно: высокий рост, бритая голова, семитские черты лица, алая феска, длинная одежда, ладонка с изречением из корана на шее, — да, за ним долгая торговая родословная. Порой он ездит верхом на одной из немногих лошадей, которые встречаются в глубине страны, но чаще всего путешествует пешком. Во Французской Гвинее я говорил с человеком из племени мандинго, который подробно описал мне весь маршрут до Берега — к Кейп-Пальмас и Гран-Баса. Он совершал немыслимое путешествие сквозь лесную глушь столь же регулярно, как коммивояжер, сбывающий шелковые чулки, ездит на поезде прямого сообщения в Брайтон[26]. Но одежда, мечи и ножи мандинго ничем не лучше ремесленных изделий Центральной Европы; эта тяжелая ткань вся в ярких, кричащих ромбах потакает грубым вкусам туристов. И любопытно — во Французскую Гвинею туристы не заглядывают, да и вообще в прилегающем к Либерии дальнем уголке этой колонии белые люди наперечет. Приходится носить товары через джунгли за сотни километров, чтобы добраться до такого потребителя, которому нравится безвкусная подделка.
Хоть я и чувствовал, что нарушаю этикет Белого дома, мне первому пришлось подняться в знак окончания визита — я боялся, что мы не успеем дойти засветло до Кпангбламаи. Мы все еще в основном придерживались маршрута, который проложил, путешествуя по Либерии в 1919 году, сэр Альфред Шарп. Вдоль северной границы страны этот путь на всем своем протяжении идет по пересеченной местности приблизительно на высоте 1600 футов. Шарп писал впоследствии, что не знает в Африке более трудной дороги, зато она не так скучна, как путь через центральный лесной массив, где одна узкая тропинка, проложенная в однообразной зеленой чаще, как две капли воды похожа на другую и где часами не видишь ничего, кроме ног идущего впереди носильщика и корней деревьев. Здесь же, между Колахуном и Кпангбламаи, попадались холмы, через которые пришлось переваливать, река Мано, которую мы пересекли по широкому висячему мосту, сплетенному из лиан. Над ручьями носились большие бабочки с хвостами, как у ласточек; другие бабочки, похожие на маленькие крылатые примулы, отдыхали на мокром песке и тучами поднимались нам навстречу; а как-то раз нам встретилась небольшая, заросшая папоротником прогалина, теплая и милая, как английское лето.
Эти первые дни путешествия таили в себе красоту, которая потом исчезла бесследно; все было нам внове: деревни, где женщины толкли рис; камни над могилами вождей; коровы, которые терлись рогами о стены хижин; вкус теплой кипяченой фильтрованной воды на запекшихся губах; и прежде всего ощущение, что ты идешь не зря, что ты куда-то углубляешься. Оно заставляло меня ускорять шаг, и я шел быстрее, чем носильщики и мой брат. Каждый переход в эту первую неделю путешествия был для меня стремительным рывком; я не пользовался своим гамаком, его носильщики шли налегке и от меня не отставали; между нами возникало что-то вроде приятельских отношений — мы по-братски делили апельсины, вместе отдыхали у лесного ручья, где они пили воду из старых консервных банок, которые тщательно берегли, а я из своей фляги.
Одним из моих спутников был Бабу из племени бузи; на отдыхе он потихоньку наигрывал на арфе; он не знал ни слова по-английски, но все же умудрялся дружески меня ободрить, показывая, что он на моей стороне в спорах, которые разгорались у нас все чаще. Бабу был одним из немногих носильщиков, куривших трубку (маленькую глиняную трубочку), и легко мог сойти за солидного обладателя сезонного проездного билета, за надежную опору семьи в тоскливом дальнем пригороде Лондона. Он и сам тосковал все сильнее по мере того, как длилось наше путешествие, у него просто не хватало сил для такого перехода; тем не менее на него всегда можно было положиться, и он не жаловался, пока не расхворался так, что не мог сделать дальше ни шагу. На первых порах он был единственным носильщиком из племени бузи; не слишком общительный, он чаще всего сидел в сторонке, покуривая трубку, а иногда подходил к порогу моей хижины, благожелательно улыбался и снова отходил прочь.
Вторым из тех, кто в этот день шел со мной впереди, был Альфред — человек совсем иного склада и внешне (шапочка из грубого сукна и трусы) и внутренне. Альфред умел читать и писать, говорил по-английски и вел себя так, будто его пригласили на пикник; даже от пустого гамака он исхитрился освободиться и нес только арфу. Этот обливавшийся потом толстяк был ужасный подхалим, он услужливо указывал мне на все, что, по его мнению, заслуживало интереса, и беспрерывно вертелся возле меня; но среди носильщиков он стал рассадником недовольства. Ему всегда было известно, что поселок, где мы хотели ночевать, «слишком далеко»; когда бы носильщики ни собрались кучкой, чтобы высказать свои жалобы, я неизменно слышал его утробное ворчание, а минутой спустя он уже снова был тут как тут, возле меня, стараясь услужить, вкрадчивый, льстивый, кичащийся знанием английского языка.
Селение Кпангбламаи находилось часах в четырех с половиной пути от Колахуна. Когда начала спадать жара, оно неожиданно возникло перед нами на одном из неизменных холмов, и вот уже Марк, красуясь, бежал вниз по склону, чтобы встретить нас у ручья. С ним был его школьный товарищ Питер, сын местного вождя; по словам Марка, вождь жил в «много-много красивом доме», увешанном картинами. То была четырехугольная хижина, похожая на небольшую конюшню с двумя стойлами и верандой. Стойла оказались спальнями; в них находились глинобитные лежанки, устланные циновками. Стены были сплошь заклеены старыми рекламными плакатами и фотографиями из иллюстрированных журналов, большей частью немецких или американских. Над стулом, сделанным из старого ящика, красовалось обращение генерала Першинга к молодежи; красавицы скалили зубы, начищенные хлородонтом; бравые мужчины красовались в костюмах, купленных в магазине готового платья; какая-то девушка ломала себе голову, почему она не может стать душой общества; а неизвестный военный громил одну из статей Версальского договора. Дом был, что и говорить, великолепен — единственный в своем роде во всем селении; до самой Монровии мы не находили в деревнях лучшего пристанища.
Гостеприимство вождя в Кпангбламаи нас просто ошеломило. Не успели мы присесть, передохнуть и выпить глоток воды, как перед нами уже появился этот морщинистый, сдержанный старик в тюрбане и шелковой хламиде, напоминавшей дамский вечерний туалет на литературном вечере времен короля Эдуарда VII. С ним пришел его советник в обыкновенном домотканом балахоне в синюю и белую полоску и потертом котелке; он был еще старше вождя. Ни тот, ни другой не говорили ни слова по-английски, но в то время как вождь всем своим обликом производил впечатление человека доброжелательного, чуть грустного и усталого, советник был полон хитрости, язвительности, грубоватого юмора. Он лукаво хихикал, и я готов был поклясться, что он-то уж знает цену каждому в поселке, уж он-то во всяком случае не верит, подобно вождю, в высокие идеалы: случись ему принадлежать к другой расе, он был бы одним из тех старичков, которые с ласковым, безобидным видом щиплют в автобусах девушек. Вождь и его советник были неразлучны и повсюду показывались вместе, как возвышенная и низменная стороны человеческой натуры.
Они принесли нам миску яиц (все до единого оказались тухлыми), большую корзину апельсинов и три тыквенные фляги с пальмовым вином. Впервые меня так одолела жажда, что я с удовольствием пил пальмовое вино; я осушил целую тыкву, совсем позабыв о том, что могу схватить дизентерию, если сосуд грязен или вино несвежее (цветом оно напоминало солодовое пиво, а вкусом — ячменный настой). Вождь и советник уселись на одну из лежанок, и я угостил их сигаретами. Все хранили молчание. Вскоре они поднялись и ушли, но через минуту вождь вернулся с курицей. В тот первый день мне еще не были знакомы правила этикета; я тут же одаривал вождя за каждый преподнесенный им подарок, а подарки следовали один за другим. Позднее я узнал от Амеду, что мне полагается одаривать хозяина только раз — в конце пребывания.
Ужасно хотелось выкупаться, да и побриться я не успел перед выходом из Болахуна, но гостеприимный вождь не давал нам ни отдыху, ни сроку. Не успел он, подарив курицу, удалиться, как пришел его сын с сообщением, что «дьявол» собирается сплясать для дорогих гостей; и вот уже вместе с вождем и советником мы сидим под палящим солнцем, ожидая появления «дьявола». На этот раз «дьявол» принадлежал к женскому обществу; он прибыл из Пандемаи (на земле бузи) и держал путь в Колахун, чтобы показать свое искусство самому президенту.
«Дьявол» в своем самодельном плаще вынырнул из-за крайних хижин маленького, чисто выбеленного селения и стал приближаться, жеманно покачиваясь, вертя огромным турнюром из пальмовых листьев и кивая черной маской. Взмах турнюра — и мы увидели широкие панталоны из лыка, все вместе выглядело как карикатура на дамский наряд прошлого века. На взгляд европейца, этот «дьявол» был чистейшей пародией на женственность, пародией на скромность; узкая, длинная маска, выражавшая жестокость, раскосые глаза и чувственный рот вместе с этими ужимками скромницы придавали «дьяволу» забавный и слегка непристойный вид. «Дьявол» стал крутиться на одном месте, вертя турнюром, из-под которого выглядывали панталоны, переводчик бегал вокруг него с маленьким кнутиком. В памяти оживала ведьма далекого детства — может быть, потому, что «дьявол» был таким женственным, хотя и не показывал, что он женщина, а может быть, из-за его странного головного убора: высокой, увенчанной пучком перьев жерди, чем-то походившей на остроконечную шляпу. «Дьявол» опустился на землю и тихим вкрадчивым голосом произнес приветствие. Перед нами выступал куда более умелый танцор, чем Ландоу. Сравнивать дикие прыжки Ландоу, вполне соответствовавшие его грубой маске, с наивно жеманными и зловещими повадками этого «женщины-дьявола», было примерно то же, что сравнивать зверство с жестокостью. Возможно, тут сказывались племенные различия: такую маску, как эта, не сумел бы сделать ни один мастер из племени банде. Маска Ландоу не поднималась выше уровня детской фантазии, взбудораженной ночным кошмаром; тут мы видели произведение искусства, сознательно поставленного на службу вере.
После пляски сын вождя Питер Боно сказал, что отец хочет показать гостям свое селение. Кпангбламаи не превышало ста пятидесяти ярдов в длину, но прежде чем мы успели ознакомиться с жизнью этой деревушки, я уже чувствовал себя почти так же, как член английского королевского дома после осмотра промышленной выставки. Мне не дали отдохнуть с дороги, пальмовое вино легло в желудке точно камень, пропеченное солнцем плоскогорье дышало зноем, и я уже думал, что не выдержу и потеряю сознание. Нам показали работу пятерых ткачей — они сидели врозь под маленькими навесами из пальмовых листьев; какой-то человек кроил из кожи ножны для ножей; в кузнице ковали клинки — один кузнец раздувал большие кожаные мехи, другой бил молотом по раскаленному добела клинку (я присмотрелся бы к ним повнимательнее, если бы уже знал тогда, какую важную роль играет кузнец в деревенской жизни — часто он является местным «дьяволом», а слово его весит больше, чем слово вождя). На пороге одной из хижин две женщины пряли, они сучили нити, вытягивая их из груды хлопка. За деревянной загородкой другая женщина варила в огромном котле листья какого-то лесного растения — она делала темно-синюю краску. Удушливый пар над котлом, люди, которые теснились вокруг, ощупывая мои трусы и рукава рубашки, необходимость изображать на лице живой интерес — все это вместе взятое лишало меня последних сил, доводило до дурноты. Промышленной выставке не было видно конца. Кпангбламаи стоит на холмике размером чуть больше Круглого пруда[27]; куда ни взглянешь, в просвете между головами людей видны деревья, обступившие хижины, а над деревьями — высокий лесистый гребень Пандемаи; но в этот жаркий и душный вечер Кпангбламаи, казалось, не будет конца, как лабиринту, из которого не знаешь выхода.
Две женщины сидят на земле, доставая хлопок из коробочек; кучка женщин выжимает из кокосовых орехов густое желтое масло; еще один ткач… Наконец, мы снова очутились в своей хижине; оттуда вынесли столы и стулья. От вождя получен новый подарок — козленок; он удрал, и за ним по всей деревне понеслась шумная погоня, пока его не привели обратно и не привязали. Брат лег спать, он и думать не мог о еде, и я в одиночестве вкушал настоящий английский ужин: сардины с гренками, горячий бифштекс, от которого шел пар, пудинг с почками, сладкий омлет, запивая все это виски с апельсиновым соком. Не успел я проглотить второе блюдо, как Питер Боно просунул голову сквозь сетку и сообщил, что нас дожидается его отец; и в самом деле, старый вождь в своем «вечернем туалете» и тюрбане сидел на стуле у порога. Он привел с собой целый оркестр, и, пока я ужинал, тот наигрывал свои монотонные, звенящие мелодии. Вождю не о чем было со мной разговаривать; он сидел в сторонке, всеми брошенный, довольный независимостью, в то время как советник бесстыдно хихикал где-то рядом в темноте, пока, наконец, ион не растворился в безлунной ночи, унеся с собой стул.
Но, прежде чем лечь спать, мне еще следовало выяснить, куда двигаться дальше. Врач в миссии говорил, что за день мы с легкостью дойдем из Кпангбламаи до населенного пункта, который он называл Дагомаи, затем за один большой переход достигнем Никобузу, а оттуда доберемся до Зигиты. Ему самому не приходилось уходить так далеко в сторону Ганты, но к югу от Зигиты, в Зорзоре, есть лютеранская миссия, там мы, наверно, разузнаем, как идти дальше. Область, лежавшая к востоку, не была обозначена на картах голландских золотоискателей.
Вся беда была в том, что никто здесь ничего не слышал о Дагомаи. Ни Питер Боно, ни его отец, ни старый советник. Единственное знакомое им селение между Зигитой и Кпангбламаи было Пандемаи. Но для дневного перехода оно находилось слишком близко, а, кроме того, я не рассчитывал на любезный прием со стороны вождя, ожидавшего меня днем раньше.
— Дагомаи, Дагомаи, — повторял я в надежде, что кто-нибудь слышал об этом селении.
— Дуогобмаи? — с сомнением переспросил, наконец, вождь.
Это звучало очень похоже, к тому же Дуогобмаи лежало на пути в Никобузу; я решил, что это и есть то место, которое имел в виду врач.
— Слишком далеко, — вмешался Альфред, — слишком далеко.
Носильщики сгрудились вокруг, и он стал им нашептывать, как это далеко; они еще не привыкли к нам и были полны подозрительности — семена падали на благодатную почву. Но я не верил Альфреду: даже жена врача совершила пеший переход в Дагомаи, а я был теперь убежден, что Дуогобмаи и Дагомаи одно и то же. Такое убеждение представляло для меня и прямую выгоду, ведь время — деньги; к тому же я не хотел проявлять слабохарактерность в первый же день своего пребывания в глубине Либерии.
Лежа на койке без сна, я час за часом слышал тихие звуки арфы и шепот Альфреда, увещевавшего носильщиков; я размышлял о том, что мне делать, если они откажутся повиноваться. Наверно, такие же мысли волнуют нового классного наставника в школе, но мне никогда не доводилось быть классным наставником, и я никогда еще не испытывал такого унизительного чувства зависимости от чужого послушания. Несмотря ни на что, я потом был рад, что ни минуты не верил Альфреду — елейному, хитрому, льстивому, вечно недовольному Альфреду.
В эту ночь я впервые спал в деревенской хижине и по глупости (желая уединиться) закрыл дверь, как, впрочем, поступают и местные жители из страха перед дикими зверями. Никогда еще мне не было так жарко: жара душила, как одеяло на лице, даже тонкая муслиновая москитная сетка казалась воздухонепроницаемой завесой. Зато по крайней мере крыс не было; в соломе на крыше слышались только редкие шорохи; и в конце концов я заснул, несмотря на шепот Альфреда, музыку, жару и непривычную обстановку.
Первозданные края
В пять утра меня разбудили Марк и Ама, которых я снова посылал вперед, чтобы известить вождя в Дуогобмаи о нашем прибытии. Полезно было хоть на время избавиться от Ама: Ванде назначил его своим помощником, но я уже понял, что он не нравится остальным носильщикам. Среди носильщиков он один принадлежал к племени мандинго, а в эту первую неделю путешествия племенная рознь почти все время приводила к столкновениям. Ама был сильным, надежным и самым представительным в этой довольно-таки неприглядной компании, но у него не было ни малейшего чувства юмора, и остальные безжалостно его дразнили, пока он не впадал в угрюмое озлобление.
Марк и Ама опередили нас на три часа, так как гостеприимство вождя еще далеко не истощилось. Двоюродному брату он подарил кожаный кошель местного производства, украшенный яркими, кричащими узорами, наподобие кожаных изделий итальянских кустарей, а сын вождя подарил мне десяток ножей из кузницы. К несчастью, гостеприимство вождя распространилось и на носильщиков: он накормил их перед уходом до отвала.
Носильщик привык питаться раз в день, по вечерам; он живет впроголодь, и только жестокий хозяин решился бы лишить его неожиданного удовольствия — поесть лишний раз. Добросердечность вождя на несколько минут осчастливила носильщиков, но когда почти сразу же вслед за тем им стало невмоготу шагать с тяжелым грузом на полный желудок, они не были в состоянии понять, что их мучения — результат полученного удовольствия. Затуманенные несварением желудка мозги сверлила одна нехитрая мысль: «С нами плохо обращаются».
Меня об этом предупреждали заранее, и я знал, что произойдет; не прошло и пяти минут, как они принялись бунтовать. Зато и отвлечь их было нетрудно, точь-в-точь как детей, и когда кто-то подарил мне маленькую серую обезьянку, у них снова поднялось настроение. Они тыкали в обезьянку палками. Они перевертывали ее вверх ногами. Они волочили ее головой по земле. Зверек вопил, пытался их укусить и водил по сторонам налитыми кровью глазами в поисках спасения. Когда его на минутку оставили в покое, он сел, уткнув голову в морщинистые ладони, словно плакал. Главными мучителями обезьянки были Ламина и Альфред, они вели себя с ней как школьные забияки с новичком, который не может дать сдачи; остальным нравилась эта забава, в минуты скуки они тоже мучили обезьянку, но все же иногда обращались с ней ласково — кормили кусочками банана и орехами кола, а спустя некоторое время вовсе перестали обращать на нее внимание. Даже Ламина в конце концов от нее отвязался, и Марк взял ее себе в товарищи. Дня через четыре она уже бегала за ним по пятам; всю дорогу через леса она сидела у него на плече, пока в Ганте не удрала на свободу; запуская руки ему в волосы, она искала насекомых. Ни разу она не пыталась его укусить. Он никогда с ней не заговаривал; их союз был молчаливым.
Только к восьми часам носильщики кончили свою трапезу и приготовились выступать. Они еле двигались, ко всему придирались, и я предпочел уйти вперед с двумя людьми, которые несли мой пустой гамак. Шествие возглавлял Альфред, волоча за собой на веревке обезьяну, за ним двигался Бабу с двумя арфами. Чуть ли не сразу мы очутились в лесу, это была опушка гигантских зарослей, покрывающих всю Либерию почти до самого океана. Когда мы поднялись на гребень невысокого, изрезанного трещинами холма, сплошь усеянного круглыми хижинами, я почувствовал себя довольно неловко: жители деревушки стояли в дверях, глядя во все глаза на первого белого, которого увидели за долгое время. Вероятно, надо было быть кудесником, пусть даже захудалым, чтобы вдруг вынырнуть из леса вот так, налегке, с двумя арфами и обезьяной.
Дальше мы встретили трех человек с длинными изогнутыми ножами, они расчищали тропинку; Альфред с ними заговорил; они были из Пандемаи и сказали, что их вождь ожидал накануне какого-то белого, он вычистил хижину и приготовил еды на тридцать человек. Альфред намекнул, что неплохо было бы заночевать у этого вождя. Иначе он может обидеться. Дуогобмаи слишком далеко, слишком далеко… Альфред спросил об этом людей, расчищавших тропинку. Они покачали головой. Альфред тут же заявил, что в Дуогобмаи за день не доберешься. Но я не понимал местного языка, а Бабу, которому я доверял, не говорил по-английски; Альфреда же я считал лжецом. Но порой и лжец говорит правду.
Чуть дальше тучи бабочек, полоска песку и крошечный ручеек обозначили границу между землями племени банде и племени бузи; вскоре мы вышли на широкую, залитую солнцем вырубку под самым Пандемаи. У дороги строился каменный дом с оградой; из калитки навстречу нам вышел негр в европейском костюме с поношенным белым шлемом на голове, он широко улыбался, снимал шлем и снова улыбался. Это был человек средних лет с жестким и неприятным лицом, которое прикрывала защитная маска придури и подхалимства.
— Мистер Грин, — сказал он, — мы ждали вас вчера вечером.
Он знал мое имя, беспокойно и подобострастно смеялся после каждого слова, и по всему его облику можно было безошибочно угадать священнослужителя. Запахло нагорной проповедью, правда слегка прокисшей. Это был миссионер из Монровии, сейчас он занимался постройкой нового здания для своей миссии. Как и мистер Ривс, он верил в бетон, как и мистер Ривс, умел держать в руках своих черных собратьев.
— Вождь приготовил для вас вчера вечером все необходимое, — сказал он и снова засмеялся.
Миссионер повел нас в свой двухкомнатный дом в поселке. Дом так и кишел насекомыми; мы успели в этом убедиться, не посидев еще и минуты на крыльце, пока хозяин угощал нас бананами из деревянной миски.
В 1919 году Альфред Шарп проходил через «старинный укрепленный поселок» Пандемаи (так отметил он в своих записях) и был принят вождем с большим гостеприимством. Вероятно, тогда здесь еще не было черного миссионера; теперь поселок точно вымер. Пришел вождь, угрюмый, загнанный человек, он принес нам дары — курицу и ведро риса — с таким видом, точно у него отбирали их силой. Миссионер управлял им железной рукой. Помня о пропавшем ужине и напрасных хлопотах накануне, я хотел «одарить» вождя пятью шиллингами, но миссионер схватил меня за руку. Он заявил, что не допустит этого; мне незачем давать вождю что бы то ни было: я же гость страны. В конце концов он разрешил мне вручить вождю два шиллинга — тот стоял рядышком с видом побитой собаки; видно было, что в нем клокочет ненависть честного человека, который беспомощно наблюдает, как два бандита пререкаются из-за его имущества.
Миссионер высчитал, что до Дуогобмаи еще шесть часов пути. Это было неутешительно (мы уже отшагали больше двух часов), но ничто не могло заставить меня здесь задержаться. Меня смущала не только откровенная неприязнь вождя и кишевшие в доме насекомые — я все еще вел счет времени на европейский лад, меня не успела одолеть косность и laissez-faire[28]Африки. Ведь я решил добраться к вечеру до Дуогобмаи, разве можно отказываться теперь от этого намерения? Я не был настолько уверен в себе, чтобы рассматривать свое путешествие как нечто большее, нежели беглый налет на первозданные края.
В детстве мне почти каждую ночь снился один и тот же страшный сон. Мне снилось, будто я иду в детскую по темному коридору. Перед дверью детской стоит бельевой шкаф, и там подстерегает меня ведьма, похожая на «дьявола» из Кпангбламаи — женщина, хотя в ней нет ничего человеческого. В детской безопасно, но я не могу туда проникнуть. Я падаю ничком на пол, и ведьма кидается на меня. Лишь много лет спустя мне удалось от нее избавиться — я бросился стремглав мимо нее в детскую, и с тех пор этот сон мне больше не снился. Теперь я как будто опять очутился в темном коридоре: мне нужно было разглядеть ведьму, но я еще был не в силах в нее всмотреться.
Вот почему я и не стал мешкать, и хотя носильщики ворчали, а Альфред снова нашептывал мне на ухо: «Слишком далеко, лучше останемся здесь, слишком далеко», я настоял на своем. Не задумываясь, я поручился, что до поселка Дуогобмаи рукой подать. Я был твердо убежден, что черные всегда преувеличивают, тогда как на самом деле у них просто слишком смутное понятие о времени, и они с такой же легкостью преуменьшают его, с какою преувеличивают.
— Отсюда нам не больше пяти часов ходу, — заявил я. — Я знаю. Так сказал белый доктор из миссии Святого креста.
«Не больше пяти часов», — повторял я себе все чаще, по мере того как усиливался полуденный зной — им несло даже от иссохшей земли, он хватал путников за ноги с тем же усердием, что и корни деревьев, он накалял тропический шлем так, что, сняв его и подставив голову солнечным лучам, мы испытывали на миг чувство прохлады. Мы двигались по лесу, но это все еще была только опушка, тянувшаяся к северу, к землям племени мандинго; выжженная, редкая растительность давала слишком скудную тень. Над нашими головами пролетели какие-то птицы; и к крылья скрипели, как несмазанные дверные петли. Обезьяна промчалась по ветвям огромного серого дерева, высившегося над землей, точно сторожевая башня. На высоте соборного шпиля обезьяна прянула в воздух, пролетела футов пятьдесят вниз и исчезла в зеленой гуще пальм и плюща. Носильщик с арфами прыгнул в сторону — что-то скользнуло в траве прямо у него под ногами. Больше я не видел вокруг ничего живого, если не считать все сильнее и сильнее отстававшей цепочки угрюмых носильщиков. Я подумал о том, удастся ли их удержать до конца путешествия; а если они меня бросят, где я возьму денег, чтобы добраться до Берега? Хватит ли у меня характера, размышлял я, отказать им в расчете, если дело дойдет до решающего объяснения, или же, сдавшись, я вернусь с ними вместе в Болахун?
Лес становился все гуще, тропинки все уже. Ноги спотыкались о корни деревьев. Двоюродный брат и его носильщики исчезли из виду: их уже и не было слышно. Казалось, все кругом вымерло, кроме змей и птиц — да и тех теперь не было видно — и еще муравьев. Здешние края просто рай для муравьев. Их огромные желтые постройки в двенадцать футов высотой видны в самых густых зарослях, они кольцом окружают деревни. Полчища муравьев перебегают через тропинки, словно армии карфагенян; по обе стороны пути движутся их патрули; так и видишь, как напрягаются тончайшие канаты, как щелкают микроскопические бичи. Иногда возле ручьев попадаются другие муравьи — воинственные партизаны; они нападают на человека в одиночку и вонзают в кожу крошечные клещи; носки для них не помеха; их укус похож на укол ножом. Порой вам кажется, что они-то и есть подлинные хозяева и властители лесов, муравьи, а не жители деревушек; деревушки попадаются каждые два-три часа, они стоят над скудными ручейками, окаймленные узким кольцом деревьев кола с листьями, загнутыми кверху большими уродливыми желтыми чашами; и уж во всяком случае — муравьи, а не белые люди, которые прошли по этим местам и оставили на маленькой просеке, возле самой тропинки, заброшенный золотой рудничок — глубокую яму длиной с гроб, а подле лужи стоячей воды несколько прогнивших и обомшелых деревянных стоек. Таковы следы всепоглощающей страсти белых людей, проникающих в эту мертвую чащу, — страсти столь же потаенной, скрываемой ценой таких же уловок и хранимой, вероятно, столь же бережно, как и секреты тех лесных хижин, которые стоят вдалеке от тропинок под защитой шеренги низкорослых обугленных деревьев, напоминающих кладбищенские кипарисы или изгороди из переплетенных пальмовых ветвей. На окраине одной деревни несколько банановых деревьев обнесено оградой: это «бананы дьявола».
Странно было здесь, в этом чахлом, заброшенном всеми лесу, вдруг услышать от проводника, показывавшего на едва заметную тропу, что это «дорога» на Воинйему. Носильщики все еще находились вблизи родных мест, и хотя тропинок попадалось множество и они были перепутаны, как детские каракули на листе бумаги, Бабу умел в них разбираться. Он не задумываясь закрывал ненужные тропы несколькими пригоршнями листьев, чтобы указать путь идущим позади. Это были единственные дорожные знаки в зарослях.
Под отвесными лучами солнца мы добрались до следующей деревни — я, два носильщика моего гамака и Амеду. Нас провели в дом совета старейшин — низкий сарай под соломенной крышей посреди деревни; в этот час там дремали, вкушая полуденный отдых, старики.
Я сел в гамак, висевший у одной из стен хижины, а старики разместились напротив, жмурясь и почесываясь. Жара стояла такая, что было не до разговоров. В узкой полоске тени лежала в пыли ничком и крепко спала какая-то женщина. Курицы скребли пол в поисках рисовых зерен, сыпавшихся иногда из соломы между стропилами. Минута тянулась за минутой; я тоже стал почесываться. Никто меня не кусал, это было чисто нервное. Старики жмурились и скребли под мышками, голову и бедра; они запускали пятерню под складки одежды в поисках нового местечка, которое можно было почесать. Жара стояла и в самом деле такая, что трудно было интересоваться чем бы то ни было; и все же в хижину заглянуло несколько мужчин помоложе, они уселись на нас поглазеть и тоже принялись чесаться. Задержка меня раздражала. Хотелось поскорее пообедать и уйти, но прошел еще целый час, прежде чем, спотыкаясь, появились первые носильщики — уставшие и угрюмые, полные подозрений и недовольства. Альфред расхаживал среди них, подбивая их на мятеж и расспрашивая жителей деревни, как далек еще путь в Дуогобмаи.
Но я стоял на своем. У меня не хватало опыта. Все белые, которых я встречал в Сьерра-Леоне, твердили в один голос, что черных надо держать в узде, что они лгут и валяют дурака; вот я и думал, что они лгут и теперь, испытывая меня, как школьники проверяют, строг ли новый учитель. И я проявлял все большее упорство — так слабохарактерный учитель, знающий свою слабость, напускает на себя строгость при встрече с новым классом; он не может понять, кто из учеников говорит правду, а кто врет, и восстанавливает против себя честных ребят тем, что причисляет их к нечестным. Поев на скорую руку, чтобы сократить привал, я велел Ванде нагрузить Альфреда, поставив его к гамаку моего двоюродного брата. Я и слушать не хотел ничьих доводов.
Ламина тихонько сказал мне на ухо:
— Амеду очень плохо ноги.
У меня по крайней мере хватало здравого смысла не восстанавливать против себя слуг. Все удобства, которые были хоть как-то доступны в этой стране, целиком зависели от них: как бы они ни уставали за день, они прежде всего заботились о том, чтобы расставить наши койки и стулья, приготовить нам пищу, вскипятить воду для фильтра. Я сказал:
— Если у него плохо с ногами, мы остаемся.
— Амеду идти, — ответил Ламина. — Он говорит, что не валять дурака.
— Осталось только три часа ходу, — сказал я. — Только три часа, так говорил доктор.
Слуги мне не поверили, но пошли к носильщикам, повторяя мои слова; они всячески старались прикинуться, будто верят. Примечательное свойство черного слуги: одной из своих обязанностей он считает преданность хозяину.
Я вовсе не хвалю его за это. Преданность не следовало бы продавать за деньги. На этот раз преданность моих людей позволила мне вконец их замучить. Не оглядываясь, я двинулся из деревни с двумя носильщиками, оставив позади остальных. Они ведь получали по три шиллинга в неделю, а в эту сумму входила не только плата за восемь и больше часов переноски тяжестей, но и плата за преданность. Когда я их оставил, эти простаки держали в своих руках денежный ящик, я был здесь чужеземцем, мои слуги тоже, носильщики спокойно могли поделить между собой деньги и разойтись по домам. Но, хотя мы знали их всего два дня, я почти не сомневался, что они пойдут за мной. Мне следовало бы презирать их за это, как я презирал бы дома, в Англии, покорного маленького конторщика, который не знает ничего на свете важнее своей конторы. Но я их за это полюбил. Тут было совсем другое. В их преданности не было и намека на трусость, они не считали, что богатство дает человеку моральное превосходство. Да, они продавали свою преданность, но это была честная сделка: преданность стоила столько-то мешков рису или столько-то фляг пальмового масла. Они не симулировали привязанности, которой не чувствовали. Любовь была здесь совершенно односторонней, какой она и должна быть.
И вот они двинулись за мной, хотя и сильно от меня отстали. Прошло три часа, а никаких признаков Дуогобмаи все еще не было. После четырех часов дня полуденный зной начал спадать. Еще одна деревня предложила гостеприимство, но я его не принял. Бабу и Колиева задержались попить воды возле ветхой хижины, но я упрямо шел вперед и снова углубился в лес. За мной увязался один из местных жителей. Он знал несколько слов по-английски: по его уверениям, немыслимо было добраться в Дуогобмаи до темноты. Прежде чем попасть туда, оставалось пройти еще одну деревню. Но я все продолжал шагать, я и думать не мог об остановке; мы шли уже больше восьми часов, но я, по-видимому, обрел второе дыхание. Один из двух моих спутников отстал, я оказался наедине с Бабу и арфами. Теперь уже не только жара спала — укротилась и необузданная ярость света, лившегося между ветвями деревьев.
Бабу вдруг сел подле тропинки и сменил рубаху. Он расплылся в смущенной, обаятельной улыбке: мы приближались к поселку, нужно было привести себя в порядок; так поступает и обладатель сезонного билета — подъезжая к Сити, он подтягивает галстук. По мере того как меркнул свет, лес наполнялся шорохами; такой ли уж он мертвый, каким казался, спрашивал я себя и поневоле подумал, что если впереди идущему угрожает змея, то идущему позади надо остерегаться леопарда: говорят, что леопарды всегда бросаются человеку на спину. В конце зеленого туннеля, по которому мы двигались, на фоне неба появились очертания еще одной деревни; небо совсем посерело, хижины казались такими темными, что я внезапно понял, как близка ночь. Следовало бы здесь остановиться, но деревушка была совсем маленькая — не больше тридцати хижин, разбросанных на растрескавшемся от зноя пригорке. Крыши хижин провалились; навстречу нам выбежало с лаем несколько мерзких собачонок с оттопыренными, как у летучих мышей, ушами; у самого обрыва сидели, сортируя хлопковые семена, три покрытые шрамами нагие и грязные старухи, как три замызганные богини судьбы. Прямо под ними уходил вниз крутой обрыв. Казалось, они замерли на грани жизни и смерти. Я сомневался, чтобы в такой деревушке нашлось достаточно риса для моих людей.
Под самым холмом ровно и тускло поблескивала в вечернем свете широкая река. Это была Лоффа, она впадает в океан милях в тридцати к северу от Монровии. Ни одна из рек Либерии не нанесена на карту на всем своем протяжении, от истоков в горах Французской Гвинеи до устья; их верховья обозначены на карте британского военного министерства весьма приблизительными пунктирными линиями. Большей частью они низвергаются водопадами милях в пятидесяти от побережья и, следовательно, для судоходства непригодны; впрочем, даже в здешних местах в спокойном верхнем течении эти реки вовсе не используются местным населением; одинокие челноки, которые здесь попадаются, служат только для переправы, да и те можно увидеть главным образом на французской стороне. Казалось бы, что берега этих рек должны быть усеяны деревнями, но на самом деле они текут по диким, совершенно необитаемым чащам, и только в нескольких днях пути от Берега картина меняется.
В тот вечер мы пересекли Лоффу по длинному висячему мосту. Он представлял собой прелестное архитектурное сооружение: семьдесят ярдов сплетенной из лиан циновки сбегало с платформы, укрепленной на дереве в пятнадцати футах от земли, проходило в десяти ярдах над водой и взбегало на другое дерево на противоположной стороне реки. Ширина моста достигала всего лишь фута, но справа и слева на высоте плеча были протянуты перила из лиан. В некоторых местах мост прохудился, и приходилось перепрыгивать через дыры, меж тем как все сооружение раскачивалось, точно веревочная лестница.
На середине моста стоял Марк с курицей в руках. Марк устал, проголодался и совсем раскис. Он, видно, и шагу больше не мог ступить. Зато Ама, который целый день нес груз и был в пути больше двенадцати часов, казался бодрым и свежим. Ама поджидал Марка на той стороне реки. Он сбросил одежду и остался в одной набедренной повязке. Вот он схватил мой тяжелый чемодан и одним рывком поднял его себе на голову, словно еще только начинал дневной переход. Когда дело не ладилось, Ама был выше всяких похвал; он дулся и ворчал только в день отдыха или после короткого перехода. Теперь его забавляло, что я их догнал, и, поднимаясь по тропинке на том берегу Лоффы, он смеялся и болтал на языке банде.
Мы увидели, наконец, Дуогобмаи — силуэты хижин, темневших на вершине пологого глинистого склона. В воздухе был разлит странный розовый свет, он окрашивал высокие жилища термитов, выстроившиеся вдоль тропы. Казалось, его никак не могло излучать темнеющее небо. Он придавал какой-то неправдоподобный марсианский вид всему ландшафту — термитным кучам, красной глине, черным хижинам Дуогобмаи. Из хижин выбегали люди, глядя во все глаза на наше внезапное появление из сумеречного леса.
Было уже темно, когда мы поднялись в поселок и стали пробираться между хижинами в поисках вождя. Дуогобмаи выглядел очень древним и очень грязным. Своей теснотой и перенаселенностью он напоминал английский город в эпоху Тюдоров; края соломенных крыш соприкасались, надо было нагнуться, чтобы пройти между хижинами, и эти узкие проходы то и дело загораживали бледно-желтые коровы, похожие на джерсейских, с изогнутыми рогами; они стояли с потерянным видом в собственном навозе, окруженные курами, собаками, маленькими свирепыми кошками и козами.
Вождь оказался человеком средних лет с толстыми губами и хитрыми глазками. Он сидел в гамаке перед своей хижиной. Трудно было судить, расположен он к нам или нет. Он сидел как изваяние, слушая, что говорит Ама, а тот просил у него хижин и еды на тридцать человек. Вождь был тугодум, наше неожиданное появление его озадачило. Уже много лет он не видел белого лица. Я все еще полагал, что нахожусь в том самом Дагомаи, куда меня направил врач; но вождь сказал — нет, здесь не появлялся ни один белый с тех самых пор, как начали платить налог на хижины, а это было так давно, что и не упомнить. По-своему этот тугодум только радовался: наш приход был для него таким же событием, как для европейца приезд бродячего цирка. Он послал людей вычистить для нас хижину.
Стало совсем темно: ночь была безлунной. Между хижинами мелькали черные фигуры с факелами, но веселые огоньки освещали только убожество и грязь. Приплелось несколько носильщиков, они сразу же опустились на землю рядом со своим грузом, уронив голову на руки. Тут уже не могло быть и речи о том, что они валяют дурака: они совсем выбились из сил. Ама повел меня в хижину, которую отвели нам с братом, — маленькую круглую хижину с глиняной лежанкой у стены; здесь с трудом могли уместиться две койки. На полу стоял фонарь вождя (единственный фонарь на всю деревню), и уборщики усердно поднимали пыль, которая тучами повисала в воздухе, а затем оседала — снова; посреди хижины лежала куча золы. Кто-то принес ящик, я сел на него и стал ждать. Тревога не покидала меня: я представить себе не мог, как брат и носильщики пройдут в темноте по длинному висячему мосту, минуя многочисленные дыры в тех местах, где лианы прохудились. Я послал Ама с фонарем караулить у реки, а сам сидел в темноте, прислушиваясь, как над головой начинают шуршать крысы. Так я и задремал, а часом позже меня разбудили голоса; между хижинами мелькнул фонарь, и показалась кучка вконец измученных людей. Амеду ворвался ураганом, хлеща прутом по ногам всех, кто оказался в хижине: он все еще никак не мог привыкнуть к тому, что больше не находится на территории Британской империи. Он был измучен и не помнил себя от ярости: половина носильщиков остановилась в деревне по ту сторону Лоффы, отказавшись идти в темноте через мост. У нас не было ни постелей, ни москитных сеток, ни фонарей, ни факелов, ни пищи, и — самое скверное при той убийственной жаре, которая стояла в хижине, — у нас не было фильтра.
Старый повар Сури появился на пороге в своей черной феске и изодранном ветками белом балахоне. В одной руке он держал курицу, в другой нож.
— Где кухня? Где кухня? — повторял он.
Ни убожество поселка, ни десятичасовой переход — ничто не смогло охладить всепоглощающей страсти старика.
Нам оставалось только повесить гамаки и пролежать в них всю ночь напролет, не раздеваясь, завернувшись в одеяла, чтобы уберечься от москитов. Пока Амеду и Ама готовили ночлег, мы, спотыкаясь в темноте, вышли из деревни облегчиться. Фонаря у нас не было, мы то и дело теряли дорогу в лабиринте хижин, одни только искры светляков мелькали в непроглядном мраке ночи.
И вдруг я испытал странное ощущение довольства, беззаботности, свободы. Ну уж хуже, чем в Дуогобмаи, мне нигде быть не может! До сих пор я боялся этого первозданного края, хотел свыкнуться с ним постепенно, но вот он разом нас обступил, когда мы, спотыкаясь, брели по кучам навоза мимо тесных и душных хижин к погруженному в темноту ночлегу, кишмя кишащему крысами. Ничто не могло быть хуже, но даже и это оказалось терпимым, постольку поскольку приходилось мириться с неизбежностью. Только одно меня слегка беспокоило: после проведенной без сеток ночи нас обоих могла свалить лихорадка — как раз тогда, когда мы будем одинаково далеко и от Болахуна, и от Монровии; к счастью, хинин был у нас с собой, на этом берегу Лоффы.
Но не было фильтра, значит не было и воды для питья; лежать, укрывшись поверх одежды одеялом, было ужасно жарко. Брат проявил благоразумие и стойко переносил жажду, но в этой деревне все равно так легко было заболеть, что я решил рискнуть и осушил две грязные фляги пальмового вина. Затем пришлось перейти на чистое виски. Хижина оказалась слишком мала, чтобы можно было растянуть гамаки во всю длину; мы устроились в них сидя, беспомощно ожидая нашествия крыс. Где-то под крышей билась летучая мышь, и, прежде чем погас фонарь, я заметил, что на стене притаилось несколько огромных тараканов.
И тут счастье нам улыбнулось. Словно судьба просто полюбопытствовала, как мы отнесемся к ее ударам. Откуда ни возьмись, появились носильщики; их шествие замыкал скаливший зубы радостный и гордый Ванде. Каким-то образом ему удалось уговорить остальных перебраться в этом кромешном мраке через реку, и вот они возникли перед нами с койками, сетками, продовольствием и фильтром; дойдя до нашей хижины, они бросились на землю, не в силах даже роптать. Итак, в конце концов сетки надежно защитили нас от всех и всяческих бед — от мух, жужжавших всю ночь напролет, от москитов, тараканов и крыс. Но заснуть все же было не так-то легко. У порога вокруг фонарей сидели за трапезой носильщики, и, по мере того как к ним возвращались силы, все отчетливей слышался голос Альфреда, сеявшего среди них смуту. Как только их фонари погасли, нагрянули крысы. Они нагрянули скопом, низвергаясь со стен целыми потоками. Всю ночь они резвились среди наших ящиков, а снаружи коровы обнюхивали стены и мочились с превеликим шумом. Тропическая блоха, которая въелась мне под ноготь, немилосердно жгла палец ноги. А в шестом часу утра деревня уже бодрствовала.

