Параллакс Ариадны Шаларь: между сюрреализмом и соцреализмом. 1/4. Лабиринт

Параллакс Ариадны Шаларь: между сюрреализмом и соцреализмом. 1/4. Лабиринт

10 лет назад, 3 августа 2016 г., отошла ко Господу классик молдавского соцреализма Ариадна Шаларь. Этот текст пытается показать, чем этот соцреализм литературно и религиозно-философски интересен и актуален сейчас.

Буджак — «угол» по-турецки, междуречье Днестра и Дуная, западная оконечность великой евразийской степи, земля османских крепостей — Измаила (на Дунае), Аккермана (на Днестре). Здесь жили и живут множество народов: болгары, гагаузы, греки, евреи, липоване, немцы-колонисты, русские, украинцы, цыгане — и молдаване, разумеется: Буджак — восточная окраина молдавских земель. Отдаленная периферия Османской, затем «наоборот», если так можно выразиться — Российской империи, бывший стык исламского, западного, восточнославянского миров. Периферия, лимитроф сразу нескольких огромных геополитических пространств. Наследие буджакской писательницы Ариадны Шаларь можно было бы тривиально описать как вписывание глобальных исторических событий (исчезновение традиционного аграрного общества, взлет румынского фашизма, Мировая война, коллективизация, голод и пр.) в локальные границы[1] Буджака, если бы крайне нетривиальной не была сама судьба Буджака, взятая Шаларь — такова одна из гипотез этого текста — не просто как предмет, но как парадигма, как метод ее литературы. Через судьбу Буджака описать глобальные события XX в. — это задача, которая требует нетривиальной литературы, коль скоро эта судьба такова, как мы сейчас опишем.

Лабиринт

Брат Ариадны Шаларь, Лев (мой дед[2]) родился подданным Российской империи в 1913 г., за год до Первой мировой войны, чтобы через несколько лет оказаться подданным Румынского королевства, где родилась, спустя 10 лет, в 1923 г.[3], Ариадна (Буджак вместе со всей Молдовой перешел из рухнувшей православной империи в соседнее православное королевство), чтобы затем на год стать гражданами атеистического СССР (Молдова вместе с Буджаком перешла в Союз в 1940 г. — однако большую его часть отделяют от нее и делают Измаильской, а затем Аккерманской областью УССР), чтобы вновь в кошмаре Второй мировой войны перейти обратно в королевство (вместе со странами Оси напавшего на Союз, в 1944 г., однако, перешедшего на сторону Союза, оставаясь несколько лет и после войны православной монархией — уже в составе Восточного блока); после окончания Второй мировой Молдова и Буджак, вновь переходят в Союз (спустя несколько лет Измаильскую область ликвидируют, присоединив к Одесской области); но брата и сестры Шал(л)арей[4] уже нет и не будет в Буджаке: он, красноармеец, призванный в Измаиле 23 июня 1941 г., в начальную пору войны контужен (госпиталь в Казани, 1942 г.; «уволен по инвалидности») и отправлен на завод под Москву (тот самый завод, где спустя двадцать с лишним лет встретятся мои родители и что закроется вместе с крахом Союза), она же перебирается сначала в Бухарест, столицу Румынии, а спустя несколько лет в Кишинев, столицу советской Молдовы; спустя десятилетия брат и сестра, граждане СССР, окажутся в разных странах — она в постсоветской Молдове, он в постсоветской России. Умирает она в Румынии (видимо, прожив там последние годы).

Есть реальность: реальность земли, людей, жизни, культуры — и есть нечто иноприродное, внешнее, чуждое ей, что прокатывается по ней, калеча. Буджак, его люди как географическая, культурная реальность — и машины государств, использующие его как территорию своей борьбы. Есть мой дед как живая реальность: и есть маскарад, кавалькада его подданств (империя, королевство, союз республик, федерация; его сестра пропускает «империю», но выравнивает счет «народной республикой», в которую обратилась Румыния из «королевства»). Это и трагично (трагедия XX в.), и сквозь трагедию очень обнадеживает: живая реальность этого человека оказалась сильнее, долговечнее, живей, реальней двух мировых войн, диктатур и пр. элементов глобальной катастрофы XX века; рожденный в этом веке, на геополитическом «угле», он его пережил — как и его сестра. Судьбы этих людей[5] — иллюстрация, доказательство тезиса о онтологическом превосходстве реальности единичного индивида над внешне мощными, агрессивными, но онтологическими иллюзорными псевдореальностями, что составляют исторические катастрофы.

Ариадна Шаларь — рожденная и воспитанная в относительно либеральной Румынии, падшей в 30-х, как и многие другие страны континента, в свою версию фашизма и после советизации еще несколько лет сохранявшей какие-то остатки дофашистского либерализма — застала в Бухаресте, куда переехала учиться, авангардистский культурный круг. Надо помнить, что Румыния пер. пол. XX в. — месторождение мощных творческих энергий, родина множества творцов, значимо повлиявших на разные области мировой культуры: Ионеско и Тцара на литературу, Гольдман и Чоран на философию, Элиаде на религиоведение, Станилоэ на теологию; можно было бы вспомнить и еще: круг, куда попадает молодая Шаларь, — часть той мощной вспышки. Трагическая ирония истории — круг тот был очень «левый» политически, однако как бы «левой» («коммунистической») диктатуре, установившейся в Румынии после войны, левый литературный авангард не был нужен[6]. Ей был нужен соцреализм. Шаларь успевает начать свою литературную судьбу публикациями сюрреалистических сказок: время еще позволяло издавать подобного рода произведения в разных журналах, но уже не позволило издать сборником, отдельной книгой. Эти авангардисты были и коммунистам по своим воззрениям, пропагандистами коммунизма, и, видимо, работали на коммунистический режим, во всяком случае поначалу, вполне свободно, согласно своим желаниям и убеждениям; видимо, и их авангардизм вполне органично преобразовывался в соцреализм.

Превращение авангардизма в соцреализм, которое после войны переживал авангардисткий круг в Бухаресте — начало литературы Шаларь, которое впоследствии она опишет так:

«Молодая литераторша пытается представить, как выглядел бы коммунистический Марсель Пруст! Интересно, как звучало бы его творчество?!»

Забытая правда: восточноевропейский социализм не столько порождение политики Москвы, сколько ее жертва[7]. Здесь иллюстрацией служит жизнь и судьба самого известного румынского авангардиста, разворачивающейся во Франции, т. е. вне поля влияния румынских «коммунистических» властей: Тристан Тцара, один из основатель дадаизма (а дадаизм помимо всего прочего послужил и месторождением сюрреализма), на фоне и в ответ росту фашизма в 30-е гг. вступает в Компартию (французскую), участвует в борьбе с фашизмом в Гражданской войне в Испании, затем — в Сопротивлении во Франции, чтобы после победы над фашизмом, видя «коммунистические»[8] диктатуры в Восточной Европе, порвать с Компартией. Все это скорее типично для авангардистов[9].

Там, в Бухаресте, с Шаларь происходит жизненная катастрофа — как бы метафора катастрофы румынского левого авангарда, обращенного в соцреализм: ее роман с Сашей Панэ, ее старшим коллегой и соавтором, женатым литературным деятелем-авангардистом, терпит крах, кажется, вызывая — что слишком, к сожалению, легко представить — травлю молодой женщины[10]; кажется, она попадает в аварию, переживает депрессию и покидает Румынию[11] — сначала отправившись к брату под Москву, затем переезжая в Кишинев. Первая часть этой истории описана в «Лабиринте», первом позднем автобиографическом романе[12], вторая — после отъезда из Бухареста, соответственно во втором, «Venetica». В Кишиневе она становится женой будущего председателя молдавского Союза писателей и классиком молдавского соцреализма: это поразительное двойничество судьбы мы еще вспомним. От сюрреализма к соцреализму, из Румынии в СССР, от одного литературного деятеля к другому.

Лев Шалларь в молодости

В романе «Venetica» она описывает разговор с моим дедом (т. е., понятно, своего альтер эго с его), произошедший в краткий период ее жизни у него под Москвой, после войны, — разговор о той большой истории, чьими одними из сотен миллионов они стали: дед — поддерживавший коммунистов еще будучи подданным фашистской Румынии[13] — аттестует Сталина как тирана, сталинизм как тиранию, но защищает их, однако, как орудие исторической истины, победившей фашизм (так понимал историософию эпохи один из победителей). СССР победил, значит, истина за ним. Этот гегелианский аргумент его сестра десятилетия спустя, в позднем интервью, возвращает:

«История осудила их /советских коммунистов/ идеал, а история всегда права».

«История всегда права»: страшноватая формула. Союз пал, советский социализм проиграл, следовательно, истина была не за ним[14]? Если бы то было возможно, я бы хотел внести такую реплику в их разговор: гегелианская философия именно здесь и промахивается — если истина реализуется в истории, то истины нам не узнать до Конца истории, истина не дана никому из участников истории, пока она длится, пока следующий ее момент отрицает предыдущий. Истина там, где они, брат и сестра Шал(л)ари сейчас; в истории ее просто нет и не может быть: истина придет как Конец истории, ее бессмыслицы, ее абсурда. Дальше увидим, что такова и была историософия, которую можно вычитать не в интервью, а в романах, рассказах, сказках Шаларь. Я вижу в ее творчестве совсем другую философию истории, чем в ее же страшноватой формуле из процитированном интервью.

«Лабиринт» описывает, как поздний румынский авангардизм — ранний сюрреализм Шаларь превращается в соцреализм, в жанр ее зрелого творчества: скажем, героиня, альтер эго автора, пишет повесть, а перековавшийся авангардист хвалит ее за то, что она поняла, что сейчас (при советских властях) надо писать, удачно выполнила социальный заказ, отказалась от «модернистского формализма»; она недоумевает и думает про себя, что вообще политики не понимает и не интересуется ей, как и формальной эстетикой: она лишь писала как хотела писать. Во втором позднем автобиографическом романе, «Venetica», который я так хотел бы, но за недоступностью не могу прочитать, ее пострумынская автобиография служит поводом для некоего философского текста. Эта последняя ее книга — постсюр/соц-реалистическая, показывает, что она имела в виду в позднем интервью, говоря, что после постмодернистских приключений литература вернется к реализму, к описанию реальности, к поиску истины.

В этом интервью она, сравнивая сюрреализм и соцреализм как две формы, в сущности, одного художественного метода, критикует и сюрреализм, и соцреализм как два способа избегания реальности, два результата одного и того же причиненного индустриализмом и дегуманизацией изувечивания реализма[15], понятного как литературный поиск истины.

«Venetica», видимо, реалистический роман (в смысле настроен на уловление истины), но он не натуралистичен, не реалистичен в духе XIX в.; описание эмпирической реальности микшируется, сополагается с чем-то совсем другим, в данном случае с философией (ужас исторического катастрофизма поставляется в религиозно-философский контекст). Мне кажется — всю ее литературу следует понимать именно так: как параллакс[16] описания эмпирики и сюр/соцперспективы: реальность, истина достигается не в натуралистическом описании, а в параллаксе, двойничестве. Начальный опыт соприсутствия соцреализма и сюрреализма наложился на катастрофический, калейдоскопический исторический опыт Буджака и произвел ее особый литературный метод, ее оптику. Я предлагаю все ее творчество прочитывать как параллакс сюрреализма и соцреализма, параллакс двух разных избеганий реальности, где истина улавливается в зиянии между двумя ложными перспективами. Как дадаистский коллаж, постановку рядом разноприродных, несочетаемых элементов, что создает смысл, воздействие, отсутствующие у каждого элемента по отдельности. Двоение не предмета, а его изображения, параллакс, смена аспекта — не редкий литературный прием; у Шаларь находим нечто более сложное: параллакс двух не-реалистических способов изображения, двоение двух уже сдвинутых от реальности способов ее изображения. Шаларь изобрела метод показа реальности (метод реализма) через само ее игнорирование, наложением двух способов ее игнорировать. Такого рода параллакс — мы вернемся к этому ниже — может быть идеальный способ уловить истину немыслимой, неизобразимой, чудовищной исторической катастрофы XX в.[17]: эта неизобразимость улавливается в параллаксе двух фантастических изображений. И поэтому кажется небеспочвенным предположить, что и последний роман Шаларь, «Venetica» — тоже параллакс, а именно параллакс автобиографии и философии, венчающий ее творчество, которое почти сплошь, как я попытаюсь ниже показать, выстроено на параллаксе. И какой философии? — читаем в рецензии на роман:

«автобиографический эпизод 1950 года служит скорее предлогом (и интертекстом) для очень длинного эссеистического экскурса экзистенциалистского толка в тоталитарном контексте о концепциях Свободы, Истины и Иллюзии, Добра и Зла, Высшей Идеи и Суверенного Блага, Красоты и Добродетели, Настоящего и Прошлого, Абсолюта и Божественности, Времени и Пространства, Духа и Формы, Логоса и Истории. … это и роман идей (коммунизм перед лицом античной и западной философии), из которого пробивается метафизический сплин».

И здесь я собрал все автобиографические материалы, затребованные далее для перепрочтения ее соцреалистических вещей[18].

Закончим этот раздел цитатой из рассказа «Вьется вниз дорога» — скорее стихотворения в прозе — цитатой, почти полностью покрывающей его содержание — рассказа/стихотворения, переиздававшегося во многих ее книгах — видимо, служившего ее визитной карточкой — цитатой, которая хорошо проиллюстрирует сказанное:

«Прежде чем достичь благодатных берегов поймы, покрытых густой зеленью в виноградников и садов, дорога какое-то время остается немой, окаменевшей, точно старается забыть, заглушить давнюю боль. Хотя боль эта не забывается. Особенно остро дорога ощущает ее в поздние осенние рассветы, когда долго не разгорается небо и ржавые листья на деревьях скованы тяжелой, оцепенелой тишиной. В такие рассветы порой начинает казаться, будто дорога дрожит, испугано и горестно … понурая толпа деревенских парней, призванных в армию. Уходил тогда и Никэ, и дорога проводила его до самого города. Там парня посадили на поезд, увозя неизвестно куда, и дорога печально повернула назад, негромко вздыхая под колесами телеги, в которой неслышно плакал дряхлый старик, оставшийся одиноким в старости … дорога поняла: происходит что-то плохое, страшное … и покатились один за другим яростные валы восставших, поднявшихся против неправды людей, решивших навеки покончить с несправедливостью на земле … здесь, на склонах Днестра, ликование длилось недолго. По дороге вновь застучали тяжелые кованые сапоги … дорога корчилась от горя, каменела в ненависти, когда по ней прогоняли бесконечные шеренги людей … Нике … был среди приговоренных … пуля уложила Нике … в глазах приговоренных до самого последнего мгновения, пылал неугасимый свет, какой не дано погасить даже смерти».

Реальность принадлежит земле; на этой земле бушуют смертоносные смерчи большой истории; в этот небольшой текст вложена история Буджака за пер. пол. XX в.; большая история причиняет боль и горе; это оборачивается сюром, абсурдом: «люди решили навеки покончить с несправедливостью на земле» — но «навеки» длилось «недолго»; но рядом и вопреки горю и боли, абсурду и сюру — «неугасимый свет, какой не дано погасить даже смерти».

Почти мгновенная смена «навеки» на другое «навеки» — и опять, и опять — этот калейдоскоп, и притом кровавый — видимо, сообщает литературе Шаларь ее параллактическую и сюрреалистическую оптику. Люди Буджака за считаные годы массово, тотально, радикально меняли точку зрения, перспективу: Российская империя, относительно либеральная Румыния, фашистская Румыния, СССР, фашистская Румыния, СССР (а потом и распад Восточного блока и СССР). То была смена не просто государственных юрисдикций, но типов политических режимов, их идеологий, самого общественного устройства. Эта судорожная смена перспектив происходит в глобальном историческом параллаксе: локальная брутальная модернизация здесь служила элементом глобальной катастрофы классического модерна в мировых войнах и тоталитаризмах: модерн приходит в Буджак в момент своей катастрофы; этот парадокс идеологически оформляется здесь как обещание Конца истории антагонистических формаций, войн, диктатур, границ и т. п., т. е. как в сущности атеистический Конец истории — обернувшийся тем в чем мы рождены и продолжаем длим жизнь: «поздней современности», т. е. абсурдным незаканчивающимся окончанием модерна[19].

В «Лабиринте» Май, альтер эго автора, думает о разговоре с какой-то своей родственницей: ты ругаешь русских за убийства верующих, но молчишь о убийствах румынами коммунистов. За калейдоскопической сменой мировоззренческих, политических перспектив, точек зрения остается кровь, страдание, смерть. Эту калейдоскопическую смену перспектив Шаларь сделала своим творческим и философским методом[20]. Перспективы меняются, принося реальность лишь боль и горе: параллакс калечащих, ложных видений улавливает своим зиянием абсурд, кошмар истории, производя в ответ на него — сострадание. И отсюда два основных элемента литературы Шаларь: параллакс и самодовлеющий сюрреалистический образ.

В следующей, второй части этого текста мы будем говорить о романе Шаларь «Траянова вал»; в третьей — о ее миниатюрах, сказках и рассказах со сказочными элементами; в заключительной четвертой части — о ее двух рассказах, которые позволят нам замкнуть все до того затронутые темы. Во всех этих частях мы уже вплотную будем говорить о историософии абсурда истории и жалости к ее жертвам и криптотеологии Шаларь.

В редакции журнала „Флакара“ (1948). Источник исходного изображения(а также исходного изображения, использованного в обложке к материалу): https://www.arborinstitute.eu/ariadna-salari-fiica-a-unui-profesor-de-greaca-si-latina/

[1] Классик марксистского литературоведения Фредерик Джеймисон в книге «Изобретения настоящего. Роман в кризисе глобализации» помимо прочего упоминает «изобретение Фолкнером вертикального регионализма, вписывающего историю и опыт исторической катастрофы в свои узкие локальные границы».

[2] Я никогда не встречался с Ариадной Шаларь (как и не был ни в Буджаке, ни в Молдове, ни в Румынии), но дед мне о ней рассказывал; в дедовской, а теперь в моей домашней библиотеке хранится множество подписанных ею книг; например, одна из них, детская, подписана так: «Юрику и Вовику — от бабушки», другая — «шаларятам, большим и малым» (т. е. моему брату, мне и др. членам семьи); большинство, понятно, надписаны ее брату — «Левушке», «любимому брату» и т. п.

[3] Здесь и далее в речи о ней я без ссылок, чтобы не загромождать текст опираюсь на следующие источники:

Victor Prohin «Ariadna Șalari: fiică a unui profesor de greacă și latină», интервью: https://www.arborinstitute.eu/ariadna-salari-fiica-a-unui-profesor-de-greaca-si-latina/

Marius Chivu «Ariadna Șalari. Existențialism în vremea totalitară», статья: https://www.arborinstitute.eu/ariadna-salari-existentialism-in-vremea-totalitara/

Vladislav Gherasim «Ariadna Șalari: Launching as a Writer», статья: https://ibn.idsi.md/sites/default/files/imag_file/54-63_13.pdf

Maria Șleahtițchi «The Temptations of the Avant Garde: Nina Cassian and Maia Radovan. A Parallel Reading», статья: https://revista.amtap.md/wp-content/files_mf/176233890428.Sleahtitchi_Tentatiile_avangardei.pdf#3#3

Издание 2025 г. двух поздних автобиографических романов: https://www.edituraseneca.ro/carti/labirintul-ariadna-Șalari и https://carturesti.md/carte/labirintul-264836315

Статья в Википедии: https://ro.wikipedia.org/wiki/Ariadna_Șalari

— Далее несколько цитат из этих источников по которым можно составить впечатление о современной рецепции наследия Шаларь. (Далее машинные переводы.) — «Романы А. Шаларь — сурово-реалистические, ожесточенные, сочащиеся грубой жизнью, душераздирающие под знаком неумолимой судьбы (война, голод, депортации, репатриации, концентрационные лагеря). Печать литературности ощущается не только в барочном стиле, но и в изощренном построении, в самом взгляде на вещи, вскормленном разнообразнейшим чтением». — Одна из статей о ней носит название «Ариадна Шаларь. Экзистенциализм во времена тоталитаризма». — «Будучи активным участником нашего литературного процесса более четырех десятилетий, автор «сурово-реалистических» … романов «Люди и судьбы», «Траянов вал», «Лабиринт», многочисленных детских книг, она предпочитала держаться в тени: я никогда не слышал ее выступлений на собраниях или заседаниях, почти не читал интервью с ней, не видел ее ни по телевизору, ни в президиумах. Она всегда держалась с тем изысканным интеллектуальным достоинством, которое не позволяло ей опускаться в те подвалы, что неизбежны для литературной среды, где кишат сплетни, зависть, жажда славы и соперничество. В области прозы она трудилась со стоицизмом, сравнимым с героинями исландца Халлдора Лакснесса, не спеша поднимаясь по лестнице ценностей от книги к книге. В «Venetica», на мой взгляд, одном из самых серьезных романов, опубликованных у нас после провозглашения независимости, я открывал другую писательницу, искушенную в философии от древних эпох до современности». — «Прослеживая, как прошли испытание временем произведения этой писательской пары, можно заметить, что проза Ариадны Шаларь явно выделяется своей литературной ценностью по сравнению с романами ее мужа, писавшего в духе народных сказителей». — «Ариадна Шаларь — писательница, которую необходимо заново открыть, особенно благодаря ее последним книгам».

[4] Он с двумя, она с одной «л»; на румынской латинице все еще сложнее: она — Ariadna Șalari, он — Leon Șallariu (но встречаю в его письмах, документах и: «Шолларь», «Шеларь», «Șelari»); дед рассказывал — видимо, шутя — что одна «л» у Ариадны — «псевдоним». Я бы не тратил на это время, если бы эта путаница написаний не выступала бы удачной иллюстрацией одной из тем моего текста: одни и те же люди в реальности не улавливаются текстом, бюрократией, множатся в разночтениях. — «Ариадна» и «Лев Николаевич» — можно было бы предположить, что эти «литературные» имена — решение их отца, Николае Шаларя, гимназического учителя греческого и латинского языков (свое имя А. Шаларь, действительно, объясняла профессией отца), если бы их мать, его жену не звали бы Эулалия Димитриева; в этой семье «красивые» имена, видимо, были в почете.

[5] «Люди и судьбы» — название раннего романа Ариадны Шаларь.

[6] В Сети (почти) нет текстов Шаларь, поэтому я буду много их цитировать. Далее — машинный перевод финальной сцены романа Шаларь «Лабиринт», посвященного этому раннему периоду ее жизни: «Хрупкая зимняя белизна, неосязаемая и белая, как эфемерный стих из авангардистской поэмы, таяла, касаясь земной реальности.

У них запотели лица, увлажненные слезами зимы, смешанными с их собственными. И существовали только оттенки белого света, направляемые невидимой кистью.

Ее голос, ставший интимным и теплым, внезапно впитал другой сок: сок черничного снега, как светлый дождь из серебряного лона ангела. Лучи этого светоносного дождя излучали тайну грустной и мирной радости. Однако преобладала грусть. Эта грусть изолировала ее в одиночестве вселенной, существующей только для истерзанных душ, которые теперь плыли, слившись, шумно, перед всем, что мистифицирует плен и подавляет естественное человеческое общение.

Старый ангел чертил снегопад на серебряных страницах. Поэтому миг имел серебряные резонансы. Они были двумя теплыми деревьями, битыми волнами света. Под светлым дождем эполеты полковника поблескивали, как купол пустынной церкви. А душа бывшего поэта-авангардиста стояла рядом с намокшими губами. В мундире, из которого вылетела душа».

[7] Так и соцреализм не сводится лишь к репрессивной литературной политике советского режима. Он в какой-то существенной части органически вырастает из модернизма, что классически показал Гройс в «Gesamtkunstwerk Сталин»: «соцреализм есть именно этот партийный, или коллективный, сюрреализм, расцветающий под знаменитым ленинским лозунгом «Надо мечтать!» — и это роднит его с художественными течениями 1930–1940-х годов за пределами Советского Союза. Популярное определение метода социалистического реализма как «изображения жизни в ее революционном развитии», «национального по форме и социалистического по содержанию», и имеет в виду реализм мечты, скрывающий за своей народной, национальной формой новое социалистическое содержание — грандиозное ви́дение создаваемого партией тотального произведения искусства, творимого волей истинного художника — Сталина». См. подобные сюжеты в живописи: Александра Селиванова, Надежда Плунгян «Сюрреализм в стране большевиков», Д. А. Люкшин «Между сюрреализмом и соцреализмом: статьи и судьба Сергея Ромова». — Как видите, заголовок я частично заимствовал у последней означенной статьи.

[8] Который, как раз, как автор, редактор, издатель развивал и распространял дадаизм и сюрреализм в Румынии, среди многого другого публикуя и тексты Тцары. Так что Шаларь в начале своего творчества получило мощное авангардистское запечатление.

[9] Другой основатель дадаизма, Хуго Балль в «Бегстве из времени» писал: «когда мне пришло в голову «дада», меня словно окликнул Дионисий Ареопагит. Д. А. — Д. А.». «Дада», т. о., эта бессмыслица, получает к прочим многочисленным своим смыслам и смысл удвоения аббревиатуры имени Дионисия Ареопагита — главного ангелолога христианского мира, которому посвящено центральное эссе триптиха Балля «Византийское христианство» (два другие эссе посвящены Иоанну Лествичнику и Симеону Столпнику). Дадаизм — ареопагитизм, и ничего искусственного в этом утверждении: ведь именно в рамках своей ангелологии Дионисий разработал дискурс неподобных подобий, согласно которому высокому нужно искать символы в низком, искать подобия высокому в неподобном ему: это аутентично дадаисткий жест абсурда, совмещения несовместимого. Иоаганнес Баадер, другой дадаист, писал, что коль скоро Иисус уже искупил людей, то небеса уже здесь, «люди — ангелы и живут на небесах», причём делает он эти ангелологические утверждения в антимилитаристском, антиэтатистском, антиимперском контексте: причиной катастрофы Первой мировой он считал забвение Христа. Великий румынский абсурдист Эжен Ионеско (чье творчество исходит из дадаизма и во многом может быть описано как дадаистское), в «Стульях» выводит «немого оратора», который должен сообщить спасающую из абсурдной, иллюзорной реальности весть. «Немой оратор» пишет на табличке бессмыслицу, в которой, однако, ясно читается нечто ангелическое: «ангелхлеб» — «ангельский хлеб», выражение из 77 псалма и песнопения праздника Тела и Крови Христовых, написанное Фомой Аквинским. — Что-то аналогичное нужно вдеть и в творчестве Шаларь, которое я предлагаю читать как дадаистские коллажи (соцреалистические пассажей, сюрреалистических образов и т. п.) с нередко — на что мы будем обращать особое внимание — криптотеологическим импульсом; так и этот текст пытается выстроить себя подобным образом (коллаж (авто)биографических моментов, цитат из текстов Шалларь, философско-теологических комментариев и пр.). — В связи с названными именами см. подборки: ««Православный» фашизм? — как православие (не) оправдывает войну, диктатуру, массовый террор», «Абсурдистский фарс истории и неисчерпаемые запасы Света: памяти Эжена Ионеско», ««Лествица» как кинический, постмодерный, дадаистский текст», «Преподобный Симеон Столпник: радикальность, скандальность, социальная ангажированность».

[10] «Их любовная связь стала предметом сплетен и шуток» — читаем в одном из источников. В «Лабиринте» дело описывается так: советизированный авангардист собирается разводится ради отношений с героиней (альтер эго автора), которую, однако, настоятельно уверяют, что это испортит его партийную карьеру, в результате чего она сама его бросает и решает покинуть Румынию.

[11] Этот эпизод биографии в источниках описан по-разному. — Я смутно помню рассказ деда о том, что его молодая родственница (мне запомнилось, что сестра) покончила или пыталась покончить с собой: может быть, это факт из этого периода жизни Шаларь, может быть, я что-то перепутал. В «Лабиринте» описывается как героиня (альтер эго автора) после разрыва с возлюбленным пытается покончить с собой.

[12] Относительно позднем: как видим на последней странице романа, он пишется в 1977–1985 гг.

[13] В романе рассказывается — я не знаю, правда ли это — что он (т. е. его альтер эго) жертвовал коммунистам, заключенным в тюрьму Дофтана. — Среди ее «немногочисленных книг и брошюр», изданных еще в Румынии, до переезда в СССР, есть «„Împărăția Balaurului“ — фрагмент из жизни политзаключенных в Дофтане». — Об этих немногочисленных текстах она отзывалась десятилетия спустя: «я все еще считаю их поисками, жадными изысканиями истинных путей творчества, того Нового, что заставляет каждую честную душу трепетать от радости».

[14] А ее брат как отреагировал на распад Союза? — с одной стороны, я подростком прочитал Солженицына, Шаламова, Домбровского — его книги, книги из нашего дома; с другой стороны, мои подростковые либеральные, антисоветские высказывания он принимал весьма критически. Мы говорили с ним в числе прочего и о политике, истории, но, к сожалению, я мало что запомнил.

[15] Химик по образованию, она работает по специальности в тот промежуток, пока живет у брата под Москвой. В романе «Venetica» читаем по этому поводу антииндустриалистски-сюрреалистическое описание (далее машинный перевод): «Закоченевшая пустошь за окном, с зеленью, пожелтевшей от ядовитого пара кипящих котлов, производящих черную битумную массу для аккумуляторных баков… Хотя миазмы безудержной цивилизации истощают невинную зелень земли под натиском едких стоков и вздувают почву токсичной слизью, заставляя ее обнажать белесые десны от инфильтраций, напоминающих подземные извержения, вечно насилующие, — это ужасные спектры. Даже во время дождя, когда ждешь, что хоть как-то омоется эта нагота некогда живительного и полного жизни простора, напрасно напрягаешь слух, чтобы различить слабое кваканье лягушки или чтобы настроил свою скрипку какой-нибудь захудалый сверчок среди побегов, стерилизованных ядовитым паром; немудрено, что на этой грани между живым и алчной жадностью стремительного порыва индустриальной техники испытываешь ощущение психического расстройства».

[16] «Параллакс» делает одним из основных концептов другой восточноевропейский интеллектуал, носитель опыта «реального социализма» — и марксист — Славой Жижек. Я думал еще и о названии книги одной из его последовательниц — «Параллакс Антигоны» Аленки Зупанчич (само содержание этой книги, впрочем, никак не задействовано здесь). Называя свой автобиографический роман «Лабиринтом», Ариадна Шаларь, понятно, играет с мифологическими коннотациями своего имени: Ариадна вручает Тесею нить, позволяющую ему выйти из лабиринта, где приносили жертвы чудовищу. Иначе, но и Антигона бросает вызов власти во имя ее жертвы.

[17] Дадаизм создавался как абсурдистское, антивоенное, антибуржуазное, левое движение, как интернационал бежавших из воюющих стран, как ответ на абсурд, кошмар, катастрофу Первой мировой войны. Нечто подобное, мне кажется, делает Шаларь в связи с Второй мировой.

[18] Ранние сюрреалистические вещи и «Venetica» мне недоступны. Мне доступны только переводы на русский, изданные в советский период, и того же периода в оригинале, на молдавском, которые я могу читать только в машинном переводе (в частности и «Лабиринт»). В этом тексте я буду привлекать лишь меньшую часть из этого множества, а конкретно произведения из этих книг:

Лабиринтул. Роман. Кишинэу: Литература артистикэ, 1990

Люди и судьбы. Кристина Бежан. Траянов вал. Кишинев: Литература артистикэ, 1985

Люди и судьбы. Кишинев: Картя молдовеняскэ, 1966

Прядильщицы. Рассказы и повесть. М.: Советский писатель, 1977

В прятки с солнцем. Кишинев: Литература артистикэ, 1977

[19] Нельзя сказать, что опыт Буджака уникален: нечто подобное переживали многие земли. Однако, калейдоскопическая смена юрисдикция, режимов, идеологий, наложившаяся на эпохальный сдвиг, здесь еще смыкается с традиционной пограничностью, мультиэтничностью.

[20] В «Лабиринте» она описывает, как ее предостерегали от такой философии (далее машинный перевод): «Май /альтер эго автора/ повезло, что товарищ Мишу доверил именно ей стенограмму конференции Н. Мардару о «Задачах критики», чтобы она сделала отчет на страницах их еженедельника.

Вот он, как хочет ее подковать идеологически!

Словно она слышит его:

«Заруби себе на носу, девочка, что две объективности несовместимы! Истина одна, остальное — миф!» — ее творчество — и философия, что реконструируется по нему — выстроены по прямо обратному принципу: в параллаксе, дадаистском коллаже натуралистического — «объективного» — описания и мифа, соположении несовместимых перспектив, описаний, изображений, истин. — Я не могу разобрать по машинному переводу о чем идет речь в следующем пассаже из «Лабиринта» — то ли о собственной философии героини романа, то ли, напротив, речь о иронии над официальной доктриной, но в любом случае видим характерное устройство дискурса — параллактическое: «новый мир сцепился с ней прочной связью, вплетая её в сноп света, который согласовывала высшая воля, чья истина, даже когда противоречила себе, не переставала быть истиной!». — Еще одна цитата (машинный перевод) из «Лабиринта», важнейший для того, о чем пытается вести речь этот текст: «иногда она соскальзывала в бездну чрезмерного воображения и оказывалась захваченной той вечной красотой, которая нынче в опале. Это вызывало у неё приступы меланхолии. Однако она быстро приходила в себя и безжалостно обрывала это бесцельное упоение, затем, вооружившись «алебардой», «арбалетом» и «мушкетом» снаряжения пролетарского писца, заново выстраивала трезвое видение, прибегая к новому революционному посланию, разворачивая «типичные» картины и конфликты!» — так описывается работа героини «Лабиринта» над ее первым романом — описывается, как видим, как именно что параллакс, коллаж «чрезмерного воображения» и «трезвого видения пролетарского писателя», т. е. сюрреализма и соцреализма.