Скачать fb2   mobi   epub  

Творения

Григорий Нисский — (около 335 — около 394), христианский церковный писатель, богослов и философ–платоник; епископ г. Ниса (Малая Азия), младший брат Василия Великого. Автор многочисленных экзегетических, догматико–полемических и нравственно–аскетических сочинений. Защищал православное учение о Троице на 2–м Вселенском соборе (381) в Константинополе. В антропологии исходил из органического единства человечества как некоей коллективной личности (плеромы, «полноты душ»; сочинение «Об устроении человека»).

Большое огласительное слово

Предисловие

Руководителям к благочестивой жизни необходимо огласительное слово, чтобы Церковь могла приумножаться от приращения числа спасаемых, когда преподаваемое слово веры достигает и до слуха неверных. Но не один и тот же способ учения пригоден для всех приступающих к слову. Напротив того, надлежит соображать оглашение с разностями верований, имея в виду одну и ту же цель слова, но неоднообразно пользуясь ведущими к ней средствами. Ибо иными понятиями предзанят иудействующий, а иными — живущий в эллинстве; аномей же, манихей, последователи Маркиона, Валентина, Василида и остальной список заблуждающихся по разным ересям, поскольку каждый из них предзанят собственными своими понятиями, делают необходимым вступать в борьбу с их собственными предубеждениями. Ибо с родом болезни соображать должно и способ врачевания: не уврачуешь одним и тем же в эллине многобожие и в иудее неверие в единородного Бога; и введенных в заблуждение ересями не отвратишь одним и тем же от обманчивых, ими составленных понятий о догматах. Чем исправил бы иной Савеллиева последователя, тем не окажет пользы аномею; спор с манихеем не будет полезен иудею. Но, по сказанному, надлежит смотреть на предубеждения в людях и вести речь сообразно с заблуждением каждого при всяком собеседовании, предварительно излагая некие начала и разумные требования, чтобы из признаваемого согласно обеими сторонами мысль последовательно раскрывалась сама собою.

Поэтому, когда идет собеседование с кем–либо из эллинствующих, хорошо положить такое начало речи: спросить, предполагает ли он, что есть Божество, или согласен с учением атеистов? Если утверждает, что Бога нет, то пусть искусно и премудро распоряжаемым в мире приведен будет к признанию, что есть некая сила, показывающая этим о себе, что она превыше всего. Если же не сомневается, что Бог есть, но склоняется на предложения множества божества, то будем с ними рассуждать в таком порядке: совершенным или недостаточным признает он Божество? И так как, вероятно, естеству Божию припишет совершенство, то потребую у него совершенства во всем, что умопредставляется в Божестве так, чтобы не представлялось оно смешанным из противоположностей, из недостаточного и совершенного. Но будет ли подлежать умозрению относительно к силе, или относительно к понятию о добре, или относительно к премудрости, нетлению и вечности и всякому иному боголепному представлению; на основании этого рассуждения согласно признаем о естестве Божием, что во всем усматривается совершенство. Когда же будет уступлено нам это, тогда нетрудным сделается ум, развлекаемый множеством богов, привести к исповеданию единого Божества. Ибо если соглашается о подлежащем признавать его во всем совершенным, утверждает же, что много совершенных, у которых отличительные черты те же, то по всей необходимости должен будет у не различающихся никаким видоизменением, но представляемых в одних и тех же чертах или указать особенность, или, если мысль не находит ничего особенного, не придумывать различия в том, в чем нет различающего. Ибо, если не отыскивает ни такой разности, что одно больше, а другое меньше, так как понятие совершенства не допускает меньшинства; ни такой, что одно хуже, а другое предпочтительнее, потому что никто не предположит Божества в том, чему не вовсе чуждо наименование худшего; ни такой, что одно старо, а другое ново, ибо не всегда существующее не подходит под понятие о Божестве; напротив того, и само понятие о Божестве одно, потому что, согласно с разумом, ни в чем не отыскивается никакой особенности: то погрешительное представление множества богов по всей необходимости принуждено ограничиться исповеданием единого Божества. Если равно приписываются благость и справедливость, премудрость и могущество, одним и тем же образом признаются нетление и вечность, а также всякое благочестивое умопредставление, то устранением всякой во всяком отношении разности необходимо устраняется из догмата мысль о множестве богов, так как тождество во всем к единому догмату возводит и веру.

Глава 1. Бытие Сына Божия

Но как слово благочестия и в единстве естества усматривает некое различие ипостасей, то, чтобы спором с эллинами учение наше не было увлечено в иудейство, искусным неким различением понятий надлежит опять исправить погрешности и в этом. И не признающие наш догмат не допускают, что Божество бессловесно. Признаваемого же ими достаточно к утверждению нашего учения. Ибо, кто признает, что Бог не бессловесен, тот, без сомнения, согласится, что небессловесный имеет слово. Но подобоименно называется словом и человеческое слово. Поэтому если скажет, что подобно нашим словам разумеет и Божие слово, то следующим образом возведется к высшему понятию. По всей необходимости должно верить, что слово, как и все прочее, сообразно с естеством. Ибо и в человечестве усматриваются некая сила, и жизнь, и мудрость; но по сей подобоименности никто не будет представлять себе, будто бы в Боге таковы же и жизнь, и сила, и мудрость; напротив того, по мере нашего естества умаляется с ним вместе и значительность таковых именований. Поскольку естество наше тленно и немощно, то и жизнь поэтому скорогибнуща, и сила не самостоятельна, и слово летуче. В рассуждении же Естества верховного, с величием созерцаемого в Нем, возвышается и все утверждаемое о Нем. Поэтому о Слове Божием будет признано, что, хотя называется Оно Словом, однако же не имеет сходства с нашим словом, преходящим в нечто неосуществившееся, и не в одном порыве произносимого вся Его ипостась. Напротив того, как наше естество, будучи скоротечным, имеет скоротечное и слово, так Естество нетленное и всегда сущее имеет вечное и самостоятельное Слово. Если же вследствие этого будет признано, что Слово Божие существует вечно, то по всей необходимости должно будет признавать, что ипостась Слова — в жизни. Ибо непозволительно думать, будто бы Слово, подобно камням, существует неодушевленным. А если существует нечто как разумное и бесплотное, то, конечно, оно живет. Если же разлучено с жизнью, то, без сомнения, уже не ипостась. Напротив того, доказано, что нечестиво признавать Божие Слово неипостасным. Итак вследствие этого доказано также, что Слово это должно представлять себе в жизни. Поскольку же, по всей вероятности, всякий уверен, что естество Слова просто и не показывает в себе никакой двойственности и сложности, то никто не будет представлять себе Слова в жизни по причастию жизни. Ибо если утверждать, что одно состоит в другом, то такое предположение не исключает сложности; напротив того, когда признана простота Слова, по всей необходимости надобно думать, что Слово есть не причастие жизни, а сама жизнь. Поэтому если Слово живет, будучи самой жизнью, то, конечно, имеет силу свободного произволения, потому что ничто не имеющее произволения не принадлежит к числу живых. Вследствие же сказанного благочестиво заключить, что произволение это и могущественно. Ибо если кто не признает могущественным, то этим самым подает, конечно, мысль о бессилии. Но понятие о бессилии далеко от понятия о Божестве, потому что в Божественном естестве не представляется ничего несообразного. По всей необходимости силу Слова должно признавать такой же, каково и преднамерение, чтобы в простом не оказывалось какого–либо смешения и стечения противоположностей — бессилия и силы, усматриваемых в одном и том же преднамерении, если только на одно достанет у Него силы, а для другого Оно бессильно. Необходимо также признавать, что произволение Слова, на все имея силу, не имеет наклонности ни к чему худому, потому что всякое стремление ко злу чуждо естеству Божию. Напротив того, что есть доброго, всего того хочет, а чего хочет, то, без сомнения, для Него возможно; возможного же не оставляет Оно неисполнимым, но всякое произволение сделать доброе приводит в действенность; добро же — мир и все, что в нем оказывается мудрого и искусного. Итак, все есть дело Слова живого и самостоятельного, потому что Оно Слово Божие, — Слова, свободно избирающего, потому что живет, Слова, могущего все, что ни избирает, Слова, избирающего, без сомнения, доброе, премудрое и что только лучшее по значению.

Итак, поскольку мир, как признано, есть нечто доброе, в предыдущих же словах доказано, что мир есть дело Слова, свободно избирающего и имеющего силу творить доброе; и это Слово есть иное с Тем, чье оно Слово (потому что это именование некоторым образом есть относительное), и в названии «Слово» необходимо подразумевать и Отца Слова; не будучи чьим–либо словом, Оно не было бы и Словом. Итак, если разумение слушающих по относительному значению названий различает и само Слово, и Того, от Кого Оно, то нет опасности, чтобы наше таинство, находясь в противоборстве с эллинскими понятиями, уступило предпочитающим иудейское мнение; напротив того, равно избежит оно несообразности в учении и эллинов и иудеев, исповедуя, что есть живое, действенное и творческое Божие Слово, которого не допускает иудей, и что неразличны по естеству и само Слово, и Тот, от Кого Оно. Как о своем слове говорим, что оно от ума, но не совершенно одно и то же с умом и не вовсе иное с ним, поскольку оно от ума, т. е. нечто иное, а не ум; а поскольку приводит в обнаружение сам ум, то не может быть представляемо инаковым от ума. Напротив того, будучи одно с ним по естеству, каково в подлежащем; так и Слово Божие по самостоятельности Своей отличается от Того, от Кого имеет ипостась, а поскольку показывает в Себе то же, что усматривается в Боге, то по естеству есть одно и то же с Ним, находимым по тем же самым признакам. Ибо благость ли, могущество ли, премудрость ли, вечность ли бытия, непричастность ли пороку, смерти и тлению, совершенство ли во всем или что–либо совершенно этому подобное сделается признаком, Входящим в понятие об Отце, то по тем же самым признакам найдешь и существующее от Него Слово.

Глава 3. Непостижимость Троицы

Поэтому, кто до точности вникает в глубины таинства, тот, хотя объемлет душой некое скромное по непостижимости понятие об учении боговедения, не может, однако же, уяснить словом этой неизреченной глубины таинства: как одно и то же и числимо, и избегает счисления; и раздельным кажется, и заключается в единице; и различается по ипостаси, и не делится в подлежащем; и опять иное есть Тот, Кто имеет Слово и Духа. Но, когда уразумеешь различаемое в Них, единство естества не допускает опять разделения, так что держава единоначалия не делится, рассекаемая на разные Божества, и учение не согласуется с иудейским догматом, но среди двух предположений проходит истина, низлагающая каждую из ересей, и из каждой заимствующая для себя полезное. Ибо догмат иудея низлагается исповеданием Слова и верою в Духа, а многобожное заблуждение эллинствующих уничтожается единством по естеству, отвергающим мысль о множестве. Но опять по надлежащем исправлении нечестивого предположения в том и другом пусть останутся из иудейского понятия единство естества, а из эллинства — одно различие по ипостасям. Ибо как бы неким исправлением погрешающих о едином есть число Троицы, а вдающихся в множество — учение о единстве.

Глава 4. Ответ на возражение иудеев

Но если иудей прекословит этому, то наш ему ответ не будет для нас затруднителен по собственному его учению. Ибо обнаружение истины исчерпается в догматах, в которых он воспитан. Что Слово Божие и Дух Божий суть самосущно существующие силы, которыми сотворено все пришедшее в бытие и содержатся все существа, это ясно доказывается богодухновенными Писаниями. Но достаточно упомянуть об одном свидетельстве, отыскивание же многих предоставить более трудолюбивым. Сказано: «Словом Господним небеса утвердшиася, и Духом уст Его вся сила их» (Пс. 72:6). Каким Словом и каким Духом? Слово — не речение, и Дух — не дуновение. Ибо неужели подобным нашему естеству человекообразно будут представлять себе и Божество и станут учить, что Творец Вселенной действует таким же, как и мы, словом и таким же духом? Но произойдет ли от речений и от дуновения такая сила, достаточная к составлению небес и сил небесных? Ибо если Божие Слово подобно нашему речению и Дух Божий подобен нашему духу, то у подобных, без сомнения, и сила подобна, и Божие Слово имеет столько же силы, сколько и наше. Но не действенны и не ипостасны дыхания, исходящие вместе с речениями. Не действенными и неипостасными выдают их, конечно, те, которые Божие низводят до подобия с нашим словом. Если же, как говорит Давид, небеса утвердились Словом Господним и силы их возымели состав свой в Божием Духе, то твердо таинство истины, научающее исповедовать Слово в сущности и Дух в ипостаси.

Глава 5. Переход к учению о Боговоплощении. Создание человека и его свобода

Но, хотя бытия Божия Слова и Духа равно не оспорит и эллин из общих понятий, и иудей на основании Писаний, однако же, домостроительства Бога Слова по человечеству равно не одобрит каждый из них, находя невероятным и неприличным утверждать это о Боге. Поэтому прекословящих из другого начала убедим поверить И этому. Веруют ли они, что приведено все в бытие Словом и премудростью Создавшего Вселенную, или невероятно для них и это положение? Но если не соглашаются, что созданием существ управляли Слово и премудрость, то началом Вселенной поставят бессловесие и неискусство. Если же это нелепо и нечестиво, то, без сомнения, соглашаются, что и по их признанию управляют существами Слово и премудрость. Но в предшествовавшем этому доказано, что Слово есть не само это речение, или от какого–либо познания или от мудрости происшедшее, но некая по сущности существующая сила, свободно избирающая все доброе и согласно с избранием имеющая возможность сделать это. А так как мир есть добро, то причина его есть сила, вожде девающая и творящая добро. Если же самостоятельность всего мира зависит от силы Слова, как показала последовательность речи, то по всей необходимости и для частей мира не должно примышлять какой–либо иной причины состава их, кроме того же Слова, Которым все пришло в бытие. Но пожелает ли кто наименовать Его Словом, или премудростью, или силою, или Богом, или иным чем высоким и досточтимым, не будем об этом беспокоиться. Ибо какое бы ни было найдено речение или имя, указывающее на подлежащее, обозначаемое этими звуками, есть одно — вечная Божия сила, творящая существа, изобретающая дотоле неосуществленное, содержащая приведенное в бытие, предусматривающая будущее. Итак, этот Бог, Слово, Премудрость, Могущество, как оказалось, по связи речи есть Творец естества человеческого, не какой–либо необходимостью приведенный к устроению человека, но по преизбытку любви приведший в бытие такое живое существо. Ибо не должно было оставаться и свету Его незримым, и славе незасвидетельствованной, и благости неизведанной, и всему прочему, что усматривается в естестве Божием, праздным, если бы не было наслаждающегося этим причастника. Поэтому если человек для того и приходит в бытие, чтобы сделаться причастником божественных благ, то по необходимости устраивается таким, чтобы ему быть способным к причастию благ. Как глаз по причине естественно скрытого в нем луча бывает в общении со светом, врожденной силой привлекая ему сродное, так необходимо было в естестве человеческом сраствориться чему–то сродному с Божеством, чтобы сообразно с этим желать ему свойственного. Ибо и в естестве бессловесных что получило в удел жить в воде и в воздухе, то и устроено сообразно с каждым родом жизни, так что по известному сложению тела в том и другом из бессловесных свойственны и сродны одному воздух, другому вода. Так и человеку, приведенному в бытие для наслаждения божественными благами, должно было иметь в естестве что–либо сродное с тем, чего он причастен. Поэтому–то украшен он и жизнью, и словом, и мудростью и всеми боголепными благами, чтобы по причине каждого из этих даров иметь ему вожделение свойственного. Поскольку же в числе благ, свойственных естеству Божию, находится и вечность, то надлежало, без сомнения, естеству нашему по устройству своему не быть лишенным удела и в ней и иметь в себе бессмертие, чтобы по врожденной ему силе могло познавать превысшее Существо и желать вечности Божией. Это и книга миробытия многообъемлющим словом выразила в одном речении, когда говорит, что человек сотворен по образу Божию. Ибо в этом подобии по образу заключается, конечно, исчисление отличительных черт Божества, и к такому учению близко то, что исторически рассказывает об этом Моисей, в виде повествования предлагая нам догматы. Этот рай, это отличительное свойство плодов, вкушение которых служит не к наполнению желудка, но дает вкусившим ведение и вечность жизни, — все это согласно с тем, что о человеке усмотрено нами прежде, а именно что естество его первоначально было доброе и изобиловало благами.

Но оспаривать, может быть, станет сказанное тот, кто смотрит на настоящее и подумает обличить это учение в неправде, потому что человека видит теперь не в том, но, по–видимому, почти в противоположном состоянии. Ибо где богоподобие души? Где не подлежащее страданию тело? Где вечность жизни? Человек смертен, страстен, скорогибнущ, по душе и по телу расположен ко всякому роду страстей. Это и подобное этому утверждая о естестве и нападая на это, возражающий положит, что предложенное учение о человеке им опровергнуто. Но, чтобы речь нимало не уклонилась от естественной связи, кратко рассудим и об этом. Настоящая несообразность человеческой жизни не служит достаточным изобличением, будто бы человек никогда не был в добром состоянии. Поскольку он есть Божие дело и Бог это живое существо по благости привел в бытие, то никто не вправе так думать о том, чему причиной создания была благость. Напротив того, иная тому вина, что в таком состоянии мы теперь лишены предпочтительнейшего. Начало же у нас и для этого опять слова не вне того, на что согласны возражающие. Кто сотворил человека быть причастником собственных Своих благ и в естестве человеческом уготовал повод ко всем для него совершенствам, чтобы при каждом вожделение стремилось к подобному, тот не лишил бы наилучшего и драгоценнейшего из благ — разумею дар непорабощения и свободы. Ибо если бы какая–либо необходимость возобладала над человеческою жизнью, то с этой стороны стал бы неверен образ, по этому несходству сделавшись далеким от Первообраза. Ибо естество, подчиненное и порабощенное каким–либо необходимостям, могло ли бы именоваться образом естества царственного? По такому уподоблению во всем Божеству человеку должно было, без сомнения, иметь в естестве самовластие и непорабощенность, чтобы причастие благ было наградой добродетели. Итак, спросишь: почему же по всему почтенный наилучшими дарами променял блага на худшее? Но и на это ответ ясен. Всякое происхождение зла имело начало не в Божием изволении, потому что порок не подлежал бы порицанию, творцом и отцом приписывая себе Бога. Напротив того, зло зарождается как–то внутри, составляемое свободным произволением тогда, когда происходит какое–то удаление души от благого. Ибо, как зрение есть деятельность естества, а слепота — лишение естественной деятельности, так и добродетель противоположна пороку. Невозможно представить иного происхождения пороку, кроме отсутствия добродетели. Как за отъятием света последует мрак, а при свете его нет, так, пока в естестве добро, порок сам по себе неосуществим; удаление же лучшего делается происхождением противоположного. Итак, поскольку в этом и состоит отличительное свойство свободы, чтобы желаемое избирать свободно, то виновник для тебя настоящих зол — не Бог, устроивший естество нерабственное и независимое, но неразумие, вместо хорошего избравшее худое.

Глава 6. Как произошло падение человека

Но спросишь, может быть, и о причине греха по произволу, ибо к этому ведет связь речи. Итак, опять найдется у нас основательное некое начало, из которого объяснится и этот вопрос. Таково некое учение, принятое нами от отцов. И учение это не баснословное сказание, но в самом естестве нашем черпает свою вероятность. Двоякое нечто примечается в существах, так как взгляд на них делится на умственный и чувственный. И, кроме того, в естестве существ не может оставаться ничего неподходящего под это разделение. Эти–то виды существ различаются между собой великой бездной, так что ни чувственное не имеет признаков умственных, ни умственное — чувственных, а, напротив того, каждое отличается противоположными чертами. Ибо естество умственное есть нечто бесплотное, неосязаемое, не имеющее вида, а чувственное по самому имени подлежит наблюдению чувств. Но, как в самом чувственном мире при великом взаимном противлении стихий приметна некая стройность, устанавливаемая из противоположного той Премудростью, Которая правит Вселенной, и, таким образом, во всей твари происходит согласие с самой собой и союз единодушия нимало не расторгается естественным противлением, — так, подобно этому, по Божией премудрости происходит некое смешение и срастворение чувственного с умственным, так что все в равной мере бывает причастно прекрасного и ни одно из существ не остается без удела в наилучшем естестве. Поэтому соответственная умному естеству область есть тонкая, разумная, удободвижная сущность, по премирному жребию в собственном естестве имеющая великое сродство с умственным. Но по наилучшему промышлению и с естеством чувственным бывает некое срастворение умственного, чтобы в твари, как говорит апостол, «ничтоже» было «отметно» (1 Тим. 4:4) и лишено Божественного общения. Поэтому–то смесь из умственного и чувственного показывается естеством Божиим в человеке, как научает книга миробытия. Ибо сказано: «Взем персть от земли, созда Бог человека» (Быт. 2:7) и собственным Своим вдуновением сообщил созданию жизнь, чтобы земное превознеслось с божественным и единая некая благодать равночестно проходила по всей твари при растворении дольнего естества с естеством премирным. Итак, поскольку умная тварь осуществлена прежде и каждая из ангельских сил по Власти правящей всем снабжена некою деятельностью к составлению Вселенной, то была некая сила, поставленная содержать надземную страну и обладать ею, на это самое укрепленная той Силой, Которая домостроительствует во Вселенной. Потом уготована земная тварь, изображение горней силы (и это живое существо — человек, в котором боговидная красота умственного естества срастворена с неизреченной некой силой); и тот, кому дано в удел смотрение над всем надземным, признает для себя опасным и несносным, если из подручного ему естества окажется какая сущность, уподобляющаяся превысшему достоинству.

Но как в страсть зависти впал тот, кто вовсе не для зла сотворен Создавшим Вселенную по благости, описывать это в подробности не входит в настоящий труд, а для неверующих можно будет и кратко предложить об этом слово.

Различие добродетели и порока представляется не как различие каких–либо двух ипостасных явлений. Напротив того, как не существующему противополагается существующее и нельзя сказать, будто бы не существующее ипостасно отличается от существующего, (утверждаем же, что небытие противоположно бытию; таким же образом и порок противоположен понятию добродетели не как что–либо само по себе существующее, но как нечто разумеемое под отсутствием лучшего. И, как говорим, что зрению противоположна слепота, под слепотою разумея не что–либо само по себе существующее, но лишение предшествующей способности, так утверждаем, что и порок усматривается в лишении добра как бы некая тень, появляющаяся по удалении луча. Поэтому, так как естество несозданное не допускает до себя движения, сопровождаемого превращением, преложением, изменением, все же осуществленное творением в сродстве с изменением, потому что и самая ипостась твари начата изменением, тем, что Божественной силой не существующее преложено в существующее, а созданной была и упомянутая сила, свободным движением избирающая угодное ей; то, поскольку смежила она разумение для доброго и чуждого зависти, подобно закрывшему реками взоры и в солнце усматривающему тьму, по тому самому, что не захотела уразуметь доброе, уразумела противное доброму — и это зависть. Неоспоримо же, что начало каждой вещи есть причина (Непосредственно за ним происходящего. Например, следуют за здравием благосостояние, деятельность, жизнь в удовольствии; за болезнью — немощь, недеятельность, жизнь скучная, а равно и все прочее непосредственно за своим началом. Поэтому, как бесстрастие служит началом и основанием жизни добродетельной, так от зависти происшедшая наклонность к пороку стала путем ко всякому вслед за ней оказавшемуся злу. Ибо, кто однажды возымел склонность ко злу, отвращением от благодати породив в себе зависть, тот, подобно камню, который, отторгаясь от вершины горы, собственной тяжестью гонится по скату, и сам, разорвав естественные связи с добром, отяготев и преклонившись к пороку, самовольно, как бы бременем некиим увлеченный, доходит до крайнего предела лукавства, и после того, как силу разумения некую от Сотворившего имел в содействие к причастию лучшего, сделал содейственницей к изобретению злобных измышлений, коварно с обманом приступает к человеку, убедив его самому себе нанести смерть и стать самоубийцей. И, как человек, укрепленный Божиим благословением, велик был по достоинству, потому что поставлен был царствовать над землей и над всем, что на ней; имел прекрасный вид, потому что соделался образом красоты первообразной; бесстрастен был по естеству, потому что был подобием Бесстрастного; исполнен же дерзновения, лицом к лицу наслаждаясь самым богоявлением; это же в противнике разжигало страсть зависти, а невозможно ему было каким–либо усилием и по принуждению произвести, что хотелось, потому что сила Божия благословения превозмогла его принуждение, — то ухищряется поэтому сделать человека отступником от укрепляющей его силы, чтобы стал он удобоуловимым для его злокозненности. И, как в светильнике, когда фитиль объят огнем, если кто, не имея сил погасить пламя дуновением, примешает к маслу воду, то этой выдумкой ослабит пламя, так и сопротивник, обманом примешав к человеческому произволению порок, сделал так, что стало угасать и ослабевать благословение, с оскудением которого по необходимости входит противоположное. Противополагается же как жизни — смерть, силе — немощь, так благословению — проклятие, дерзновению — стыд, и всякому благу разумеемое противоположно. Поэтому–то теперь, когда подобное начало послужило поводом к такому концу, человечество видим среди настоящих зол.

Глава 7. Почему Бог не виновник зла

И никто да не спрашивает: неужели Бог, предвидя человеческое бедствие, какое постигнет людей по неблагоразумию, приступил к созданию, тогда как человеку, может быть, было бы полезнее не приходить лучше в бытие, нежели пребывать во зле. Ибо это в основание заблуждения своего полагают вовлеченные в обман манихейскими догматами, будто бы доказывая этим, что Творец естества человеческого не добр. Если, хотя и ничего не знает Бог о существующем, однако же, человек во зле, то не устоит понятие о благости Божией, если только Богом введен в жизнь человек, который имел жить во зле. Ибо если доброго естества и деятельность непременно добрая, то скорбная и скорогибнущая жизнь эта, говорят противники, не может быть признана созданием Доброго. Напротив того, виновником такой жизни надо полагать иного, имеющего естество, склонное к недоброму. Все это и тому подобное для глубоко принявших в себя, подобно обманчивой какой–то краске, еретическое это обольщение по причине видимой вероятности имеет, кажется, некоторую силу; но для более проникающих в истину ясно усматривается, как это нетвердо и каким подручным служит указанием обмана. И мне кажется, хорошо будет апостола представить защитником этого извинения. Ибо в Послании к Коринфянам он различает плотские и духовные состояния душ, показывая, думаю, словами своими, что хорошее или худое надлежит оценивать не чувством, но поставив ум вне телесных явлений, естество хорошего и протвоположиого ему обсуждать само в себе. Ибо «духовный» , сказано у апостола, «востязует вся» (1 Кор. 2:15). У распространяющих подобные сказанным выше учения причиной измышления их могло, думаю, послужить то, что, ограничивая доброе приятностью телесного наслаждения (поскольку естество тела, будучи сложным и близким к разложению, по необходимости подлежит страданиям и недугам, и за этими страданиями последует такое же болезненное некое чувство), думают они, что сотворение человека есть дело недоброго; так что если бы мысленный взор их простерся выше и, отвратя ум от расположения к удовольствиям, бесстрастно воззрели они на естество существ, то признали бы, что зло не иное что есть, как порок. Всякий же порок, не как что–либо само по себе существующее и оказывающееся самостоятельным, имеет ту отличительную черту, что он есть недостаток добра. Ибо вне свободного произволения нет никакого самобытного зла; но зло потому и называется злом, что оно не добро; несуществующее же не состоялось; а создатель несостоявшегося не есть Создатель существ состоявшихся. Следовательно, не причина зол Бог — Творец существ, а не того, что не существует; Создавший зрение, а не слепоту; добродетель, а не лишение таковой указавший в подвиг произволению; живущим добродетельно предположивший благой конец, и тому, что угодно Ему самому, подчинивший естество человеческое не каким–либо необходимым принуждением, как одушевленный некий сосуд, невольно привлекая его к хорошему. Но если, когда в ясную погоду чисто сияет свет, добровольно кто–либо заслоняет зрение веками, то не солнце — причина того, что человек не видит.

Глава 8. Значение болезней и смерти

Но негодует, конечно, у кого в виду разрушение тела, и тяжело ему делается, что жизнь наша сокрушается смертью. Итак, в горестном этом событии да усматривает преизбыток Божия благодеяния, ибо это скорее, может быть, приведет его в удивление милостивой попечительности Божией о человеке. Желательно жить причастным жизни по наслаждению вожделенным. А если кто проводит жизнь в мучениях, то таковой признает для себя более предпочтительным не существовать, нежели существовать и страдать. Поэтому исследуем, имеет ли что иное в виду Податель жизни, кроме того, чтобы жизнь наша была для нас как можно лучшей?

Поскольку свободным движением вовлекли мы себя в общение со злом, с каким–то удовольствием, как бы отраву некую, приправленную медом, примешав к естеству зло, а через это лишившись блаженства, которое, как представляем, в том и состоит, чтобы не страдать, преобразились в порок, то по этой причине человек, подобно какому–то скудельному сосуду, опять разлагается в землю, чтобы по отделении воспринятой им скверны воскресением мог быть воссоздан в первоначальный вид. Такой же догмат излагает нам Моисей исторически и загадками. Впрочем, и в загадках заключающееся учение ясно. Ибо говорит он, что, когда первые человеки коснулись запрещенного и обнажили себя от оного блаженства, тогда Господь налагает на первозданных «ризы кожаны» (Быт. 3:21), как мне кажется, не к этим именно кожам обращая смысл речи (ибо с каких закланных животных сняты кожи и придумано одеяние людям?). Но поскольку всякая кожа, отделенная от животного, мертва, то думаю, что после этого Врачующий нашу порочность, чтобы не навсегда в нас оставалась она, конечно промыслительно, наложил на людей возможность умирать, которая была отличием естества бессловесного. Ибо риза есть нечто извне на нас налагаемое, служащее телу на временное употребление, не сродняющееся с естеством. Поэтому, по особому смотрению, с естества бессловесных перенесена мертвость на естество, сотворенное для бессмертия, покрывает его внешность, а не внутренность, объемлет чувственную часть человека, но не касается самого Божия образа. Да и чувственное разлагается, а не уничтожается, ибо уничтожение есть превращение в ничто, а разложение есть разрешение опять на те стихии мира, из которых вещь составилась. Но, что в этих стихиях, то не погибло, хотя и избегло от постижения нашего чувства. Причина же разложения явна из приведенного нами примера. Поскольку чувственность в свойстве с дебелым и земным, лучшая же и высшая оценка прекрасного по одобрению чувств стала погрешительной, а погрешность в оценке прекрасного произвела осуществление противоположного состояния, то часть нас самих, соделавшаяся непотребной, разлагается от принятия в себя противного. Пример же выражается так: положи, что составлен из брения некий сосуд и по какому–то умышлению наполнен растопленным свинцом. Влитый же в него свинец отвердел и остается таким, что не может быть вылит, но хозяин сосуда хочет сделать его годным для себя; зная же скудельное искусство, отбивает со свинца черепки, а потом опять для собственного употребления делает сосуд в прежнем виде, ненаполненный примешанным веществом. Так и Создатель нашего сосуда, поскольку к чувственной части, разумею тело, примешался порок, разложив все вещество, принявшее в себя зло, и снова воссоздав в воскресении без примеси противного, восстанавливает сосуд в первобытную красоту. Но связь некоторая и общение греховных страстей бывает в душе и теле, т. е. некое сходство смерти телесной с душевной смертью, ибо как в плоти смертью называем удаление жизни чувственной, так и в душе отлучение жизни истинной именуем смертью же. Поэтому, так как, по сказанному прежде, одно некое есть общение зла, усматриваемое в душе и теле (потому что зло приходит в действие через душу и через тело), то смерть разложения вследствие наложения мертвых кож не касается души, ибо как может разложиться то, что несложно? А поскольку есть потребность, чтобы каким–либо врачеванием и от души отняты были приросшие к ней скверны, то поэтому в настоящей жизни для уврачевания таковых ран предложено врачевство добродетели; если же душа остается неуврачеванной, то сберегается для нее врачевание в жизни будущей. Но, как в телесных страданиях есть некоторые разности: одни из них удобно, а другие с трудом принимают врачевание и к прекращению укоренившегося в теле страдания употребляются резания, прижигания и горькие лекарства, так подобное нечто к уврачеванию душевных недугов обещает и будущий суд. Для людей слабых это угроза и восстание печалей, чтобы страхом болезненного воздаяния уцеломудрились мы до избежания порока, а по вере людей более осмысленных это врачевание и цельба от Бога, возводящего тварь Свою в первоначальную благодать. Как те, которые резанием или прижиганием сводят с тела неестественно наросшие мозоли и бородавки, не без мучения оказывают уврачевание благодетельствуемому, однако же не ко вреду терпящего производят резание, так и все вещественные излишества, какие ожесточают души наши, оплотяневший от общения со страстями, во время суда обрезываются и изглаждаются этой неизреченной мудростью и силой врачующего болящих, как говорит Евангелие, по сказанному: «Не требуют здравии врача, но болящий» (Мф. 9:12). Поскольку же в душе произошло великое сродство со злом, то, как срезывание зудящей бородавки колет поверхность тела (ибо сверх естества с естеством сросшееся каким–то сочувствием связуется с подлежащим и происходит странное некое срастворение чуждого с нашим, так что чувство, разлучаясь с неестественным, уязвляется и болит), — так, когда душа измождается и, как говорит негде пророчество, «истаявает в обличениях» (Пс. 38:12) о грехе, тогда по причине глубоко проникшего свойства со злом необходимо последуют за сим некие несказанные и невыразимые болезни, описание которых не изобразимо словом в той же мере, как и естество чаемых благ. Ибо и те и другие не подчиняются силе слов и недоступны гаданию разума. Поэтому, кто взирает на ту цель, какая у премудрости Домостроительствующего во Вселенной, тот никак не найдет основания Зиждителя людей по малодушию наименовать виновником зол, говоря, что Он или не знает будущего, или и знает, но сотворил человека не без наклонности к недоброму, потому что и зная будущее не остановил стремления к тому, что делается. Ибо, что человечество уклонится от добра, это знал Тот, Кто все содержит силой прозорливости и наравне с прошедшим видит будущее. Но, как видел Он уклонение, так разумел и воззвание человека снова к добру. Поэтому что было лучше? Вовсе ли не приводить в бытие нашего рода, так как предвидел, что в будущем погрешит против прекрасного, или, приведя в бытие, и заболевший наш род снова воззвать в первоначальную благодать? По причине же телесных страданий, необходимо постигающих нас по скоротечности естества, именовать Бога творцом зол или вовсе не признавать Его создателем человека, чтобы не мог быть почитаем виновником того, что причиняет нам мучение, — это знак крайнего малодушия в оценивающих добро и зло чувством, которые не знают, что по естеству добро только то, чего не касается чувство, а зло — одно только отчуждение от добра. Различать же добро и зло по трудам и удовольствиям свойственно естеству бессловесному; у бессловесных уразумение истинно хорошего не имеет места, потому что непричастны они ума и мысли.

А что человек есть прекрасное Божие дело и приведенное в бытие для более еще прекрасного, это явно не только из сказанного, но и из тысячи других свидетельств, которых множество по их бесчисленности обойдем молчанием. Наименовав же Бога Творцом человека, не забыли мы, о чем рассуждали вначале, обращаясь к эллинам, где нами было доказано, что Божие Слово, как самосущное и ипостасное, вместе есть и Бог, и Слово, сообъемлющее всю творческую силу; лучше сказать, Оно — Сама эта сила, имеет стремление ко всякому делу доброму, приводит в исполнение все, чего ни пожелает, потому что Его хотению сопутствует сила; Его изволение и дело есть жизнь существ; Им приведен в жизнь и человек, богоподобно украшенный всеми достоинствами. Поскольку же по естеству неизменно только то, что не как сотворенное имеет бытие, а что несозданным естеством произведено из несуществующего, то, прямо начав бытие превращением, всегда продолжает изменяться, будет ли оно поступать согласно с естеством, когда изменение направлено непрестанно к лучшему, или совратится с прямого пути, когда последует движение в противоположную сторону. Итак, поскольку к созданным принадлежит и человек, то переменчивость естества поползнулась у него в противоположную сторону. А как однократное удаление от благ последовательно вводит все виды зол, так что отвращением от жизни введена смерть, с оскудением света произошла тьма, по отсутствии добродетели она замещена пороком, и по отсутствии какого–либо из благ занято его место в списке противоположным, то человека, в такие и подобные бедствия впадшего по неразумию (невозможно было и сохранить благоразумие отвратившемуся от благоразумия и восхотеть чего–либо мудрого удалившемуся от мудрости), кому должно было снова воззвать к первоначальной благодати? Кому приличествовало исправление падшего, или воззвание погибшего, или руководство заблудшего? Кому другому, конечно, как не Господу естества?! Ибо одному только Давшему жизнь вначале возможно и вместе прилично было воззвать и жизнь погибающую. Это–то и слышим в таинстве истины научаемые, что Бог сотворил человека вначале и спас его, когда тот пал.

Глава 9. Достойно ли Бога то, что говорится о Христе?

Но касательно изложенного доселе возражающий, смотря на связь речи, согласится, может быть, с учением, потому что в сказанном, по–видимому, нет ничего чуждого боголепному образу мыслей. Но не с таким расположением примет, что следует далее и чем наиболее усиливается таинство истины. Человеческое рождение, возрастание от младенчества до совершеннолетия, вкушение, питие, утомление, сон, печаль, слезы, оклеветание, судилище, крест, смерть, положение во гроб — все это, входя в состав таинства, ослабляет как–то веру людей низкого образа мыслей, так что они вследствие сказанного прежде не принимают и того, что говорится впоследствии. Не допускается и боголепная мысль о воскресении из мертвых по неприличию понятия о смерти. Но думаю, что, освободив несколько помысл от плотской дебелости, должно наперед уразуметь о хорошем и нехорошем, что такое само по себе и по каким признакам понимается то и другое. Ибо никто из людей рассудительных, конечно, не станет противоречить, что по природе одно только из всего постыдно, именно порочная страсть; в чем же нет порока, то чуждо всякого срама. А, к чему не примешано ничего противоположного, то, без сомнения, принадлежит к числу хорошего, и истинно хорошее не имеет примеси противоположного. Все же, что усматривается в области хорошего, боголепно. Поэтому пусть или докажут, что рождение, воспитание, возрастание, постепенное усовершенствование естества, испытание смерти, возвращение от смерти суть пороки; или если соглашаются, что исчисленное не принадлежит к порокам, то по необходимости признают, что чуждое порока нимало не постыдно. Когда же доказано, что, без сомнения, это хорошо, не жалки ли по своему неразумию утверждающие, будто бы хорошее не боголепно?

Глава 10. Как Божество могло ограничиваться телом?

Но скажут: естество человеческое мало и ограниченно, а Божество беспредельно — как же беспредельное может быть объято атомом? Но кто говорит, будто бы ограниченностью плоти как бы сосудом каким объята беспредельность Божества? И во время нашей жизни духовное естество не бывает заключено внутри пределов плоти. Напротив того, телесный объем ограничивается собственными частями, а душа движениями мысли свободно простирается по всей твари, возносясь до небес, погружаясь и в бездны, проходя всю широту Вселенной, с пытливостью ума проникая в подземелья, а нередко касается мыслью и небесных чудес, не тяготясь бременем тела. Если же душа человека, необходимостью естества соединенная с телом, свободно бывает всюду, то какая необходимость утверждать, будто бы Божество стесняется естеством плоти, и по доступным нашему разумению примерам не составить о Божественном домостроительстве какой–либо приличной догадки? Как в светильнике усматривается огонь, объявший собою подложенное вещество, и Слово различает огонь на веществе и вещество, воспламеняющее огонь, на самом же деле нельзя, отделив это одно от другого, показать пламень сам по себе, в отдельности от вещества, напротив того, и пламень и вещество составляют из себя одно: так (в этом примере никто да не принимает в рассмотрение истребительную силу огня, а напротив того, взяв в образе одно то, что прилично, да отринет несвойственное и несоответственное), подобно тому что пламя, как видим, зависит от подложенного вещества и не заключается в веществе, что препятствует, представив себе единение и сближение Божеского естества с человечеством, и при сближении этом сохранить боголепную мысль, уверовав, что Божество, хотя было и в человеке, не подлежало никакому ограничению?

Глава 11. Как Божество соединилось с человечеством?

Если же спрашиваешь: как Божество соединяется с человечеством? — то смотри, прежде следует тебя спросить: какое сродство у души с плотью? Если же неизвестен способ соединения души твоей с телом, то, конечно, не должно тебе думать, чтобы и то стало доступно твоему постижению. Но, как здесь и уверены мы, что душа есть нечто иное с телом, потому что плоть, разъединенная с душой, делается мертвой и бездейственной и не знаем способа соединения, так и там, хотя признаем, что естество Божеское велелепно отличается от естества смертного и скоротечного, однако же невместимо для нас уразумение способа, каким Божество соединяется с человечеством. Напротив того, что Бог родился в естестве человека, не сомневаемся в этом по причине повествуемых чудес, но отказываемся исследовать, как родился, потому что это выше доступного помыслам. Ибо веруя, что всякое телесное и умственное бытие осуществлено естеством бесплотным и несозданным, вместе с верой в это не входим в исследование, из чего и как осуществлено. Но принимая, что приведено в бытие, оставляем неизведанным тот способ, каким составилась Вселенная, как вовсе несказанный и неизъяснимый.

Глава 12. Какие доказательства, что Бог явился во плоти?

А кто требует доказательств того, что Бог явился нам во плоти, пусть обратит взор на силу. Ибо и вообще, что есть Бог, на это едва ли имеет кто другое доказательство при свидетельстве дел. Поэтому как, взирая на Вселенную, рассматривая законы домостроительства в мире, благодеяния, свыше оказываемые нашей жизни, понимаем, что выше всего есть некая сила, которая творит совершающееся и охраняет существа, — так и в рассуждении явившегося нам во плоти Бога достаточным доказательством Божественного пришествия признаем многодейственные чудеса, в описанных делах открыв все, чем отличается естество Божие. Божие дело — оживотворять людей; Божие дело — охранять существа промыслом; Божие дело — подавать пищу и питье получившим в удел плотскую жизнь; Божие дело — благодетельствовать нуждающемуся; Божие дело — истощенное немощью естество снова возвратить в себя здравием; Божие дело — равно обладать всей тварью: землей, морем, воздухом, надвоздушными пространствами; Божие дело — на все иметь довлеющую силу, и, прежде всего, быть сильнее смерти и тления. Поэтому если бы в сказании о воплотившемся Боге недоставало чего–либо из этого, то чуждые нашей веры по праву отвергали бы наше таинство. А если все, из чего составляется понятие о Боге, усматривается в сказаниях о Нем, что препятствует вере?

Глава 13. Как может Бог родиться и умереть?

Но говорят: рождение и смерть свойственны естеству плотскому. И я говорю то же. Но, что прежде рождения и что после смерти, в том нет ничего общего с нашим естеством. Ибо, взирая на оба предела человеческой жизни, с чего начинаем и чем оканчиваем? Человек, начав бытие страданием, страданием и довершает. А там и рождение началось не страстью, и смерть кончилась не страданием, ибо и рождению не предшествовало чувство удовольствия, и за смертью не последовало тление. Не веришь ты чуду? Радуюсь этому неверию. Тем самым, что рассказываемое тебе почитаешь превышающим веру, признаешь, конечно, что чудеса эти сверхъестественны. Поэтому доказательством божественности Явившегося да будет тебе само то, что проповедь сообщает не события естественные. А если бы повествуемое о Христе заключалось в пределах естества, то где было бы Божественное? Если же слово превышает естество, само то, чему не веришь, для тебя доказательство, что проповедуемый есть Бог. Человек рождается от супружеской четы, а по смерти предается тлению. Если бы проповедь заключала в себе это, то, конечно, не подумал бы ты, что тот, в ком засвидетельствованы отличительные свойства нашего естества, есть Бог. Поскольку же слышишь, что, хотя Он родился, однако же и способом рождения, и тем, что не допустил до себя изменения через тление, выступил из общих с естеством нашим пределов, то вследствие этого хорошо будет обратить неверие на другое: не почитать Его одним из видимых в природе человеком. Кто не верит, что таковой есть человек, тот по всей необходимости приведен будет к вере, что Он есть Бог. Ибо повествоваший, что Он родился, повествовал вместе, что и родился так именно. Поэтому если вследствие сказанного верно, что Он родился, то по этому же самому, конечно, вероятно и то, что родился именно так. Ибо сказавший о рождении присовокупил, что родился от Девы. И упомянувший о смерти засвидетельствовал и о воскресении по смерти. Поэтому если по слышимому допускаешь, что родился и умер, то по тому же самому допустишь, конечно, что и рождение и смерть Его изъяты от страдания. Но это выше естества, следовательно, не в пределах естества, конечно, и Тот, Кто оказывается родившимся сверхъестественно.

Глава 14. Какова же причина такого унижения Божества?

Поэтому какая же, говорят, была причина Божеству снизойти до такого унижения, при котором колеблется вера, недоумевая, точно ли Бог — существо невместимое, недомыслимое, иеизглаголанное, превышающее всякую славу и всякое величие, соединяется с малоценной оболочкой естества человеческого, так что и высокие Его действия уничижаются этим соединением с ничтожным?

Глава 15. Ответ на поставленный выше вопрос и начало ответа на следующий: почемy Он не спас человека одним повелением?

Не затрудняемся дать на это боголепный ответ. Спрашиваешь о причине, по которой Бог родился среди людей? Если отнимешь от жизни оказанные свыше благодеяния, то не в состоянии будешь сказать, почему познаешь Божество. Ибо из того, что испытываем, познаем Благодетеля; имея перед глазами совершающееся, по нему заключаем о естестве действующего. Поэтому если особый признак естества Божия есть человеколюбие, то имеешь ответ на предложенный тобою вопрос, имеешь причину явления Божия среди людей. Немоществовавшее наше естество возымело нужду во врачующем; человек, подвергшийся падению, возымел нужду в подъемлющем; уклонившийся от жизни возымел нужду в оживотворяющем; удалившийся от причастия блага возымел нужду в возводящем ко благу; заключенному во тьме стало нужно пришествие света; пленник ощутил потребность в искупителе, узник — в защитнике, содержимый под игом рабства — в освободителе. Неужели этого было мало и недостойно того, чтобы преклонить Бога снизойти для посещения естества человеческого, когда человечество было в таком жалком положении?! Но можно было, говорят, и человеку оказать благодеяниe, и Богу пребыть нестраждущим, ибо по изволению своему Создавший Вселенную и единым движением воли Осуществивший несуществующее, почему и человека не вводит полномочной некоей и Божественною властью, похитив у сопротивной силы, в первоначальное состояние, если то Ему угодно, но идет дальними обходами, облекаясь в телесное естество, вступая в жизнь посредством рождения, переходя по порядку все возрасты, потом вкушая смерть и, таким образом, достигая цели Воскресением собственного Своего тела, как будто невозможно Ему было, пребывая на высоте Божественной славы, спасти человека Своим повелением, оставив в стороне такие околичности? Поэтому необходимо, чтобы и таким возражениям противопоставили мы истину, и ничто не препятствовало вере пытливо исследующих таинственное учение. Итак, рассмотрим сперва (что отчасти исследовано уже и выше) стоящее в противоположность добродетели. Как свету тьма и жизни смерть, так, очевидно, добродетели противоположен порок, а не другое что кроме него. Как из множества усматриваемых в творении существ ничто другое не состоит в противоположности свету и жизни: ни камень, ни дерево, ни вода, ни человек, ни какое–либо иное существо, кроме того, что собственно почитается противоположным, каковы тьма и смерть, — так и в рассуждении добродетели никто не скажет, что какую–либо тварь, кроме понятия порока, разумеет ей противоположной. Поэтому если бы учение наше утверждало, что Божество рождено порочно, то возражающий имел бы случай нападать на веру нашу, так как о Божием естестве думаем несообразное и несходное. Ибо непозволительно утверждать, будто бы истинная премудрость, благость, нетление (и если еще есть какое высокое понятие и именование) впадает в противоположное. Итак, если истинная добродетель есть Бог, а добродетели противоположно не естество какое, но порок, Бог же рождается не в пороке, но в естестве человеческом; и одно только неприлично и постыдно — порочная страсть, в которой Бог и не был, и быть по естеству Своему не может, то почему стыдятся этого исповедания, что Бог соединился с естеством человеческим, когда в составе человека относительно к добродетели не усматривается ничего противного? Ибо ни дар слова, ни дар разума, ни способность приобретать познания, ни другое что этому подобное, составляющее особенность человеческой сущности, не противны понятию добродетели.

Глава 16. Пpетеpпело ли Божество страдание?

Но самая изменчивость нашего тела, говорят, есть страдательное состояние, и, кто в теле, тот бывает в страдании, но Божество бесстрастно. Следовательно, странно это понятие о Боге, если только утверждают, что бесстрастный по естеству входит в общение со страданием. Но и на это воспользуемся опять тем же ответом, что страдательным состоянием иное называется в собственном смысле, а иное — по неточному словоупотреблению. Что касается свободного произволения и от добродетели обращает к пороку, то подлинно есть страдание; все же, что в естестве усматривается переходным, идущим особой последовательностью, то в более собственном смысле можно назвать скорее делом, нежели страданием. Таковы, например, рождение, возрастание, поддержание тела посредством притекающей и извергаемой пищи, стечение в теле стихий и опять разложение сложившегося и переход в сродное. Чего же, по сказанию нашего таинства, коснулось Божество? Собственно ли так называемого страдательного состояния, которое есть порок, или естественного движения? Если бы в учении утверждалось, что Божество допустило до себя недозволенное, то должно было бы бежать от такого нелепого догмата, как не предлагающего о Божием естестве ничего здравого. Если же говорит, что Бог коснулся нашего естества, и первое бытие и особое существование которого возымели начало от Бога, то в чем погрешает проповедь против боголепного образа мыслей, когда в понятиях о Боге не входит в веру никакого страдательного расположения? Ибо не говорим, что врач подвергается страданию, когда врачует страждущего, — напротив того, ухаживающий за больным, хотя и касается недуга, сам остается свободен от страдания. Если рождение само по себе не есть страдание, то и жизнь никто не назовет страданием. Напротив того, к человеческому рождению приводит сладострастие и стремление живых к пороку — это есть недуг естества. Но таинство говорит, что Божество чисто от того и другого. Поэтому если рождение чуждо сластолюбию и жизнь — пороку, то какое остается страдание, в котором бы, по словам таинства благочестия, имел общение Бог? Но если страданием назовет кто разлучение тела и души, то справедливо было бы прежде наименовать так соединение обоих. Ибо если расторжение соединенных есть страдание, то и сопряжение разъединенных может быть страданием, потому что и в сочетании раздельных и в разделении состоявших в связи представляется некое движение. Поэтому, чем именуется последнее движение, тем надлежит называть и предшествующее. Если же первое движение, которое именуем рождением, названо будет страданием, то страданием же должно назвать и то, которым разрешается соединение тела и души. Но о Боге говорим, что был Он в том и другом движении нашего естества — и в том, которым душа соединяется с телом, и в том, которым тело разлучается с душой. А о человеческом составе, по причине неизреченного и невыразимого этого срастворения, смешанного в рассуждении того и другого, т. е. чувственного и духовного, предусмотрено то, что единение однократно соединенных, разумею душу и тело, продолжается и навсегда. Ибо, когда естество наше, следуя свойственному для него порядку и в Воплотившемся подвигнуто было к разделению души и тела как бы липким каким составом, разумею Божественную силу, снова сопряг Он разделенное, приведя расторгнутое в неразрывное единение. И это есть воскресение — того, что прежде было сопряжено и по разложении взаимно соединяется, возвращение в неразлагаемое единение, чтобы человечеству возвратилась первоначальная благодать и снова вступили мы в вечную жизнь, когда примешавшийся к естеству порок по причине разложения нашего состава исчезает в нас, как бывает это с жидкостью, которая, когда сосуд с ней разбит, не будучи ограждаема ничем, разливается и пропадает. Но, как начало смерти, происшедши в одном, перешло на весь человеческий род, таким же образом и начало воскресения через Единого распростирается на все человечество. Кто воспринятую Им душу снова соединил с собственным Своим телом той силой Своей, которая при первом составлении срастворена была и с телом и с душой, Тот неким более общим способом соединил духовную сущность с чувственной, начало по порядку успешно сведя с концом. Ибо когда в воспринятом Им на Себя человеческом составе по разрешении душа снова возвратилась в тело, тогда соединение разделенного, как от некоего начала, в возможности равно переходит на весь человеческий род. И это есть таинство домостроительства Божия о человеке и воскресения из мертвых. Хотя смертью разлучается душа с телом и не нарушается необходимый порядок естества, однако же Бог воскресением снова сводит их между собой, чтобы послужить для них разграничительным пределом того и другого, и смерти и жизни, когда, как в Себе самом составит разделенное смертью естество, так и Сам соделается началом соединения разделенного.

Глава 17. Возобновление вопроса: почемy не одним повелением спас человека, но понадобился такой окольный путь?

Но не решено еще сделанное нам возражение, скажет иной, в сказанном же находит для себя большую силу предлагаемое нам неверными. Ибо если, как показало слово, во Христе столько силы, что в Его власти низложение смерти и вшествие жизни, то почему не волей единой производит желаемое, но околичным путем совершает наше спасение: рождается, воспитывается, испытанием смерти спасает человека? Можно Ему было и не подвергаться этому и спасти нас. На такое замечание людям благомыслящим достаточно сказать в ответ, что больные не предписывают врачам, как ухаживать за ними, и с благодетелями не входят в состязание о роде лечения, не говорят, почему врачующий прикоснулся к страждущему члену и для прекращения болезни придумал такое средство, когда нужно было другое; напротив того, взирая на конец благодеяния, с благодарностью принимают благотворение. Но поскольку, как говорит Пророк, «множество благости» Божией доставляет сокровенную пользу (Пс. 30:20) и еще не усматривается ясно в настоящей жизни (а если бы ожидаемое было перед очами, то не имело бы силы все то, что говорят вопреки неверные; теперь же усматриваемое ныне одной верой ожидает грядущих веков, чтобы стать для них откровенным), то необходимо какими–либо умозаключениями изыскать по возможности решение предложенного вопроса, подобное предшествовавшим.

Глава 18. Историческое доказательство пришествия Божия в мир: идолопоклонники и иудеи

Уверовавшим, что Бог приходил в мир, напрасно, может быть, и порицать это пришествие, будто оно совершено не премудро и не лучшим каким способом. Ибо для тех, которые не слишком упорствуют против истины, немаловажным доказательством Божия пришествия служит явленное прежде будущей жизни в настоящем веке, разумею свидетельство самих событий. Кто не знает, как все части Вселенной наполняла демонская прелесть, посредством идолопоклонства возобладав людскою жизнью, как всем народам в мире обратилось в закон в идолах служить демонам закланием в жертву животных и принесением на жертвенники мерзостей? Но с тех пор, как, по слову апостола, «явися благодать Божия спасительная всем человеком» (2 Тим. 2:11), пришедшая в естестве человеческом, все, как дым, обратилось в ничто, почему прекратились неистовства прорицалищ и провещаний, уничтожились ежегодные празднества и кровавые скверны гекатомб; у многих народов вовсе не стало храмов, притворов, капищ, жертвенников и всего другого, что служителями идолов направляемо было к обольщению себя самих и использующих это, так что во многих местах и не помнят, бывало ли когда это; по всей же Вселенной воздвигнуты вместо этого во имя Христово храмы и жертвенники, везде досточестное и бескровное священнодействие и высокое любомудрие, более делом, нежели словом преспевающее, небрежение о телесной жизни и презрение к смерти, какое явно показали принуждаемые гонителями отступить от веры, в ничто вменив телесные уязвления и осуждение на смерть, чему, конечно, не подвергли бы себя, если бы не имели ясного и несомненного доказательства о Божием пришествии. То же самое достаточно сказать иудеям в знамение, что пришедший — Тот, в Кого они не веруют, потому что до Христова Богоявления славна была у них столица царей в Иерусалиме, знаменит его храм, законны ежегодные жертвы и все, что для таинников, способных уразумевать, подробно изложено законом в загадках, согласно с узаконенным у них изначала служением благочестия, было дотоле невозбранно. Но как увидели Ожидаемого, о Котором наперед научены были и пророками и законом, и вере в Явившегося предпочли исполненное заблуждений суеверие, которое худо отринув, хранили речения закона, служа более по обычаю, нежели по разуму, — то после этого явившейся благодати они не приняли и что было досточестного в их богослужении, то осталось в одних только рассказах об этом; храма не узнаешь и по следам; славный этот град оставлен в развалинах; не остается у иудеев ничего из узаконенного в древности — напротив того, и само досточтимое ими в Иерусалиме место по повелению властвующих сделалось для них недоступным.

Глава 19. Необходимо все же убеждать невеpyющих

Впрочем, поскольку все это ни эллинствующим, ни главным преподавателям иудейских учений не кажется составляющим признаков Божия пришествия, то хорошо будет особо повести речь и о сделанных возражениях, почему естество Божие соединяется с нашим, самим собою спасая человечество, а не повелением совершая предположенное? Поэтому какое же может быть у нас начало, которое бы последовательно речь нашу привело к поставленной цели? Какое, кроме этого изложить кратко благочестивые понятия о Боге?

Глава 20. В Божиих действиях должны обнаpyжиться вместе благость и справедливость

Итак, по признанию всех, должно веровать, что Бог не только могущественен, но и справедлив, благ, премудр, имеет все, что разум относит к наилучшему. Поэтому при настоящем домостроительстве следует не того хотеть, чтобы в совершающемся одно из боголепных свойств обнаруживалось, а другое нет. Ибо вообще никакое из высоких этих именований само по себе, по одиночке, в отдельности от других, не есть добродетель. И доброе, если не сопряжено со справедливым, премудрым, могущественным, не есть действительно доброе, потому что несправедливое, непремудрое или немогущественное не есть доброе. И могущество, отделенное от справедливого и премудрого, не представляется добродетелью, потому что такой род могущества есть зверский и насильственный. А также сказать должно и о прочем: если мудрое выступит из пределов справедливого или если справедливое не будет вместе с могущественным и добрым, то подобное этому иной скорее наименует в собственном смысле пороком. Ибо почему кто–либо причислит к добру то, чему недостает совершенства? Если же во мнениях о Боге надлежит стекаться всем совершенствам, то посмотрим, домостроительство Божие о человеке имеет ли недостаток в каком–либо из боголепных понятий? В Боге, конечно, ищем мы знаков благости. Возможно ли какое–то более явственное свидетельство доброты, чем это — сделать своим бежавшего на противную сторону, и естеству постоянному, неизменному в добре, не согласоваться в действиях с изменчивостью человеческого произволения? Бог не пришел бы, как говорит Давид, «во еже спасти нас» (Пс. 79:3), если бы не благость вложила такое намерение. Но и благость этого намерения не принесла бы пользы, если бы не премудрость делала человеколюбие действенным. Ибо что до тех, которые в болезненном состоянии, то многим, может быть, хотелось бы, чтобы больной не страдал. Но это доброе изволение те только приводят в исполнение над больными, которым в исцелении больного содействует какая–то сила искусства. Итак, с благостью, без всякого сомнения, должна быть сопряжена мудрость. Каким же образом в совершившемся вместе с благостью оказывается и мудрость? Таким, что доброе видим не в одном только намерении. Ибо как намерение сделалось бы явным, не будучи обнаружено событиями? Дела же, последовательно происходящие в какой–либо связи и в порядке, показывают премудрость и искусство Божия домостроительства. А как, по сказанному прежде, мудрость, сопряженная со справедливостью, без сомнения, делается добродетелью (взятая же в отдельности, сама по себе не останется и благостью), то в учении о домостроительстве спасения человеческого хорошо будет рассматривать во взаимной связи два свойства — разумею премудрость и справедливость.

Глава 21. Начало объяснения справедливости домостpоительства спасения: человек свободно уклонился от блага

Поэтому какая справедливость? Помним, без сомнения, сказанное, как следовало, в начале слова, а именно что человек устроен по подобию Божия естества, сохраняя в себе это подобие Божеству и в прочих добрых качествах, и в свободе произволения, но будучи, по необходимости, естества изменчивого. Ибо, кто начало бытия имеет через изменение, тому невозможно, конечно, не быть изменчивым, потому что сам переход из небытия в бытие есть некое изменение, при котором неосуществленное Божией силой преложено в сущность. И по другой причине в человеке необходимо оказывается изменчивость по тому самому, что человек был подобием естества Божия, а уподобляемое, если бы не имело какой–либо инаковости, конечно, было бы тождественно с тем, чему уподобляется. Поэтому, так как инаковость с Первообразом созданного по образу состоит в том, что Первообраз по естеству неизменен, а образ не таков, напротив же того, по изложенной причине и осуществился через изменение, и изменяется, конечно, по тому самому, что есть подобие, а изменение есть движение, непрестанно простирающееся из одного состояния, в каком вещь находится, в другое, — то два есть вида такого движения: одно совершается всегда к добру, в нем поступление вперед не имеет остановки, потому что не достигается предел пути; другое противоположно, в том его и состоятельность, что не бывает состоятельным, потому что противление добру, как сказано прежде, в таком же смысле отличается от добра, в каком не существующее называем отличным от существующего и небытие от бытия. Итак, поскольку по удопревратному и изменчивому стремлению и движению невозможно естеству в самом себе пребывать неподвижным, то к чему–либо непременно устремляется произволение, естественно вовлекаемое в движение пожеланием лучшего. Но иное действительно хорошо по естеству, а иное не таково и прикрашено каким–то признаком хорошего. Решать это поставлен внутри нас ум, и нам предстоит или улучить действительно хорошее, или, отвратившись от него, по какому–либо обману видимостью увлечься в противоположное, как нечто подобное, по сказанию народной басни, случилось с псом, который, увидев в воде отражение того, что нес он во рту, бросил настоящую пищу, разинув же пасть, чтобы схватить подобие пищи, остался голодным.

Глава 22. Справедливость домостроительства спасения — в ненасилии над дьяволом

Итак, поскольку ум, ошибившись в пожелании подлинного добра, уклонился к тому, что не существует, лестью худого советника и изобретателя порока убежденный, будто бы хорошо то, что противоположно хорошему, ибо лесть не подействовала бы, если бы на уде порока не был наподобие наживки нацеплен призрак хорошего, — итак, поскольку человек добровольно подвергся этому бедствию, по сластолюбию подчинив себя врагу жизни, то требуй от меня понемногу всего, что приличествует понятиям о Боге: благость, правда, могущество, нетление и если чем еще означается совершенство. Бог, как благой, исполняется милосердия к падшему и, как премудрый, знает способ, как возвратить; делом же мудрости был и суд справедливости, ибо истинной справедливости никто не припишет неблагоразумию. Поэтому что же в этом справедливо? То, что против овладевшего нами не употреблено никакого насильственного полновластия, и по преизбытку силы Восхитивший нас у владеющего не оставил поработившему человека сластолюбием никакого повода к оправданию. Так, отдавшие свободу свою за деньги — рабы купивших, сделавшиеся продавцами самих себя, и ни им самим, ни другому кому не позволительно провозглашать их свободу, хотя бы продавшие себя на это бедствие были люди и благородного происхождения. Да и если кто, радея о проданном, употребит насилие против купившего, то, самовластно отнимая приобретенного в собственность законно, почтен будет несправедливым. Но, если угодно, снова купить такого никакой закон не воспрещает.

Глава 23. Премудрость домостроительства спасения — в сокрытии Божества

Поскольку мы себя таким же образом добровольно продали, то освобождающему нас по благости снова должно было изобрести не насильственный, но справедливый способ возвращения. А этот способ таков: войти в сделку с владеющим, чтобы взял, какую пожелает, цену за обладаемого. Поэтому что же, как вероятно, лучше было владеющему избрать и взять? По ходу дела можно составить некоторую догадку о его пожелании, а потом ясны для нас будут признаки искомого. Итак, кто по причине, представленной в начале этого сочинения, завистью к благоденствующему закрыл глаза для добра и в себе породил мрак порока и заболел началом и основанием наклонности к худому и как бы матерью прочих пороков — любоначалием, тот обменял ли бы на что обладаемого, кроме чего–либо очевидно высшего и большего, чтобы полнее удовлетворить в себе страсти кичливости, за меньшее получая большее вознаграждение? Но в повествуемом от века ни в чем не знал ничего подобного тому, что усматривал в видимом тогда, в безмужнем чревоношении и нерастленном рождении, в девственных сосцах, в голосах невидимых существ, свыше свидетельствующих о сверхъестественном достоинстве, в исцелении естественных недугов, совершаемом Им без каких–либо средств, а одним только словом и устремлением воли, в возвращении умерших к жизни, в устрашении демонов, во власти над воздушными волнениями, в хождении по морю, между тем как пучина не делится на две части и не обнажает дна проходящим подобно тому, что было в чудотворении Моисеевом, но поверхность воды сверху обращается в сушу под стопою и с надежной упругостью поддерживает след, в раздаянии пищи какого угодно количества, в обильных угощениях среди пустыни для многих тысяч учреждаемых, которым не небо дождит манну, не земля, из собственного своего естества уготовляя пищу, доставляет удовлетворяющее потребности, но из таинственных сокровищниц Божией силы исходит щедрость, готовый хлеб, возделываемый руками прислуживающих и умножаемый насыщением ядущих, и услаждение рыбами, не морем принесенными на их потребу, но Тем, Кто и самый род рыб посеял в море. И кто опишет по порядку одно за другим евангельские чудеса? Эту–то силу усматривая в Нем, враг видел, что предлагаемое ему в обмен больше того, чем обладает. Поэтому Его избирает стать ценой за содержимых под стражей смерти. Но врагу невозможно было воззреть на непокрытый ничем образ Божий, не увидев в нем какой–либо части той плоти, которую покорил уже себе грехом. Поэтому Божество прикрывает себя плотью, чтобы враг, взирая на знакомое и сродное ему, не ужасался приближения преизбыточествующей силы и, приметив, что сила незаметно более и более проявляется в чудесах, признал для себя явившееся более вожделенным, нежели страшным. Видишь, как благость сопрягается со справедливостью и премудрость не отделяется от них. Примыслить, чтобы Божественная сила соделалась доступной по причине телесного покрова, и домостроительству о нас не воспрепятствовал страх высокого явления — это, без сомнения, служит доказательством вместе и благости, и премудрости, и справедливости. Ибо пожелать спасти есть свидетельство благости; соделаться же искупительной ценой за обладаемого другим показывает справедливость и примышлением недоступное для врага сделать доступным — есть доказательство высочайшей премудрости.

Глава 24. В чем проявилось могущество Божества

Но внимательно следовавшему за порядком сказанного естественно спросить, где же усматривается в сказанном могущество Божества, где нетление Божественной силы? Потому, чтобы и это сделалось ясным, рассмотрим последствия таинства, в которых более всего показывается срастворенное с человеколюбием могущество. Итак, во–первых, само то, что всемогущее естество смогло снизойти до низости человечества, служит большим доказательством могущества, нежели великие и сверхъестественные чудеса. Если Божественной силой совершается что–либо великое и высокое, то это как–то естественно и последовательно. И нисколько не оказывается странным для слуха, если сказать, что всякая тварь в мире и все, что умопредставляется вне видимого, составлены Божественным могуществом, осуществлены Божией волей, как ей благоугодно. А снисхождение к уничиженному есть некий преизбыток силы, не встречающей ни малейшего препятствия в сверхъестественном. Ибо, как сущности огня свойственно стремление вверх и никто не почтет достойным удивления, что с пламенем делается естественно, а если кто увидит, что пламень течет вниз, подобно тяжелым телам, то подобное этому вменяется в чудо, каким образом огонь остается огнем и в образе движения отступает от естества, стремясь вниз, — так и Божественное, все превосходящее могущество не столько показывает величие небес, сияние светил, благоустройство Вселенной, непрестанное домостроительство существ, сколько снисхождение к немощи нашего естества. Как высокое усматривается в уничиженном и высота не уничижается? Как Божество, соединившись с человеческим естеством, и последним делается, и первым пребывает? Ибо, по сказанному прежде, сопротивная сила не имела возможности стать в общение с явно присутствующим Богом и перенести ничем не прикрытое Его явление. Поэтому, чтобы требующему за нас выкупа можно было взять таковой, Божество сокрылось под завесой нашего естества, и враг, как жадная рыба, вместе с приманкой плоти проглотил крючок Божества, а таким образом по водворении жизни на место смерти и по явлении света на место тьмы уничтожилось представляющееся противоположным свету и жизни. Ибо нет возможности и тьме оставаться в присутствии света и быть смерти, когда действует жизнь. Итак, вкратце повторив весь ход таинства, мы совершенно оправдаем Божественное домостроительство перед обвиняющими за то, что Божество не само собою совершает спасение человеческое. Ибо во всем о Божестве должны иметь боголепные понятия, не разуметь о нем иное высоко и не низводить иного из боголепного достоинства, но веровать, что в рассуждении Бога непременно имеет место всякая высокая и благочестивая мысль, по связи завися одна от другой. Итак, доказано, что благость, премудрость, справедливость, могущество, недоступность тлению — все открывается в понятии домостроительства о нас. Благость постигается в произволении спасти погибшего. Премудрость и справедливость показаны в способе нашего спасения. А могущество видно в том, что стал Он в подобии человеческом, в уничиженном виде нашего естества и смерти подал о Себе надежду, будто бы она в силах по подобию людей овладеть Им; но, будучи в ее власти, совершил то, что свойственно Ему по Божеству; свойственно же свету уничтожение тьмы, а жизни — истребление смерти. Итак, поскольку, совратившись с правого пути, в самом начале уклонились мы от жизни и вовлечены были в смерть, то научаемся ли чему невероятному из таинства, если постигают оскверненных грехом чистота, умерших жизнь, заблудших путеводство, так что и скверна очищается, и заблуждение исправляется, и умершее возвращается в жизнь?

Глава 25. Ответ тем, кто удивляются, что Божество было в человеческом естестве

А что в естестве нашем пребывало Божество, это не крайне малодушным, наблюдающим сущее, нимало не дает основания находить то странным. Ибо кто такой по душе младенец, который, смотря на Вселенную, не верит, что во всякой вещи есть Божество, проникающее и объемлющее ее и в ней пребывающее? Ибо все зависит от Сущего и ничему невозможно быть, имея бытие не в Сущем. Поэтому если все в Божестве и Оно во всем, то чего стыдятся в домостроительстве таинства научающего, что среди людей пребывал Бог, о Котором веруют, что Он и теперь не вне людей? Ибо, хотя способ присутствия Божия в нас неодинаков с тем, однако же что Бог в нас, равно признается и ныне и тогда. Как теперь в нас пребывает Содержащий естество в бытии, так тогда вступил в единение с нашим, чтобы оно соединением с Божественным стало Божественно, изъято от смерти, избавлено от мучительства сопротивника. Ибо Его возвращение от смерти и для смертного рода делается началом возвращения в жизнь бессмертную.

Глава 26. Оправдание премудрости домостроительства

Но иной, может быть, при исследовании этой справедливости, усматриваемой в этом домостроительстве, и премудрости, приходит к мысли, что в таком способе примышлен за нас Богом некий обман. Ибо, что Бог, неузнанный врагом, не откровенным Божеством, но сокрытым под естеством человеческим, входит к обладающему, это, некоторым образом, есть некий обман и обольщение, так как обманывающим свойственно надежды тех, против кого злоумышляют, обращать на одно, а делать не то, на что они надеялись. Но, у кого перед очами истина, тот согласится, что это–то всего наиболее свойственно справедливости и премудрости. Ибо дело справедливости — воздавать каждому по достоинству, а дело премудрости — и не нарушать справедливости, и доброй цели человеколюбия не разлучать с правдивым судом, но то и другое благоискусно сопрягать между собою, по справедливости воздавая, что чего достойно, а по благости не отступая от цели человеколюбия. Итак, посмотрим, не усматриваются ли в совершившемся оба эти качества. Ибо воздаяние по достоинству, которым вводится в обман обманщик, показывает справедливость. А цель совершаемого делается свидетельством благости действующего. Справедливости свойственно воздавать каждому тем, чему кто прежде положил начала и причины, как и земля воздает плоды по роду вложенных в нее семян. А премудрости свойственно в способе воздаяния подобным не отступать от лучшего. Ибо, как злоумышляющий на жизнь и исцеляющий подвергшегося злоумышлению одинаково примешивают к пище состав, только один примешивает яд, а другой врачевство от яда, и способ врачевания нимало не вредит цели благодеяния, и хотя обоими примешивается состав в пищу, но, обращая внимание на цель, одного хвалим, а на другого негодуем, — так и здесь по закону справедливости обманщик воспринимает то, чему семена вложил по собственному произволению, потому что обманувший человека приманкой удовольствия и сам обманывается человеческим видом. В цели же соделанного есть перемена к лучшему. Ибо один употребил обман к растлению естества, а справедливый, вместе благой и премудрый, измышлением обмана воспользовался ко спасению растленного, благодетельствуя тем не только погибшему, но и самому причинившему нашу погибель. Ибо от приближения смерти к жизни, тьмы к свету, тления к нетлению происходит уничтожение и превращение в ничто худшего, польза же от этого для очищаемого. Ибо, как по примеси малоценного вещества к золоту обрабатывающие его, все чуждое и негодное истребляя обращением в пищу огню, драгоценнейшее вещество снова приводят в естественный ему блеск, и не без труда, правда, совершается это отделение, потому что в продолжение некоторого времени истребительной силой огня уничтожается примесь, по крайней мере служит неким уврачеванием золоту истощение в нем бывшего в ущерб его доброте, — таким точно образом, когда смерть, тление, тьма и, ежели есть какое еще порождение порока, возникли у изобретателя зла, приближение Божественной силы, подобно огню, произведя уничтожение противоестественного, оказывает естеству благодеяние нетлением, хотя и трудно такое разделение. Поэтому и самому противнику, если бы восчувствовал он благодеяние, не показалось бы сомнительным, что совершенное справедливо и спасительно. Как ныне те, кому во время лечения делают порезы и прижигания, негодуют на врачей, мучимые болью от резания, но, если от этого выздоравливают и болезненное ощущение прижигания пройдет, то принесут благодарение совершившим над ними это врачевание, — таким точно образом, когда по истечении долгого времени изъято будет из естества зло, ныне к ним примешанное и сроднившееся с ними, поскольку совершится восстановление пребывающих ныне во зле в первоначальное состояние, единогласное воздастся благодарение всей твари и всех, претерпевших мучение при очищении, и даже не имевших нужды в начале очищения. Это и подобное этому преподает великое таинство Божия вочеловечения. Ибо тем самым, что приобщился человечеству, приняв на себя все свойственное естеству: рождение, воспитание, возрастание, и дошедши даже до смерти, совершил Он все сказанное прежде, и человека освободя от порока, и врачуя самого изобретателя порока. Ибо очищение болезни, хотя оно и трудно, есть врачевание недуга.

Глава 27. Рождение Богочеловека не противоречит понятию о Боге

А вступившему в единение с естеством нашим, конечно, следовало во всех его свойствах принять общение с нами. Ибо, как смывающие нечистоту с одежды не делают так, чтобы иные пятна оставить, а другие вывести, но всю ткань с одного конца до другого очищают от загрязнения, чтобы одежда стала одинаковой цены во всех частях своих, от мытья получив равную чистоту, — так, поскольку жизнь человеческая осквернена грехом в начале и конце и во всех средних частях, то омывающая сила должна коснуться всего и не делать так, чтобы одно уврачевано было очищением, а другое оставлено без уврачевания. Поэтому–то, так как жизнь наша двумя пределами отделена и здесь и там, разумею начало и конец, то на обоих пределах исправительная для естества сила оказывается и начала коснувшейся, и до конца простершей свое действие, и объявшей все, что в середине между началом и концом. А так как вход в жизнь эту для всех людей один, то приходящему к нам откуда должно переселяться в эту жизнь? С неба, может быть, скажет гнушающийся человеческим бытием, как чем–то срамным и бесславным. Но человечество не было на небе; никакой болезни греха не поселялось в премирной жизни. А Вступивший в единение с человеком с целью пользы совершил это единение. Поэтому, где не было зла, и не жили человеческой жизнью, почему кто–то потребует, чтобы там облекся Бог в человека, лучше же сказать и не в человека, а в какой–то кумир и подобие человека?

Но какое было бы исправление нашему естеству, если бы, когда болезнует земное живое существо, Божественное посещение приняло какое–либо существо другое, небесное? Ибо невозможно исцелеть больному, если не принял уврачевания собственно страждущего члена. Поэтому если бы больное было на земле, Божественная же сила не коснулась больного, имея в виду приличное для себя, то бесполезен был бы для человека труд Божественной силы над тем, что не имеет ничего общего с нами. Ибо Божеству равно неприлично (если вообще позволительно под неприличным разуметь что иное, кроме порока, и бесславие не больше уменьшается, по крайней мере для поставляющего по малоумию Божественное величие в том, чтобы не допускать общения со свойствами нашего естества) если облечется Божество телом небесным, а не земным. Ибо пред Всевышним и Неприступным по высоте естества вся тварь равно отстоит от Него долу и все равнозначно ниже Его. Совершенно неприступное не то, что для иного приступно, а другой приблизиться к тому не может, — напротив того, Оно равно выше всех существ. Поэтому земля не далее по достоинству, и небо не ближе, и существа, обитающие в каждой стихии, в этом отношении не разнятся между собой, так что одни касаются недоступного естества, а другие отделены от Него; разве предположим, что обладающая всем сила не равно проникает все существа, но в иных преизбыточествует, а в других она недостаточна, и вследствие этого кажется, что Божество по разности в большем и меньшем, высшем и низшем сложно, само с собою несходно, если только по естеству представляемо будет от нас далеким, а кому–нибудь другому — близким и по близости сделается удобопостижимым. Но истинное учение ни долу, ни горе не видит ничего для сравнения с высоким достоинством, потому что все в равной мере ниже силы, всей управляющей, так что если земное естество почтут недостойным единения с Божеством, то не найдется никакого другого, имеющего это достоинство. Если же все в равной мере лишено этого достоинства, то Богу прилично благодетельствовать имеющему в том нужду. Итак исповедуя, что врачующая сила явилась там, где была болезнь, уверовали ли мы во что–нибудь чуждое боголепному понятию?

Глава 28. О том, что наше рождение и соответствующие члены тела — не зло, но, напротив, должны быть в почете

Но смеются над естеством нашим и позорят способ нашего рождения, а через это думают сделать смешным таинство, как будто неприлично для Бога таким путем войти в общение с человеческой жизнью. Но об этом говорено уже было прежде, а именно, что одно только гнусно по естеству своему — зло и ежели еще что состоит в свойстве с пороком. А порядок естества, установленный Божиим изволением и законом, далек от укоризны в пороке. Иначе обвинение падет на Создателя естества, если и естество укоренено будет в чем–то гнусном и неприличном. Итак, если Божество чуждо одного порока, а порок по естеству не существует, таинство же сказует, что Бог был в человеке, а не в пороке, и если путь для человека в мире, которым рождаемое вступает в жизнь, один, то по какому же закону для Бога постановляют другой способ вступления в жизнь, хотя и признают верным, что изнемогшее в пороке естество посещено Божественной силой, но с неудовольствием взирают на способ посещения по незнанию, что всякое устройство тела само по себе имеет равную цену и ничто, содействующее в нем поддержанию жизни, не заслуживает осуждения, как что–либо нечестное или дурное. Ибо все устройство органических членов направлено к одной цели; цель же эта — человеку пребывать в жизни. Поэтому, как прочие органы поддерживают в человеке настоящую жизнь, будучи разделены каждый для особого действования, и ими в порядке содержатся чувствующая и деятельная силы, так родотворные органы имеют промышление о будущем, вводя собой преемство естеству. Поэтому если будешь смотреть на пользу, то после которого из признаваемых благородными будут они вторыми и после которого по справедливости не могут быть признаны предпочтительнейшими? Ибо не глазом, не слухом, не языком, не другим каким чувственным органом непрерывно продолжается род наш; все это, как сказано, служит для настоящего употребления, а в тех органах соблюдается человечеству бессмертие, так что смерть, всегда против нас действующая, некоторым образом бездейственна и безуспешна, потому что природа возобновляет себя, вознаграждая недостаток рождающимися. Итак, что же неприличное содержит в себе наше таинство, если Бог вступил в единение с человеческой жизнью посредством того, чем естество борется со смертью?

Глава 29. Почемy Бог медлил с приходом?

Но оставляя это, покушаются опять другим опорочить учение и говорят: «Если соделанное Богом прекрасно и боголепно, то для чего замедлял благодеяние? Почему, хотя порок был изначала, не пресек его возрастания в большую меру?» На это у нас краткое слово, что замедление благодеяния нам было делом премудрости и промышления о полезном для естества. Ибо и в телесных болезнях, когда какой–нибудь испорченный сок проникнет в скважины тела, пока не обнаружится на поверхности все, что противоестественно вошло внутрь, искусно следующие за ходом болезней не дают врачевств, сжимающих тело, но ждут, чтобы все, кроющееся внутри, вышло наружу, и тогда уже против обнаруженной болезни употребляют врачевство. Итак, после того как болезнь греховная однажды уязвила естество человечества, общий для всех Врач ожидал, чтобы никакого вида лукавства не осталось скрытым в естестве. Поэтому не тотчас после Каиновой зависти и братоубийства начинает врачевание человека, потому что не стал еще видим порок растлившихся при Ное и не обнаружились и жестокая болезнь содомского беззакония, и богоборство египтян, и гордыня ассириян, и беззаконное Иродово детоубийство, и все другое, упоминаемое историей, и что вне истории сделано в последующих родах, когда корень зла многообразно пророс в человеческих произволениях. Итак, поскольку порок достиг самой высшей меры, не было уже ни одного вида лукавства, на которое бы не отважились люди, то, чтобы врачевание действовало на всякий недуг, врачует поэтому не начинающуюся, но в полную силу пришедшую болезнь.

Глава 30. Почему не сразу после пришествия Христова исчез грех? Почему не все уверовали?

Если же кто думает уличить наше учение тем, что и по употреблении врачевания жизнь человеческая оскверняется еще грехами, то пусть путеводит его к истине одно из знакомых ему подобий. Как у змеи, если получит смертельный удар в голову, не тотчас вместе с головой умирает влачимая сзади часть тела, но, хотя голова мертва, однако же хвост одушевлен еще собственной своей раздражительностью и не лишается жизненной силы, — так можно видеть, что и порок, пораженный смертельным ударом, тревожит еще жизнь своими остатками. Но, перестав и за это порицать учение таинства, ставят ему в вину то, что не всех людей проницает вера. И говорят: «Почему благодать простерлась не на всех — напротив того, иные приступили к учению, не малая же часть остается неприступившей, без сомнения, потому что Бог или не хотел, или не мог, чтобы благодеяние для всех было щедро? А то и другое не освобождает от порицания. Ибо неприлично Богу и не хотеть, и не быть в силах делать добро». «Поэтому если вера есть нечто доброе, то почему, — спрашивают, — благодать не на всех»? Итак, если бы и нами в слове было утверждаемо это, что вера по Божию изволению дается в удел людям и одни призываются, а другие не имеют части в призвании, тогда кстати было бы взводить такое обвинение на таинство. Если же призвание для всех равноценно, не различает ни достоинств, ни возрастов, ни разности по народам (ибо для этого при самом начале проповеди служители слова по вдохновению Божию вдруг соделались единоязычными со всеми народами, так что никто не лишен был возможности участвовать в благах), то основательно ли обвиняют еще Бога в том, что не всеми возобладало слово? Ибо имеющий власть над Вселенной по преизбытку чести, уделенной человеку, предоставил иному и в нашей быть власти, и над этим каждый сам единственный господин. А это есть произволение, нечто не рабственное, но самовластное, состоящее в свободе мысли. Итак, подобное обвинение справедливее возложить на тех, которые не были приведены к вере, а не на призывавшего к согласию. Ибо когда Петр в начале проповедовал слово в многолюдном собрании иудеев и в один раз три тысячи приняли веру, неуве–ровавших было больше, нежели уверовавших, однако апостола не порицали за неуверовавших. Ибо при общем предложении благодати отвергшемуся ее добровольно несправедливо было обвинять в этом злосчастии не себя, а другого.

Глава 31. Почему Бог не приведет всех к вере, если Он хочет этого?

Но не имеют недостатка в хитром возражении и на подобное этому. Ибо говорят: «Бог, если бы хотел, мог и упорно противящихся принужденно привлечь к принятию проповеди. Но где будет их свобода? Где похвала преуспевающим?» Одних неодушевленных и бессловесных можно чужой волей приводить к чему угодно; словесное же и разумное естество, если перестало действовать свободно, утратило вместе и дар разумности. Ибо на что будет употреблять разум, если власть избирать, что заблагорассудится, лежит на другом? Если же произволение остается недейственным, то по необходимости уничтожается добродетель, встретившая себе препятствие в неподвижности произволения. Если же нет добродетели, то жизнь теряет цену, ум уступает место судьбе, отъемлется похвала у преуспевающих, грех непобедим, различие в жизни не определено. Ибо кто еще будет вправе осуждать невоздержанного или хвалить целомудренного, когда у всякого готов этот ответ: «Из всего, что бывает с нами, ничто не в нашей воле, но человеческие произволения могущественнейшим владычеством приводятся к тому, что угодно обладающему». Итак, не благости Божией вина, что не во всех бывает вера, но расположения принимающих проповедь.

Глава 32. Зачем нужна была смерть и притом такая позорная — на кресте?

Что еще сверх этого произносят возражающие? Наиболее то, что высочайшему естеству вовсе не должно было доходить до испытания смерти, но и без этого по преизбытку силы было можно с удобством совершить что угодно. А если и непременно это требовалось по какой–то таинственной причине, то не следовало подвергаться позору бесчестного образа смерти. Ибо какая смерть, говорят, была бы бесчестнее крестной? Поэтому что же скажем и на это? То, что рождение делает необходимой смерть. Ибо, Кто однажды признал себя причастным человечеству, Тому должно было принять на себя все отличительные свойства естества. Поэтому, так как жизнь человеческая отличена двумя пределами, и, если бы переступивший один предел не коснулся следующего за ним, намерение осталось бы совершенным вполовину, потому что не коснулся другого отличительного свойства в естестве нашем. Но, может быть, иной, точнее изучив таинство, с большим правом скажет, что не по причине рождения последовала смерть — напротив того, ради смерти принято рождение. Ибо Присноживущий принимает на себя телесное рождение, не в жизни имея нужду, но нас возвращая от смерти к жизни. Итак, поскольку должно было совершиться возвращение от смерти целого естества нашего, то, как бы к лежащему простирая руку и для этого приникнув к нашему трупу, настолько приблизился к смерти, что коснулся омертвения и собственным Своим телом дает естеству начало воскресения, силой Своей восстановив целого человека. Поскольку не от иного, но из нашего смешения была богоприемная плоть, в воскресение превознесенная вместе с Божеством, то, как в нашем теле действенность одного из чувственных органов приводит в сочувствие все соединенное с этим членом, так, поскольку все естество есть как бы одно некое живое существо, воскресение части распространяется на все, по непрерывности и единению естества будучи передаваемо от части целому. Поэтому что невероятного узнаем из таинства, если стоящий склоняется к падшему, чтобы восставить лежащего? О кресте же, не заключает ли он в себе другого какого более глубокого понятия, пусть доведываются испытатели сокровенного. А какое дошло до нас по преданию, состоит в следующем. В Евангелии говорится и делается все согласно с высшей и божественной жизнью и нет ничего такого, в чем не оказывалось бы непременно некое примешение Божественного к человеческому, и когда слово или дело производится по–человечески, разумеемое в сокровенном смысле указывает на Божество. И в этом отношении последовательно будет не то, чтобы на одно обращать внимание и упускать из виду другое, но то, чтобы, как в бессмертном усматривают человеческое, так в человеке доведываться Божественного. Ибо, так как Божеству свойственно проникать во все и сраспростираться с естеством существ во всякой части (ничто не может пребывать в бытии, не пребывая в сущем, собственно же и первоначально сущее есть Божие естество, о котором по необходимости принуждает верить, что Оно во всех существах, само пребывание существ), то от креста, по наружному своему виду разделенного четырехчастно, так что от середины, в которой сопрягается он сам с собою, счисляются четыре конца, научаемся тому, что во время смертного домостроительства на нем распростерт был Тот, Кто все связует и сообразует с Собою, различные естества существ приводя Собою в единое согласие и стройность. Ибо в существах представляется иное или вверху, или внизу, или мысль идет к тому, что на сторонних пределах.

Поэтому обозрим ли умом состав или небесных, или подземных, или по обе стороны Вселенной пределов, повсюду помыслу нашему встречается Божество, одно созерцаемое в существах, во всякой их части и содержащее все в бытии. Но естество это надобно ли наименовать Божеством, или Словом, или Могуществом, или Премудростью, или другим чем высоким и наиболее способным показать подлежащее, учение наше нимало не спорит о слове, или имени, или образе речи. Итак, поскольку вся тварь к Нему обращает взор, вокруг Него состоит и через Него делается сама с собой связной, потому что Им связуется горнее с дольним и друг с другом то, что по сторонам, то длжно было не слухом только руководиться нам к уразумению Божества, но и зрение сделать учителем высших понятий, чем подвигшись, и великий Павел тайноводствует народ ефесский, учением вложив в них силу познать, «что есть глубина, и высота, и широта, и долгота» (Еф. 3:18). Ибо каждый конец креста именует собственным его именем, высотой называя, что вверху, глубиной, что внизу, а широтой и долготой — поперечные протяжения. А в другом месте подобное понятие яснее, как думаю, представляет филиппийцам, которым говорит, что о «имени» Иисуса Христа «всяко колено поклонится небесных и земных и преисподних» (Флп. 2:10). Здесь под одним названием объемлет среднее и земное, наименовав земным все, что в середине между небесным и преисподним. Вот что дознали мы о таинстве креста. А что после этого по порядку содержит в себе учение, то таково, что и неверные не признают в этом ничего чуждого боголепному понятию. Ибо то, что не остался во владычестве смерти, что язвы, произведенные на теле железом, не сделались ни малым препятствием к Воскресению, что свободно является ученикам по Воскресении, когда хочет; пребывает с ними, будучи невидимым, становится посреди, не имея нужды входить дверями, укрепляет учеников дуновением духа, обещается быть с ними, никаким не ограничивается пространством, видимым образом восходит на небо, а духовно пребывает повсюду, и что еще подобного этому содержит в себе история, нимало не имеет нужды в помощи умозаключений для доказательства, что это божественно и есть дело высочайшей и все превозмогающей силы. Об этом, думаю, не должно и говорить подробно, потому что учение само по себе показывает сверхъестественность. Но, поскольку некоторую часть таинственных учений составляет и домостроительство купели (угодно ли кому будет наименовать это крещением, или просвещением, или пакибытием, спорить об имени не станем), то хорошо сказать кратко и об этом.

Глава 33. Крещение — рождение в нетленную жизнь. Ответ на недоумение, как вода может возрождать

Когда услышат от нас подобное следующему: поскольку мертвенное переходит к жизни, то следовало, чтобы вместо первого рождения, вводящего в жизнь смертную, изобретено было другое рождение, не растлением начинающееся и не нетлением оканчивающееся, но вводящее рожденного в жизнь бессмертную. Ибо, как от смертного рождения и рождаемое по необходимости смертно, так рождаемое рождением, не допускающим растления, не подлежит истлению смерти. Когда услышат это и подобное этому и узнают предварительно способ, а именно что молитва к Богу, призвание небесной благодати, вода, вера нужны к совершению таинства возрождения, тогда, взирая на видимое, затрудняются верить, находя, что совершаемое телесно не соответствует обетованию. Почему, говорят, молитва и призвание Божественной силы, совершаемое над водой, делаются главной причиной жизни для посвящаемых? Для них, если не крайне упорны, чтобы довести их до согласия на этот догмат, достаточно простого слова. Ибо спрошу: поскольку всякому известен способ плотского рождения, то как делается человеком, что полагается в основание составу живого существа? Но об этом невозможно сказать ничего такого, что по какому–либо умозаключению нашло бы себе вероятность. Ибо что общего у человеческого семени с качеством, усматриваемым в человеке? Вполне сложившийся человек есть существо словесное и осмысленное, одаренное умом и знанием, а семя отличается каким–то влажным качеством, и понятие о нем не заключает в себе ничего более усматриваемого чувством. Поэтому какой, вероятно, ответ дадут нам спрошенные, как поверить, что человек образовался из семени, такой мы дадим спрашивающим о возрождении, совершаемом водой. Ибо и там всякий спрошенный прежде всего может сказать, что человек образуется Божественной силой, без присутствия которой семя осталось бы неподвижным и бездейственным. Итак, если там не подлежащее производит человека, но Божественная сила в естество человеческое претворяет видимое, то крайняя будет непризнательность там, свидетельствуя о столь великой силе в Боге, думать, что в этом деле Божество бессильно исполнить Свою волю. Говорят: «Что общего между водой и жизнью?» Что же общего, спросим и мы, между влажностью и Божиим образом? Но там нимало не странно, если по воле Божией влага превращается в благороднейшее живое существо. Равным образом и об этом скажем: ничего нет удивительного, если присутствием Божественной силы рожденное в тленном естестве преобразуется в нетление.

Глава 34. Откуда мы знаем, что благодать Божия действует в крещении?

Но требуют доказательства, что призываемое Божество присутствует при совершаемых освящениях. Требующий этого пусть снова прочтет исследованное прежде. Ибо довод заключается в том, что Божественна сила, явившаяся нам во плоти, служит подтверждением настоящего учения. Если доказано, что Явившийся во плоти, показавший Свое естество чудесами совершенного Им есть Бог, то доказано вместе и то, что во все время призывания пребывает Он при совершаемом. Как у каждого существа есть некая особенность, знакомящая с естеством, так особое свойство Божественного естества есть истина. Но Бог обетовал всегда оставаться соприсущим с призывающими Его, быть среди верующих, во всех пребывать и соприсутствовать с каждым, поэтому в другом доказательстве о присутствии Божием при совершаемом не имеем нужды, как самими чудесами уверившись, что Бог есть, так не сомневаясь, что по нелживости обетования обетованное исполняется. А что молитвенное призывание предшествует в Божественном домостроительстве, это служит неким избытком в доказательстве, что совершаемое приводится в исполнение Богом. Ибо если и при другом способе произведения на свет людей стремления рождающих, хотя бы ими и не было в молитве призываемо Божество, как сказано выше, рождаемое производят Божией силой, по удалении которой усилие их недейственно и бесполезно, то тем более при духовном способе рождения, где Бог, как веруем, обетовал присутствовать при совершаемом и делу придал Свою силу, и где наше произволение имеет стремление к вожделеваемому, если надлежащим образом присовокупится пособие молитвы, предприемлемое совершится более благоуспешно. Но, как молящиеся Богу, чтобы воссияло им солнце, нимало не замедляют этим того, что непременно должно быть, и никто не скажет, что бесполезно усердие молящихся, если просят Бога о том, что непременно будет, так и верующие, что по не ложному обетованию Возвестившего благодать непременно присуща возрождаемым посредством этого таинственного домостроительства, или приобретают приращение некое благодати, или не отвращают от себя той, какая уже есть. Что Бог непременно соприсущ, уверяет в этом то, что обетовавший есть Бог, а свидетельством Божества являются чудеса, поэтому нет никакого сомнения, что Бог присущ во всем.

Глава 35. Смысл троекратного погружения при Крещении

Схождение же в воду и троекратное пребывание в ней человека заключает в себе другое таинство. Поскольку способ спасения нашего сделался действительным не столько вследствие преподанного предписания, сколько от того самого, что сделал Вступивший в общение с человеком, сам делом совершив жизнь, чтобы воспринятой Им и обоженной плотью спасено было все ей сродное и с ней однородное, то необходимо стало примыслить некий способ, в котором было бы некое сродство и подобие в происходящем между последующим и предшествующим. Поэтому надо видеть, в чем оказывается действующим Началовождь жизни нашей, чтобы, как говорит апостол, по Начальнику (Евр. 12:2) спасения нашего благоуспевало подражание в последующих. Как учащиеся стройному в вооружении движению, по примечаемому ими у обучившихся военным порядкам, достигают воинской опытности, а кто не выполняет на деле того, что ему прежде показано, тот остается лишенным такой опытности: таким же образом и при равной тщательности о добре непременно одинаково необходимо последовать и подражать Началовождю нашего спасения, приводя в действие то, что Им прежде было показано. Ибо невозможно направить к равному пределу идущих неодинаковыми путями. Как затрудняющиеся проходить по извилинам лабиринтов, если встретят кого опытного в этом, следуя позади его, проходят по разнообразным и обманчивым изворотам зданий, где не пройти бы, если бы шли не по следам ведущего, так разумей, что и лабиринт этой жизни неисходен для естества человеческого, если не будет кто держаться того же пути, которым Бывший в этом лабиринте поставил Себя вне его ограды. Лабиринтом же называю иносказательно неисходное тление смерти, в котором заключен жалкий род человеческий. Что же видели мы в Начальнике спасения? Трехдневную мертвость и снова жизнь. Следовательно, надлежало, чтобы и в нас примышлено было некое такое же подобие. Поэтому какое же это примышление, которым и в нас исполняется подражание совершенному Им? Все умершее имеет для себя свое собственное и естественное место — землю, на которую склоняется и в которой бывает скрыто. Но великое между собой сродство имеют земля и вода, единственные из стихий, которые тяжелы, стремятся вниз, одна в другой пребывают и одна другой удерживаются. Поэтому, так как смерть Началовождя нашей жизни сопровождалась погребением под землей и произошла по общему закону естества, то подражание смерти, совершаемое нами, изображается в ближайшей к земле стихии. И как тот Человек свыше, восприняв на Себя мертвость вместе с положением в землю, трехдневным восстал опять к жизни, так и всякий, кто в единении с Ним по естеству тела, имея в виду преуспеть в том же, т. е. достигнуть этого предела жизни, вместо земли наливая воду и погружаясь в эту стихию, троекратным повторением подражает трехдневной благодати воскресения.

Но подобное этому сказано было и прежде, а именно что по домостроительству Промыслом Божиим на естество человеческое наслана смерть, чтобы, по очищении от порока во время разрешения тела и души, человек снова воскресением воссоздан был здравым, бесстрастным, чистым и чуждым всякой примеси порока. Но в Началовожде нашего спасения домостроительство воспринятой смерти возымело окончательное совершенство, вполне приведенное в исполнение по особой цели; ибо смертью разъединено соединенное и снова сведено воедино разделенное, чтобы, по очищении естества разложением бывшего в единении, — разумею душу и тело, возвращение разрешенного в один опять состав сделалось чистым от чуждой примеси. А как в последующих Началовождю естество их не вмещает в себя точного подражания во всем, но, приняв в себя ныне, сколько возможно, прочее предоставляет последующему за этим времени, то чему же здесь подражание? Тому, что в образе умерщвления, представляемом посредством воды, производится уничтожение примешавшегося порока, правда не совершенное уничтожение, но некоторое пресечение непрерывности зла, при стечении двух пособий к истреблению злого, покаяния согрешившего и подражания смерти, которыми человек отрешается несколько от союза со злом, покаянием будучи приведен в ненавидение порока и в отчуждение от него, а смертью производя уничтожение зла. А если бы подражающему возможно было принять на себя совершенную смерть, то сделанное им было бы не подражанием, а отождествлением, и зло уничтожилось бы в целости естества нашего, так что, как говорит апостол, человек единожды навсегда умер бы греху (Рим. 6:2). Но как, по сказанному, в такой мере подражаем высочайшей силе, в какой вмещает это нищета нашего естества, то, трижды возливая на себя воду и снова восходя от воды, подражаем спасительному погребению и воскресению, совершившемуся в трехдневный срок, представив в мысли то, что, как в нашей власти вода, и пребывание в воде, и нахождение из нее, так во власти Того, Кто владычествует над Вселенной, было, погрузившись в смерть, как мы в воду, снова войти в собственное Свое блаженство.

Поэтому если кто примет во внимание, что более согласно с разумом, если будет судить о совершаемом по силе каждого, то не найдет никакого разногласия в совершаемом тем и другим, сколько возможно по мере естества. Ибо, как человек, если захочет, может безопасно прикасаться к воде, так Божественной силе в бесконечное число крат легче смерть и то, чтобы принять ее и не подвергнуться страданию. Поэтому–то необходимо нам в воде усматривать мысленно благодать воскресения и через это познавать, что равно для нас удобно и креститься в воде, и снова воспрянуть от смерти. Но, как в делах житейских одно главнее другого, и, хотя дело не было бы успешно без этого другого, однако же, если кто начало сравнивает с концом, то сравниваемое с концом начало дела покажется ничем (ибо что равного между человеком и полагаемым в состав этого живого существа; однако же если нет последнего, не произойдет и первое); так и то, что в великом воскресении по естеству важнее, здесь имеет свои начала и причины; ибо невозможно совершиться тому, если бы не предшествовало это. Невозможно же, говорю, человеку без возрождения в бане крещения достигнуть воскресения, имея в виду не просто возрождение и изменение нашего естества (ибо к этому, без сомнения, должно идти естество по домостроительству Учредившего, побуждаемое даже и собственными нуждами, хотя человек получит благодать в бане крещения или останется и непричастным этого освящения), но восстановление в состояние блаженное, божественное и далекое от всяких печалей. Ибо не все, что воскресением снова возвращается в бытие, входит в ту же жизнь, но великая пропасть между очистившимися и имеющими нужду в очищении. Для кого в этой жизни предшествовало очищение баней крещения, тем будет исход к сродному, а чистому усвояется бесстрастие, и что в бесстрастии блаженство, — то несомненно. Но в ком огрубели страсти и не произведено никакого очищения скверны ни таинственной водой, ни призыванием Божественной силы, ни исправлением посредством покаяния, тем по всей необходимости должно быть в соответствующем этому состоянии. А поддельному золоту прилично горнило, чтобы по истреблении примеси к ним порока впоследствии долгие века естество их сохранялось чистым пред Богом. Поэтому, так как в огне и в воде есть некая очистительная сила, то таинственной водой омытые от скверны зла не имеют нужды в ином роде очищений, а не освященные этим очищением по необходимости очищаются огнем.

Глава 36. Вера и вода полагают начало вечному спасению

И общий смысл, и учение Писания показывают, что не омытому до чистоты от всех нечистот порока невозможно вступить в божественный лик. Это–то, будучи мало само по себе, служит началом и основанием великих благ. Малым же называю по легкости преспеяния. Ибо какой труд в этом — веровать, что Бог вездесущ, что, как сущий во всех, присущ и в призывающих Его животворящую силу, а как присущий творит то, что Ему свойственно? Особенное же свойство Божией деятельности — спасение имеющих в Нем нужду, а спасение действительно совершается очищением в воде, и очистившийся делается причастником чистоты; подлинно же чистое есть Божество. Видишь, что нечто малое поначалу, т. е. вера и вода, так благоуспешны; вера предоставлена нашему произволению, а вода в тесной связи с человеческой жизнью; но как велико и важно происходящее от них благо, когда в свойстве с ним состоит и Божество!

Глава 37. Таинство Причастия

Но так как существо человеческое есть нечто двойное, срастворенное из души и тела, то спасаемым необходимо тем и другим следовать за Руководящим к жизни. Поэтому душа, соединившись с Ним верой, в этом имеет основание спасения, ибо в единении с жизнью есть приобщение жизни. А тело иным способом вступает в приобщение и единение со Спасающим. Ибо как, приняв по чьему–либо злоумышлению в себя отраву, тлетворную ее силу ослабляют другим составом; и противоядию так же, как и губительному веществу, надо войти во внутренности человека, чтобы ими всему телу уделена была целебная сила: так, вкусив разрушающего естество наше, по необходимости возымели мы нужду в том, чтобы разрушаемое совокупляло снова воедино так, чтобы такое противоядие, будучи принято нами, своим противодействием отразило вредность отравы, прежде этого сообщенную телу. Что же это за противодействие? Не иное что, как то Тело, которое оказалось сильнейшим смерти и послужило началом нашей жизни. Ибо как, по слову апостола, «мал квас все смешение» делает подобным себе (1 Кор. 5:6), так и Тело, преданное на смерть Богом, входя в наше тело, целое изменяет и превращает в Себя. Как по примешении тлетворного к здоровому все срастворение стало ни к чему не годным, так и бессмертное Тело, когда бывает в принявшем Его, все превращает в Свое естество. Но невозможно чему–либо стать внутри тела иначе, как вошедши во внутренности ядением и питьем. Поэтому необходимо возможным для естества способом принять в себя животворящую силу Духа.

Поскольку же одно только оное богоприемное Тело приняло в Себя эту благодать, и доказано, что нашему телу невозможно иначе достигнуть бессмертия, как в общении с бессмертным став причастным нетлению, то надлежит рассмотреть, как стало возможно, что одно это Тело, в целой Вселенной всегда разделяемое стольким тысячам верных, в каждом из части делается целым и само в себе также пребывает целым. Поэтому, чтобы вера наша, обращая внимание на последовательность речи, не имела никакого сомнения в рассуждении предложенной мысли, надлежит заняться несколько в слове естествословием тела. Кто не знает, что естество тела нашего само по себе, в собственной своей ипостаси, жизни не имеет, но с помощью извне притекающей силы поддерживает себя и пребывает в бытии, непрестанным движением привлекая в себя недостающее и отторгая от себя излишнее. И, как некий мех, наполненный какой–либо влагой, если влитое будет выходить дном, не сохранит своего вида по объему, когда в происходящую пустоту не будет сверху вливаемо что–либо другое; поэтому, кто смотрит на объемистую поверхность такого сосуда, тот знает, что она не собственно принадлежит видимому, но что влитое в мех придает вид внешнему его объему; так и устроение нашего тела для своего состава, сколько известно нам, не имеет ничего собственного, но пребывает в бытии привходящей в него силой, и эта сила есть и называется «пища;» да еще не одна и та же для всех питающихся тел, но некая каждому приличная дается в удел Домостроителем природы. Ибо одни из животных питаются, вырывая себе корни, другим пищей служит трава, а пища иных — мясо. Человеку по преимуществу пищей бывает хлеб, и для поддержания и сохранения влажности питьем — не одна только вода, но нередко подслащаемая вином в пособие той теплоте, которая в нас. Поэтому, кто взирает на это, тот, по возможности, имеет в виду объем нашего тела. Ибо когда бывает это во мне, соответственно своим свойством делается кровью и телом, по претворении пищи пременяющей силой в вид тела.

По исследовании этого объясненным способом должно снова возвратиться мыслью к предложенному. Ибо спрашивалось, как одно это Тело Христово оживотворяет весь человеческий род тех, в ком есть вера, всем будучи разделяемо и само не умаляясь. Итак, может быть, мы близки уже к правдоподобному ответу. Ибо если ипостась всякого тела бывает из пищи, а пища есть еда и питье; и для еды служит хлеб и для питья — вода, подслащаемая вином; Слово же Божие, по объясненному в первых Главах, как Бог и Слово, вступило в единение с естеством человеческим и, будучи в нашем теле, не иной какой новый состав устроило естеству человеческому, но обыкновенными и приличными средствами продолжало существование Тела Своего, снедью и питьем поддерживая его ипостась; снедью же был хлеб, — то поэтому, как относительно к нам, о чем говорено уже неоднократно, кто видит хлеб, тот некоторым образом видит человеческое тело, потому что хлеб, будучи в теле, делается телом, так и там богоприемное Тело Принимавшего в пищу хлеб в некотором отношении было с Ним одно и то же по причине, как сказано, в естестве тела преложенной пищи. Ибо, что свойственно всякой плоти, то признано и об оной Плоти, а именно что и оное Тело поддерживалось хлебом. Но Тело то вселением Бога Слова претворено в возведенное до Божеского достоинства, поэтому не без основания верую, что хлеб, освящаемый Божиим Словом, и ныне претворяется в Тело Бога Слова. Ибо и то Тело в действительности было хлеб, освящалось же обитанием Слова, обитавшего во плоти. Поэтому от чего хлеб, в том Теле претворившись, принял Божественную силу, от того же самого равное этому бывает и ныне. Ибо там благодать Слова святым делала Тело, состав которого был из хлеба и которое некоторым образом само было Хлеб; и здесь также хлеб, по слову апостола, «освящается Словом Божиим и молитвою» (1 Тим. 4:5), не ядением и питьем входя в Тело Слова, но прямо претворяясь в Тело Слова, как сказано Словом: «Сие есть Тело Мое» (Мф. 26:26). А поскольку всякая плоть питается и влагой (ибо без сочетания с ней землянистое в нас не может продолжать жизни; как твердой и крепкой пищей подкрепляем твердое в теле, так и влаге доставляем приращение из однородного с ней вещества, которое, перейдя в нас, прелагающей силой обращается в кровь, особенно если у вина позаимствует силу к претворению в теплоту), то потому Богоприемная Плоть Бога Слова в состав Свой приняла и эту часть. И явившееся Слово для того соединилось с бренным естеством человеческим, чтобы общением с Божеством обожилось и человечество, поэтому по домостроительству благодати посредством плоти сообщает Себя всем уверовавшим, у которых состав из вина и хлеба, срастворяясь с телами их, чтобы единением с бессмертным и человек соделался причастником нетления. Дает же это, силою благословения естество видимого преобразив в Тело и Кровь.

Глава 38. Нужно еще кратко изложить крещальную веру

В сказанном, думаю, ни малого нет упущения относительно того, что требует исследования о таинстве, кроме учения о вере, которое кратко изложим и в настоящем сочинении. А для требующих более совершенного изъяснения, предложили уже мы его в других своих трудах, с возможным для нас тщанием в точности раскрыв это учение. Это те наши сочинения, в которых входили мы в состязание с противниками и сами по себе занимались исследованием касательно предлагаемых нам вопросов. В настоящем же слове рассудили мы столько сказать о вере, сколько заключает в себе евангельское слово, чтобы рождаемому духовным возрождением знать, от кого он рождается и каким делается живым существом. Ибо этот только вид рождения во власти человека — стать тем, чем сам изберет.

Глава 39. Необходимое условие рождения свыше — вера в Троицу

Прочие рождаемые происходят на свет от похоти рождающих; рождаемый же духовно зависит от свободы рождаемого. Итак, поскольку опасность в том, чтобы по свободе предоставленного каждому выбора не ошибиться в действительно полезном, то сказываю, что стремящемуся к собственному своему рождению хорошо будет предузнать своим рассудком, какой отец принесет ему пользу и от кого лучше образоваться его естеству, ибо сказано, что таковым порождением свободно избираются родители. Итак, поскольку все существующее делится на два рода — на созданное и несозданное — и естество несозданного обладает неизменяемостью и непреложностью, тварь же по превратности изменяема, то по рассудку избирающий полезное, какого естества изберет скорее соделаться чадом, представляющегося ли превратным или обладающего непреложностью, постоянством и всегда одинаковым пребыванием в добре? И как в Евангелии преподано о трех Лицах и о трех Именах, от которых бывает рождение верующих, и рождаемый о Троице равно рождается от Отца и Сына и Святого Духа, ибо о Духе Евангелие говорит так: «Рожденное от Духа дух есть» (Ин. 3:6), и Павел рождает о Христе (1 Кор. 4:6), и Отец есть отец всем (Флп. 1:2), то да трезвится при этом мысль слушателя, чтобы не сделаться ему порождением естества непостоянного, когда возможно виновником собственного своего естества сделать непреложного и неизменяемого. Ибо по расположению сердца у приступающего к домостроительству и совершаемое имеет силу, так что исповедующий Святую Троицу несозданной вступает в непревратную и неизменяемую жизнь, а кто По ложному понятию видит в Троице естество созданное и после этого крестится в Нее, тот снова рождается в превратную и изменяемую жизнь, ибо рождаемое по необходимости однородно с естеством рождающих. Поэтому что полезнее: войти ли в жизнь непревратную, или опять валяться в жизни непостоянной и изменяемой? Итак, поскольку для всякого имеющего сколько–нибудь разума явно, что постоянное несравненно предпочтительнее непостоянного, совершенное — недостаточного, ни в чем не имеющее нужды — нуждающегося, то, чему некуда идти выше и что всегда пребывает в совершенстве добра, с преспеянием простирающегося вперед, то имеющему ум необходимо избрать одно из двух: или уверовать, что Святая Троица — естество несозданное, и, таким образом, Ее в духовном рождении сделать вождем собственной жизни, или, если кто признает, что Сын и Святой Дух вне естества первого, истинного и благого Бога, разумею Отца, и во время возрождения не приемля веры в Троицу, то да не остается в неведении, что, сам себя предавая естеству недостаточному, имеющему нужду в благодеющем, и отринув веру в существо превысшее, некоторым образом вводит себя опять в однородное с собой. Ибо, подчинившись чему–либо тварному, сам того не замечая, надежду спасения полагает не в Боге. Ибо всякая тварь в сродстве с собою имеет и прочие твари по тому самому, что наравне с ними приходит в бытие из небытия. И, как в строении тела все члены имеют взаимное сродство, хотя одни из них по достоинству ниже, а другие выше, так и тварное естество соединено между собой по общему закону для твари, и разность в нас по преимуществу и недостаточности не лишает тварь сродства с самой собой. Ибо в том, что равно представляется нам прежде несуществовавшим, хотя в иных отношениях и была бы разность, с этой стороны не находим никакого различия по естеству. Поэтому если человек, будучи тварью, думает, что твари — и Дух, и Единородный Бог, то, напротив, должен будет освобождать себя от безнадежности перехода в лучшее состояние. Ибо совершающееся в нем подобно понятиям Никодима, который, узнав от Господа, что должно родиться свыше, но не вмещая еще в уме учения о таинстве, увлекся помыслами к материнской утробе (Ин. 3:4). Поэтому если человек обратится не к Естеству несозданному, но к сродственной и, так же как сам он, служебной твари, то рождение его дольнее, а не свыше. Евангелие же говорит, что рождение спасаемых свыше (Ин. 3:3).

Глава 40. Без чего Крещение бесполезно

Но кажется мне, что это огласительное слово в сказанном доселе не заключает еще достаточного учения. Ибо должно, думаю, обращать внимание и на то, что после этого и что оставляют в небрежении многие из приступающих к благодати крещения, самих себя вводя в обман и почитаясь только возрожденными, а не действительно таковыми делаясь. Ибо возрождением совершаемое претворение нашей жизни не будет претворением, если останемся в том же состоянии, в каком и теперь. Кто пребывает в том же состоянии, о том не знаю, почему можно было бы подумать, что он сделался кем–то иным, когда не переменилось в нем ни одного из отличительных признаков. Ибо что спасительное возрождение приемлется для обновления и преложения естества нашего — это явно всякому, но человечество само по себе от крещения не приемлет изменения; ни рассудок, ни разумение, ни познавательная способность, ни другое что, собственно служащее отличительной чертой естества человеческого, не приходит в изменение, ибо изменение было бы к худшему, если бы изменилось какое–либо из этих отличительных свойств естества. Итак, если рождение свыше делается воссозданием человека, а это не допускает перемены, то должно рассмотреть, с претворением чего благодать возрождения совершенна. Явно, что с изглаждением дурных признаков в естестве нашем происходит переход в лучшее. Итак, если, по слову Пророка, измывшись в этой таинственной бане, стали мы чисты произволениями, смыв лукавства от душ (Ис. 1:16), то соделались лучшими и претворились в лучшее. Если же баня послужила телу, а душа не свергла с себя страстных нечистот — напротив того, жизнь по тайнодействию сходна с жизнью до тайнодействия, то, хотя смело будет сказать, однако же скажу и не откажусь, что для таких вода остается водой, потому что в рождаемом нимало не оказывается дара Святого Духа, когда не только гнусная раздражительность, страсть любостяжательности, распутные и непристойные мысли, надменность, зависть, гордыня служат поруганием Божия образа, но у него и прибытки неправды остаются, и прелюбодеянием приобретенная жена даже после этого продолжает служить его сладострастию. Если это и подобное этому одинаково бывает и прежде и после крещения в жизни крестившегося, то нельзя определить, что в нем изменено, видя его тем же, чем был он прежде. Обиженный, оклеветанный, лишенный собственности не усматривают на себе никакой перемены в сказанном. Не слышат и от него Закхеевых слов: «Аще кого ним обидел, возвращу четверицею» (Лк. 19:8). Что говорили о нем до крещения, то же самое говорят и теперь; теми же называют именами — корыстолюбцем, падким на чужое, радующимся человеческой беде. Итак, кто остается таким же, каким был, и потом разглашает о перемене в нем на лучшее, произведенной крещением, тот да слышит Павлове слово: «Аще кто мнит себе быти что, ничтоже сый, умом летит себе» (Гал. 6:6), ибо, чтобы тебе «быти что», надобно сделаться этим. «Елицы прияша Его», говорит о возрожденных Евангелие, «даде им область чадом Божиим быти» (Ин. 1:12). А кто сделался чьим–либо чадом, тот конечно, однороден с родившим. Поэтому если принял ты Бога, сделался чадом Божиим, покажи произволением, что и в тебе Бог, покажи в себе Родившего. По каким признакам познаем Бога, теми же признаками и сделавшемуся сыном Божиим надлежит доказать близость свою с Богом. «Он отверзает руку и исполняет всякое животно благоволения» (Пс. 144:16), «оставляет беззакония» (Мих. 7:18), «раскаивается о зле» (Ин. 3:10), «благ Господь всяческим» (Пс. 149), «и не гнев наводяй на всяк день» (Пс. 7:12), «прав Господь Бог и несть неправды в Нем» (Пс. 91:16) и все подобное этому, что узнаем о Боге из различных мест Писания. Если ты таков, то действительно сделался чадом Божиим. А если остаешься с прежними признаками порока, то напрасно разглашаешь о своем рождении свыше. Пророчество скажет тебе, что ты сын человеческий, а не сын Вышнего, любишь суету, ищешь лжи (Пс. 4:3). Не знаешь разве, что человек не иначе делается сыном Божиим, как только когда делается святым? К этому необходимо присовокупить и остальное, что блага, по обетованиям уготованные жившим хорошо, таковы, что не могут быть изображены словом. Ибо как изобразить, «ихже око не виде, и ухо не слыша, и на сердце человеку не взыдоша» (1 Кор. 2:9)? Да и мучительная жизнь грешников не имеет никакого сравнения с тем, что огорчает чувство к здешней жизни — напротив того, какими известными здесь наименованиями ни назовешь тамошние наказания, не в малом будет разность. Ибо, слыша слово «огонь», научен ты представлять мысленно иное нечто от огня здешнего, потому что огню тому предается, чего нет в здешнем. Ибо тот огонь не угасает, для этого же огня открыто опытом много угашающих средств, а между огнем угашаемым и не допускающим угашения великая разность. Поэтому последний есть нечто иное, а не то же, что и первый. И опять слышишь ты о черве; не обращайся мысленно по одноименности к червю земному. Ибо присовокупление, что червь не умирает, подает мысль рузуметь другое какое–то естество сверх известного нам. Итак, поскольку предоставлено надежде будущей жизни, чтобы по праведному суду Божию от произволения каждого рождалось то, что сообразно ему, то делом целомудренных будет взирать не на настоящее, но на то, что будет после, а в течение этой краткой и временной жизни полагать основания неизреченного блаженства, и благим произволением сделать для себя чуждым испытание зол, как ныне, в этой жизни, так и после всего, в вечном воздаянии.

О жизни Моисея законодателя, или о совершенстве в добродетели

Вступление

Что испытывают на себе охотники смотреть на конские ристалища, о ком из состязующихся в скорости бега заботятся они, хотя бы у того не было ни малого недостатка в усердии ускорить бег, из заботливости, однако же, о его победе подают ему голос сверху, следя за ним глазами по всему поприщу, и увеличивают (по их мнению) стремительность ездока, крича в то же время на коней, протягивая к ним руки и размахивая ими; а все это делают не потому, что этим действительно способствуют победе, но чтобы из благорасположения к состязающимся в жару усердия и голосом, и телодвижениями выразить свою заботливость, — подобное нечто, кажется, делаю и я с тобою, дражайший для меня из друзей и братьев, и когда ты прекрасно подвизаешься в божественном течении на поприще добродетели, частыми и легкими скачками стремишься достигнуть почести вышняго звания (Флп. 3:14), и голос подаю тебе, и побуждаю тебя поспешать, и прошу заботливо усилить скорость. Делаю же не каким–либо неразумным усердием движимый к этому, но, как возлюбленному чаду, желая доставить тебе удовольствие.

Поскольку письмо, недавно тобою присланное, сообщило мне прошение, чтобы дали мы тебе какое–либо правило для совершенной жизни, то признал я приличным удовлетворить этому. Хотя иное в сказанном не будет, может быть, и сколько–нибудь для тебя полезным, однако же не останется, конечно, бесполезным то самое, что послужу для тебя примером благопокорности. Если мы, поставленные заменять собою отцов для стольких душ, признаем приличным для этих седин принять приказ целомудрствующей юности, то тем паче естественно в тебе преимуществовать преспеянию в благопокорности, когда юность твоя под руководством нашим обучается добровольному послушанию.

Но об этом довольно. Время уже приступить к предложенному, призвав Бога быть наставником в слове.

Просил ты меня, любезная глава, описать тебе, какая жизнь совершенна, — просил, имея в виду, конечно, узнать, каким образом, если в слове найдено будет искомое, указанные черты совершенства прилагать к собственной своей жизни. А я равно не силен в том и другом и утверждаю, что, как объять умом совершенство, так и показать в жизни, что мог бы постигнуть ум, выше моих сил. А может быть, не я один, но многие из великих и преимуществующих в добродетели сознаются, что подобное дело и для них недоступно. Но, чтобы не подать мысли, будто бы, говоря словами Псалмопевца, тамо убоялся я страха, идеже не бе страх (Пс. 13:5), яснее представлю тебе свою мысль.

Совершенство во всем другом, что измеряется чувством, ограничивается каким–либо известными пределами, например относительно к количеству будет ли это чем непрерывным и раздельным. Так как всякая мера количества объемлется своими какими–либо пределами и, кто видит локоть или число десять, тот знает, чем начинается и чем кончается то, в чем должно заключаться совершенство. О добродетели же узнаем мы от апостола, что у нее один предел совершенства — не иметь самого предела. Даже сам сильный и высокий разумом божественный апостол в течении своем поприщем добродетели никогда не останавливался, простираяся в предняя (Флп. 3:13), потому что небезопасна ему была остановка в этом течении. Почему же? Потому что всякое добро по природе своей не имеет предела, ограничивается же приближением к противоположному, например, жизнь — к смерти, свет — к тьме. И вообще всякое добро оканчивается всем тем, что представляем себе противоположным добру. Как конец жизни есть начало смерти, так и остановка в течении поприщем добродетели делается началом течения по пути порока. Поэтому не лжет наше слово, утверждая, что в добродетели достижение совершенства невозможно.

По крайней мере, им доказано, что заключающееся в пределах еще не есть добродетель. Поскольку же сказал я, что и ведущим добродетельную жизнь невозможно достигнуть совершенства, то слово об этом объяснено будет так. Первоначально и в собственном смысле добро — то, что естеством своим имеет благость: это Само Божество, которое, чем умопредставляется по естеству, то действительно и есть, тем и именуется. Поэтому так как доказано, что нет иного предела добродетели, кроме порока, а Божество не допускает противоположного, то следует, что естество Божие неограниченно и беспредельно. Но идущий путем истинной добродетели не иного чего причастен, как Самого Бога, потому что Он есть всесовершенная добродетель. Итак, поскольку знающим то, что по естеству прекрасно, непременно вожделенно причастие его (а оно не имеет предела), то по необходимости вожделение причащающегося, простираясь в беспредельность, не имеет остановки. Следовательно, всеконечно, нет средств достичь совершенного, потому что совершенство, по сказанному, не объемлется пределами, у добродетели же один предел — беспредельность. Как же кому дойти до искомого предела, не находя самого предела?

Впрочем, потому что искомое вовсе недостижимо, как доказало слово, не должно нерадеть о заповеди Господней, которая говорит: Будите совершени, яко же Отец ваш Небесный совершен (Мф. 5:48). В том, что прекрасно по естеству, хотя и невозможно улучить все, для имеющих ум великая выгода: не остаться не улучившим и части. Поэтому должно прилагать все тщание о том, чтобы не вовсе лишиться возможного совершенства, но столько приобрести его, сколько успеем узнать искомое. Ибо, может быть, иметь у себя прекрасное для того, чтобы всегда желать приобрести его еще больше, есть уже совершенство человеческой природы.

Прекрасным мне кажется делом советником в этом употребить Писание. Ибо где–то в пророчестве Исаии говорит Божий глас: Воззрите на Авраама отца вашего, и на Сарру породившую вы (Ис. 51:2). Конечно же, повеление такое дает слово блуждающим вне пути добродетели, чтобы, как на море унесенные с прямого пути, ведущего к пристани, исправляют ошибочное свое направление по усмотренному знаку, увидев поднимающийся с высокого места вверх факел или открывшуюся вершину какой–либо горной высоты, то подобно этому примером Сарры и Авраама направили снова путь свой в пристань Божией воли те, которые блуждают по житейскому морю с утратившим кормило умом. Поскольку человеческое естество делится на мужской пол и женский и обоим равно предоставлено во власть избрание пути к добродетели и к пороку, то каждому полу Божиим словом указан соответственный образец добродетели, чтобы те и другие, взирая на сродное им: мужи — на Авраама, а другая часть — на Сарру, — оба пола по свойственным им образцам направлялись к жизни добродетельной. Поэтому, может быть, достаточно для нас будет памяти одного какого–либо мужа, благоискусного по жизни, чтобы послужить факелом и показать, как можно в отверстую пристань добродетели ввести душу, не дав ей испытать невзгод среди обуреваний житейских и потерпеть крушение в пучине порока от непрерывного треволнения страстей. Для того–то, вероятно, и представляется историей во всей точности образ жизни высоких мужей, чтобы подражанием их преспеяниям последующая наша жизнь была направлена к добру.

Итак, что же, спросит иной, если я не халдей, как упоминается об Аврааме, и не воспитанник дочери царя египетского, как говорится в Писании о Моисее, и вообще в подобном этому по жизни не имею ничего сходного с кем–либо из древних, то как же поставлю себя в один ряд с одним из них, не имея и возможности в своих занятиях подражать человеку, столь от меня отдаленному? На это скажем вопрошающему: быть халдеем не признаем пороком или добродетелью; не жизнью в Египте, не пребыванием в Вавилоне человек делается далеким от жизни добродетельной. А также не во Иудеи только бывает ведом Бог достойным, и не Сион один, как можно подумать с первого взгляда, есть Божие жилище (Пс. 75:1–2). Напротив того, нам потребны некое более тонкое разумение и более острый взор, чтобы усмотреть из истории, от каких халдеев или египтян держа себя вдали и от какого вавилонского освободившись плена, взойдем на высоту блаженной жизни.

Поэтому образцом жизни для нас пусть будет в этом слове представлен Моисей, которого жизнь изобразив сперва кратко, как дознали ее из Божественного Писания, потом поищем приличного истории смысла к извлечению правил добродетели, чтобы по ним познать совершенную жизнь, какая доступна людям.

Часть I. История жизни Моисеевой

Итак, повествуется, что Моисей родился, когда закон мучителя запрещал оставаться в живых рождающимся мужского пола младенцам, но он приятностью своего лица предупредил всякое требовавшееся временем пожертвование и родителей, еще в пеленах увидевших его красоту (Исх. 2:2), побудил к тому, чтобы не поспешили такого младенца предать смерти и, даже когда превозмогла угроза мучителя, не просто ввергли в воды Нила, но, положив в некий ковчег, по пазам помазанный клеем и смолой, потом уже предали потоку (это рассказано тщательно написавшим о нем историю). Поскольку же ковчегом правила некая Божия сила, то он устремлен к возвышающемуся на стороне берегу и в этом месте беспрепятственно прибит к нему стремлением волн. А как на луга того берега, куда был принесен ковчег, пришла царская дочь, то Моисей, издав младенческий вопль в ковчеге, делается находкой царевны. Когда посмотрела на него царевна и увидела красоту младенца, немедленно привлек он благорасположение царевны и взят был ею вместо сына. Но оказав естественное отвращение к иноплеменному сосцу, по примышлению одной из близких по роду был вскормлен материнской грудью. А вышедши уже из детского возраста, питался царской пищей и обучен был внешним наукам, что почиталось славным у внешних, не решился же пользоваться тем долее и признавать матерью эту вымышленную, у которой был он вместо сына, но пожелал возвратиться опять к родной своей матери и жить среди соплеменников.

У одного еврея завязалась борьба с египтянином; Моисей стоит за своего и умерщвляет иноплеменника. Потом схватываются друг с другом два каких–то еврея; Моисей пытается усмирить в них этот враждебный дух, подает совет вести себя как братьям и посредником в ссорах делать не раздражительность, а природу. Но, отвергнутый тем, у кого ввиду была только обида, Моисей бесчестие это обратил в повод к большему любомудрию и, удалившись от пребывания в многолюдном обществе, избрал после этого уединенную жизнь, вступив в связи с одним из иноплеменников — мужем, презирающим лучшее, осмотрительным в суждении о людских нравах и жизни, который из одного поступка, разумею дело с пастухами, усмотрел добродетель юного, а именно что стал за правду, имея в виду не свою пользу, но признавая самую правду по собственной ее природе достойной уважения, наказал неправду пастухов, ничем не провинившихся пред ним. И этот–то иноплеменник, поддавшись Моисею и добродетель его при видимой бедности признав более уважительной, нежели многоцветное богатство, отдает ему в супружество дочь и предоставляет его произволу вести какую угодно жизнь. И ему, уединенно в пустыне занятому попечениями об овцах, нравилась эта на горах уединенная, свободная от всякого торжищного шума жизнь.

Довольно проведено времени в таком роде жизни, говорит история, и было Моисею страшное Богоявление: в самый полдень облистал его взоры другой свет, паче света солнечного. Изумленный необычайностью зрелища, Моисей обращает взор к горе и видит куст, в котором горел пламень огненный, а ветви куста, как под росою, зеленели во пламени; и Моисей сам себе изрекает такие слова: Мимо шед увижду видение великое сие (Исх. 3:3). Сказав же это, не одними уже очами восприемлет чудный свет, но, что всего необычайнее, и слух его озаряется лучами этого света. Уделившаяся обоим чувствам благодать света взоры озаряет блистаниями лучей, а слух просвещает чистыми догматами. Обремененному мертвыми кожами своей обуви Моисею глас этого света воспрещает подходить к горе, позволяет же иззув сапоги от ног, потом уже касаться этой земли, осияваемой Божественным светом (Исх. 3:5).

При этом (так как не надобно, думаю, слишком много останавливаться словом на простой истории этого мужа, как бы достигалось уже тем предположенное) Моисей, укрепленный виденным Богоявлением, получает повеление избавить соплеменников от египетского рабства. И чтобы более ему дознать сообщаемую свыше силу, по Божию повелению делает опыт над тем, что у него в руках. Опыт же был следующий: жезл, выпав из рук, одушевляется, делается живым существом (и это живое существо был змий), но, взятый в руку, опять становится тем, чем был до превращения в зверя. И поверхность руки, сперва вложенной за пазуху, превращается в нечто подобное белизною снегу, а когда снова вложена была за пазуху, возвращает себе естественный свой вид.

Идет Моисей в Египет, ведет с собой супругу–иноплеменницу и рожденных ею детей, и, когда, как повествуется, срете его некий Ангел (Исх. 4:24), приводящий в страх угрозой смерти, жена умилостивляет его сыновней кровию обрезания; тогда происходит встреча с Аароном, который Богом также побужден был идти во сретение (27). Потом оба они живущий в Египте народ созывают в общее собрание и тем, которые злострадали, утружденные работами, возвещают освобождение от рабства, и самому мучителю изрекается об этом слово. При этом негодование мучителя и на приставников, надзирающих за работами, и на самих израильтян делается большим прежнего; урок плинфоделания увеличен, посылается еще более затрудняющий приказ не над брением только видеть себе покой, но изнурять себя собиранием плев и тростия (Исх. 5:12). Фараон (так было имя мучителю египетскому) тем знамениям, какие Моисей совершал Божией силой, предприемлет ухищренно противопоставить чародеяния волхвов, и, когда Моисей в глазах египтян снова превратил жезл свой в зверя, чародейство думало совершить равное чудо и над жезлом волхвов. Это ухищрение обличено тем, что совершилось: змий из превращенного Моисеева жезла пожрал посохи у волхвов, т. е. их змеев, и тем показал, что жезлы волхвов не имели никакой — ни оборонительной, ни даже жизненной силы, кроме одного вида, какой ухищренное чародейство показывало глазам легко обольщаемых.

Тогда Моисей, видя, что единомысленно с предводителем злобы все ему подвластное, наносит общий удар всему египетскому народу, никого не изымая из числа испытывающих бедствие. А с ним к такому нападению на египтян, как подвластное некое воинство, подвиглись сами стихии существ, видимые во Вселенной: и земля, и огонь, и воздух, и вода, — по произволению людей изменяя свои действенные силы. И одной и той же силой в одно и то же время и в одном и том же месте наказываемо было бесчиние, а нестраждущим оставалось свободное от греха. Тогда все водное естество в Египте по повелению Моисея обратилось в кровь, так что и рыбы от этого преложения воды в плотскую дебелость подверглись порче; для одних только почерпающих евреев кровь была водой, почему и чародейству открылась возможность воде, находимой ими у евреев, ухищренно придавать кровавый вид. А также, когда пресмыкающиеся жабы наполнили Египет (нарождение их, объясняемое не по какой–либо естественной последовательности, не простерлось бы до такого множества — напротив того, само повеление составиться жабам обновляло эту появившуюся тогда породу живых тварей), все египетское терпело вред, утесняемое в жилищах этими пресмыкающимися, а жизнь евреев была свободна от этой неприятности. Так и воздух ночью и днем ничем не различался для египтян, пребывающих в одинаковом мраке, а у евреев в этом не было никакой перемены против обыкновенного. Таким же образом и все иное: град, огонь, струпы, песьи мухи, туча саранчи, — на египтян каждое такое бедствие действовало по обыкновению, а евреи по слухам и рассказам знали о страдании обитающих с ними, сами не испытывая никакого приражения к себе подобных зол. Потом гибель первородных производит еще более точное различие между евреем и египтянином: египтяне обливаются слезами при утрате им любезнейших, а евреи пребывают в совершенном безмолвии и в безопасности; им обезопашено спасение излиянием крови во всяком входе, когда на обою подвою и на сопряженном с ними праге сделаны были знамения кровью (Исх. 2:7).

При этом, когда египтяне поражены были несчастьем, постигшим первородных, и каждый свое и все общее оплакивали горе, Моисей распоряжается исшествием израильтян, предуготовив их к тому повелением унести с собою под видом займа испрошенное богатство Египтян. Совершен трехдневный путь вне Египта, говорит еще история, и тяжело стало царю египетскому, что Израиль уже не в рабстве и, вооружив всех подданных, с конной силой гонится он за народом Божиим. Израильтяне, увидев снаряженных коней и множество оружия, как неискусные в войне и не приготовленные к таким чудным для них делам, немедленно поражаются страхом и восстают на Моисея. Тогда–то, что всего удивительнее, как рассказывает история о Моисее, делясь надвое в своей деятельности, он голосом и словом ободряет израильтян и повелевает пребывать им в доброй надежде, а внутренне умом приносит Богу моление за приведенных в ужас. И путеводится свыше данным советом, как избежать опасности; Сам Бог (как говорит история) внимает его безмолвному воплю (Исх. 14:15).

По Божией силе народом предводительствовало облако, не по общему закону естества образовавшееся (так как не из паров каких или курений был состав его в воздухе, сгущаемом парами по причине туманного их сложения, сгнетаемого или сжимаемого в себя самого ветрами), — напротив того, это облако, по свидетельству Писания, как нечто высшее человеческого понятия и его превосходящее, такое было чудо, что, освещаемое палящими лучами солнца, служило народу стеной, оттеняя что было над ним и топкой росой увлажняя знойный воздух, а ночью обращалось в огонь, с вечера до утра собственным своим светом озаряя израильтян. На это облако взирал и сам Моисей, и народ научал следовать за его появлением.

Когда пришли к Чермному морю, куда привело предводившее в шествии облако, народ окружен был сзади целым войском египетским. Израильтянам не оставалось никакого средства и некуда было бежать от беды, потому что захваченным в середине угрожали и враги и вода; тогда–то подвигнутый Божией силой Моисей совершил то, что всего невероятнее. Приблизясь берегом к воде, поражает он море жезлом, и оно делится от удара. И, как обыкновенно бывает со стеклом: если какой части сделается сверху трещина, то по прямой черте идет она и до другого края — так и по всему морю: как скоро с одного края разделилось оно под жезлом, так и до противоположного берега продолжалось расторжение волн. Моисей, по мере того как делилось море, сходя в глубину со всем народом ниже вод с ненамокаемым, как бы от солнечных лучей осушаемым телом, пеший по сухому дну моря проходит бездну, не боится этого внезапного остенения из волн, когда здесь и там с обеих сторон морская вода отвердевает наподобие стены. Когда же и фараон с египтянами вторгся в море по этому новопроложенному в водах пути, опять сливается вода с водой и по взаимном соединении разделенных частей моря в прежний вид воды принимают одну непрерывную поверхность. Израильтяне отдохнули уже на краю берега от длинного и усиленного шествия по морю, когда воспели победную песнь Богу, воздвигшему тогда для них бескровный победный памятник по истреблении под водою всего египетского воинства и даже с конями, с оружием и с колесницами.

Потом Моисей простирается вперед и, совершив трехдневный безводный путь, приходит в затруднение, не имея чем утолить жажду ополчения. Было какое–то озеро, при котором расположились они станом, но вода в нем морская, лучше же сказать, и морскую превосходила она горечью. Итак, когда, стоя при воде, сгорали жаждой воды, Моисей, по данному свыше совету, близ этого места найдя некое дерево, ввергает его в воду. И вода немедленно делается годной к питью: дерево своей силой претворяет свойство воды из горечи в сладость. Поскольку же облако пошло вперед, то пошли и они, путеводимые его движением, как и всегда делали это: прекращая шествие, где остановившееся облако давало знак к отдохновению, и опять отправляясь в путь, когда облако предваряло их в шествии. Следуя этому путеводителю, достигают места, изобильного годной для питья водой, в избытке омываемого двенадцатью источниками. Было тут семьдесят финиковых пальм, которых при малом числе достаточно было, чтобы чрезвычайной их красотой и величиной произвести удивление в зрителях. И отсюда также путеводное облако, воздвигнув ополчение, ведет его в другое место. А это была какая–то пустыня на сухом, ничем не покрытом песке, в стране, не орошаемой никакой водной влагой; и там опять, когда народ стала томить жажда, некий камень, ударенный Моисеевым жезлом в его вершину, издает сладкую и годную для питья воду в обилии, превышающую потребность многочисленного народа.

Вот оскудел запас снедей, какой заготовили израильтяне на путь, выходя из Египта, народ стал мучиться голодом, тогда происходит чудо всех чудес невероятнейшее: не из земли по общему закону является им пища, но источается свыше, с неба, наподобие росы. К утру разливалась у них роса, и эта роса для собирающих делалась пищей, потому что разлитое не водяная была капля, как обыкновенно в росе, но вместо капель падали какие–то как бы ледяные округленные куски, по виду походившие на кориандровы семена (по выговору поселян: колиандровы), но вкус их уподоблялся сладости меда. В этом чуде усматривалось вместе и другое: все, выходившие для сбора, в разных, как вероятно, возрастах и при разных силах приносили один другого не меньше по разности сил — напротив того, собираемое соразмерялось с потребностью каждого так, что и сильнейший не имел у себя избытка, и у менее сильного не оказывалось недостатка. При этом история говорит еще о другом чуде, а именно: каждый, принеся на день, ничего не откладывал до следующего дня, у спрятавшего же по какой–то бережливости часть пищи от настоящего дня к следующему отложенное делалось негодным в пищу, превращаясь в червей. Но есть и другое нечто необычайное в истории об этой пище. Поскольку один из дней седмицы по какому–то таинственному закону почтен был бездействием, то в день, предшествующий ему, и пищи выпадало с прежними днями в равной мере, и усердие собирающих бывало одинаковое, но собранного оказывалось вдвое против обычной меры, так что не было предлога по необходимости в пище нарушать закон о бездействии. И в этом еще больше выказывалась Божия сила тем, что излишек, в другие дни делавшийся негодным к употреблению, в один пяток, день перед субботой (так было имя дню бездействий), будучи сбережен, оставался неповредившимся так, что оставшееся оказывалось свежим, как бы выпадшее в тот же день.

Потом у израильтян начинается война с неким иноплеменным народом (Писание восставших тогда на них именует амаликитянами). И в это время народ израильский в первый раз вооружается, чтобы стать в боевой порядок, впрочем не все, составив одно воинство, но избранные по доблести подвиглись в битву, да и из них самые отборные вступили в сражение, на котором Моисей показал опять новый способ военачальства; войско против амаликитян вывел тогда Иисус, бывший после Моисея вождем народа, а Моисей вне поля сражения на одном видном издали холме возводит взор к небу, по обе же его стороны стоят два близких ему человека. Тогда–то, как узнаем из истории, совершилось такое чудо: Егда воздвизаше Моисей руце к небу, подвластные ему усиливались против врагов, егда же опускаше, войско его уступало стремительности иноплеменников (Исх. 17:11). Заметив это, предстоящие Моисею, подошедши к нему с обеих сторон, поддерживали руки его, по какой–то сокровенной причине делавшиеся тяжелыми и неудободвижными. Поскольку же не было у них столько сил, чтобы поддерживать Моисея в прямом положении, то седалище его подперли камнем и так сделали, что у Моисея при их помощи руки воздвигнуты были к небу и иноплеменники решительно побеждены израильтянами.

Но на том же месте оставалось облако, предводительствовавшее народом в путешествии, и по всей необходимости народу надлежало не трогаться с места, потому что некому было предводительствовать при переходе в другое место. Так без всяких усилий были у них удобства к жизни: свыше воздух дождил им готовый хлеб, а внизу камень доставлял питие, и облако избавляло от неприятности воздушных перемен (днем служило ограждением от зноя, а ночью рассеивало мрак, освещая какими–то огневидными лучами) — беспечально было для них это пребывание в пустыне при подошве горы, где раскинут был стан. Здесь–то Моисей наставлял израильтян какому–то неизреченному таинству; сама же сила Божия превосходящими слово чудесами тайноводствовала и весь народ, и самого вождя. А тайноводство это совершилось так.

Наперед сказано народу быть далеким от всяких других осквернений, какие примечаются по телу и по душе, и очистить себя некими кроплениями, даже определенное число дней воздерживаться от самого брака, чтобы сподобляющийся таинству, омывшись от всего страстного и телесного, приступил к горе чистым от страсти. Имя горе этой было Синай. И восхождение на нее в это время дозволено было одним существам словесным, и из них одному мужскому полу, и притом очистившимся от всякой скверны. Употреблены же всякая осторожность и предусмотрительность, чтобы ни одно бессловесное не всходило на гору. А если бы случилось это, то было поведено народу побивать камнями все, что ни появлялось бы на горе из естества бессловесного. Потом разлитый в воздухе свет вместо чистой прозрачности начал затемняться мглой, так что гора, вокруг объятая мраком, стала невидима. Появлявшийся из мрака огонь делал видение для зрителей страшным, объем горы представлялся со всех сторон поглощенным, и все видимое вслед за промелькнувшим огнем покрывалось дымом. Моисей же ведет народ к восхождению, и сам, несмело взирая на видимое, но изумевая душою от боязни, содрогаясь телом от страха, не скрывает пред израильтянами душевного страдания, по признается перед ними, насколько поражен видимым и трепещет телом. Ибо видимое было таково, что не посредством только глаз приводило душу в ужас, но и посредством слуха сообщало ей страшное: все дольнее сокрушал поразительный свыше глас, которого и первое приражение было тягостно и невыносимо всякому слуху: он уподоблялся звуку труб, но грозной и поразительной звучностью превосходил всякий подобный образец; с продолжением же времени глас делался еще страшнее, потому что звук его непрестанно усиливался и становился еще более поразительным. Да и глас этот был членораздельный: Божией силой, без способствующих выговору орудий самый воздух членораздельно образовывал в себе слово. И слово это не просто было членораздельное, но узаконяло Божественные повеления. И продолжающийся глас, возрастая, усиливался, труба звучала громче себя самой, предшествующие звуки превосходя всегда последующими.

Весь народ не имел столько сил, чтобы выносить видимое и слышимое, и потому общее всеми приносится прошение Моисею, чтобы он стал посредником закона, и народ не отказывается, как Божиему велению, верить всему, что ни возвестит Моисей по научению свыше. Поэтому снова все силы сходят к подошве горы, оставлен один Моисей, показавший в себе противное или то, чем был он действительно. Даже когда все, сообща участвуя в деле, предаются страху, Моисей, оставшись один, поступает смелее окружавших его. Почему и из этого делается явным, что не собственной его немощью был тот страх, который объял его вначале, но потерпел он это по сочувствию с пораженными страхом. Поэтому, когда, как некое бремя, сложив с себя боязнь народа, пришел он в себя, тогда осмеливается вступить и в самый мрак и пребывает внутри незримого, став уже невидимым для взирающих на него (так как, проникнув в неисповедимость Божественного тайноводства, там и сам незрим, и сопребывает с Незримым). А тем, что сделано им, научает он, как думаю, что намеревающемуся быть в единении с Богом должно выйти из всего видимого, напрягая разумение свое к Незримому и Непостижимому, как бы к какой вершине горы, уверовать, что Божество там, куда не восходит понятие. В этом состоянии Моисей приемлет заповеди Божии. И они были учение добродетели, сущность которого — благочестие, усвоение самых приличных представлений о Естестве Божием, о том, сколько Оно превыше всякого доступного разуму понятия и образца, не уподобляясь ничему познаваемому. И Писание в представлениях о Боге повелевает не иметь в виду ничего умопостигаемого и Естество, все превышающее, не уподоблять чему–либо познаваемому рассудком, но веровать, что Оно есть, а что Оно такое, или сколь велико, или откуда, или каким образом — оставлять без изысканий как непостижимое.

Но Писание, преподавая учение об общих и частных законах, присовокупляет и то, сколько есть нравственных преуспеяний. Вообще закон запрещает всякую неправду, обязывая иметь любовь к соплеменнику, а по утверждении этого непременно требует по порядку за тем следующее: не делать никакого зла ближнему. В законах же подробных предписывается почтение родителям и излагается перечень запрещаемых погрешностей. И как бы по предочищении ума этими законами возводится Моисей к совершеннейшему тайноводству в мгновенном ему Божией силой предуказании некоей скинии.

А скиния была храм, имеющий красоту в неизъяснимом некоем разнообразии. Тут были преддверия, столпы, завесы, трапеза, светильник, алтарь кадильный, жертвенник, очистилище, внутренность святилища, сокровенная и недоступная. Красоту и расположение всего этого, чтобы чудо это не утратилось из памяти и могло быть показано дольним, повелевается Моисею не одному только писанию предать его, но вещественным устроением сделать подобие невещественного этого создания, взяв для этого наиболее блистательные и видные вещества из находимых на земле. Из них всего более было золота, которым вокруг облиты были столпы. С золотом вместе употреблено и серебро, украшавшее собой верхи и основания столпов, чтобы, как я думаю, более блистало золото среди отличающегося цветом на обоих концах. А в ином почтено полезным и вещество меди: оно служило надглавием и основанием серебряных столпов. Завеса же и покровы, чем были обтянуты бока храма и верх над столпами, — все приготовлено было прилично ткацким искусством из вещества, пригодного для каждого дела. У одних из тканей цвет был синева, багряница, огнезрачность червленой красоты, белизна виссона — этот самородный и безыскусственный вид. На само тканье взяты для одного лен, а для другого волосы, по местам же для красоты строения употреблены красные кожи. И это Моисей по сошествии с горы устроил при содействии других по представленному ему образцу здания.

Тогда же, пребывая в этом нерукотворном храме, получает Моисеи закон об иерее, вступающем в святилище: каким убранством надлежит ему отличаться; и Писание излагает в подробности законы о внутреннем и наружном облачении. Началом облачения в одежды служит не сокрытое что–либо, по видимое: ризы верхние, испещренные разными цветами, именно теми же, с какими устроена была завеса, но преимуществующие перед золотой прядью. Эти верхние ризы по обеим сторонам соединялись застежками, а это были изумруды, обделанные кругом в золото. Единственной красотой этих камней служил блеск, издававший от себя какие–то зеленоватые лучи, а искусственной была чудная резьба. И красу эту составляла не художественная насечка черт для изображения каких–либо идолов, но имена патриархов, начертанные на двух камнях: по шести на каждом. К ним привешены были спереди щитки и витые верви, сплетенные между собой одна поперек другой с правильной расстановкой наподобие сетки, опускались сверху от застежки по обе стороны щитков, чтобы, как думаю, более заметной казалась красота плетения, просвечиваемого тем, что под ним. На груди иерея выдавалось то золотое украшение, в котором вделано было несколько, по числу патриархов, разных родов камней, расположенных в четыре ряда, и в каждом ряду по три; камни эти сделанными на них начертаниями показывали соименных коленам патриархов. Под верхними ризами была риза внутренняя (Исх. 28:31), от шеи доходившая до края ног, благолепно украшенная привесками бахромы. А внизу подол красиво был убран не только испещренной тканью, но и золотыми привесками, и это были золотые звонки и пуговицы, рядами расположенные на подоле. Была также головная повязка вся из синевы, а спереди на челе — дощечка из чистого золота с начертанными на ней какими–то таинственными письменами. Были и пояс, стягивающий просторное облачение, и убранство сокровенных одежд, наконец, все, что под видом облачения загадочно научало священнической добродетели.

Когда же Моисей, объятый этим невидимым мраком, по неизреченному Божию наставлению изучил такие вещи с приращением таинственных познаний, стал выше себя самого, тогда опять, исшедши из мрака, сходит к соплеменникам сообщить им о чудесах, открытых ему при Богоявлении, предложить законы, соорудить народу храм и установить священство по образу, показанному ему на горе. Нес он в руке и священные скрижали, которые были Божиим обретением и даром, ни в каком предварительном содействии не имея нужды к своему происхождению — напротив того, каждая из скрижалей: и вещество ее, и начертание на ней — равно были делом Божиим. Впрочем, народ не допустил до себя дара: прежде чем предстал законодатель, необузданно предавшись идолослужению. Немало прошло времени, пока Моисей в собеседовании с Богом занят был Божественным тайноводством: в продолжение сорока дней и стольких же ночей под покровом мрака причащался он присносущной той жизни, был даже вне естества, потому что в это время не имел нужды в пище для тела. Тогда–то народ, подобно ребенку, оставшемуся без надзора пестуна, несмысленными стремлениями вовлекается в бесчиние и, восстав на Аарона, приводит священника в необходимость предводить ими в идолослужении. Идол сделан из золотого вещества (и идолом был телец); народ восхищался своим нечестием, но Моисей, подходивший к ним, сокрушает скрижали, которые нес от Бога, чтобы израильтяне, лишившись богоприемного дара, понесли достойное за свой проступок наказание. Потом, руками левитов очистив скверну кровью соплеменников, а гневом своим на согрешивших умилостивив Божество, уничтожив же идола, наконец, по сорокадневном пребывании на горе снова приносит скрижали, на которых Писание произведено Божией силой, тогда как вещество их обделано Моисеевой рукой. Приносит их снова, в продолжение такого числа дней превзошедши само естество и соблюдши иной некий образ жизни, а не тот, какой узаконен для нас, не принимая внутрь тела своего ничего такого, что оскудение естества нашего подкрепляет пищей.

И после этого сооружает скинию, дает законные предписания, устанавливает священство по преподанному ему Богом. И когда по Божию указанию уготовил вещественным построением все это: скинию, преддверия и что внутри скинии, алтарь кадильный, жертвенник, светильник, завесы, очистилище во святилище, священнические украшения, миро, различные жертвоприношения, очистительные, благодарственные, спасительные в бедах, умилостивительные в прегрешениях, — когда все это Моисей должным образом привел в порядок, тогда в близких к нему возбуждает зависть — этот недуг, сродный природе человеческой; так что и Аарон, почтенный саном священства, и сестра его Мариам, какой–то свойственной женщинам ревностью подвигнутая к той чести, какой удостоен от Бога Моисей, высказывают нечто такое, чем раздражено Божество и потому наказало прегрешения. Здесь Моисей еще более достоин удивления за свое незлобие, потому что Бог наказует неразумную женскую зависть, а он, успев в том, что естество превозмогло в нем и самый гнев, умилостивляет к сестре Бога.

И народ предался опять бесчинию, к преступлению же привела неумеренность в наслаждениях чрева: израильтянам стало недостаточно в здравии и беспечально поддерживать жизнь подаваемой свыше пищей, пожелание плотей, приверженность к мясоястию делали то, что египетское рабство казалось для них предпочтительнейшим настоящих благ. Моисей доносит Богу о возобладавшей ими страсти. И Бог тем, что дает получить желаемое, научает, что не должно желать этого, именно же насылает множество каких–то птиц, летающих почти по земле, которые тучей и стаями устремляются на ополчение; удобство ловить доводит пожелание мяса до пресыщения, а неумеренное употребление снеди превращает у них вдруг телесные срастворения в тлетворные соки, и насыщение оканчивается болезнью и смертью. Такого примера и им самим, и видящим их достаточно стало, чтобы уцеломудрить народ.

Потом посылаются Моисеем соглядатаи в ту страну, в которой по Божию обетованию надеялись обитать израильтяне. Поскольку же не все они возвестили правду, но некоторые сделали ложные и нерадостные показания, то народ опять поступил с Моисеем гневно. Но Бог отчаявшихся в Божием содействии осуждает не увидеть обетованной им земли. Между тем у идущих далее по пустыне снова недоставало воды и вместе утратилось памятование о Божием могуществе, и после бывшего прежде чуда с камнем не верили теперь, что не будут нуждаться ни в чем потребном; отринув же благие надежды, дали место укоризнам, ропща на самого Бога и на Моисея, так что и Моисей, по–видимому, преклонился перед неверием народа, впрочем, опять сотворил пред ними чудо, несекомый камень претворив в естество вод. Когда же рабское это наслаждение снедями опять возбудило в них вожделение чревоугодия и, не будучи лишены ничего необходимого для жизни, возмечтали о египетском пресыщении, тогда, подобно бесчинным юношам, вразумляются сильнейшими ударами бичей: появившиеся у них в стане змеи угрызением своим сообщают смертоносный яд. Один за другим падают угрызенные животными, и законодатель, возбужденный Божиим советом, слив медное подобие змея, делает его на некоей высоте видимым для всего стана и таким образом останавливает в народе гибель от змей. Кто взирал на это медное изображение, тому нимало не страшно было угрызение живого змея, потому что зрение по какому–то необъяснимому противодействию ослабляло яд.

Опять происходит в народе восстание на Моисея за предводительство, и некоторые усиливаются себе присвоить священство. Но Моисей делается молитвенником пред Богом за погрешивших; впрочем, правда суда Божия превозмогает Моисееву сострадательность к соплеменникам. Земля, разверзши зев, по воле Божией снова сходится сама с собой, прияв во внутренность всех со всем их родом, превознесшихся перед начальством Моисеевым. И неистово домогавшиеся священства числом около двухсот пятидесяти, будучи пожжены огнем, страданием своим уцеломудривают соплеменников. Но для большего удостоверения людей в том, что благодать священства от Бога дается удостоившимся ее, Моисей берет жезлы от каждого колена у начальствующих ими и по означении письменами на каждом жезле, кем он дан (в числе их был и жезл священника Аарона), полагает их во храм, потом объявляет народу приговор Божий о священстве, так как из всех жезлов один жезл Ааронов прозяб и от этого дерева произрос и созрел плод (а плодом был орех). Величайшим чудом даже для неверующих показалось, что дерево без коры, остроганное, не имеющее корня, вдруг утучняется, производит то же, что и укорененное в земле, потому что и землю, и кору, и влагу, и корень, и ветви заменяет дереву Божия сила.

При этом, проводя воинство землями иноплеменных народов, Моисей налагает на себя клятву, что не дозволит своему народу проходить нивами и виноградниками, но будет соблюдать царский путь (Чис. 21:22), не уклоняясь ни вправо, ни влево. Но так как неприятели и этим не были умирены, то, преодолев сопротивника в битве, полновластно совершает переход. Потом некто Валак, владеющий многочисленнейшим племенем (имя же племени было мадианитяне), устрашенный поражением перед этим погибших и не дожидаясь того, чтобы и самому пострадать так же от израильтян, употребляет в дело не помощь оружия и телесной силы, но бесполезное чародейство в лице некоего Валаама, который почитался сведущим в этом, и пользовавшиеся им были уверены, что он имеет некую силу в подобных делах. Знал он птицегадательное искусство, страшен был и тем, что по какому–то содействию демонов причинял людям некоей ухищренной силой неисцельные бедствия. Он–то, следуя за теми, которые вели его к царю этого народа, научается голосом ослицы, что путь его не будет удачен. Потом, из некоего явления дознав, что ему делать, находит, что злотворное волшебство бессильно причинить какой–либо вред людям, которым вспомоществует Бог. Вместо же демонской силы исполнившись Божественного вдохновения, провещевает такие глаголы, которые прямо служат пророчеством о том, что впоследствии имело произойти к лучшему. Тем самым, что воспретило искусству действовать во зло, приведенный в ощущение Божией силы, отложив свое прорицательное искусство, пророчествует он по Божией воле. После этого сокрушен народ иноплеменнический, потому что в войне сильнее его стал народ Божий, который потом побежден страстью распутства к пленницам. Когда Финеес застигнутых в срамном деле пронзил одним ударом, прекратился Божий гнев на предавшихся с неистовством этим непозволенным связям.

Тогда законодатель, взошедши на высокую некую гору и издали увидев страну, которая по Божию обетованию отцами уготована была израильтянам, переселяется из жизни человеческой, не оставив ни знака на земле, ни памяти во гробах о своем преселении, тогда как время не повредило красоты его, не помрачило света очей его, не ослабило сиявшей на лице его благодати, но всегда был он одинаков и вместе с изменяемостью естества сохранял непреложность красоты.

Итак, вот что из истории мужа дознали мы с первого взгляда и пересказали тебе кратко, хотя в ином встречался повод по необходимости распространить слово. Но время вспомянутую нами жизнь применить к предположенной нами цели слова, чтобы из сказанного прежде сделано было какое–либо привношение в описание добродетельной жизни. Потому возвратимся к началу повествования о Моисее.

Часть II. Взгляд на жизнь Моисееву

Когда закон мучителя повелевал истреблять мужской пол, тогда рождается Моисей. Поэтому как можем по произволению подражать этому, случайными обстоятельствами сопровождаемому, рождению Моисея? Конечно, скажет иной, не от нас зависит, чтобы человек своим рождением подражал славному этому рождению. Но нимало не трудно начаться подражанию и тем, что, по–видимому, весьма затруднительно. Ибо кто не знает, что все подлежащее изменению никогда не остается одним и тем же, но непрестанно из одного обращается в другое, вследствие изменения делаясь всегда лучшим или худшим. Разумей же это применительно. Вещественное и страстное расположение, к которому особенно поползновенна природа человеческая, это женственное в жизни, когда рождается, угодно бывает мучителю, а твердость и неослабность добродетели, это мужское порождение, враждебно мучителю и подозрительно тем, что может восстать против его власти. Поэтому, что как ни есть изменяется, тому, конечно, должно непрестанно рождаться, потому что в природе удобопревратной не увидишь ничего пребывающего всегда одинаковым; а так родиться зависит не от постороннего побуждения, подобно тому как рождают что–либо телесное — напротив того, по собственному произволению совершается подобное рождение, и мы бываем некоторым образом отцами себя самих, рождая себя такими, какими сами желаем, и по собственному своему произволению уроками добродетели или порока образуя себя в какой желательно нам пол, мужской или женский. Конечно, и нам можно против воли и к огорчению мучителя произойти на свет лучшим рождением и, хотя бы это было вопреки мудрованию мучителя, явиться и вступить в жизнь на удовольствие родителям прекрасного этого плода (а это суть помыслы, делающиеся отцами добродетели). Поэтому слово это учит, как, заимствовав повод из истории, можно со всей ясностью раскрыть загадочный смысл, положить начало добродетельной жизни, родиться к скорби врага, т. е. неприятным для него образом рождения, в котором болезни рождения терпит произволение. Ибо не иначе может кто–либо причинить скорбь сопротивнику, как показав в себе такие признаки, которые бы служили свидетельством победы над ним.

От одного и того же произволения зависит, без сомнения, родить это мужское и доблестное порождение, вскормить его приличными снедями, позаботиться, чтобы безвредно спаслось оно из воды, так как приносящие свои порождения в дар мучителю, обнажив и без присмотра, предают чад речному потоку; разумею же поток жизни, волнуемый непрерывными страстями, отчего впадшее в этот поток погрязает и лишается дыхания под водами. Но целомудренные и попечительные помыслы — отцы мужского порождения, когда необходимость жизни принуждает их добрый плод свой предать житейским волнам, предаваемое потоку обезопашивают ковчегом, чтобы не погрязло в глубине. Ковчегом же, составленным из разных дощечек, пусть будет обучение, твердо связанное из различных уроков и поддерживаемого им носящее над житейскими волнами, при котором и носимый стремлением волн не слишком далеко увлечется волнением вод, но, оставаясь при твердом береге, т. е. вне житейского волнения, самым стремительным течением вод неизвестно как будет отталкиваем к суше. И это познаем на опыте, потому что не погрузившихся еще в человеческие обольщения самых житейских дел непостоянное, туда и сюда уклоняющееся движение отталкивает от себя, как некое бесполезное бремя, признавая их людьми беспокойными по своей добродетели. Но кто стал вне таковых волнений, да подражает Моисею, не щадя слез, хотя и приведен в безопасность в ковчеге, потому что слезы — тщательный страж для спасающихся добродетелью.

Если же бесчадная и бесплодная царская дочь (под именем которой, думаю, разумеется собственно внешнее любомудрие), присвоив себе новорожденного, готовится назваться его матерью, то слово это позволяет до тех пор не отвергать свойства с этой лжеименной матерью, пока новорожденный видит в себе несовершенство возраста. А кто приходит уже в возраст, как дознаем в примере Моисея, тот почтет для себя стыдом именоваться сыном бесчадной по естеству. Ибо внешнее обучение действительно бесчадно: всегда страждет болезнями рождения, но никогда не рождает ничего живого. И любомудрие это после долговременных болезней рождения какой показало плод, достойный столь многих и великих трудов? Не все ли в виде ветреных пузырей и недоношенными извергаются прежде, чем придут в свет боговидения? А, вероятно, могли бы они сделаться имеющими человеческий образ, если бы не были вовсе сокрыты в недрах бесчадной мудрости. Поэтому, кто у египетской царевны прожил столько времени, сколько нужно, чтобы не казаться непричастным уважаемого египтянами, тот да возвратится к матери по естеству, от которой да не удаляется и во время своего воспитания у царевны, питаясь материнским молоком, как рассказывает история. И это, кажется мне, учит тому, чтобы, если во время обучения упражняемся в науках внешних, не лишали и мы себя млека воспитывающей нас Церкви, т. е. тех установлений и обычаев, которыми питается и укрепляется душа и из которых она заимствует для себя средства к возрастанию.

Истинно же то слово, что среди двух врагов будет тот, кто внимает учениям внешним, а не отеческим, потому что еврейскому понятию противится иноплеменник в Богопочтении, усиливаясь показать, что он крепче израильтянина, да и кажется таковым для многих легкомысленных, которые, оставив отеческую веру и сделавшись преступниками отеческого учения, вступили в борьбу заодно с врагом. Но кто, подобно Моисею, велик и благороден душой, тот противоборствующего слову благочестия умерщвляет своим ударом.

А иной и иначе найдет в нас подобную борьбу. Ибо человек как бы некоей наградой за подвиг поставлен на середину между держащимися противных сторон — и к кому присоединяется, того и делает победителем противника. Например, идолослужение и благочестие, невоздержанность и целомудрие, справедливость и неправда, кичливость и скромность ума, и все, представляемое противоположным, явная есть борьба какого–то египтянина с евреем. Поэтому Моисей примером своим наставляет нас быть в единении с добродетелью, как с единоплеменником, убивать же восстающего с противной стороны на добродетель. Ибо действительно преодоление благочестия делается смертью и истреблением идолопоклонства; так и справедливостью умерщвляется неправда, и скромностью убивается кичливость.

Но бывает также в нас и восстание друг на друга единоплеменников. Ибо не имели бы места вероучения лукавых ересей, если бы одни помыслы против других, более истинных, не выступали в сопротивных рядах. Если же будем немощны для того, чтобы самим собою отдать преимущество справедливости, потому что худшее пересиливает своими умствованиями и отвергает владычество истины, то нам должно как можно скорее бежать отсюда к важнейшему и более возвышенному учению таинств, подобно указуемому этой историей образцу. И хотя бы потребовалось снова вступить в единение с иноплеменным, т. е. нужда заставила быть в единении с внешним любомудрием, решимся и на это, отогнав лукавых пастырей от неправедного употребления колодцев, т. е. учителей худому обличив в лукавом употреблении обучения, уединимся потом в самих себя, не входя в связи и сближения с какими–либо любителями споров, но будем жить вместе с теми, которые единомысленны и единомудренны с пасомыми у нас, между тем как все движения души нашей, подобно овцам, управляются волей руководственного разума. И таким образом нам, неуклонно пребывающим в этом мирном и безмятежном житии, воссияет тогда истина, лучами своими озаряющая душевное зрение. Истина же, явившаяся тогда Моисею в неизреченном этом световодстве, есть Бог.

Если же и терновым некиим кустом воспламеняется тот свет, которым просвещается душа пророка, то не бесполезно будет и это сделать нам предметом исследования. Ибо если истина есть Бог, а также истина есть свет и оба эти высокие и божественные именования евангельское слово присвояет явившемуся нам во плоти Богу (Ис. 4:6), то следует, что такое добродетельное житие возводит нас к ведению этого света, который нисходит даже до естества человеческого, воссияв не от какого–либо звездного светила, почему нельзя было бы признать его сиянием дольного вещества, но от земного куста, и превосходя светлостью лучей небесные светила. А этим обучаемся и таинству, явленному в Деве, от которой в рождении воссиявшей человеческой жизни свет Божества сохранил воспламененную купину несгораемой, так что и по рождении не увял стебель девства. Этим светом научаемся и тому, что нам делать, чтобы стать в лучах истины, а именно что невозможно связанными ногами взойти на ту высоту, где усматривается свет истины, если не будет разрешена на душевных стопах эта мертвенная и земная кожаная оболочка, возложенная на естество вначале, когда обнажило нас преслушание Божией воли. И, таким образом, как скоро совершится это с нами, последует за тем ведение истины, которое служит очищением от предположения о несуществующем, т. е., по моему понятию, определением истины не составлять себе ложного понятия о сущем. (Ибо ложь есть какое–то рождающееся в уме представление о не сущем, будто бы существует то, чего нет, а истина есть несомненное понятие о сущем.) И, таким образом, даже тот, кто в продолжение долгого времени среди безмолвия любомудрствовал о предметах возвышенных, едва составит понятие о том, что такое в действительности сущее, по естеству своему имеющее бытие, и что такое не сущее, по видимости только имеющее бытие, тогда как естество само по себе несущностно. И это, кажется мне, познал тогда великий Моисей, наученный Богоявлением, а именно что из всего объемлемого чувством и созерцаемого умом ничто не есть сущее в подлинном смысле, кроме превысшей всего сущности, которая всему причина и от которой все зависит. Ибо если мысль и другое что усматривает в числе существ, то ни в одном из этих существ не видит ум такого, которое бы не имело нужды в другом и которому было бы возможно прийти в бытие без причастия истинно Сущего.

Всегда одно и то же, неувеличиваемое и неумаляемое, ко всякой перемене — в лучшее ли то или худшее — равно неподвижное, потому что худшее ему чуждо, а лучшего нет; во всем другом не имеющее нужды, единое всем вожделеваемое, единое, чего все причастно, единое причастием причащающихся не уменьшаемое, — вот действительно в подлинном смысле сущее, и понятие об этом сущем есть ведение истины. Поэтому, как тогда достигший этого Моисей, так ныне всякий, кто, подобно ему, отрешает себя от земной оболочки, видит свет купины (т. е. обращает взор к воссиявшему для нас от плоти — этого тернового куста — лучу, который, как говорит Евангелие, есть Свет истинный (Ин. 1:9) и Истина (14:6)), делается таким, что может послужить ко спасению других, истребить превозмогающее на зло мучительство и привести в свободу все, подпавшее жестокому рабству, между тем как измененная десница и жезл, обращенный в змия, творят чудеса, чем, как думаю, загадочно изображается тайна во плоти Господней явившегося людям Божества, которым совершается низложение мучителя и освобождение им обладаемых. К этой же мысли приводит меня евангельское и пророческое свидетельство, ибо Пророк говорит: Сия измена десницы Вышняго (Пс. 6:11); потому что, хотя Божественное естество умопредставляется неизменяемым, однако же по снисхождению к немощи естества человеческого изменилось в наш образ и вид. Ибо и там рука законодателя, вложенная за пазуху, изменила цвет в противоестественный, и опять, быв за пазухой, возвратила себе собственную природную красоту. И единородный Бог, находящийся в недрах Отчих, Он есть десница Вышнего, когда явился нам из недр, изменился в подобное нам; когда же, понесши на Себе наши немощи, бывшую у нас и, подобно нам, изменившую цвет руку возвратил в собственное Свое недро (недро же Десницы — Отец), тогда бесстрастного естества не изменил в страдания, но изменяемое и страстное общением с неизменяемым преложил в бесстрастие.

И превращение жезла в змия да не смущает христолюбцев тем, что понятие о таинстве приспособляем к животному противного вида, ибо Сама Истина не отвергает этого изображения, когда говорит в Евангелии: Якоже Моисей вознесе змию в пустыни: тако подобает вознестися Сыну человеческому (Ин. 3:14). Слово это ясно, так как если отец греха в Божественном Писании наименован змием и рожденное змием, без сомнения, есть змий, то следует, что грех соименен с породившим его. Апостольское же слово свидетельствует, что Господь ради нас соделался грехом (2 Кор. 5:21), восприяв на Себя греховное наше естество. Следовательно, образ этот справедливо прилагается к Господу. Ибо если грех есть змий и Господь соделался грехом, то тот, кто есть грех, соделывается для нас змием, чтобы поглощать и истреблять египетских змиев, оживотворяемых волхвами, а по совершении этого снова обращаться в жезл, которым уцеломудриваются согрешающие и упокоеваются восходящие крутым и неудобопроходимым путем добродетели, в добром уповании опираясь на жезл веры, потому что есть вера уповаемых извещение (Евр. 11:1). Поэтому, кто уразумел это, тот прямо делается Богом воспротивившихся истине и приводимых в изумление этой вещественной и неосуществимой прелестью, которыми, как нечто суетное, пренебрегается то, чтобы послушать Сущего, ибо говорит Фараон: Кто есть, его же послушаю гласа? Не вем Господа (Исх. 5:2). Одно же только, именно вещественное и плотское, признают достойным уважения преданные скотской чувственности. Поэтому если кто укреплен будет озарением света и приобретет столько силы и власти над сопротивниками, то, как некий борец, достаточно обучившийся у наставника подвижническому мужеству, смело и с уверенностью приготовится к борьбе с врагами, имея в руке этот жезл, т. е. слово веры, которым будет поборать египетских змиев.

Последует же за ним и супруга–иноплеменница, потому что и из внешнего обучения допускается нечто в сожитие с нами к плодоношению добродетели. И нравственное естественное любомудрие и высокому по жизни может иногда служить сожительницей, подругой и сообщницей, если только ее порождения нимало не принесут иноплеменной скверны. Ибо, пока не обрезана и не отъята эта скверна, чтобы истреблено было все как вредное и нечистое, угрожает страхом смерти встречающий Ангел, но его умилостивляет сожительница отъятием отличительного свойства, по которому познается иноплеменное, доказывая, что порождение ее чисто. Думаю же, что понявшему это историческое повествование из сказанного делается явной последовательность преуспеяний в добродетели, какую показывает слово, непрерывно следующее за связью исторических загадок. Ибо в уроках любомудрого порождения есть нечто плотское и закрытое, но, что остается по отъятии покрова, то не лишено израильского благородства. Например, и внешнее любомудрие говорит, что душа бессмертна — вот порождение благочестивое. Но утверждать, что будто бы душа из одного тела переходит в другое и словесное естество меняет на бессловесное — это есть уже плотское и иноплеменное необрезание. А подобно этому, и многое другое. Любомудрие говорит, что Бог есть, но признает Его вещественным; исповедует, что Он Создатель, но для создания имеет нужду в веществе; соглашается, что Он всемогущ и благ, но во многом уступает необходимости судьбы; и что если пересказать в подробности, как добрые учения внешнего любомудрия оскверняются нелепыми прибавлениями? По отъятии только этих последних ангел Божий соделывается к нам милостив, радуясь истинному порождению таких учений.

Но возвратиться должно к последовательности слова, чтобы и нам, когда будем близки к египетским овигам, встретилось со временем братское вспомоществование. Ибо знаем, что у Моисея в начале добродетельной его жизни происходит бранная и воинственная встреча: египтянин притесняет еврея и также еврей восстает на единоплеменника. Если же он своими добродетелями при долговременной попечительности, вследствие бывшего в высшей степени озарения достигнув большего из душевных преуспеяний, имеет дружественную и мирную встречу, по Божию внушению навстречу ему выходит брат, то (если это историческое событие применить к иносказательному воззрению) и мы найдем это небесполезным для своей цели. Ибо действительно преуспевающим в добродетели оказывается от Бога данное естеству нашему вспоможение, которое по первоначальному бытию предваряет, но является и познается тогда уже, когда, при внимательности и попечительности достаточно освоившись с высшим житием, приуготовимся к труднейшим подвигам. Но, чтобы не разрешать нам загадку загадкой же, мысль свою об этом изложим открытее.

Есть некое учение, заимствующее достоверность из отеческого Предания, и оно говорит: когда естество наше пало в грех, Бог падения нашего не оставил Своим Промыслом, но в помощь жизни каждого приставляет ангела из принявших бесплотное естество; но и с противной стороны растлитель естества ухищряется на то же посредством некоего лукавого и злотворного демона, который бы вредил человеческой жизни. Человек же, находясь среди этих двух сопровождающих его, так как цель каждого из них противна другому, сам собою делает одного сильнейшим другого. Добрый ангел предуказывает помыслам блага добродетели, какие преуспевающими открываются в уповании. А другой показывает вещественные удовольствия, от которых нет никакой надежды на блага: только настоящее, вкушаемое, видимое порабощает чувства маломысленных. Поэтому если кто чуждается того, что манит к худому, устремив помыслы к лучшему, и порок как бы поставил позади себя, а душу свою, как некое зеркало, обратил лицом к упованию благ, чтобы в чистоте собственной его души напечатлелись все изображения и представления указуемой ему Богом добродетели, то встречает его тогда и оказывает ему вспоможение брат, ибо по дару слова и по разумности души человеческой ангел некоторым образом делается человеку братом (как сказано), являясь ему и при нем находясь тогда, когда приближаемся к фараону.

Но в той мысли, что такой взгляд ума можно во всей связи приспособить к целому изложению истории, если что–либо в написанном окажется не подходящим под это разумение, ради того самого никто да не отвергает всего, а, напротив того, пусть всегда помнит цель нашего слова, которую имея в виду, излагаем это, наперед сказав в самом начале, что жития мужей благоискусных предлагаются потомству в образец добродетели. Для подражающих же делам их невозможно идти по тем же самым следам — найдется ли, например, еще народ, по переселении размножающийся в Египте? Также найдется ли порабощающий его мучитель, неприязненно расположенный к мужскому полу и заботящийся о размножении пола более нежного и немощного? Найдется ли где и все прочее, что содержит в себе эта история? Итак, поскольку оказывается невозможным чудесам этих блаженных подражать в тех же самых событиях, то заимствуемое из действительного исследования событий пусть будет прилагаемо к какому–либо нравственному учению, и ревнителям добродетели да послужит это некоторым пособием для такой жизни. Если же какое–либо из исторических событий самая необходимость вещей принуждает оставаться вне связи принятого разумения, то, отложив его в сторону, как неполезное и не служащее нашей цели, должны мы не прерывать учения о добродетели. А говорю это, имея в виду мнение об Аароне и предупреждая то возражение, какое можно сделать на основании последующих событий.

Иной скажет: у ангела, как существа разумного и бесплотного, есть родство с душой, и несомненно то, что он старше нас по устроению, оказывает помощь вступающим в борьбу с сопротивными, но нет основания в образе ангела представлять себе Аарона, который содействовал израильтянам в идолопоклонстве. В ответ такому, отступив от связи речи, скажем то же, что сказано прежде: если что не служит цели, то ради этого да не опровергается в слове согласие в прочем; и брат, и ангел есть нечто одноименное, по своему значению равно прилагаемое к тому и другому из существ противоположных, потому что в Писании именуется не только ангел Божий, но и ангел сатанин, и не только доброго, но и злого называем братом; Писание так говорит о добрых: Братия в нуждех полезни да будут (Притч. 17:17), и о противоположных им: Всяк брат запинанием запнет (Иер. 9:4). Упомянув же об этом не в связи речи кратко и точнейшее обозрение отлагая до места, собственно ему принадлежащего, коснемся теперь того, что предлежит нам.

Итак, кто сам себя укрепил явившимся ему светом и приобрел себе такого брата, поборника и помощника, тот смело ведет с народом слово об Истине, напоминает об отеческом благородстве и подает мысль, как освободиться от брения и тяжкого плинфоделания. Чему же научает нас эта история? Тому, чтобы не отваживался говорить народ тот, кто такой же жизнью не приготовил слова для собеседования со многими. Ибо видишь: Моисей, будучи еще юным, пока до такой меры не возрос в добродетели, не признан способным к тому, чтобы стать советником мира и для двоих, враждующих между собою, а теперь ведет речь со многими вдруг тысячами. И едва не громогласно вопиет тебе эта история: не отваживайся, как учитель, подавать совет слушателям, если великой и продолжительной попечительностью не укрепил для этого сил своих.

Но слова оказались действительными, свобода возвещена, слушатели одобрены и вожделевают ее; этим раздражается враг и послушных слову подвергает большему страданию. То же самое бывает и ныне. Ибо многие из принявших учение, освобождающее от мучителя, и последовавших проповеди и доныне от сопротивных терпят приражения искушений. И, как многие из них, окрепнув от приражений к ним горестей, делаются благоискусными и более твердыми, так иные из немощных в подобных обстоятельствах падают духом, открыто говоря, что гораздо лучше было бы для них оставаться не слышавшими проповеди о свободе, нежели по этой причине испытывать такие бедствия. То же самое произошло и тогда: израильтяне по малодушию обвиняли возвестивших им освобождение от рабства. Но тем паче да не ослабевает слово, привлекающее к прекрасному, хотя иной, как младенец и несовершенный умом, по непривычке к искушениям детски боится их. Ибо вредоносный и тлетворный демон о том и старается, чтобы подчинившийся ему человек не на небо взирал, но поникал очами к земле и делал в себе из брения плинфы. Что служащее к вещественному наслаждению непременно берется из земли или воды это для всякого явно. Что со тщанием добывается для чрева и снедей, что признается богатством — это смешение земли и воды и делается и именуется брением. Жадные до таких бренных удовольствий, наполняя себя ими, никогда не сохраняют полной той пустоты, которая их приемлет в себя. Напротив того, непрестанно наполняемое делается пустым для притекающего вновь. Так и плинфоделатель, имея в виду плинфу за плинфой, без труда может уразуметь эту загадку: удовлетворив своему пожеланию в чем–либо одном из того, о чем человек старался, если пожелание склонится к чему–либо другому, оказывается также и в этом неудовлетворенным. А если и в том удовлетворится, для другого опять ощущает в себе пустоту и простор. И это не перестает непрерывно в нас совершаться, пока не кончит кто этой вещественной жизни.

Что же такое стеблие и плева из стеблий, которую повинующийся мучительным приказаниям принужден примешивать к плинфе? И Божественным Евангелием, и высоким гласом апостола истолковано это нам, а именно что и плева (Мф. 3:12; 1 Кор. 3:12) равно служит пищей огню. Поэтому, когда кто из преданных добродетели пожелает порабощенных прелестью отвлечь в жизнь любомудренную и свободную, тогда ухитряющийся против душ наших, по слову апостола, на различные козни (Еф. 6:11) закону Божественному противопоставить умеет обольстительные лжеумствования. Говорю же это, обращая речь к египетским змиям, т. е. к различным козням прелести, обращаемым в ничто Моисеевым жезлом, которого, сколько было нужно, в довольной мере касалось уже наше обозрение.

Поэтому тот, кто приобрел этот непреоборимый жезл добродетели — жезл, уничтожающий жезлы ухищренные, — неким путем и последовательно восходит к большим чудесам. Чудотвореиие же не с целью изумить слышащих совершается, но имеет в виду пользу спасаемых, потому что чудесами добродетели истребляется враждебное для них и умножается им соплеменное. Постараемся же познать прежде всего само общее из чудес частных, цель, к какой они возводят: тогда только возможно для нас будет составить приличное понятие и о каждом чуде в отдельности. Ибо учение истины неодинаково действует, смотря по расположениям приемлющих слово. Хотя слово всем равно показывает худое или доброе, однако же, кто с убеждением приемлет показанное, у того ум во свете, а кто упорствует и не соглашается обратить душевный взор к лучу истины, для того пребывает мрак неведения. Если понятие наше о чем–либо подобном несложно в своей целости, то не другое оно, конечно, и в подробностях, как показало в слове частное исследование. Поэтому неудивительно, что еврей, живя среди иноплеменников–египтян, остается не претерпевающим египетских бедствий. Ибо можно видеть, что и ныне совершается то же. В многолюдных городах, когда жители держатся противоположных мнений, для одних сладок и чист поток веры, которым орошает их Божественное учение, а для держащихся египетского образа мыслей вода эта делается поврежденной кровью. Лжемудрование прелести покушается нередко и еврейское питие скверной лжи обратить в кровь, т. е. и наше учение даже нам показать не таким, какое оно в действительности. Но не сделает пития этого совершенно негодным к употреблению, хотя без труда придает ему кровавый вид для обмана; потому еврей пьет истинную воду, не обращая внимания на обманчивый вид, хотя бы противники и старались уверить, что это кровь.

Так и этот гнусный и крикливый род жаб, эти животные, пресмыкающиеся и скачущие, неприятные не только по виду, но и по зловонию кожи, вползают и в дома, и на ложи, и в хранилища к египтянам, но не касаются жизни евреев. Ибо тлетворные порождения греха действительно составляют род жаб, зарождающихся, как в грязи, в нечистом сердце человеческом. Эти–то жабы живут в домах у уподобляющихся египтянам избранием рода жизни, являются у них на трапезах, не удаляются с лож, проникают в хранилища жизненных припасов. Ибо, как скоро увидишь нечистую и невоздержанную жизнь, подлинно из брения и грязи рождающуюся и при уподоблении бессловесным в образе своего поведения не держащуюся в точности ни того, ни другого естества, поймешь, что, кто по природе человек, тот по страсти делается скотом и тем показывает в себе этот земнородный и обоюдный образ жизни; и найдешь при этом признаки подобной болезни не на ложах только, но и на трапезе, и в хранилищах, и по всему дому. Такой во всем выражает свое распутство, так что по заботам, какие в доме, всякому легко узнать жизнь и невоздержанного, и благонравного человека. Если в доме развратного на штукатурке стены какими–либо искусственными изображениями указывается служащее к воспламенению страстного сластолюбия и напоминающее собою свойство болезни, потому что при виде бесчестных зрелищ вливается в душу страсть, то у целомудренного приняты во всем осторожность и предусмотрительность, чтобы сохранить око чистым от страстных зрелищ. А также и трапеза чиста у целомудренного, но полной жаб и многих мяс оказывается она у пресмыкающегося в грязной жизни. Заглянешь ли в его кладовые, т. е. в сокровенности и тайны его жизни, тем паче в них у непотребных найдешь кучу жаб.

Если же история рассказывает, что у египтян произвело этот жезл добродетели, тогда не смущает нас сказанное. Ибо история говорит также, что и мучитель ожесточен Богом. За что был бы осужден тот, кто по необходимости получил бы свыше жестокое и упорное расположение сердца? Подобное этому говорит и божественный апостол: Яко же не искусиша имети Бога в разуме, сего ради предаде их Бог в страсти бесчестия (Рим. 1:28), разумея это о мужеложниках и опозоривших себя бесчестными и несказанно распутными нравами. Но хотя так выражено сказанное в Божественном Писании, однако же не Бог делает предающимся страсти бесчестия того, кто стремится к этому. И фараон не по Божию изволению ожесточается, и не добродетелью производится эта кипящая жабами жизнь. Ибо если бы угодно это было Божией воле, то, без сомнения, такое изволение простиралось бы равно на всех, так что относительно к жизни не усматривалось бы различия между какой–либо добродетелью и пороком. Если же каждый по–своему пользуется жизнью: одни преуспевают в добродетели, а другие впадают в порок, — то никто не имеет основания высшим каким–либо необходимостям, установленным Божией волей, вменять эти разности в жизни, которые содержит во власти своей произвол каждого. Поэтому, кто предается страсти бесчестия, о том можно ясно узнать у апостола. Кто не искусил имети Бога в разуме, того не Бог, наказуя за то, что не познано им бытие Божие, предает страсти, но то самое, что не познает он Бога, служит причиной, по которой вовлекается он в жизнь страстную и бесчестную. Как если бы кто сказал, что такого–то ввергло в ров солнце, на которое он взглянул, то не заключим, что светило, предавшись гневу, столкнуло в ров не хотевшего увидеть его, но каждый, рассуждая основательно, поймет сказанное так, что не смотрящему на солнце и не пользующемуся светом его это самое служит причиной падения в ров, — так законно будет понимать и апостольское слово, что не разумеющие Бога предаются в страсти бесчестия. И египетский мучитель ожесточается Богом не в том смысле, что Божиим изволением в фараонову душу вложено упорство, но в том, что фараонов произвол по наклонности к пороку не принял слова, смягчающего упорство. Так и жезл добродетели, явленный египтянам, еврея делает чистым от кипящей жабами жизни, а жизнь египетскую показывает страждущей от такой болезни.

Но вот и другой случай: Моисей простирает на жаб руки и они исчезают. Это же, как можно узнать, совершается и ныне. Ибо уразумевшие это простертие рук законодателевых (уразумеешь же непременно, что говорит тебе эта загадка, а именно через законодателя Моисея дает познать истинного Законодавца, а через простертие рук — Простершего руки на кресте), хотя незадолго до этого жили нечистыми и полными жаб помыслами, как скоро обратят взоры к Простершему за нас руки, освободятся от лукавого их сожительства по умерщвлении и истреблении страсти. А действительно освободившимся от такой болезни по умерщвлении пресмыкающихся движений воспоминание о прежней жизни делается каким–то неуместным и зловонным, неприятным душе по причине стыда, как говорит апостол тем, которые, отложившись от порочной жизни, приступили к добродетели: Кий убо тогда иместе плод, о них же стыдитеся (Рим. 6:21)?

В этом же смысле разумей и то, что от жезла воздух в глазах египтян очерняется, а для евреев озаряется солнцем, чем и подтверждается особенно основание высказанной нами мысли, что не понудительная некая свыше сила заставляет одного быть во мраке, а другого во свете. Напротив того, мы, люди, у себя дома, в своем естестве и произволе, имеем причины и света и тьмы, делаясь тем, чем сами пожелаем. Ибо, по сказанию истории, не по причине какой–либо стены или горы, преграждающей зрение и останавливающей лучи, когда евреи наслаждались светом, египтяне оставались нечувствительными к этому дару. Так во власть каждому равно предоставлена жизнь в свете, но одни ходят во тьме, лукавыми предначинаниями вводимые в греховный мрак, другие озаряются светом добродетели. Если же после трехдневного злострадания во тьме и египтяне делаются причастниками света, то, может быть, возбудившись этим, кто–либо из живших прежде по–египетски через познание Распятого и при помощи покаяния возведет мысль к прехождению от порока к добродетели. Ибо такая, по сказанию истории, осязаемая тьма (Исх. 10:21) и по самому имени, и по значению его имеет великое сродство со тьмой неведения и греха. Но та и другая тьма разрешается, как скоро Моисей (что разумелось и в сказанном прежде) простирает руки над пребывающим во тьме.

А равно, согласно с этим, можно разуметь и тот печной прах, который производит болезненные струпы на египтянах (Исх. 9:8–9) и загадочно под именем печи означает наказание геенским огнем, угрожающее и уготовляемое только тем, которые живут подобно египтянам, т. е., как говорили мы неоднократно, живут худо и не поклоняются простертию рук Христовых. Есть ли же кто истинный израильтянин и сын Авраамов Аврааму уподобляется жизнью, так что своим произволением доказывает тесное родство с избранным, то он спасается от такого печного мучения. Но и то, что, по данному нами истолкованию, простертием рук Моисеевых означается и для живущих подобно египтянам, может некогда послужить уврачеванием от мучения и избавлением от наказаний.

А о мелких тех скнипах, которые неприметным угрызением причиняют боль египтянам, о песьих мухах, при угрызении болезненно впивающихся в тела, об истреблении плодов земледелия плугами, о пламенниках, падающих свыше вместе с каменным градом, да потрудится иной и сам в связи с исследованным прежде, идя тем же путем, составить о каждой казни приличное понятие, так как все это, но сказанному выше, производит египетский произвол, налагает же на египтян нелицеприятное Божие правосудие. Но, следуя этому, и мы будем разуметь так, что горестное посылается от Бога достойным того, каждый же сам для себя бывает виновником таких бичей, собственным своим произволом уготовляя себе ожидающие его скорби, как говорит апостол, обращая речь к одному из таких: По жестокости твоей и не покаянному сердцу собиравши себе гнев в день гнева и откровения праведнаго суда Божия, Иже воздаст коемуждо по делам его (Рим. 2:5–6). Как от беспорядочного рода жизни во внутренностях составляется тлетворный желчный какой–то сок и врачу, с помощью искусства извлекшему его рвотой, не поставляется в вину, будто бы сам он произвел в теле этот болезненный сок, тогда как он произведен беспорядочным употреблением пищи, а врачебная наука извела его наружу, — так, хотя говорится, что имеющим злое произволение от Бога бывает скорбное воздаяние, но сообразнее с разумом понимать это так, что такие страдания заимствуют свое начало и причину в нас самих. Ибо для жившего безгрешно нет ни тьмы, ни червя, ни геенны, ни огня, ни чего–либо иного страшного по наименованию, и на самом деле, как история говорит, что для евреев не существовали египетские казни. Поэтому если в одном и том же, что одному служит во зло, а другому — нет, разность произволения то и другое показывает в противоположности, то ясно, что никакое зло не может состояться без нашего произвола.

Но приступим к продолжению слова, предыдущими исследованиями достаточно научившись, что и сам Моисей, и всякий, подобно ему возвысившийся добродетелью, как скоро долговременным попечением о правой высокой жизни и озарением свыше укрепил душу, почитает для себя утратой для единоплеменных ему не быть руководителем к свободной жизни. И пришедши к ним, представлением тяжких страданий влагает в них сильнейшее пожелание свободы, готовясь избавить соплеменников от бедствий, предает смерти всякого египетского первенца. А это делает, узаконивая нам уничтожать первое зарождение зла, потому что иначе невозможно избегнуть египетской жизни. И мне кажется, прекрасно сделаем, если не оставим эту мысль без обозрения. Ибо если кто обратит внимание только на историю, то как сохранится боголепное понятие о происшедшем по ее сказанию? Несправедливо поступает египтянин, и за него терпит наказание недавно родившийся младенец, которому по несовершенству возраста неизвестно и различие между добром и злом, которого жизнь не причастна порочной страсти, потому что младенчество его не дает в себе и места страсти; не знает он разности между правой и левой рукой, к одной кормилице обращает взоры; одно у него телесное ощущение скорбного — слеза; а если получит то, чего желает природа, выражает удовольствие улыбкой. И он–то удовлетворяет правосудию за отеческий грех. Где же правда? Где благочестие? Где святость? Где Иезекииль, который взывает: Душа согрешающая, та умрет: не возмет неправды отца своего рожденный им (Иез. 18:20)? Почему история узаконивает противное слову Писания? Поэтому согласнее с разумом будет, держась смысла, возводящего выше, если и совершилось что преобразовательно, верить, что Законодатель в описании совершившегося излагает правило. Излагаемое же здесь правило таково: при помощи добродетели борющемуся с каким–либо пороком должно уничтожать в себе первые начала злых дел, ибо с истреблением начала уничтожается вместе и следующее за ним, как Господь учит в Евангелии, едва не ясными словами, говоря об умерщвлении первенцев египетских зол, когда повелевает умертвившим в себе похоть и гнев не бояться уже ни скверны прелюбодеяния, ни ужасов убийства, потому что и то и другое не бывает само собою, если гнев не породит убийства и похоть — прелюбодеяния. Поэтому если чреватый грехом прежде прелюбодеяния рождает похоть и прежде убийства — гнев, то убивающий первенца, без сомнения, убивает и последующее за первенцем поколение, как и поразивший голову змеи умерщвляет целый ее состав, какой влачит она за собою сзади.

Но этого не может быть, если во входах наших не излита та кровь, которая обращает в бегство всегубителя. И если надлежит точнее понять в сказанном заключенный смысл, то история к уразумению этого приводит тем и другим: как тем, что умерщвляются первенцы, так и тем, что вход огражден кровью, ибо там уничтожается первое устремление зла, а здесь истинным Агнцем отвращается первый к нам вход порока. Не тогда примышляем изгонять всегубителя, когда он уже вошел, но, чтобы не проникло к нам и само начало, поставляем по закону стражу. А стражей и ограждением служит кровью Агнца положенное знамение на праге и на подвоях входа (Исх. 12:7). И этим Писание загадочно преподает о душе нашей то же естествословие, какое измыслила и внешняя ученость, разделяющая душу на силу разумную, вожделетельную и раздражительную. Говорят же, что подчинено им и вожделение, с обеих сторон поддерживающее познавательную силу души, что рассудок, будучи сопряжен с обеими силами, правит ими и от них заимствует силу, раздражительностью укрепляется в мужестве, а вожделением возвышается до причастия добра. Поэтому, пока душа ограждена таким соотношением своих сил, как бы клиньями какими, твердо сплоченная своими понятиями о добродетели, пользуется она всяким взаимным их содействием к произведению прекрасного, между тем как рассудок сам собою доставляет безопасность силам, а частью и от них заимствуется равным даром. Если же это соотношение сил будет извращено и высшее сделается низшим, так что рассудок, ниспав до попираемого, вожделевательное и раздражительное расположение поставит вверху себя, то всегубитель проникнет тогда во внутренность, и вшествию его не препятствует никакое противодействие крови, т. е. пребывающим в таком расположении не помогает вера во Христа, ибо поведено помазать кровью сперва верхний брус в двери, а потом уже касаться обоих подвоев. Но как же помазать кому сперва верх, когда не отыскивается верх?

Если же не оба эти действия: и избиение первенцев, и излияние крови — совершаются у израильтян, то нимало не дивись этому и не отвергай поэтому предложенного умозрения об истреблении зла, как оказывающегося несоответственным истине. Ибо теперь под разностью имен: израильтянин и египтянин — разумели мы разность добродетели с пороком. Итак, если по высшему смыслу предполагается под именем израильтянина разуметь добродетельного, то основательно будет кому–либо требовать, чтобы избиваемы были не начатки порождений добродетели, но то, что полезнее уничтожать, нежели воспитывать. Поэтому справедливо научены мы Богом, что должно убивать начатки египетского поколения, чтоб оскудевало зло, умаляемое истреблением начатков. Такое разумение согласно и с историей. Ибо через пролитие крови совершается охранение израильских порождений, чтобы доброе пришло в совершенство, а что, достигнув совершенства, умножает египетский народ, то прежде усовершения во зле уничтожилось. Этому же знающим предлагаемому нами высшему понятию содействует то, что вслед за этим входит в обозрение этой истории. Ибо назначается пищей для нас сделаться тому телу, из которого излита кровь, и показуемая на дверях удаляет от нас губителя египтян.

И наружность вкушающих пищу эту представляется внимательной, озабоченной, не как у веселящихся на пирах, у которых руки свободны, облачение одежд легкое, на ногах нет путнической обуви; а здесь все тому противно: ноги сжаты обувью, пояс прижимает облекающий хитон его к чреслам, в руке жезл грозный для псов. В таком–то виде предлагается им снедь без всякой поварской приправы, как случилось с поспешностью изготовленная на огне, и вкушающие ее со всею скоростью, спеша один перед другим, пока не употребится вся плоть агнца; поглощая, что есть на костях, не касаются они того, что внутри костей, потому что запрещено сокрушать кости этого агнца, а, что остается от этой снеди, то истребляется огнем. Из всего этого ясно, что здесь буква указует на высший некий смысл и этот закон объясняет нам не образ вкушения (для подобных вещей достаточный законодатель — природа, вложившая в нас пожелание нищи) — напротив того, означается этим нечто другое. Ибо что будет для добродетели или для порока от того, что пища принята так или иначе? распущен или стянут у ядущего пояс? ноги босые или надета обувь? в руке у него жезл или отложен в сторону? Но явно, что собой загадочно показывает этот путнический по наружности наряд. Ибо прямо повелевает познать здешнюю жизнь — то, что как путники проходим мы настоящую жизнь, вместе с рождением по самой необходимости побуждаемые к исшествию, к которому надлежит иметь в готовности и руки, и ноги, и всем прочим обезопасить себя на путь.

Чтобы терния этой жизни (а терния эти — грехи) не уязвили босых и ничем не охраненных ног, наденем на ноги жесткость сапог, а это — воздержанная и строгая жизнь, которая сама собою сокрушает и стирает острия терний, препятствует греху, из малого и незаметного взявшись начала, проникать до внутренности. Хитон, спущенный до ног и покрывающий их собою, послужит препятствием протекающему путь этот со тщанием, а под хитоном по связи понятий да разумеется у нас обильное наслаждение тем, что наиболее ценится в этой жизни, сокращаемое несколько целомудренным помыслом, этим поясом путника. Что пояс есть целомудрие, свидетельствуется это тем способом, по какому приводится в действие жизнь. И жезл, защищающий от зверей, имеет значение надежды, которой и подкрепляем душу в изнеможении и отражаем от себя оскорбительное. Под снедью же, предлагаемой нам прямо с огня (Исх. 12:8), разумею ту горячую и пламенеющую веру, которую приемлем без замедления и которой вкусив сколько с первого раза принято ядущим, все сокровенное в этих твердых и неразлагаемых понятиях и глаголах оставляем без пытливости и разведывания, предавая такую пищу огню.

В уяснение этих загадок скажем то, что те Божественные заповеди, которых смысл с первого взгляда удобопонятен, надлежит исполнять не лениво и не принужденно, но подобно алчущим с желанием насытиться предлагаемым, чтобы пища эта послужила для нас напутствием к здравию. А какие понятия сокровенны (например: что такое сущность Божия? что было до сотворения? что вне видимого? какая была нужда в сопротивном? — и все подобное, исследованием чего занимается одно любопытство), об этом не разыскивать должно, но познание этого предоставить единому Святому Духу, испытующему, как говорит апостол, глубины Божия (1 Кор. 2:10). Ибо, что в Писании вместо Духа многократно упоминается и именуется огонь, известно это каждому, кто изучал Писание. К такой же мысли приводит нас и наставление премудрости: Крепльших себе не испытуй (Сир. 3:21), т. е. не сокрушай костей слова, потому что нет тебе потребности в сокровенном.

Так, Моисей силой изводит народ из Египта; и всякий идущий по следам Моисея тем же образом освободит от египетского мучительства всех, кем только руководит его слово. Но следующим за этим вождем к добродетели, думаю, не должно быть скудным в египетском богатстве и нестяжателями иноплеменных драгоценностей, но, взяв у противников всю собственность, надлежит иметь это у себя как заем, что сделать народу и повелевается тогда Моисеем. Не одобрит законодателева решения кто по первому взгляду поймет это так, что будто бы Моисей велит давших в заем лишить собственности и делается наставником несправедливости. Но никто и не скажет, что законодатель действительно отдал такое приказание, имея в виду последующие законы, решительно воспрещающие всякую обиду ближнему, хотя иным и кажется справедливым делом, что израильтяне этим примышлением взяли с египтян заслуженную плату, ибо вина не меньше, если такой приказ не чисто от лжи и обмана. Кто взял что–нибудь взаем и не отдает опять заимодавцу, если это чужое, поступает несправедливо, как отнявший собственность. Если же завладеет и своим, но обманув заимодавца надеждой получить назад, то, без сомнения, будет назван обманщиком. Поэтому того смысла, какой представляется с первого взгляда, приличнее понятие высшее, повелевающее добродетельно ведущим свободную жизнь заготовлять богатство внешнего образования, которым украшаются иноплеменники по вере. Ибо нравственную и естественную философию, геометрию и астрономию, и словесные произведения, и все, что уважается пребывающими вне Церкви, наставник добродетели повелевает, взяв в виде займа у богатых подобным этому в Египте, хранить у себя, чтобы употребить в дело при времени, когда должно будет Божественный храм таинства украсить словесным богатством. Так, собирающие себе такое богатство, каждый от себя приносит его Моисею, трудящемуся над скинией свидения, уделяя на устроение святыни. Это, как можно видеть, делается и ныне. Многие внешнюю ученость, как некий дар, приносят Церкви Божией. Таков был и Великий Василий, прекрасно во время юности купивший египетское богатство, принесший его в дар Богу и этим богатством украсивший истинную скинию Церкви.

Но возвратиться должно к тому, с чего мы начали. Тех, которые обратили уже взор к добродетели и в жизни последуют законодателю, когда оставят они пределы египетского владычества, сопровождают какие–то приражения искушений, причиняющие затруднения, страхования и крайние опасности, которыми приводимый в боязнь ум не утвердившихся еще в вере впадает в совершенное отчаяние сподобиться благ. Но если будет Моисей или кто из подобных ему вождей народа, то он противопоставит страху совет, устрашенный ум ободряя упованием на Божественную помощь, чего, впрочем, не было бы, если бы сердце предстоящего не возглаголало к Богу. Ибо многие из поставленных на такое предстояние заботятся только о внешнем, чтобы оно было в хорошем положении, а о сокровенном, что видимо одному Богу, мало у них попечения. Не так было у Моисея: в чем он повелевает израильтянам благодушествовать, не произнося, по–видимому, никакого гласа к Богу, о том вопиет, как свидетельствует об этом Сам Бог, научая, думаю, словом этим и нас, что благозвучен и доходит до Божия слуха такой именно глас — не вопль, с напряжением издаваемый, но помышление, воссылаемое от чистой совести.

А кто таков, тому для помощи в законных борениях малым уже оказывается брат, — тот именно брат, по Божией воле встретивший Моисея идущего к египтянам, которого слово это представило в чине ангела. Напротив того, бывает тогда явление превысшего Естества, открывающее Себя в такой мере, в какой может вместить естество приемлющее. Что так было тогда, слышим это из истории, и что так бывает всегда, познаем умным воззрением. Ибо, когда побежит кто от царя египетского и вне уже его пределов убоится приражения искушений, тогда вождь указует ему неожиданное спасение свыше. Когда окружающий преследуемого силой своей враг по необходимости делает для него проходимым море, к которому ведет вождь — облако (вот имя вождю, какое бывшим прежде нас прекрасно принято в значении благодати Святого Духа), тогда этим–то вождем совершается путеводительство достойных к добру. Кто ему последует, тот переходит через воду вслед за шествующим по морю вождем, которым даруется безопасность в свободе по уничтожении в воде преследовавшего в рабстве.

Ибо кто не знает, что египетское воинство — наши многоразличные душевные страсти, которыми порабощается человек? Это кони, это колесницы и всадники на них, стрелки, пращники, тяжело вооруженные, и прочее множество вражеской дружины. Ибо скажет ли кто, что раздражительные помыслы или стремления к удовольствию, к печали, к любостяжательности отличаются чем–либо от упомянутого воинства? Злословие — вот камень, прямо пущенный из пращи; порыв раздражительности — вот копье, потрясающее острием; а страсть к удовольствиям будем представлять себе конями, с неудержимым каким–то порывом влекущими за собою колесницу и трех всадников в ней, которых именует история тристатами.

Под этими тремя, несущимися на колеснице, научившись предварительно таинственному значению подвоев и прага, уразумеешь, конечно, тречастное разделение души, возводя понятие к разумному, вожделевательному и раздражительному в душе. Итак, все это и все единоплеменное с ним вместе с вождем лукавого нашествия впадает за израильтянином в воду. С этого времени естество воды под водительством веры в жезл и освещающего облака делается животворным для прибегающих к воде и мертвящим для гонителей.

Сверх этого история научает, какими надлежит быть проходящим через воду, именно по исшествии из воды ничего не привлекающим за собою из сопротивного воинства. Ибо если выйдет с кем враг, то и после воды остается он в рабстве, извлекши живым мучителя, которого не потопил в глубине. А этим (чтобы уяснить кому для себя эту загадку, раскрыв ее вполне) означается, что все преходящие через таинственную воду в крещении должны умертвить в воде все полчище греха, как–то: любостяжательность, бесчинное пожелание, хищнический замысел, страсть кичливости и гордыни, вспыльчивость, гнев, мстительность, зависть, ненависть, так как страстям некоторым образом обычно следовать за естеством человеческим, должны они умертвить в воде все это и подобное этому, равно и самые порочные движения мысли и их последствия, как в таинстве Пасхи, ибо это имя той жертвы, кровь которой для воспользовавшегося ею делается возбранением смерти. Поэтому, как там закон повелевает есть хлеб пресный — пасху (а опреснок изготовляется без примеси старой закваски) и этим дает разуметь, что пресекшему непрерывное последование времени обращением к лучшему должно уже к последующей жизни не примешивать никакого остатка греха, но положить после этого особое начало жизни, — так и здесь требуется, чтобы в спасительном крещении, как бы в некоей глубине потопив всякое египетское лицо, т. е. всякий вид греха, исходили мы одни, не вовлекая в жизнь ничего иноплеменного. Ибо это–то самое узнаем из истории, которая говорит, что в одной и той же воде жизнью и смертью различаются враждебное и дружественное: враждебное предается тлению, а дружественное оживотворяется. Так многие из принявших таинственное крещение по незнанию законных предписаний предшествовавшую в жизни закваску порока примешивают к жизни по крещении и после того, как перешли воду, своими начинаниями вместе с собою изводят живым и египетское воинство. Ибо иной прежде дара крещения обогатился хищничеством и неправдой или клятвопреступлением приобрел что–либо во владение, или прелюбодейно жил с женой, или отваживался в жизни на иное что–либо непозволительное и думает, что и после купели, продолжая наслаждение добытым прежде, свободен от греховного рабства как не усматривающий, что покорен лукавым властителям. Ибо свирепый и неистовый властелин — страсть непотребства, удовольствиями, как бичами какими, терзающая раболепный помысел. Другой подобный властелин — любостяжательность, не дающая никакого покоя своему служителю, который, чем больше работает, услуживая велениям владыки и приобретая по его пожеланиям, тем к большему всегда понуждается труду. И все иное, что делается ради греха, принадлежит к числу мучителей и властителей; и если кто служит им, то хотя бы перешел он через воду, по моему мнению, еще не коснулся воды таинственной, которой свойственно истреблять лукавых мучителей.

Но обратимся опять к тому, что следует в слове. Кто прешел разумеемое нами море и видит в нем мертвым этого умопредставляемого египтянина, тот не только обращает взоры к Моисею, этому жезлоносцу добродетели, но преимущественно верует Богу, как говорит слово повествования, покорствует же и угоднику Его Моисею (Исх. 14:31). Это, как видим, бывает и ныне с истинно перешедшими воду: они, предав себя самих Богу, повинуются и покоряются, как говорит апостол (Евр. 13:17), служащим Божеству в священстве.

За этим следует трехдневный от моря путь; и на нем, когда на некоем месте расположились станом, найденная вода сперва оказалась негодной к питью по причине горечи, но вложенное древо сделало ее приятным для жаждущих питьем. Сказание это сообразно с ходом дел. Оставившему египетские удовольствия, которым служил он до перехода через море, удаленная от удовольствий жизнь кажется сперва трудной и неприятной, но если вложено будет в воду древо, т. е. если кто примет таинство воскресения, которому начало положено древом (слыша же о древе, конечно, будешь разуметь крест), то всякой сладости, удовольствием исполняющей чувство, делается тогда более сладкой и более годной для питья добродетельная жизнь, услаждаемая надеждою будущего.

Место остановки в дальнейшем путешествии, украшенное финиковыми деревьями и источниками, упокоевает утомленных путников. Двенадцать источников водных, текущих там чистой и сладкой струей, и семьдесят финиковых деревьев величественных, сеннолиственных, с годами достигших высокого роста. Что же находим в этом по последовательному порядку истории? То, что таинство древа, которым вода добродетели делается годной для жаждущих, приводит нас к двенадцати источникам и семидесяти финиковым деревьям, т. е. к евангельскому учению, в котором двенадцатью источниками служат апостолы. Такое число на эту потребность избрал Господь и сделал, что через них источается слово, как и один из Пророков предвозвестил об источающейся от апостолов благодати, когда говорит: В церквах благословите Бога, Господа от источник Исраилевых (Пс. 67:27). А семьюдесятью финиковыми деревами пусть будут, кроме двенадцати учеников, для целой Вселенной поставленные апостолы, которых столько же было числом, сколько, по сказанию истории, и финиковых деревьев. Но в путешествии этом надлежит, думаю, поспешить словом, потому что из немногого, нами применительно представленного для трудолюбивых, легко составить свой взгляд и на прочие станы. А станы эти суть те добродетели, в которых следующий за столпом облачным народ, идя вперед, как бы располагается станом и упокоевается. Поэтому, миновав в слове средние станы, напомню о чудотворении при камне, которого упорное и твердое естество сделалось питием для жаждущих по разрешении упорства в мягкость воды. Но нет никакого труда последовательность истории приспособить к высшему взгляду. Кто египтянина оставил мертвым в воде, сам услажден древом, напоен апостольскими источниками, и упокоевался под тенью финиковых деревьев, тот делается уже способным принять Самого Бога. Ибо камень, как говорит апостол, есть Христос (1 Кор. 10:4), для неверных сухой и упорный, а как скоро приложит кто жезл веры, делающийся годным для питья для жаждущих и текущим внутрь приемлющих Его: Я и Отец Мой, говорит Он, приидем и обитель у Него сотворим (Ин. 14:23).

Но должно также не быть оставленным без особого внимания и то, что по переходе через море после того, как услаждена вода путникам добродетели, после приятного пребывания при источниках и финиковых деревьях и после пития из камня, тогда только делается совершенное истощание египетских путевых запасов. И таким образом, когда не осталось у них никакой иноплеменной пищи, взятой из Египта, свыше истекает пища, какая–то вместе разнообразная и однообразная, ибо по видимости была она однообразна, но в качестве имела разнообразие, для каждого делаясь сообразной роду его пожелания. Чему же этим научаемся? Тому, сколькими очистительными средствами надлежит очищать себя человеку от египетской и иноплеменной жизни, чтобы влагалище души своей сделать пустым от всякой греховной пищи, какую уготовляют египтяне, и потом уже чистой душой принимать в себя свыше сходящую пищу, которую не сеяние при помощи земледелия произрастило нам, но которая есть готовый несеяный и неоранный хлеб, сходящий свыше, обретаемый же на земле.

По загадочному смыслу истории, без сомнения, уразумеешь это истинное брашно (Ин. 6:55), а именно что хлеб сходяй с небесе (Ин. 6:33) не есть что–либо нетелесное. Ибо нетелесное как будет пищей телу? А нетелесное, без сомнения, не есть тело. Тело же хлеба этого не возделывало ни орание, ни сеяние, но земля, оставаясь такой, какая она есть, оказывается исполненной этой Божественной пищи, которой причащаются алчущие, этим чудотворением предварительно научаемые таинству Девы. Поэтому невозделанный хлеб есть и Слово, при разнообразии качества изменяющее силу свою соответственно способности ядущих, ибо не только может быть хлебом, но соделываться и млеком, и мясом, и овощем, и всем, что есть только пригодного и нравящегося из предложенного в пищу, как учит предложивший нам, ученикам своим, такую трапезу, божественный апостол Павел, который слово свое обращает для более совершенных в твердую и плотяную пищу и для изнемогающих в питие, для младенствующих же в молоко (1 Кор. 3:2).

А те чудеса, какие повествует об этой пище история, служат уроками для жизни добродетельной. Ибо говорит она, что всем предлагалась равная доля пищи, не по различию силы собирающих, которая не избыточествовала сверх потребности и не имела недостатка (Исх. 16:18). А это, по моему рассуждению, есть совет, вообще предлагаемый всем добывающим вещественные средства к поддержанию жизни не переступать пределов потребности, но хорошо знать, что в деле пропитания для всего одна мера — дневное продовольствие. Если приготовлено во много раз больше потребности, чреву не свойственно преступить собственную свою меру, и оно не расширяется по мере избытка припасов; но, как говорит история, непреизбыточествова иже много прият, потому что негде было положить излишнее, и иже мало, не менее прият (Исх. 16:18), потому что потребность удовлетворялась соразмерно с найденным. А тем, что у скрывающих излишнее избыток превращается в червей, слово это некоторым образом громко вопиет любостяжательным, что все удерживаемое сверх потребности по этому любостяжательному вожделению на следующий день, т. е. в ожидаемой жизни, для скрывающего это делается червем. Но, кто слышит о черве этом, тот, конечно, поймет это о черве неумирающем, которому дает жизнь любостяжательность.

А то, что отложенное только на субботу оставалось целым, не подвергаясь никакой порче, заключает в себе такой совет: тогда полезно для тебя любостяжательное произволение, когда собираемое не терпит порчи; тогда полезно для нас делаемое, когда, прешедши пятницу этой жизни, по смерти будем в бездействии, ибо день предшествующий субботе, есть и именуется приуготовление (пятница) к субботе, а это есть настоящая жизнь, в которую заготовляем себе нужное для жизни грядущей. В ней не совершается ни одно из дел, дозволенных нам ныне: ни земледелия, ни торговли, ни военной службы, ни чего–либо другого, озабочивающего нас здесь, даже и вовсе ничего, но, живя в совершенном покое от таких дел, будем собирать там плоды семян, посеянных нами ныне в настоящей жизни, и плоды нетленные, если семена настоящей жизни добрые, тленные же и гибнущие, если такими произрастит их нам делание этой жизни. Ибо сказано: Сеяй в духа, от духа пожнет живот вечный; а сеяй в плоть, от плоти пожнет истление (Гал. 6:8). Но одно уготовление к лучшему в собственном смысле именуется пятницей, почему постановляется она законом и отложенное при ней есть нетление. Но разумеемое в противном смысле должно быть наименовано не пятницей, а превращением пятницы. Потому–то одну только пятницу, служащую к преуспеянию, узаконяет людям история, о противоположном же смысленным дает разуметь самим умолчанием.

Но, как при воинских наборах предводитель сперва обращает внимание на заготовление съестных припасов и потом уже дает знак выходить на войну, таким же образом и воины добродетели, приняв запас таинственной снеди, потом уже начинают брань с иноплеменниками, предводителем в битве имея преемника Моисеева, Иисуса. Примечаешь ли, как последовательно идет слово? Пока человек, угнетенный лукавым мучительством, еще немощен, не мстит он врагу сам собою, потому что не в силах, но другой сражается за немощных и наносит врагу удар за ударом. Когда же освободится от рабства преобладающим, усладится древом, упокоится от трудов в пристанище под финиковыми деревьями, познает таинство камня и приобщится небесной пище, тогда уже не чужой рукой мстит неприятелю, но, как бы вышедши уже из детского возраста и достигнув цветущей юности, сам собой вступает в борьбу с сопротивником, имея военачальником не Моисея, служителя Божия, но Самого Бога, у Которого Моисей был служителем. Ибо закон, данный вначале в образе, и тень грядущего не остается ратоборствующим в действительных борениях, военачальствует же исполнитель закона и преемник Моисеев, предвозвещаемый соименностью тогдашнего военачальника.

А народ, если видит руки законодателя воздетыми, берет в битве верх над врагом, если же видит опущенными, уступает врагу. И воздеяние Моисеевых рук означает взгляд на закон с понятиями самыми высокими, а преклонение к земле — низкое, по земле пресмыкающееся истолкование и соблюдение закона по его букве. Отягчавшие руки Моисеевы поддерживает священник, употребляя содейственником близкого ему по роду. И это не вне связи с рассмотренным, потому что истинное священство по причине соединенного с ним Божия слова тяготой иудейского смысла до земли униженную действенность закона снова возводит на высоту и падающий закон подпирает камнем, чтобы он, восстав под образом воздеяния рук, показывал взирающим свою цель. Ибо действительно способными это видеть в законе усматривается таинство креста. Поэтому, говорит где–то Евангелие что от закона йота и черта не преходят (Мф. 5:18), означая две черты: одну поперек и другую сверху вниз, которыми написуется образ креста, что было видимо тогда и в Моисее, который разумеется здесь вместо закона и для взирающих на него служит причиной торжества и победы.

Последовательным опять неким восхождением слово руководствует мысль нашу на высоты добродетели. Ибо, кто подкрепился в силах пищей, показал эту силу в борьбе с противниками и оказался победителем над противоборствующими, тот возводится тогда к такому Боговедению. А этим научает нас слово, в чем и сколько надлежит преуспеть по жизни, чтобы осмелиться потом приступить мыслью к горе Боговедеиия, услышать глас труб, войти во мрак, где Сам Бог, и начертать на скрижалях Божественные письмена, и если они сокрушатся по чьему–либо прегрешению, снова представить Богу руками истесанные скрижали, и чтобы на них Божественным перстом начертались письмена, не приведенные в исполнение на первых.

Но лучше будет последовательно, по порядку самой истории, приспособить смысл ее к высшему разумению. Когда кто, взирая на Моисея и на облако (которые оба путеводят идущих стезей добродетели, и Моисей при этом заменяет законные предписания, а облако — предводителя в законе) умом, достигшим чистоты, в прехождении через воду, убив и отделив от себя иноплеменника, вкусит Мерры, т. е. жизни, удаленной от удовольствий, которая на первый раз кажется вкушающим горькой и противной, а в принявших древо производит сладостное ощущение, и потом, насладившись красотами евангельских финиковых деревьев и источников, исполнившись живой воды, которая есть камень, приняв в себя небесный хлеб и показав свое мужество над иноплеменниками, причем причиной победы служит воздеяние рук законодателя, предуказующее собою таинство креста, тогда возводится он к созерцанию Превысшего естества. Путем же к такому ведению бывает для него чистота не только тела, очищаемого какими–либо окроплениями, но и одежд, измовенных водою от всякой нечистоты. А это значит, что намеревающемуся приступить к созерцанию всего сущего должно очистить себя во всем, быть чистым и нескверным по душе и по телу, омывшим с себя нечистоту соответственно душе и телу, чтобы могли мы оказаться чистыми пред Тем, Кто видит сокровенное, и чтобы благоприличие в видимом сообразно было внутреннему расположению души. Поэтому перед восхождением на гору по Божию повелению измываются ризы (Исх.19:10), и ризами гадательно означается благоприличная наружность жизни. Ибо никто не скажет, что эта чувственная нечистота риз для восходящих к Богу бывает препятствием к этому восхождению — напротив того, думаю, что ризами прекрасно именуется вся наружность житейских занятий. Исправив это и как можно дальше отогнав от горы стадо бессловесных, приступает потом человек к восхождению до высоких понятий. А что ни одному бессловесному не дозволяется являться у горы, это, по моему предположению, значит, что в созерцании умопредставляемого превышается знание, доставляемое чувством. Ибо природе бессловесных свойственно распоряжаться по одному чувству без участия ума: ими руководит зрение, нередко и слух приводит в стремление к чему–нибудь и все иное, от чего чувство приходит в деятельность, имеет великую силу в бессловесных. Созерцание же Бога совершается не по видимому и не по слышимому и никаким из обыкновенных понятий не объемлется, ибо этого око не виде и ухо не слыша и это не есть что–либо из входящего обыкновенно на сердце человеку (1 Кор. 2:9). Напротив того, намеревающемуся приступить к уразумению высокого надлежит предочистить нрав свой от всякого чувственного и бессловесного движения, омыв ум от всякого мнения, составляемого по какому–либо предположению, и отлучив себя от привычного собеседования со своей сожительницей, т. е. с чувственностью (она есть как бы супруга и сожительница нашей природы), и когда станет кто чист от всего этого, тогда уже осмеливаться ему приступить к горе.

Подлинно крутая и неприступная гора — богословие, и к подгорию его едва подходит большая часть людей, разве что Моисей и при восхождении будет вмещать в слух звуки труб, которые, по точному слову истории, по мере восхождения делаются еще более крепкими (Исх. 19:19). А проповедь о Божием естестве действительно есть труба, поражающая слух: велико открываемое с первого раза, но больше и важнее достигающее слуха напоследок. Закон и Пророки вострубили о Божественной тайне домостроительства о человеке, но первые гласы слабы были для того, чтобы достигнуть до непокорного слуха, и потому отяжелевший слух иудеев не принял гласа труб. Но с продолжением времени трубы, как говорит Писание, сделались более крепкими, потому что последние звуки, изданные евангельской проповедью, достигли слуха. Так, Дух впоследствии громче звучал в своих орудиях, и звук делался более напряженным. Орудия же, издававшие один духовный звук, были пророки и апостолы, от которых, как говорит псалмопение, во всю землю изыде вещание их, и в концы Вселенныя глаголы их (Пс. 18:5).

Если же множество не вмещает сходящего свыше гласа, но представляет самому Моисею узнать тайны и преподать народу учение, которое узнает он по наставлению свыше, то это введено и в Церкви. Не все сами собой доходят до уразумения тайн, но, избрав из себя способного вместить божественное, с благопризнательностью преклоняют пред ним слух, почитая верным все, что услышат от этого посвященного в Божественные тайны. Ибо не все, как сказано, апостолы, не все пророки (1 Кор. 12:29). Но не во многих церквах соблюдается это ныне. Ибо многие имеющие еще нужду в очищении от сделанного в прежней жизни, какие–то неомытые, оскверненные житейскими привязанностями, прикрываясь своим неразумным чувством, осмеливаются на Божественное восхождение, где приводятся в колебание собственными своими помыслами, потому что еретические мнения делаются какими–то камнями, совершенно погребающими под собой самого изобретателя худых учений.

Что же означается тем, что Моисей пребывает во мраке и в нем только видит Бога? Ибо повествуемое ныне кажется несколько противоположным первому Богоявлению. Тогда Божество видимо было во свете, а теперь — во мраке. И это не считаем выходящим из ряда представляющегося высшему нашему взгляду. Учит же этим слово, что ведение благочестия в первый раз бывает светом для тех, в ком появляется. Почему представляемое в уме противоположно благочестию есть тьма, а отвращение от тьмы делается причастием света. Ум же, простираясь далее, с большей и совершеннейшей всегда внимательностью углубляясь в уразумение истинно постижимого, чем паче приближается к созерцанию, тем более усматривает несозерцаемость Божественного естества. Ибо оставив все видимое, не только то, что восприемлет чувство, но и то, что видит, кажется, разум, непрестанно идет к более внутреннему, пока пытливостью разума не проникнет в незримое и непостижимое и там не увидит Бога. Ибо в этом истинное познание искомого: в том и познание наше, что не знаем, потому что искомое выше всякого познания, как бы неким мраком объято отовсюду непостижимостью. Поэтому и возвышенный Иоанн, бывший в таком светозарном мраке, говорит: Бога никто же виде нигде же (Ин. 1:18), — решительно утверждая этими словами, что не людям только, но и всякому разумному естеству недоступно ведение Божией сущности. Поэтому Моисей, когда стал выше ведением, тогда исповедуется, что видит Бога во мраке, т. е. тогда познает, что Божество в самом естестве Своем то самое и есть, что выше всякого ведения и постижения. Ибо сказано: Вниде Моисей во мрак, иде же бяше Бог (Исх. 20:21). Кто же Бог? Тот, Кто положи тьму закров Свой (Пс. 17:12), как говорит Давид. В этом мраке и посвященный в тайны.

Но бывший там, чему предварительно наставлен был мраком, тому снова обучается мраком же, чтобы, как думаю, для нас стало тверже это учение, засвидетельствованное Божиим гласом. Ибо слово Божие, во–первых, запрещает людям уподоблять Божество чему–либо познаваемому (Исх. 20:4), так как всякое понятие, согласно с каким–либо удобопостижимым представлением составляемое по некоему естественному уразумению и предположению, созидает Божий кумир, а не возвещает о Самом Боге. Но добродетель по благочестию делится на два вида, относясь частью к Божеству, а частью к преспеянию нравов, потому что и чистота нрава есть часть благочестия. Поэтому, познав, во–первых, что надлежало познать о Боге (а познанием было не знать о Боге ничего познаваемого человеческим разумением), потом научается Моисей и второму виду добродетели, познав, какими упражнениями достигаем преспеяния в добродетельной жизни.

После всего Моисей вводится в нерукотворенную скинию. Кто же последует за ним, когда входит он в такие тайны и столько возвышается умом? Тот, кто, как бы ступая с вершины на вершину, восхождением на высоты непрестанно становится выше и выше себя самого. Так, Моисей сперва оставляет предгорие, отделившись от всех оказавшихся немощными к восхождению. Потом приемлет слухом звуки труб, возносясь на высоту восхождения. При этом проникает в невидимое святилище Боговедения и даже в нем не останавливается, но переходит в нерукотворенную скинию, ибо в этом встречает действительно предел и сам возвысившийся такими восхождениями. Мне кажется, что и в другом смысле небесная труба делается учителем для восходящего к нерукотворенному входу. Ибо устроение небесных чудес, взывающее о являемой в существах премудрости и проповедующее в видимом великую славу Божию, по сказанному: Небеса поведают славу Божию (Пс. 18:2), — по ясности и доброзвучности наставления само делается велегласной трубой, как говорит один из пророков: вострубил Бог свыше. А, кто очистил себя и изострил слух сердца, тот, приняв этот звук, разумею производимый обозрением существ, путеводится им к ведению Божией силы, так что проникает разумом туда, где Сам Бог. Это в Писании и именуется мраком, который, по толкованию, как сказали мы, означает неведомое и незримое. В нем–то быв, Моисей видит нерукотворенную скинию, которую показывает дольним в вещественном подобии.

Какая же это нерукотворенная скиния, показанная Моисею на горе? Та, на которую повелевается ему взирать как на Первообраз, чтобы рукотворенным устройством ее показать нерукотворенное чудо. Ибо сказано: Виждь, да сотвориши все по образу, показанному тебе на горе (Исх. 25:40). Эти золотые столпы, утвержденные на серебряных основаниях и с серебряными же надглавиями, еще другие приличные столпы, у которых надглавия и основания из вещества меди и в середине между концами серебро; внутри же у всех столпов — дерево, не принимающее в себя гнилости; от наружности кругом разливается блистание таких веществ; некий также кивот сияет чистым золотом; и то, на чем держится золотой этот оклад, тоже дерево, не принимающее в себя гнилости. При этом некий светильник, один в стволе при основании, а кверху делящийся на семь ветвей, с равным числом кругов на ветвях. Вещество светильника — золото, в составе его никакой пустоты, ни даже деревянной внутри опоры. Сверх всего алтарь, очистилище и так называемые херувимы, крылами которых осенен ковчег, — все это было золото, не на внешней только поверхности имело доброцветность, но все было цельное, одно и то же вещество простиралось внутрь до самой глубины. Сверх того были испещренные завесы ткацкого искусства, в которых цветы для красоты ткани взаимно были переплетены между собою; этими завесами отделялось в скинии то, что было видимо и доступно некоторым из священнодействующих, от того, что для всех непроницаемо и недоступно; и прежде упомянутой части имя было: Святое, а сокровенной: Святое святых. Кроме того, купели, кадильники, облачение внешними опонами, опоны власяные и кожи, окрашенные в красный цвет, — это и все прочее, что Моисей приготовляет по Божию слову, какой ум уразумеет во всей точности, чему нерукотворенному служит это подобием? Какую пользу взирающим приносит это вещественное подобие виденного Моисеем на горе?

Но хорошо, кажется мне, поступим, точное рассуждение об этом предоставив тем, кто имеют силу духом испытывать глубины Божии, если только найдется кто–либо такой, кто может, как сказал апостол, духом глаголать тайны (1 Кор. 14:2). А то, что о предложенном мнении сказано нами по догадке и предположительно, предоставим на суд читателям признать достойным того, чтобы это или отвергнуть, или принять, как принявший на себя суд решить своим умом. Поэтому, последуя Павлу, отчасти раскрывающему в этом тайну, и взяв для себя в сказанном хоть малый предлог, утверждаем, что Моисей в образе научен был тайне скинии, объемлющей собою Вселенную. Скиния же эта да будет Христос, Божия Сила и Божия Премудрость; она нерукотворна по собственному своему естеству, допускает же устроение, когда должно стало скинии этой быть водруженной в нас, так что некоторым образом она есть и несозданная и созданная: как предсуществующая, она не сотворена, а как принявшая этот вещественный состав, стала сотворенной. Сказанное нами, вероятно, не неясно для принявших в точности таинство нашей веры. Ибо единое из всего и что было прежде веков, и что произошло напоследок веков, что не имело нужды во временном происхождении (как иметь нужду во временном рождении тому, кто прежде времен и веков?) и ради нас, по безрассудству растливших бытие свое, допустило то, что пришло в бытие, подобно нам, чтобы ставшее вне сущего снова возвести в сущее. А это есть Единородный Бог, в Себе все объемлющий, но и в нас водрузивший Свою скинию.

Если же скинией именуется столь великое благо, то нимало не смущайся, христолюбец, что заключающаяся в речении выразительность умаляет величие естества Божия, ибо и никакое другое из имен недостойно естества, означаемого им, но все одинаково ниже точного значения, как признаваемые малыми, так и те, в которых предположительно усматривается некое величие понятий. Но, как из всех прочих имен каждое в известном значении благочестиво употребляется в показание Божией силы — таковы, например, имена: врач, пастырь, покровитель, хлеб, ангел, виноградная лоза, путь, дверь, обитель, вода, камень, источник и все иное, что говорится о Боге — так в некоем боголепном значении именуется Он и этим словом — скиния. Ибо объемлющая все существа сила, в которой обитает вся полнота Божества, — этот общий покров Вселенной, — Тот, Кто все в Себе содержит, в собственном смысле именуется скинией.

Необходимо же, чтобы ведение было соответственно имени, и каждая часть видимого руководила к какому–либо взгляду, открывающему боголепное представление. Итак, поскольку великий апостол говорит, что завесой в дольней скинии является плоть (Евр. 10:20), говорит же, думаю, потому что состав ее — из различных четырех стихий, и, вероятно, самому апостолу, когда было ему видение скинии и восхищен он был в пренебесные святилища, открыты были Духом тайны рая, то хорошо будет обратить внимание на такое частное истолкование, приноровив к части и целый наш взгляд на скинию. Извлечем же из собственных слов апостола объяснение загадочных представлений о скинии. В одном месте говорит он о Единородном, Которого разумеем под скинией: Яко Тем создана быша всяческая, яже видимая, яже невидимая, аще престоли, аще власти, аще начала, аще господствия, аще силы (Кол. 1:16). Поэтому добровидные и златокованые столпы, носила, кольца и эти херувимы, прикрывающие крыльями кивот и все прочее, что заключает в себе описание сооружения скинии (если кто, взирая на это, будет иметь высший взгляд), суть премирные силы, созерцаемые в скинии, по Божественному изволению поддерживающие собою Вселенную. Там истинные наши носила — посылаеми в служение за хотящих наследовати спасение (Евр. 1:14), как бы кольцами какими прикрепленные к спасаемым нашим душам, лежащих на земле поднимающие на себе в высоту добродетели. О херувимах же Писание, сказав, что они крыльями покрывают таинства, положенные в кивоте Завета, подтверждает этим представленный нами взгляд на скинию, ибо знаем, что это имя употребляется о тех силах, вокруг Божия естества созерцаемых, которые видели умом Исаия и Иезекииль. Да и кивот Завета, покрываемый крыльями, да не представляется чем–то странным для слуха, потому что и у Исаии узнаем подобное этому загадочно сказанное Пророком о крыльях. Здесь упоминается кивот, а там — лицо, но под тем и другим одно существо разумеется, чем, как мне кажется, и дается нам понять, что взгляд на неизреченное недоступен. И если слышишь о светильниках, раздельно держащихся на одном подсвечнике, чтобы воссиявающий всюду свет был богат и обилен, то не погрешишь, рассуждая, что этой скинии приличны многообразные облистания Духа, как говорит Исаия, различая семь светлостей Духа (Ис. 11:2). А очистилище, думаю, не требует и истолкования, так как сокровенное его значение раскрыто апостолом, который говорит: Его же предположи Бог очищение (Рим. 3:25) душ наших. Слыша об алтаре и алтаре кадильном, представляю мысленно непрестанно совершаемое в этой скинии поклонение пренебесных сил, ибо сказано, что язык не только земных и преисподних, но и небесных воссылает хвалу Началу всех, а это есть приятная Богу жертва — плод устен, как говорит апостол (Евр. 13:15), и благоухание молитв. Если же в числе преобразований усматриваем окрашенную кожу и волосяные ткани, то этим не нарушается неразрывная цельность взгляда. Пророческое око, пришедши в видение Божественного, усматривает там предопределенное спасительное страдание, которое означается тем и другим из сказанного. Как красный цвет толкуется кровь, так волосы — умерщвление, потому что волос на теле лишен ощущений, почему и служит знаком в собственном смысле мертвости.

Итак, все это усматривает Пророк, когда возводит взор к горней скинии. Если же кто обратит взгляд на дольнюю скинию, то, поскольку у Павла нередко Церковь именуется Христом, хорошо сделает, признав, что служители Божественного таинства, которых Писание называет столпами Церкви, а также апостолы, учители и пророки именуются одними и теми же именами. Ибо не Петр только, Иоанн и Иаков суть столпы Церкви, и не один Иоанн Креститель бе светильник горя (Ин. 5:35), но и все послужившие утверждением Церкви и по делам своим сделавшиеся светилами называются и столпами, и светильниками. Вы есте свет мира, говорит Господь апостолам (Мф. 5:14). А Божественный апостол и другим еще повелевает быть столпами, говоря: Тверди бывайте не поступни (1 Кор. 15:58), — и Тимофея устроил он в прекрасный столп, сделав его, как сам выражается, столпом и утверждением истинной Церкви (1 Тим. 3:15). В этой скинии всегда видимы и жертвы хваления, и фимиам молитвы, приносимые и утром и вечером. Дает же это разуметь великий Давид, исправляя в воню благоухания пред Богом фимиам молитвы и с воздеянием рук священнодействуя жертву (Пс. 140:2). А кто слышит о купелях, тот, без сомнения, представит в уме таинственной водой омывающих скверну грехов: купелью был Иоанн, во Иордане омывая крещением покаяния; купелью был Петр, однажды вдруг тысячи приведший к воде; купелью был Филипп для евнуха Кандакии. Купелями бывают и сообщающие благодать всем причащающимся этого дара. Не погрешит против надлежащего разумения и тот, кто предположит, что опоны (Исх. 26:1), во взаимном между собой соединении объемлющие вокруг скинию, означают исполненное любви и мира единомыслие верующих. Ибо так истолковал Давид, который говорит: Полагаяй пределы твоя мир (Пс. 147:3). А кожа червленая [1] и опоны [2] власяные [3], служащие к украшению скинии, получат сообразное себе значение, т. е. умерщвление греховной плоти, загадочно изображенное червленой кожей, и суровый образ жизни по воздержанию, чем особенно украшается скиния Церкви, потому что кожи, не имеющие в себе данной природой жизненной силы, от червленой краски делаются благоцветными. А это научает нас тому, что цветущая Духом благодать не в ком другом бывает, а только в умертвивших себя греху. Если же червленым цветом означается в слове целомудренная стыдливость, то охотно соглашаюсь на такое суждение. Но сплетение волос, производя грубую и жесткую для осязания ткань, дает подразумевать суровое воздержание, изнуряющее силы неразлучных с нами страстей, все же подобное этому доказывает собой девственная жизнь, изнуряющая плоть живущих так. Если же внутренность скинии, называемая Святое святых, для многих недоступна, то и этого не считаем противоречащим последовательности наших разумений. Ибо истина сущих действительно есть нечто святое, даже Святое святых, и для многих неприкосновенное и неприступное. Поскольку она пребывает в сокровенной и неизглаголанной глубине таинственной скинии, то познанию о превышающих понятие сущих надлежит быть непытливым. Должно веровать, что искомое есть, однако же не подлежит взорам всех, а пребывает неизглаголанным в сокровенных глубинах мысли.

Этому и подобному научившись из видения того, что в скинии достигшее до чистоты и возведенное на высоту такими зрелищами душевное Моисеево око снова восходит на самый верх иных представлений, изучая облачение священства. Сюда относится риза внутренняя (Исх. 28:31), риза верхняя и этот сияющий блеском различных камней наперсник [4], и повязка на голове, и над ней дшица (Исх. 29:6), надраги (Лев. 6:10), пуговицы, звонцы (Исх. 28:33). Потом поверх всего — слово и явление, и в обоих усматриваемая истина, также с обеих сторон примкнутые к ним нарамники с начертанными на них именами патриархов. Множество этих облачений, да и самые именования их таковы, что невозможно точное в подробности их обозрение. Ибо что за наименования телесных одежд: явление, слово, истина? Конечно, этим явно показывается, что историей описывается не это, не чувственное облачение, а душевное убранство, истканное добродетельными предначинаниями.

Цвет подира — синева (28:32); некоторые из объяснявших слово это прежде нас говорят, что таким цветом означается воздух. Но действительно ли такой цвет имеет какое–либо сродство с цветом воздуха, этого не намерен я утверждать в точности, но и не отвергаю утверждаемого, потому что понятие это согласно с надлежащим взглядом на добродетель, а именно требует, чтобы намеревающийся быть священнослужителем пред Богом, тело свое представить в священнодействие и сделаться не мертвенным закланием в жертве живой и в служении словесном не повреждал души каким–либо грубым и многоплотяным облачением жизни, но чистотой ее, подобно какой–либо паутинной нити, утончал все житейские предначинания, приближался к тому, чтобы стать парящим горе, легким, воздушным и сокрушить в себе это телесное естество. В таком случае, когда услышим последнюю трубу по гласу Повелевающего, оказавшись необременными и легкими, превыспренне вместе с Господом понесемся по воздуху, никаким бременем не увлекаемые на землю. Поэтому, кто по совету Псалмопевца, истаял, яко паучину, душу свою (Пс. 38:12), тот облекся в воздушный хитон, нисходящий от главы до края ног.

Закон требует, чтобы добродетель не была в чем–то скудна. Поэтому золотые звонцы, привешенные к пуговицам, означают сияние добрых дел. Ибо два рода деятельности, которыми собирается богатство добродетели: вера в Бога и совестливость в продолжение жизни — вот те пуговицы и звонцы, которые великий Павел придает одежде Тимофеевой, говоря, что должно ему иметь веру и благую совесть (1 Тим. 1:19). Итак, часто и велегласно да звучит вера в проповеди о Святой Троице, а жизнь да уподобляется свойству гранатового плода, ибо наружная сторона этого плода негодна в пищу, будучи покрыта твердой и жесткой скорлупой, но внутренность приятна для зрения по разнообразию и строгому порядку в устройстве плода, а еще приятнее для вкуса, услаждая чувство. И любомудренная и суровая жизнь, будучи непривлекательна и неприятна для чувства, исполнена благих надежд, услажденная собственным своим плодом. Ибо, когда Делатель наш раскроет в свое время гранатовый плод жизни и покажет красоту заключенного в нем, тогда вкушающим сладостно будет причащение собственных своих плодов. И Божественный апостол говорит где–то: Всякое наказание в настоящее время, т. е. что первоначально встречается прикасающемуся к гранатовому плоду, не мнится радость быти, но печаль. Последи же плод мирен воздает (Евр. 12:11) — это сладость охотно вкушаемой внутренности.

Повелевает же Писание, чтобы хитон этот был и с ометами; ометы же суть шаровидные привески, привешиваемые не ради нужды, но для украшения. А из этого дознаем, что не заповедью только должна измеряться добродетель, но нужно, чтобы и нами было нечто изобретаемо из примышляемого извне, и к одежде придавалось некое прибавление украшения, как и поступал Павел, от себя соплетавший прекрасные ометы к заповедям. Хотя закон повелевает служащим олтарю с олтарем делиться (1 Кор. 9:13), не запрещает сестру жену водити (9:5) и проповедающим благовестие от благовестия жити (9:14), Павел проповедует Евангелие даром, терпя и жажду, и голод, и наготу. Вот те прекрасные ометы, которые прибавлением своим к заповедям украшают хитон.

Потом сверх подира налагаются две ризы, спускающиеся от плеч до груди и по спине, соединяемые между собою на обоих плечах двумя застежками. А застежками служат камни, из которых каждый имеет начертанными на себе шесть имен патриархов, ткань этих риз пестрая. Синева соплетена с багряницей, и червленый цвет примешан к виссону, а между всем этим рассыпана золотая нить, так что от этой разновидности в цвете одна некая срастворенная красота блистает на ткани. А что узнаем из этого, состоит в следующем: верхнее облачение есть все, что, собственно, составляет украшение сердца, слагается из многих различных добродетелей. Синева соплетается с багряницей, потому что с чистотой жизни сопрягается царство. Червленица соплетается с виссоном, потому что светлая и чистая жизнь обыкновенно соединена как–то бывает с румянцем стыдливости; просиявающее же между этими цветами золото загадочно дает уразуметь сокровище, предоставленное такой жизни. Патриархи, начертанные на нарамниках, немало привносят к такому нашему убранству, потому что прежними примерами добрых мужей паче украшается человеческая жизнь.

К украшению же верхних риз прилагается еще другое сверху украшение — это щитцы от злата (Исх. 28:13), висящие на том и другом нарамнике, поддерживающие собой нечто из золота в виде четырехугольника, издающее блеск от двенадцати камней, которые расположены рядами; рядов было четыре, и каждый заключал в себе по три камня. В камнях нельзя было находить сходства у одного с другим, но каждый украшался особенным своим блеском. Таков наружный вид украшения. А подразумеваемое значение щитцев, висящих с плеч, обоедесноручность действующего оружием против сопротивника, чтобы, так как, по сказанному несколько выше, добродетель преуспевает верой и благой в этой жизни совестью, ясно было, что под прикрытием щитцев безопасен человек с обеих сторон, оставаясь неуязвимым от подобных стрел при помощи оружий правды десных и шуих (2 Кор. 6:7). Четырехугольное же украшение, с обеих сторон поддерживаемое щитцами, где на камнях написаны были соименные коленам патриархи, служит покрывалом сердца, и этим слово научает нас, что двумя щитцами отразивший стрелы лукавого украсит собственную свою душу всеми добродетелями патриархов, когда каждый из них своим блистанием воссияет на ризе добродетели. А вид четырехугольника да будет для тебя указанием необходимости твердо пребывать в добре, потому что такое очертание, при прямых сторонах равно опираясь на углы, с трудом прелагается в другой вид. Привязи, которыми украшения эти прикреплялись к плечам, по моему мнению, служат повелением заботиться о высокой жизни, почитать себя обязанными к любомудрию созерцательному присоединять и деятельное так, чтобы сердце служило знаменованием созерцания, а рамена — дел. Голова же, украшенная увяслом, означает венец, уготованный жившим хорошо, и его украшает напечатленный на золотой дощечке таинственным начертаниями.

На облеченного в такое украшение не возлагается обувь, чтобы не был он обременен в шествии и не затруднялся в движении возложением на себя мертвых кож по тому разумению, какое внушено было при воззрении на гору. Поэтому, не могла обувь сделаться украшением ног, будучи при первом тайнодействии отринута, как препятствие к восхождению.

Восшедший же на такую высоту обозренными у нас по порядку восхождениями несет в руках богосозданные скрижали, которые содержат на себе Божественный закон, но сами сокрушаются, сокрушаемые ожесточенным упорством согрешивших. Грех же состоял в сотворении идола в образе тельца, этого изваянного идолопоклонникам кумира. Моисей, обратив его в порошок, всего растворил в воде и сделал питием для согрешивших, чтобы всеми мерами привести в уничтожение то вещество, которое послужило людскому нечестию. Этим наипаче тогда и о том, что совершается ныне, в наши времена, пророчески возвещала история. Ибо вся идольская прелесть уничтожена совершенно, будучи истреблена устами благочестивых, которые добрым исповеданием совершили в себе уничтожение нечестивого вещества; и установленные древле идолослужителями таинства сделались истинно мимотекущей и неосуществимой водой, истребляемой теми самыми устами, которые некогда предавались идолобесию. Ибо, когда видишь, что подверженные прежде такой суете ныне истребляют и уничтожают идолов, на которых была у них надежда, не покажется ли и тебе, что история ясно взывает: всякий идол будет некогда поглощен устами обратившихся от прелести к благочестию? Моисей вооружает левитов на соплеменников, и они, прошедши стан от края до края, без разбора избивают встречающихся, острию меча предоставив решение участи умерщвляемых; всякого, кто ни попадался, равно предавали они смерти, не различая убиваемых людей, не обращая внимания, враг ли кто или друг, сторонний или домашний, родственник или чужой, но было одно какое–то направление руки, одинаково и равно устремленное на всякого встречного. Сказание же об этом может служить для нас следующим полезным уроком: поскольку на худое дело умудрились все целым народом и все ополчение участвовало в грехе, как один человек, то и бич поражает их без различия. Как наносящий удары застигнутому в каком–либо грехе налагает бич на какую бы то ни было часть тела, так что боль, ощущаемая в одном члене, сообщается и всему телу, так и в этом теле, решившемся на грех, всякий член наказываем был одинаково, и бич, обращаемый на части, уцеломудривал целое. Поэтому если равный грех усматривается во многих, гнев же Божий действует не на всех, но только на некоторых, то надлежит разуметь это так, что Бог по человеколюбию исправляет сделанное, и, хотя не все несут на себе удары, однако же все уцеломудриваются и отвращаются от греха ударами частными. Но это еще только исторический смысл написанного, применительный же смысл может оказать нам пользу таким образом: законодатель в общей проповеди говорит всем: Аще кто есть Господень, да идет ко мне (Исх. 32:26), т. е. таков глас закона, повелевающий всем: кто хочет быть другом Божиим, да будет другом мне — закону, потому что друг закону, конечно, и друг Божий. И собравшимся к нему по такой проповеди дает повеление действовать мечом против брата, и друга, и ближнего. Взирая же на последовательность этого обозрения, разумеем это так: всякий помышляющий о Боге и законе, очищается убиением в себе того, что усвоил он на зло себе. Ибо не всякий брат, друг и ближний в Писании понимается хорошо, но иной бывает и брат и чужой, и друг и враг, и ближний и сопротивник. Разумеем же под этими именами постоянные наши помыслы, жизнь которых соделывает нашу смерть, а смерть — нашу жизнь. Такое понятие согласно со сказанным уже в исследовании об Аароне, когда по причине содействия его Моисею представили его споборником, хранителем, ангелом, творящим знамения в устрашение египтян, справедливо имеющим право как на имя старшего, потому что естество ангельское и бесплотное создано прежде естества нашего, так и на имя брата по сродству умопредставляемого ангельского естества с нашим умопредставляемым естеством.

Поскольку же имеет место возражение: как можно полагать, что бы служило к лучшему содействие Аарона, который стал для израильтян служителем при сотворении идола, — то слово наше, и выше еще упоминая об этом, объяснило несколько подобоименность братства, а именно что не одно и то же означается всегда одним и тем же речением, когда одно имя берется в противоположных понятиях. Инаков брат, который истребляет египетского мучителя, и инаков также, который делает израильтянам идола, хотя имя у обоих и одно. На таких–то братьев Моисей обнажает меч. Ибо, о чем дает повеление другим, то же равным образом узаконивает и себе. А убиение такого брата есть уничтожение греха. Ибо всякий, кто уничтожил зло, утвердившееся в ком–либо по совету сопротивника, и в себе убил это зло, жившее некогда грехом. Такое об этом мнение да одерживает паче верх в нас, если и другое нечто возьмем из истории для этого обозрения. Ибо говорится, что по повелению этого Аарона должно было израильтянам обобрать у себя усерязи (Исх. 32:2), и что обобрание их послужило веществом для идола. Поэтому что же скажем? То, что Моисей украсил слух израильтян усерязями, т. е. законом, а лжеименый брат отъемлет приданное слуху украшение и делает из него идола. И при первоначальном вторжении греха было некое отъятие усерязей — совет преступить заповедь. Может ли другом и ближним первозданных почитаем быть змий, советующий как нечто полезное и доброе отступить от Божия повеления? Это и значит отъять у слуха усерязь заповеди. Поэтому убивающий подобных братьев, друзей и ближних услышит от закона такие слова, по сказанию истории, произнесенные Моисем этим убийцам: Наполнисте руки ваша днесь Господу, кийждо в сыне своем и в брате, да дастся на вас благословение (Исх. 32:29).

Но благовременно, кажется, войти в слово этому припоминанию о допустивших грех, чтобы узнать, как богосозданные скрижали, на которых начертан был Божественный закон, падшие из Моисеевых рук на землю и сокрушенные упорством дольнего, Моисей приносит снова, уже не совершенно те же самые, но только с теми же на них письменами. Ибо, взяв скрижали из вещества дольнего, предложил могуществу Начертывающего на них закон. И, таким образом, призывает благодать, на каменных досках неся закон, после того как Сам Бог изобразил слова на камне, потому что и ими путеводимым возможно еще прийти в уразумение Божия о нас промышления. Ибо если истинен Божественный апостол, именующий скрижали сердца (2 Кор. 3:3), т. е. владычественное души, без сомнения же истинен испытующий духом глубины Божии, то последовательно можно из этого узнать, что естество человеческое, устроенное Божиими руками и украшенное неписанными начертаниями закона, вначале было несокрушимо и бессмертно, потому что естественно была в нас согласная с законом воля, обнаруживающаяся в отвращении от зла и в чествовании Божества. Когда же коснулся нас глас греха, который в первом писании именуется гласом змия, а в истории скрижалей гласом поющих от вина (Исх. 32:18), тогда, пав на землю, природа наша сокрушается. Но истинный Законоположник, прообразом Которого был Моисей, снова из земли нашей истесал себе скрижали нашего естества. Ибо не брак соорудил Ему Божественную плоть, но Сам Он делается каменосечцем собственной Своей плоти, исписуемой Божественным перстом. Дух Святый снисшел на Деву, и сила Вышнего осенила Ее (Лк. 1:35). Когда же совершилось это, естество снова приобрело несокрушимость, начертаниями перста соделанное бессмертным. Перстом же во многих местах Писания именуется Дух Святой. И, таким образом, совершается в такой степени и мере претворение прославления Моисеева, что дольнему оку стало невместимо явление этой славы. Изучивший же Божественное таинство нашей веры, без сомнения, знает, насколько согласуется с историей этот высший взгляд. Ибо Восстановитель сокрушенной скрижали нашего естества (уразумеешь, без сомнения, в сказанном Того, Кто уврачевал наши сокрушения), поскольку в древнюю красоту возвел сокрушенную скрижаль нашего естества, как сказано, украсив ее Божественным перстом, делается уже невместимым для взоров недостойных, по превосходству славы став неприступным для взирающих на Него. Ибо поистине, егда приидет, как говорит Евангелие, во славе Своей, и вси Ангели с Ним (Мф. 25:31), и для праведных едва будет вместим и видим, а нечестивый и иудействующий, как говорит Исаия, останется непричастным этого видения. Да возмется нечестивый, говорит, да не видит славы Господни (Ис. 26:10). Но это ввели мы в речь, следуя порядку рассмотренного относительно к высшему взгляду на это место, теперь же возвратимся к тому, что следует.

Почему тот, о ком Божественный глас свидетельствует, что во многих Богоявлениях явственно видел Бога, а именно когда говорит: Лицем к лицу, якоже аще бы кто возглаголал к своему другу (Исх. 33:11), — при всем этом, как не сподобившийся еще того, чего, но свидетельству Писания, должно признать его сподобившимся, молит Бога явить Себя ему (Исх. 33:13), как будто всегда Являвшийся не был еще им видим? И глас свыше, хотя соглашается теперь уступить желанию просящего и не отрекается даже присовокупить ему сей благодати, однако же вводит еще в отчаяние, объявляя, что просимое им и невместимо для жизни человеческой. Но есть, говорит Бог, некое у Мене место, и на месте том камень, а в камне расселина, в которой повелевает пребывать Моисею. Потом налагает Бог руку на устье расселины, проходит мимо, и Моисей видит задняя Повелевавшего и остается в той мысли, что увидел то, о чем просил, и что обетование Божественного гласа неложно (Исх. 33:21–23).

Если взирать на это ограничиваясь буквой, то смысл для ищущих его не только останется неясным, но даже и нечистым от превратного о Боге понятия. Ибо у того только, кто представляется в очертании, есть и переднее и заднее, а всякое очертание есть предел тела, так что представляющий Бога в очертании не признает Его свободным от телесного естества: всякое же тело, без сомнения, сложно, а сложное имеет состав из соединений разнородностей, и о составном никто не скажет, что оно неразлагаемо, а разлагаемое не может быть нетленным, потому что тление есть разложение составного. Поэтому если кто задняя Божия поймет буквально, то последовательно и необходимостью доведен будет до этой нелепости, потому что переднее и заднее, без сомнения, бывает в очертании у тела; тело же разлагаемо и разлагается по собственной своей природе, так как разлагаемо все сложное; разлагаемое же не может быть нетленным. Поэтому, кто рабски следует букве, тот по необходимой связи понятий допустит в Боге тление. Но Бог нетленен и нетелесен. Какой же поэтому смысл приличествует написанному, кроме представляющегося с первого взгляда? Если же в связи речи эта часть написанного принуждает нас отыскивать другой смысл, то, конечно, надлежит тоже разуметь и о целом. Ибо, что разумеем в части, то подобным образом необходимо принимаем и в целом.

Итак, и место у Бога, и камень на том месте, и помещение в камне, которое именуется расселиной, и вшествие туда Моисея, и наложение руки Божией на устье, и прохождение мимо, и воззвание, и после этого видение задних основательнее будет рассматривать по закону возведения смысла к высшему взгляду. Поэтому что же изображается этим? Как готовые к падению тела как скоро приобретут некое стремление катиться по наклонности, хотя после первого движения и никто не будет понуждать их вновь, сами собой сильнейшим порывом несутся вниз, пока путь их покат и клонится книзу, притом не встречается ничего такого, что противным движением пресекало бы их стремление, — так, вопреки этому, душа, отрешившаяся от земного пристрастия, делается несущейся горе и скорой в этом движении вверх, воспаряя от дольнего в высоту. И как свыше ничто не пресекает ее стремления (естество добра к себе привлекает возводящих к нему взоры), то, конечно, непрестанно становится она выше и выше себя самой, по вожделению небесного, как говорит апостол, простираясь в предняя (Флп. 3:13), и будет всегда совершать парение к высшему. Ибо по причине уже приобретенного, вожделевая не оставлять недостигнутой еще выше усматриваемую высоту, непрерывно продолжает стремление к горнему, тем самым, в чем преуспела, непрестанно обновляя усилие к полету. Ибо одна только деятельность, обращенная к добродетели, питает силы трудом, не ослабляя, но увеличивая делом напряжение к нему. Поэтому говорим, что Моисей, всегда бывший великим, нимало не останавливается в восхождении, не полагает себе никакого предела в стремлении к горнему, но, однажды вступив на лествицу, на которой, как говорит Иаков, утверждается Бог (Быт. 23:13), непрестанно восходит на высшую и высшую ступень и не перестает возвышаться, потому что и на высоте находит всегда ступень, которая выше достигнутой им. Отрекается он от ложного родства с египетской царевной; делается отмстителем за еврея; переселяется жить в пустыню, которой не возмущала жизнь человеческая; пасет в себе стадо кротких животных, видит сияние света; по снятии обуви необременительным делает восхождение к свету; избирается для освобождения родственного и единоплеменного народа; видит тонущего врага, покрываемого волнами; располагается станом под облаком; утоляет жажду камнем; на небе возделывает хлеб; потом воздеянием рук побеждает иноплеменника; слышит глас трубы; входит во мрак; проникает в святилище нерукотворенной скинии; изучает тайны Божественного священства; уничтожает идола, умилостивляет Божество; возобновляет закон, сокрушенный грехом иудеев; сияет славой и, превознесенный на такие высоты, пламенеет еще вожделением, ненасытимо ищет большего и, что всегда имел во власти, еще того жаждет; и, как не причастившийся дотоле, домогается улучить это, прося Бога, чтобы явил ему Себя не в такой только мере, в какой вместить он может, но каков Бог Сам в Себе. Мне кажется, что чувствовать это свойственно душе, которая исполнена каким–то пламенеющим любовью расположением к прекрасному по естеству и которую от видимой ею красоты надежда влечет всегда к красоте высшей, непрестанно приобретаемым всегда возжигая в ней вожделение сокровенного. Почему сильный любитель красоты, непрестанно видимое им принимая за изображение вожделеваемого, желает насытиться видением отличительных черт Первообраза. Это–то и выражает такое дерзновенное и преступающее пределы вожделения прошение насладиться красотой не при помощи каких–либо зерцал или в образах, но лицом к лицу. Божественный глас дает просимое, в самом отказе немногими речениями показывая какую–то неизмеримую глубину понятий. Ибо щедродаровитость Божия соизволила исполнить желание Моисея, но не обещала ему какого–либо успокоения и пресыщения в этом желании. Бог не показал бы Себя Своему служителю, если бы видимое было таково, что могло бы успокоить вожделение взирающего. В том и состоит истинное видение Бога, что у взирающего на Него никогда не прекращается это вожделение. Бог говорит: Не возможеши видети лица Моего, не бо узрит человек лице Мое, и жив будет (Исх. 33:20). И это слово показывает не то, будто бы зрение лица Божия для взирающих делается причиной смерти (как возможно лицу жизни стать когда–либо причиной смерти для приближающихся?), но поскольку, хотя Божество по естеству животворяще, однако же собственно отличительным признаком Божественного естества служит то, что Оно выше всего отличаемого по признакам, то полагающий, что Бог есть нечто познаваемое, уклонившись от сущего к тому, что признано существующим в способном вместить это представление, не имеет в себе жизни. Ибо подлинно сущее есть истинная жизнь, а это недоступно ведению. Поэтому если животворящее естество превышает ведение, то постигаемое, без сомнения, не есть жизнь, а что не жизнь, то не имеет свойства сделаться сообщающим жизнь. Поэтому не исполняется желаемое Моисеем в том, в чем вожделение пребывает невыполнимым. Ибо сказанным научается он, что Божество по естеству Своему неопределимо, не включимо ни в какой предел. А если бы Божество могло быть представлено в каком–либо пределе, то по всей необходимости вместе с пределом было бы представляемо и то, что за ним, потому что заключенное в пределы, без сомнения, чем–нибудь оканчивается, как пределом для живущих на суше — воздух, и для живущих в воде — вода. Поэтому, как рыба во всех своих пределах объемлется водой, а птица — воздухом, среда воды для плавающего, а среда воздуха для летающего есть крайняя поверхность предела, объемлющая собой и птицу, и рыбу, за которой следуют или вода, или воздух, — так, если Божество представляемо будет в пределе, необходимо Ему быть объемлемым чем–либо инородным по естеству, а объемлющему, как свидетельствует последовательность речи, во много крат превосходить содержимое. Но признано, что Божество по естеству прекрасно, а что разнородно с прекрасным, то, конечно, есть нечто иное, а не прекрасное, и что вне прекрасного, то заключается в естестве зла. А доказано, что объемлющее во много крат больше объемлемого. Поэтому думающим, что Божество заключено в пределы, по всей необходимости должно согласиться, что Оно объято злом. И как всегда объемлемое умалено перед естеством объемлющим, то следует произойти преобладанию преизобилующего. Итак, заключающий Божество в какой–либо предел допускает возможность над прекрасным возобладать противоположному. Но это нелепо. Поэтому да не разумеется какое–либо постижение невидимого естества. Непостижимому же несвойственно быть объемлемым. Напротив того, всякое вожделение прекрасного, привлекаемое к этому восхождению, всегда возрастает вместе с желанным шествием к прекрасному. И это значит в подлинном смысле видеть Бога: никогда не находить сытости своему вожделению. Но кто видит, как только можно ему видеть, тому надлежит непрестанно возгораться вожделением увидеть еще больше. И, таким образом, никакой предел не пресечет приращения в восхождении к Богу, потому что и прекрасному не отыскивается никакого предела и никаким пресыщением не пресекается усиливающееся вожделение прекрасного.

Но какое это место, разумеемое Богом? Какой это камень? И что опять за вместимость в камне? Какая это рука Божия, закрывающая устье пещеры в камне? Какое это Божие мимохождение? Что такое задняя Божия, видение чего обещает Бог дать Моисею, просившему зрения лицом к лицу? Без сомнения, всему этому и в отдельности взятому надлежит быть чем–то великим и достойным великодаровитости Дающего, чтобы обетование это можно было признать более величественным и превысшим всякого бывшего уже великому служителю Богоявления. Поэтому как же из сказанного уразумеет кто ту высоту, на которую и Моисей после стольких восхождений желает еще восходить, и Сам, любящим Бога вся поспешествующий во благое (Рим. 8:28), под Своим путеводительством облегчает восхождение? Се место у Мене, говорит Бог (Исх. 33:21). С объясненным во взгляде этом прежде согласно, может быть, такое понятие. Указав место, Бог не ограничивает указуемого количеством (ибо для неколичественного нет меры), но умолчанием об очертании относительно к мере руководит слушателя к беспредельному и неизмеримому. Поэтому Слово, кажется мне, выражает такую мысль: поскольку у тебя постоянно вожделение простираться вперед, не имеешь сытости в продолжении своего течения, не знаешь никакого удовлетворения добром, но всегда желание твое стремится к большему, то у Меня такое есть место, что проходящему его никогда невозможно прекратить свое течение. Но это течение в другом смысле есть стояние. Ибо говорит Бог: Поставлю тебя на камени (Исх. 33:21). Всего же чуднее это, почему одно и то же есть и стояние и движение. Кто восходит, тот, конечно, не стоит; и кто стоит, тот не восходит. А здесь само стояние делается восхождением. Это значит, что, чем в большей мере пребывает кто твердым и непреложным, тем успешнее совершает течение добродетели. А кто непостоянен и поползновенен в своих помыслах, не стоит твердо в добре, но влается и скитается, как говорит апостол (Еф. 4:14), колеблемый и сокрушаемый предположениями и сомнениями о существующем, тот никогда не взойдет на высоту добродетели, подобно тому как идущие на возвышение по песку, хотя, по–видимому, и переходят ногами большое пространство, трудятся без пользы, потому что ступни скользят всегда по песку вниз, так что хотя и производится движение, но в движении не происходит никакого поступления вперед. Если же кто, как говорит псалмопение, извлекши ноги из глубокой тины, утвердил их на камени (Пс. 39:3), — камень же есть Христос, всесовершенная добродетель, — то, чем он тверже водружен в добре и не поступен, по совету Павлову (1 Кор. 15:58), тем удобнее совершает течение как бы некими крыльями, пользуясь этим стоянием и твердостью в добре, окрыляя сердце к шествию горе.

Поэтому Показавший Моисею место возбуждает к течению поприщем, а обещая стояние на камне, показывает ему способ Божественного течения. Вместилище же в камне, которое в Писании именуется расселиной, прекрасно истолковал собственными своими словами божественный апостол, говоря, что разорившим земную скинию соблюдается в уповании храмина нерукотворенная небесная (2 Кор. 5:1). Ибо действительно, кто, как говорит апостол, течение совершил на этом широком и пространном поприще, которое в Божественном Писании наименовано местом, и веру соблюл (2 Тим. 4:7) или, как говорится загадочно, утвердил ноги свои на камени, того рука Подвигоположника украсит венцом правды. Но такая награда в Писании именуется различно. Ибо одно и то же здесь называется расселиной камня, а в других местах — сладостью рая (Быт. 3:23), вечным кровом (Лк. 16:9), обителью у Отца (Ин. 14:2), лоном патриарха (Лк. 16:22), страной живых (Пс. 114:8), водой покойной (Пс. 22:2), вышним Иерусалимом (Гал. 4:26), Царствием Небесным (Мф. 7:21), почестью звания (Флп. 3:14), венцом благодатей (Притч. 1:9), венцом доброты (Прем. 5:17), столпом крепости (Пс. 60:4), веселием за трапезою, соседением с Богом, престолом суда (Пс. 9:8), местом именитым (Ис. 56:5) и селением тайным (Пс. 26:9). Поэтому утверждаем, что ту же мысль имеют и причисляющие сюда вшествие Моисеево в камень. Поскольку у Павла под камнем разумеется Христос, все же упование благ, как веруем, во Христе, в Котором, как узнали мы, сокровища благ, то пребывающий в каком–либо благе, конечно, во Христе, содержащем в Себе всякое благо.

А кто достиг этого и покрыт рукой Божией, как возвестило слово, рука же Божия есть зиждущая существа сила, Единородный Бог, Которым вся быша (Ин. 1:3), Который и для совершающих течение служит местом, как путь их течения, по собственному слову Его (Ин. 14:6), для утвердившихся же делается камнем и для успокоившихся — домом, тот услышит тогда Призывающего и будет позади Зовущего, т. е. пойдет вслед Господа Бога, как повелевает закон. Слыша это, уразумел великий Давид и живущему в помощи Вышняго сказал: Плещма Своима осенит тя (Пс. 90:1,4), а это значит то же, что быть позади Бога, потому что плечо принадлежит к задним частям. Да и о самом себе взывает Давид: Прильпе душа моя по Тебе: мене же прият десница Твоя (Пс. 62:9). Видишь, как согласно с историей псалмопение? Как Давид говорит о восприятии десницей прильпнувшего к Богу, так и там касается рука ожидающего Божия гласа в камне и умоляющего о дозволении следовать позади. Да и Господь, вещавший тогда Моисею, став исполнителем собственного Своего закона, подобным этому образом излагает ученикам, раскрывая явный смысл сказанного загадочно: Аще кто хощет по Мне ити, а не предо Мною, говорит Он (Лк. 9:23). И умоляющему о вечной жизни предлагает то же само. Ибо говорит: Прииде, ходи вслед Мене (Мк. 10:21). Но идущий вслед видит задняя. Поэтому Моисей, нетерпеливо желающий видеть Бога, научается теперь, как можно увидеть Бога, а именно что идти вслед Бога, куда ни поведет Он, — значит взирать на Бога, потому что мимохождение Божие означает вождение идущего вслед. Ибо незнающему пути невозможно безопасно совершить его иначе, как следуя за путеводителем. Поэтому путеводитель тем самым, что предшествует идущему вслед, показывает ему путь. А идущий вслед тогда не совращается с прямого пути, когда непрестанно видит задняя вождя. Ибо, кто в движении уклоняется в сторону или направляет взор, чтобы видеть ведущего в лицо, тот пролагает себе иной путь, а не указуемый вождем. Почему говорит Бог руководимому: Лице Мое не явится тебе (Исх. 33:23), т. е. не становись лицом к лицу перед ведущим, потому что шествие твое непременно будет в противоположную сторону; доброе не в лицо смотрит доброму, но следует за ним. Представляемое в противоположности лицом к лицу противостоит доброму. Ибо порок смотрит вопреки добродетели, добродетель же не представляется лицом к лицу противостоящей добродетели. Поэтому Моисей смотрит не в лицо Богу, но видит задняя Его. А кто смотрит в лицо, тот не будет жив, как свидетельствует Божественный глас: Не бо узрит кто лице Господне, и жив будет (Исх. 33:20). Видишь, насколько важно научиться, как ходить вслед Богу, а именно: после высоких восхождений, после страшных и славных Богоявлений к концу только жизни едва удостаивается этой благодати научившийся стать позади Бога. Кто так ходит вслед Бога, тот уже не встречает никакого столкновения с пороком.

После всего порождается зависть к нему братий; зависть — это начало зловредных страстей, отец смерти, первая дверь греху, корень порока, порождение печали, матерь бедствий, повод к непокорности, начало стыда. Зависть изгнала нас из рая, став змием пред Евой, зависть преградила доступ к древу жизни и, совлекши с нас священные одежды, по причине стыда привела к ветвям смоковницы. Зависть вооружила Каина на естество и произвела седмижды отмщаемую смерть (Быт. 4:15). Зависть сделала Иосифа рабом. Зависть — смертоносное жало, скрытое оружие, болезнь естества, желчный яд, добровольное истощение, жестоко язвящая стрела, гвоздь для души, огонь под сердцем, сжигающий внутренности. Для зависти неудача — не собственное свое зло, но чужое добро, и, наоборот, для нее удача — не свое хорошее, но худое у ближнего. Зависть мучится благоуспешностью людей и посмеивается их бедствиям. Сказывают, что питающиеся мертвыми телами грифы мрут от мира, потому что естеству их сродно зловонное и испортившееся. И одержимый этой болезнью при благоденствии друзей как бы от прикосновения какого–то мира гибнет. Если же следствием бедствия усматривает какое–либо страдание, прилетает к страждущему, налагает искривленный свой клюв, извлекая им сокровенные причины безуспешности. Многих прежде Моисея поборола зависть. Но приразившись к этому великому человеку, подобно какому–либо глиняному изваянию, ударившемуся о камень, сама себя сокрушает. Ибо в этом наиболее и оказалась польза хождения с Богом, которое совершал Моисей, протекающий Божиим местом, ставший на камне, вместившийся в его расселине, покрываемый Божией рукой, сзади идущий вслед вождя, не в лицо Ему взирающий, но видящий задняя. Поэтому–то, что по мере возможности соделался он наиблаженным, доказывает тем, что идет вслед Бога, и притом выше полета брошенной из лука стрелы, потому что зависть пускает стрелу в него, но полет ее не достигает высоты, на которой был Моисей. Тетива лукавства была не в состоянии с такой силой выстрелить в Моисея страстью, чтобы от болевших ею прежде дошла и до него. Но, хотя Аарон и Мариам уязвлены были страстью злоречия (Числ. 12:1) и делаются как бы неким луком зависти, вместо стрел поражая его словом, однако же Моисей настолько далек от общения с ними в недуге, что даже врачует заболевших этой страстью, не только сам оставаясь неподвижным к наказанию оскорбивших, но и умилостивляя за них Бога, тем самым показывая, как думаю, что хорошо огражденный щитом добродетели не будет уязвлен остриями стрел, потому что твердость вооружения притупляет острие и отражает стрелы назад. Оружием же, охраняющим от таких стрел, бывает Сам Бог, в Которого облекается водитель добродетели. Ибо сказано: Облецытеся Господем Иисусом (Рим. 13:14). Вот несокрушимое всеоружие, каким оградившись, Моисей лукавого стрелка сделал бездейственным. Так овладело Моисеем смягчающее влечение к оскорбившим: знал он, что справедливо по естеству, и притом в отношении к осужденным на нелицеприятном суде, но сделался молитвенником за братий пред Богом. А этого не сделал бы, если бы не был позади Бога, Который для безопасного вождения путем добродетели показал ему задняя.

А таково и прочее, за этим последовавшее. Поскольку естественный враг человеков не имел возможности сделать вред Моисею, то обращает оружие на тех, кого легче ему уловить. И как бы стрелу какую, пустив в народ страсть чревоугодия, настроил его в пожелании пищи уподобиться египтянам, небесной пище предпочтя ядение египетских мяс. Но высокий душою муж, возносящийся выше такой страсти, всецело предан был будущему наследию, какое обетовал Бог переселенным из мысленного Египта и шествующим в такую землю, в которой течет молоко, смешанное с медом. Поэтому–то соглядатаев делает некими наставниками, извещающими о благах этой земли. И этими соглядатаями, по моему рассуждению, могли быть как подающие благие надежды, т. е. помыслы, порождаемые верою, утверждавшие в уповании на уготованные блага, так и доводящие до отчаяния в добрых надеждах, т. е. помыслы, внушаемые сопротивником, ослабляющие веру в обетования. Но Моисей, не обращая никакого внимания на сопротивных, признает верным возвещающего об этой земле лучшее. Сообщающий же подтверждением своим верность возвещаемому был предводитель лучшего соглядания Иисус. На него взирая, Моисей имел твердые надежды на будущее, признаком тамошнего обилия почитая гроздь виноградную, принесенную Иисусом на жердях (Числ. 13:24). А слыша об Иисусе, описывающем эту землю, и видя гроздь, повешенную на древе, конечно, обратишь мысль к Тому, на что и он взирая, укрепился в надеждах. Ибо гроздь, висящая на древе, Кто иной, кроме того, в последние дни повешенного на древе Грозда, кровь Которого соделалась спасительным питием для верующих?

После того как предрек нам это Моисей загадочно: Кровь гроздову пияху (Втор. 32:14), чем указуется на спасительное страдание, снова продолжается путь по пустыне, и народ, отчаявшийся в обетованных благах, томится жаждой. Но Моисей снова наводняет для них камнем пустыню. А такое слово при умозрительном взгляде да научит нас тому, что такое таинство покаяния. Ибо по однократном вкушении воды от камня обратившиеся к чреву, и плоти, и к египетским удовольствиям осуждаются на глад помыслов о причастии благ. Но возможно им снова при посредстве покаяния обрести камень, который оставили, снова открыть себе водную струю, снова утолить жажду влагой, какую издает камень тому, кто уверовал, что соглядание Иисусово истиннее соглядания сопротивных, кто взирает на Грозд, за нас источивший кровь и обагренный кровью, кто снова древом заставил камень источить им воду. Впрочем, народ не обучился еще ходить по следам великодушия Моисеева, еще увлекается в рабские похоти, склоняется к египетским наслаждениям. История примером их показывает несколько, что человеческая природа всего более преклонна к такой страсти и что тысячи путей ведут к этой болезни. Почему Моисей, как некий врач, умеющий при помощи искусства преодолевать всегда страсть, не позволяет болезни возобладать над ними даже до смерти. Пожелание неуместного породило им змиев, и угрызение сообщило смертоносный яд подвергшимся угрызению, но великий законодатель подобием змия привел в бездействие силу настоящих змиев.

Но время уже яснее раскрыть эту загадку. Одно врачевство от злых этих страстей — очищение душ наших, совершаемое таинством благочестия. Главное же, что приемлется верой в таинстве, есть воззрение на страдание за нас Пострадавшего. Страдание же есть крест. Почему взирающий на Него, как повествует Писание, не терпит вреда от яда похотения? Взирать на крест — значит всю жизнь свою сделать как бы мертвой и распятой для мира, пребывать неподвижным на всякий грех, как говорит Пророк, пригвоздившим страху Божию плоти своя (Пс. 118:120). Гвоздем же, удерживающим плоти, послужит воздержание. Поэтому так как похотение неуместного извлекает из земли смертоносных змиев (потому что всякое порождение лукавого похотения есть змий), поэтому–то закон предуказует нам являемое на древе, и это есть подобие змия, а не змий, как и Божественный Павел говорит: В подобии плоти греха (Рим. 8:3). А истинный змий — грех; кто предался греху, тот облекается в естество змия. Поэтому человек освобождается от греха Принявшим на Себя подобие греха, Тем, Кто сделался подобен нам, превратившимся в собственный вид змия, Тем, Кто угрызения делает несмертельными, но не уничтожает самих змиев. Змиями же называю похотения. Ибо взирающие на крест не подвергаются действию на них лукавой смерти, но не вовсе погибло в них остающееся похотение плоти на дух. И в верных нередко действуют угрызения похотения, но кто взирает на Вознесенного на древо, тот прочь гонит от себя страсть, страхом заповеди, как бы врачевством неким, рассеяв силу яда. А что вознесенный в пустыне змий есть знамение крестного таинства, этому ясно учит Божие слово, когда говорит: Якоже Моисей вознесе змию в пустыни, тако подобает вознестися Сыну человеческому (Ин. 3:14).

Грех по какой–то на зло нам последовательности свойственным ему путем идет еще далее, как бы непрерывной некоей цепью простираясь вперед. И законодатель, как некий врач, вместе со стремлением зла простирает и свое врачевство. Поскольку угрызение змиев для взирающих на подобие змия (без сомнения, понимаешь сказанное символически) сделалось недействительным, то иной способ греха примышляется разнообразно ухищряющимся против нас на подобное этому, как и ныне можно видеть совершающимся это во многих. Иные, когда целомудренной жизнью обуздают страсть похотения, самовольно вторгаются в священство, дабы человеческими происками и усилиями присвоить себе рукоположение, оскорбляя Божие домостроительство. А до этого злого следования греху доводит тот, кого обвиняет история в том, что он внушает людям злое. Когда земля по вере в Вознесенного на древо перестала в наказание похотливым рождать змиев и убедились, что не повредят им ядоносные угрызения, тогда в освободившихся от страсти похотения входит недуг гордыни. Признавая низким хранить на себе чин, в который поставлены, сами вторгаются в сан священства, усиливаясь изгнать из него принявших служение это от Бога; погибли они, поглощенные разверстой землей, а, что осталось на земле от подобного скопища, то пожжено молниями. И Писание, думаю, повествованием этим научает, что конец горделивого превозношения есть нисхождение в преисподнюю. И иной на этом, может быть, основании справедливо определяет гордость схождением долу. Если же по предположению многих мысль о том клонится к противному, не дивись этому, ибо многим кажется, будто бы словом «гордость» означается быть выше других. Но истина повествуемого подтверждает наше определение. Ибо если превознесшиеся над другими низошли долу в зиянии расседшейся земли, то никто не осудит определения, по которому гордость есть падение в самые дольние страны. Моисей взирающих на это научает быть скромными и не превозноситься преспеяниями, но всегда хорошо распоряжаться настоящим. Ибо по той причине, что стал ты выше сластолюбия, не имеешь уже права безотчетно предаваться другому роду страсти. Всякая страсть, пока будет страстью, есть падение, в замене же страстей одной другою нет никакой разности падений. Кто поползнулся от скользкости удовольствий, тот пал; и кто запнулся по гордости, также пал. Ни одного же рода падений не изберет для себя имеющий ум, но равно должен избегать всякого падения, пока оно будет падением. Почему если и ныне увидишь кого, что, с одной стороны, свободен от недуга сластолюбия, но, стараясь показать, что он выше других, вторгается в священство, то представляй о нем, что видишь его с высоты гордости падающим в преисподнюю.

Ибо в последующем закон учит, что священство есть достояние Божественное, а не человеческое, учит же этому так: жезлы каждого колена, означив именами давших, Моисей полагает при алтаре, чтобы жезл, отличенный от прочих неким Божественным чудом, соделался свидетельством рукоположения свыше. И поскольку это исполнилось: жезлы других колен остались тем же, чем были, а жезл иерея, укоренившись в себе самом, не от посторонней какой влаги, но вложенной в него Божественной силой произрастил ветвь и плод; и плод пришел в зрелость, плодом же был орех, — то по совершении этого все подвластные Моисею обучились благочинию. По причине же плода, произращенного жезлом иерейским, надобно прийти к мысли, насколько воздержанной, строгой и суровой надлежит быть жизни в священстве по внешнему ее поведению, а внутренне, втайне и невидимо какую содержать в себе питательность, что в орехе обнаруживается, когда питательное со временем созреет, твердая оболочка распадется и древянистый этот покров на питательном плоде будет сокрушен. Если же узнаешь, что жизнь какого–либо так называемого иерея похожа на яблоко, благоуханна, цветет, как роза (весьма же многие из них украшаются виссоном и червленицей, утучняют себя дорогими яствами, пьют вино процеженное, мажутся первыми вонями (Ам. 6:6), и все, что только по первому вкушению кажется сладким, признают необходимым для жизни приятной), то прекрасно будет сказать тебе при этом евангельское слово: вижу плод и по плоду не узнаю древа священства. Инаков плод священства, а инаков — этот; тот плод — воздержание, а этот — роскошь; тот земной влагой не утучняется, а этому с дольних мест стекается много потоков наслаждений, с помощью которых такой красотой рдеет зрелый плод жизни.

Когда же подчиненные Моисея стали свободны и от этой страсти, тогда вступают в иноплеменную жизнь, между тем как закон при уклонениях в другую сторону ведет их царским путем. Ибо путнику уклонение в сторону опасно. Как если две сдвинувшиеся стремнины оставляют одну тропинку на высоком береговом утесе, то идущему по ней не безбедно туда и сюда уклоняться от середины, потому что на обеих, может быть, сторонах за уклонением последует обрыв со стремнины, так и закон требует от идущего по его следам не оставлять пути, как говорит Господь, узкаго и тесного (Мф. 7:14), никакого уклонения ни влево, ни вправо не признавая благоуспешным. И этим словом определяется то учение, что добродетели состоят в середине. Почему всякий порок обыкновенно совершается или от недостатка, или от нарушения меры добродетели; например, относительно к мужеству робость есть некоторый недостаток этой добродетели, дерзость — нарушение меры, но что свободно от того или другого из этих пороков, то усматривается в середине между ними и есть добродетель. Точно так же и все прочее: что заботится о совершеннейшем, держится как–то середины между худым соседством, мудрость занимает середину между хитростью и простотой. Непохвальны ни мудрость змия, ни простота голубя, если каждое из этих свойств взять одно само по себе, но поведение, держащееся середины между тем и другим, делается добродетелью. У кого недостает целомудрия, тот развратен, а, кто им избыточествует, тот сожжен совестью, как определяет апостол (1 Тим. 4:2). Один неудержимо утопает в удовольствиях, другой и браком гнушается наравне с прелюбодейством, поведение же, усматриваемое в середине между этими, есть целомудрие. Поскольку же, как говорит Господь, мир сей во зле лежит (1 Ин. 5:19), а для последователей закона иноплеменно то, что противоположно добродетели, т. е. порок, то проходящий жизнь в этом мире безопасно совершит необходимое это течение добродетели, если сохранит истинно царский путь, углаженный и убеленный добродетелью, нимало не совращаемый пороком на прилежащие распутия.

Но как, по сказанному, с восхождением добродетели вместе восходит и злокозненность противника, отыскивающая применительно к каждому поводы к совращению в грех, то, чем более народ возрастал в жизни но Богу, и сопротивник против этих сильных в военном деле употребляет тогда иную кознь. Когда воюющие видят, что полк превосходящих силами врагов неодолим в открытом бою, тогда преодолевает их, ведя переговоры и ставя засады. Так и полчище злобы против укрепившихся законом и добродетелью не лицом к лицу выводит силы, но в каких–то засадах скрытно строит им козни. Поэтому, злоумышляя на израильтян, призывает в помощь чародейство. И вот история говорит, что был некий волхв (Нав. 13:22) и птицегадатель (Чис. 23:23), по какому–то демонскому действию имел при этом силу вредить, принадлежал же к числу врагов, и властителем мадианитян нанят был своими проклятиями нанести вред живущим по Богу — и он–то клятву переменил в благословение. А мы из связи рассмотренного доселе уразумеваем, что волшебство недействительно против живущих добродетельно — напротив того, подкрепляемые Божией помощью превозмогают всякую кознь. О том, что упомянутый историей занимался птицегадательным волхвованием, свидетельствует она, когда говорит: Волхвования в руке его (Чис. 22:7), и совещается он с птицами, а еще прежде этого сказует, как криком ослицы научен, что предстояло его усилию.

Голос этой ослицы (так как волхву обычно было по какому–то демонскому действию совещаться с голосами бессловесных) Писание представляет как бы членораздельным, показывая, что предзанятые таким демонским обольщением доходят до убеждения принимать слово по некоему наблюдению из голоса бессловесных извлеченное ими наставление. И волхв, внимая этому, тем самым, чем обольщался, научен, что непреоборима сила тех, против кого он нанят. И по евангельской истории к сопротивлению власти Господа готовилось полчище (легион) демонов, но когда приближается к нему Имеющий державу над всеми, возглашает оно о превозмогающей силе и не скрывает истины, что Божие естество — Тот, Кто в надлежащее время наложит наказание на согрешивших. Ибо демонский голос произносит: Вем Тя кто еси, Святый Божий (Мк. 1:24) и Пришел еси прежде времене мучити нас (Мф. 8:29). То же произошло и тогда: сопровождавшая волхва сила демонская открывает Валааму непреоборимость и непобедимость народа Божия.

А мы, приноровляя историю к исследованному доселе, утверждаем, что намеревающийся проклясть живущих добродетельно не может произнести ни одного огорчительного и противного слова, но проклятие обращает в благословение. Разумеется же под этим то, что живущих добродетельно не касается укоризна злоречия. Ибо как нестяжателя укорить в любостяжательности? Как об отшельнике и живущем уединенно распускать кому–либо слух, что он живет распутно? или о кротком, что он раздражителен? или о смиренномудром, что он кичлив? или иное что укоризненное разглашать о людях, которые известны с противной стороны, у которых та и цель, чтобы представить жизнь неуловимой для насмешника. Да посрамится, как говорит апостол, противный, ничто же имея глаголати (Тит. 2:80). Поэтому и голос призванного для проклятия произносит: Что проклену, его же не кленет Господь (Чис. 23:8)? — т. е. как буду злословить не давшего пищи злословию? У него, поскольку взор обращен к Богу, то и жизнь не уязвима пороком.

Впрочем, изобретатель зла, когда не успел в этом, не вовсе перестает примышлять козни тем, на кого злоумышлял, а, напротив того, обращает изобретательность на особую военную хитрость, уловляет естество человеческое в порок приманкой удовольствий. И действительно, удовольствие, подобно какой–то приманке ко всякому пороку, как скоро поставлено на вид, жадные души удобно привлекает удочкой погибели, особенно же естество наше без всякой какой–то осторожности вовлекается во зло сладострастием. Так было и тогда: тех, которые преодолели оружием, показали, что всякое приражение железа уступает крепостью собственной их силе, стремительно обратили в бегство сопротивные дружины, их самих сластолюбие уязвило женскими стрелами. И победившие мужей уступили победу женам. Едва только показались перед ними женщины, вместо оружий противопоставили им свои лица, и они немедленно забыли о силе мужества, раздражение их переменилось в желание нравиться. И в такое пришли состояние, в каком естественно быть до неистовства предавшимся беззаконному смешению с иноплеменницами. Освоение же со злом стало отчуждением помощи доброго, потому что вскоре восстало на них Божество. Но ревнитель Финеес не ждал, чтобы грех был очищен по приговору свыше — напротив того, сам сделался и судьей, и исполнителем казни. Подвигшись гневом на неистовых, исполнил он дело иерея, кровью очистив грех, и кровью не какого–либо невинного животного, не принявшего на себя никакой скверны непотребства, но кровью совокупившихся между собой в грехе. И копье, пронзившее два их тела, успокоило готовое подвигнуться на них Божие правосудие, наслаждение согрешивших слив воедино с их смертью. Но мне кажется, что история эта предлагает людям душеполезный некий совет, научающий нас, что из многих страстей, поборающих человеческие помыслы, ни одна не имеет на нас такой силы, чтобы равняться ей с недугом сластолюбия. Ибо и эти израильтяне, которые показали себя не убоявшимися египетской конницы, победили амаликитян, сделались страшными и после них следовавшему народу, а потом преодолели дружину мадианитян, и они самые внезапно при одном воззрении на иноплеменных женщин поработились этому недугу и этим, как сказано, не иное что доказывают, а только то, что сластолюбие — такой наш враг, который с трудом поборается и преодолевается, который, одним своим появлением одержав верх над непобедимым оружием, воздвиг памятник их бесчестия, стыд побежденных предав позору при свидетельстве дневного света. Сластолюбие в скотов преобразило людей, которых скотское и неразумное стремление к непотребству убедило забыть человеческую свою природу, и они не таят преступления, но величают бесчестием страсти, утешаются скверною срама, подобно свиньям, открыто в глазах других валяются в тине нечистоты.

Чему же научаемся из этого повествования? Тому, чтобы, познав с какой силой вовлекает в зло недуг сладострастия, как можно дальше от подобного соседства отстраняли мы жизнь свою, и чтобы не мог каким бы то ни было путем прокрасться к нам этот недуг, подобный какому–то огню, одним приближением производящему губительное запаление. Этому учит Соломон, советуя в книге Премудрости обнаженной ногой не касаться горящего угля и не класть огня в пазуху (Притч. 6:27–28), так как в нашей воле пребывать в бесстрастии, пока мы далеко от поджигающего нас. А если до того сблизились, что будем касаться этого палящего жара, то огонь похотения внедрится в нас и, таким образом, последует то, что и нога будет обожжена, и пазуха повреждена. Чтобы вдали берегли мы себя от подобного зла, Господь в Евангелии собственным словом Своим, как бы некий корень страсти отсекает пожелание, возбуждаемое зрением, научая, что принявший в себя страсть взором дает путь болезни, потому что лукавые страсти, подобно заразе, как скоро однажды овладеют существенным в человеке, прекращаются только смертью.

Но думаю, что тем, которые целую жизнь Моисееву предложили читателям в образец добродетели, нет нужды удлинять слово. Кто напрягает силы свои к жизни высокой, тому и сказанное послужит нескудным напутствием к истинному любомудрию, а кто изнемог для подвигов добродетели, для того, если написать и во много крат больше сказанного, не будет пользы от этого труда, разве только будет предано забвению то, в чем слово наше, по определению, высказанному в предисловии, стоит твердо, а именно: совершенная жизнь такова, что никакое описание совершенства не останавливает дальнейшего преспеяния в ней, но непрестанное возрастание в усовершении жизни для души есть путь к совершенству.

Приведя слово к концу Моисеевой жизни, хорошо будет сказать, что это данное нам правило совершенства несомненно. Ибо кто в течение всей жизни достигает большей и большей высоты столь многими восхождениями, тот не сомневался стать еще выше себя самого, так что жизнь его, подобно орлу, во всем, думаю, усматривается надоблачной, возвышенной, парящей в эфире мысленного восхождения. Родился он, когда египтянами родиться еврею вменялось в проступок. Мучитель по закону наказывал родившегося. Но Моисей не подчиняется губительному закону, спасенный сперва родителями, а потом и самими постановившими закон, и, кому по закону надлежало стараться о его смерти, те приложили все попечение не только о жизни его, но и о жизни славной, обучая юношу всякой премудрости. После этого ставит он себя выше человеческой почести, преименитее царского сана, признав более могущественным и царственным вместо звания царского оруженосца и вместо царских украшений иметь право стать на страже добродетели и величаться ее великолепием. Потом спасает соплеменника, низлагает же ударом египтянина, под которыми в нашем последовательном обозрении разумеем мы друга и врага души. После этого преподавателем высоких уроков делает безмолвие и просвещает ум светом, воссиявшим из купины. И тогда прилагает старание и соплеменников сделать участниками в дарованных ему свыше благах. При этом представил сугубое доказательство силы, карательное в разнообразных, одна за другой последовавших казнях врагам и благодетельное — соплеменникам. Пешим переводит через море многочисленный народ, не отряд кораблей приготовив для себя, но в израильтянах для плавания оснастив веру. Сухим делает для евреев дно, а для египтян море — морем. Воспел и победную песнь и путеводим был столпом, озаряем небесным огнем, устраивал свою трапезу из снеди, подаваемой свыше, утолял жажду из камня, воздевал руки на погибель амаликитян; и к горе приступает, услышав звук трубы, входит и во мрак; приблизился к Божию естеству, пребывал в горней скинии, придал благолепие священству, устроил скинию, исправил жизнь законами, напоследок, по сказанному, преуспел в войнах. При конце своих преспеяний при помощи священства наказал непотребство, ибо это дал разуметь гнев Финееса, обнаруженный им против страсти.

В заключение всего этого восходит на гору упокоения, не сходит на дольнюю землю, к которой по обетованию обращал взоры стоявший долу народ, не вкушает более земной пищи помышлявший о снеди, дождимой свыше, но, пребывая вверху на самой вершине горы, как сведущий какой ваятель преобразив себя в полное изваяние жизни, в заключение произведения с тщательностью прилагает не конец, но венец делу всему. Ибо что говорит о нем история? Скончася Моисей, раб Господень, словом Господним, и не уведа никтоже погребения его; и не отемнесте очи его, и не истлело лице его (Втор. 34:5–7).

А из этого научаемся, что за столь многие преспеяния удостаивается тогда этого высокого имени — чтобы называться рабом Божиим, что значит то же, как и сказать: он стал совершеннее всякого. Ибо никто не сможет служить Богу, разве только тот, кто всех совершеннейшим соделался в мире. У Моисея и конец добродетельной жизни совершился словом Господним. История называет его кончиной, кончиной живой, за которой не следует погребение, не насыпают могильного холма, не оказывается потемнения в очах и нетления в лице. Итак, чему же научаемся сказанным? Один конец иметь в виду в продолжение жизни — чтобы за соделанное нами в жизни быть названным рабом Божиим. Ибо когда преодолеешь всех врагов: египтянина, амаликитянина, идумея, мадианитянина, — перейдешь через воду, озаришься облаком, усладишься древом, испиешь от камня и вкусишь пищи свыше, чистотой и невинностью проложишь путь к восхождению на гору и, быв там, посвящен будешь в Божественное таинство при звуке труб, в неудобозримом мраке приблизишься верой к Богу, там обученный таинствам скинии и изучивший сан священства, когда соделаешься каменосечцем сердца своего, чтобы на скрижалях его Богом могли быть начертаны словеса Божии, когда уничтожишь золотой кумир, т. е. изгладишь из жизни похоть любостяжания, когда настолько возвысишься, что сделаешься непреоборимым для Валаамова волхвования (а слыша о волхвовании, разумей многоразличную прелесть этой жизни, от которой люди, как бы напоенные из какой–то киркенной чаши, вышедши из собственного своего естества, превращаются в вид бессловесных), — когда совершится все это и прорастет в тебе жезл священства, не всасывая в себя для прорастания никакой земной влаги, но сам в себе заключая силу плодоношения, а именно принесение в плод ореха, у которого первое, что в нем представляется, горько и твердо, но содержащее в этом сладко и годно в пищу, когда все восстающее против твоего достоинства приведешь в уничтожение, как Дафана, поглощенного землей, или истребишь огнем, как Корея, тогда приблизишься к концу; концом же называю то, ради чего все делается. Как, например, конец земледелия — вкушение плодов, конец постройки дома — обитание в доме, конец торговли — богатство, конец трудов подвижнических — венец, так и конец высокого жития — называться рабом Божиим, под чем разумеется также и то, чтобы не иметь над собой могильной насыпи, т. е. сделать жизнь не влекущей за собой дурных последствий.

Но Писание показывает другой признак этого рабства — непотемнение очей и неистление лица. Ибо оку, которое всегда во свете, как стемнеть от тьмы, которой оно чуждается? И кто во всю жизнь преуспевал в нетлении, тот, конечно, не приемлет в себя никакого тления. Ибо кто действительно создан по образу Божию и не изменил в себе ни одной Божественной черты, тот носит в себе эти признаки и подобием во всем соответствует Первообразу нетлением, неизменяемостью и отсутствием всякой примеси порока украшая свою душу.

Вот тебе, человек Божий Кесарий, предлагается краткое наше слово о совершенстве жизни добродетельной, изобразившее жизнь великого Моисея как некий в лицах первообраз красоты, с которого и мы, каждый порознь, подражанием этим упражнениям можем изображать в себе очертание показанной нам красоты. Что Моисей преуспел в возможном совершенстве, в этом найдется ли для нас какой свидетель, достовернейший Божия слова, которое говорит ему: Вем тя паче всех (Исх. 33:12)? И то, что Самим Богом наименован он другом Божиим, и что, желая лучше погибнуть со всеми, если Бог и им по благоволению не окажет помилования за все, в чем согрешили, остановил гнев на израильтян, потому что Бог изменил определение Свое, чтобы не огорчить друга, и это, и все этому подобное служит ясным свидетельством и доказательством того, что жизнь Моисея достигла самого крайнего предела совершенства.

Итак, поскольку вопрос у нас был о том, что такое совершенство в добродетельном житии, а, по сказанному, совершенство это найдено, то остается тебе, доблестный, иметь перед очами этот образец и, что усмотрено при высшем взгляде на сказанное исторически, применив к собственной жизни, стараться о том, чтобы познанным быть от Бога и сделаться другом Божиим. Ибо вот в подлинном смысле совершенство: не раболепно, не по страху наказания удаляться от порочной жизни и не по надежде наград делать добро с какими–нибудь условиями и договорами, торгуя добродетельной жизнью, но теряя из вида все, даже что по обетованиям соблюдается надежде, одно только почитать для себя страшным — лишиться Божией дружбы, и одно только признавать драгоценным и вожделенным — сделаться Божиим другом, что, по моему рассуждению, и есть совершенство жизни. Но что может быть найдено тобою твоим умом, превознесенным к более великолепному и Божественному, ибо знаю наверняка, что найдешь многие вещи, то, без сомнения, будет общей пользой для всех о Христе Иисусе, Господе нашем, Которому слава и держава во веки, аминь.

О блаженствах

Слово 1

Узрев же народы, взыде на гору: и седшу Ему, приступише к Нему ученицы Его. И отверз уста Своя, учаше их, глаголя: блажени нищии духом: яко тех есть царствие небесное

(Мф. 5:1–3)

Узрев же народы, взыде на гору: и седшу Ему, приступише к Нему ученицы Его. И отверз уста Своя, учаше их, глаголя: блажени нищии духом: яко тех есть царствие небесное

(Мф. 5:1–3)

Кто в числе собравшихся таков, чтобы ему и быть учеником Слова, и вместе с Ним с земли — от понятий пустых и низких, взойти на духовную гору возвышенного созерцания, — на эту гору, которая избегла всякой тени высящихся холмов злобы, и освещаемая отовсюду лучом истинного света, в чистой ясности истины, с вершины своей дает видеть все, что для заключенных в междугорьи невидимо? А что открывается взору с высоты сей, какие это виды, и как многочисленны, описывает Сам Бог Слово, ублажая восшедших с Ним на гору, как бы перстом каким указуя здесь Царствие Небесное, а таи наследие горней земли; потом помилование, правду, утешение, приобретаемое родство с Богом всяческих, и плод гонений, именно тот, чтобы стать сообитателем Божиим, и все иное, что кроме сего, по перстоуказанию Слова свыше с горы, можно видеть в уповании простирающему взоры с этой высокой стражбы.

Итак, поелику Господь восходит на гору, послушаем, что взывает Исаия: «приидите, и взыдем на гору Господню» (Ис. 2:3.); и если немощны мы от греха, то, как научает пророчество, укрепим «руце ослабленные, и колена расслабленные» (Ис. 35:3.). Ибо если будем на вершине, то найдем Исцеляющего «всяк недуг и всяку язю» (Матф. 4:23.), и «недуги наша» Восприемлющего, «и болезни» Носящего (Матф. 4:17.). Посему поспешим и мы к восхождению, чтобы, с Исаиею став на вершине надежды, и нам с высоты увидеть оные блага, которые указует Слово последовавшим на сию возвышенность. Но и нам да отверзет уста Бог Слово, и нас да научить тому, слышание чего есть блаженство. Началом же нашего обозрения да будет начало сказанного в учении.

«Блажени», сказано, «нищии духом: яко тех есть царствие небесное». Если какой златолюбец найдет надпись, показывающую, что хранится тут сокровище, но место, заключающее в себе это сокровище, желающим приобрести его представляет много пота и труда; то ужели не найдет в себе сил к трудам, вознерадит о выгоде, и не принять на себя никакого тщательного усилия признает приятнейшим богатства? Нет, это невозможно; напротив того пригласит он на это всех друзей и отовсюду собрав себе, какую только можно, в деле помощь, при множестве рук, сокрытое богатство сделает своею собственностью Вот, братия, то сокровище, которое показывает нам Писание; сокрыто ж богатство сие по неясности для нас. Посему и мы, любители беспримесного золота, воспользуемся множеством содействующих в молитвах, чтобы и нам сделать явным для себя богатство, и всем разделить сокровище поровну, и каждому приобрести его в целости. Ибо таков раздел добродетели, что и всем состязующимся о ней уделяется, и каждому принадлежит, вся, не убавляясь у участвующих в разделе. При разделе земного богатства захвативший себе больше получающих по равной доле делает несправедливость; потому что увеличивший свою часть непременно умаляет долю соучастника. Но богатство духовное уподобляется солнцу; ибо уделяется всем смотрящим на него, и для каждого остается целым. Итак, поелику каждый наделяется равною выгодой от труда; то в искомом нами да будет всеми оказано содействие молитвенное.

Прежде всего, полагаю, должно составить понятие о самом блаженстве, что оно такое. Блаженство, по моему рассуждению, есть объем всего, что представляется как благо, в котором нет недостатка ни в чем согласном с добрым пожеланием. Но понятие о блаженстве соделается для нас более известным из сличения с противоположными Признак блаженства — непрестанная и тени не имеющая радость, происходящая от добродетели. А противоположно блаженству состояние бедственное. Посему бедствие есть томление в горьких и невольных страданиях. Расположение же находящихся в том или другом из сих состояний делится по противоположности. Ублажаемому возможно веселиться и радоваться на предлагаемое ему в наслаждение; а бедствующему — печалиться и огорчаться тем, что у него есть. Посему поистине всеблаженно само Божество: потому что, чем ни представим Его себе, блаженством будет чистая оная жизнь, неизреченное и непостижимое благо, невыразимая лепота, неточная благодать, премудрость и сила, истинный свет, источник всякой благости, превышающая все власть; единое достолюбезное, всегда неизменное, непрестанное радование; вечное веселие, о котором, если кто скажет всё, что может, не скажет по достоинству еще ничего. Ибо разумение не постигает Сущего, и если успеем представить о Нем что в уме более возвышенное, то представленное невыразимо никаким словом. Поелику же Создавший человека «по образу Божию сотвори его» (Быт. 1:27.); то на втором месте блаженным будет именуемое так по причастию истинного блаженства. Как относительно к телесному благообразию первообразная красота в живом и действительно существующем лице; а второе по ней место занимает показываемая в подобии на картине, так и человеческое естество, будучи образом превысшего блаженства, и само отличается доброю лепотою, когда показывает на себе самом изображение блаженных черт. Но поелику греховная скверна обезобразила красоту образа; то пришел Омывающий нас собственною Своею водою, и живою, и текущею «в животе вечный» (Иоан. 4:14.), чтобы, когда отложим греховную гнусность, опять обновился в нас блаженный образ. И как в живописном искусстве иной сведущий скажет неопытным, что прекрасно лице сложенное из таких то телесных частей, у которого такие–то волосы и округлость глаз, и очертание бровей, и положение щек, и по одиночке все, чем восполняется благообразие; так и нашу Живописующий душу по подобию единого Блаженного, все по порядку, служащее к блаженству, изображает словом, и во–первых говорит: «блажени нищии духом: яко тех есть царствие небесное».

Но что будет пользы от сей великодаровитости, если не ясен для нас смысл, заключающийся в слове? Ибо и во врачебном искусстве многие дорогие и с трудом добываемые врачевства остаются неупотребительными и бесполезными для больных, пока не услышим от искусства, к чему годно каждое из них. Итак что значит обнищать духом, чем приобретается право стать обладателем небесного царствия? Из Писания дознали мы два рода богатства: одно вожделенное, и другое осужденное. Вожделевается богатство добродетелей, охуждается же вещественное и земное, потому что первое делается достоянием души, а последнее может только послужить к обольщению чувствилищ; посему Господь запрещает собирать его, как готовимое на снедение червям и на козни подкапывающим стены (Матф. 6,9.), повелевает же прилагать старание о богатстве сокровищ возвышенных, к которому не прикасается сила тления. Сказав же о черве и татьбе. Господь указал на опустошителя сокровищ душевных. Посему, если нищета противополагается богатству, то, конечно, по соответствию должно признать, что нищета бывает двоякая: одна отвергаемая, а другая ублажаемая. Посему, кто обнищал целомудрием, или дорогим достоянием — справедливости), или мудростью или благоразумием, или оказывается и нищим, и нестяжателем, и убогим по другой какой многостоющей драгоценности; тот бедствует от нищеты, и жалок по нестяжательности того, что для человека дорого. Но кто добровольно обнищал от всего, представляемого порочным, и не отлагает в свои тайники ни одной диавольской драгоценности, но горит духом, и чрез это собирает себе в сокровище нищету худых дел, тот, по указанию Слова, — в ублажаемой нищете, плодом которой небесное царствие.

Но возвратимся опять к деланию сокровища, и не перестанем рудокопным словом раскрывать сокровенное. Господь говорит: «блажени нищии духом». Говорено было некоторым образом и прежде, и теперь опять будет сказано, что конец добродетельной жизни и есть уподобление Божеству. Но Бесстрастное и Чистое совершенно неподражаемо для людей; потому что совершенно невозможно, чтобы жизнь страстная уподобилась естеству, не допускающему в себе страстей. Посему, если блажен един Бог, как именует Его Апостол (1 Тим. 6:15.), а для людей общение в блаженстве возможно чрез уподобление Богу; подражание же это крайне трудно: то следует, что и блаженство человеческой жизни недоступно. Но и в Божестве есть нечто такое, что, как возможное, предлагается желающим для подражания. Что же это именно? Как мне кажется, —нищета духа; ею Писание именует добровольное смиренномудрие. В пример же оной Апостол показывает нищету Божию, говоря: Он»нас ради обнища богат сый»,да мы «нищетою Его» обогатимся (2 Кор. 8,9.). Итак, поелику все прочее, что усматривается относящимся к Божественному естеству, превышает меру естества человеческого, а смирение есть нечто нам сродное и совозросшее с нами, которые по земле ходим, из земли имеем состав, и в землю возвращаемся; то и ты, уподобившись Богу в том, что для тебя естественно и возможно, сам облачаешься в блаженный сей образ. И никто да не почитает нетрудным и удобно приобретаемым преуспеяние в смиренномудрии. Напротив того, такое дело труднее всякого, какого бы то ни было добродетельного предначинания. Почему же? Потому что когда человек, приняв в себя добрые семена, уснул, врагом жизни нашей укоренено в нас главное из противоположного сеяния — плевелы гордости. Ибо, чем сам он свергнул себя на землю, тем же самым и бедный человеческий род вовлек с собою в общее падение; и для естества нашего нет другого такого же зла, как этот недуг, производимый гордостью. Посему, поелику страсть превозношения прирождена почти всякому, кто принадлежит к человеческому роду, то Господь с сего поэтому и начинает ублажения, как бы первородное какое зло, исторгая из нашего навыка гордость тем, что советует уподобляться добровольно Обнищавшему, Который истинно блажен, чтобы мы, в чем можем, сколько есть в нас сил, уподобившись Ему добровольною нищетою, привлекли себе и общение в блаженстве. «Сие бо», сказано, «да мудрствуется в вас, еже и во Христе Иисусе, Иже во образе Божии сый не восхищением непщева быти равен Богу, но Себе истощил зрак раба приим» (Фил. 2:5—7.). Какое большее обнищание — Богу быть в образе раба? Какое большее смирение — Царю существ придти в общение с нашим нищим естеством? Царь царствующих, Господь господствующих волею облекается в рабский образ; Судия вселенной делается данником владычествующих, Господь твари превитает в вертепе; Всеобъемлющий не находит места в гостинице, но повергается в яслях бессловесных животных; Чистый и Всецелый приемлет на Себя скверну естества человеческого, понесши на Себе и всю нищету нашу, доходит даже до испытания смерти. Видите ли меру вольной нищеты? Жизнь вкушает смерть; Судия ведется на судилище; Господь жизни всего сущего подвергается приговору судии; Царь всей премирной силы не отклоняет от Себя рук исполнителей казни. В этом образце, говорит Апостол, да будет видима тобою мера и смиреннномудрия.

Но хорошо, может быть, как мне кажется, внимательно рассмотреть неразумие таковой страсти кичения, чтобы, когда с великою охотою, и с удобством преуспеем в смиренномудрии, и приобретение блаженства соделалось для нас благоуспешным. Ибо как сведущие врачи, истребив сперва болезнетворную причину, удобнее преодолевают и недуг; так и мы, кичащихся суетностью смирив рассудком, удобоприступным для себя соделаем путь смиренномудрия. Чем же кто лучше докажет суету кичливости? Чем иначе, как рассуждением, что такое естество? Ибо нет основания впасть тому в такую страсть, кто смотрит на себя, а не на окружающее его. Итак что же такое человек? Угодно ли, скажу, что в Писании выражено более почтительно и уважительно? Но Украситель наш, к величию уготовляющий благородство человеческое, от брения ведет родословие естества; и твое благородство, твоя знатность, горделивец, оттуда же ведут род и в родстве с плинфою. Если же желательно тебе. чтобы сказано было непосредственно и близко касающееся рождения; то иди прочь, не говори об этом, не скомли,»да не открыеши», как говорит закон, «срамоты отца твоего и матере твоея» (Лев. 18:7.); не оглашай пред всеми словом того, что достойно забвения и глубокого молчания. И не краснеешь после этого ты, земной истукан, который вскоре будешь прахом, как пузырь, остаешься не надолго надутым, пребываешь полон гордости, ширишься в своей кичливости, и надмеваешь мысль суетным мудрованием? Не смотришь на оба предела человеческой жизни, как она начинается, и чем оканчивается? Но надмеваешься юностью, имеешь в виду цветущий возраст, восхищаешься красотою, тем, что руки у тебя исполнены сил для движения, ноги легки и скачут, кудри развеваются по ветру, щеку окаймляет нежный пушок, одежда на тебе яркого пурпурного цвета, разноцветные шелковые ткани, испещренные изображениями сражений, звериных охот, или каких событий; или, может быть, прилежно смотришь на черную блестящую обувь, любуешься тщательно выстроченными чертами швов? На все это обращаешь взор, а не смотришь на себя самого? Покажу тебе, как в зеркале, кто и каков ты. Не видел ли ты тайн естества нашего на кладбище? Не видал ли кучи костей, лежащих одна на другой? обнаженных от плотей черепов представляющих страшный, отвратительный вид впалыми глазами? Не видел ли оскаливших зубы ртов и прочих членов, как ни есть раскиданных? Если ты видел их, то в них видел себя самого. Где признаки теперешнего твоего цвета? Где доброзрачность ланит? Где свежесть губ? Где величественная красота очей, сверкающая из под покрова бровей? Где прямой нос посреди красоты ланит? Где на выю свисшие волосы? Где около висков вьющиеся кудри? Где, как лук, стрелами мечущие руки? Где, как кони, скачущие ноги? Где багряница, виссон, епанча, пояс, обувь, конь, скорость его бега, ржание, — все, от чего ныне увеличивается твоя кичливость? Скажи, где в оставшемся здесь то, чем ныне превозносишься, о чем высоко думаешь? Какой сон столько не состоятелен? Какие грезы подобны этому? Какая тень столько слаба и не осязаема, как это сновидение юности, вместе и являющееся и мгновенно пролетающее? Так спросим тех, которые по несовершенству возраста безумствуют в молодости. Что же скажет иной о возмужавших уже, у которых, хотя возраст и совершенный, но нрав непостоянен и болезнь гордости возрастает? Имя такому недугу — надменность нрава; а предлогом к гордости всего чаще служит начальство, и с ним соединенное властительство; потому что, или имея его, страждут сим, или к нему готовятся, или нередко, власть уже прекратилась, но рассказы о ней снова пробуждают болезнь. И где найдешь такое слово, чтобы проникло в их слух, загражденный для гласа проповедников? Кто убедит таких людей, что ничем не разнятся они от показывающих себя на зрелище. Ибо у них надеты: личина и какая–то искусно выработанная и позлащенная багряница, и торжественно восседают они на колеснице, но вместе с тем от таких украшений не входить в них никакая болезнь гордости; но как думали они о себе до выхода на зрелище, такое же расположение сохраняют в душе и во время представления, и после того не скорбят сошедши с колесницы и сняв с себя наряд. Но величающиеся на позорище жизни своею начальническою властью не рассуждают о том, что было не задолго, и что будет вскоре после сего. Как расширяются надуваемые пузыри, так и они пыщутся при громком воззвании глашатая, надевают на себя какую либо чужую личину, естественное положение лица переменяя в угрюмое и страшное; и голос примышляется ими более суровый, к ужасу слушающих делающийся похожим на зверский. Не остаются уже они в пределах положенных человеку, но претворяют себя в обладающих Божиим могуществом и Божиею властью. Ибо уверены о себе, будто бы они господа жизни и смерти; потому что из судимых ими об одном дают спасающий его приговор, а другого осуждают на смерть, и не обращают внимания на то, Кто подлинно Господин человеческой жизни, определяющий и начало и конец бытию; хотя к сокращению их тщеславия достаточно того одного, что многих из начальствующих во время отправления ими своего начальствования видели похищенными с начальнических седалищ и отнесенными в могилы, где голос глашатая заменил плачь. Посему, как господином чужой жизни быть тому для кого и своя — чужая? Но и он, если соделается нищ духом, взирая на Обнищавшего ради нас добровольно, и имея пред очами равночестие нашего естества, однородного с ним не поругает никаким плачевным зрелищем мечтательно выказываемого начальствования; то поистине будет блажен, на временное смиренномудрее обменив Небесное Царство. Не отринь, брат, и другого урока нищеты, как служащего к приобретению небесного богатства. Господь говорит: «продаждь все имение твое, и даждь нищим: и гряди в след Мене: и имети имаши сокровище на небеси» (Матф. 19:21.). Но такая нищета кажется мне недалекою от нищеты ублажаемой. Се мы, оставив, что имели, «в след Тебе идохом», говорит Владыке ученик, «что убо будет нам» (Матф. 19:27). И какой на сие ответ? «Блажени нищии духом: яко тех есть царствие небесное». Хочешь ли уразуметь, кто обнищавший духом? Тот обнищал духом, кто душевное богатство выменял на телесное изобилие, кто земное богатство отряс с себя, как некую тяжесть, чтобы, став выспренним и воздухоносным, взойти горе, вместе с Богом, как говорит Апостол, воспарив «на облаке» (1 Солун. 4:17.). Золото есть тяжелое некое достояние, тяжело и всякое вещество вожделеваемое, как богатство; но легкая некая и горе несущаяся вещь — добродетель. А тяжесть и легкость между собою противоположны. Посему невозможно кому–либо стать легким, пригвоздив себя к тяжести вещества.

Потому, если надлежит взойти нам в горнее, то обнищаем влекущим долу, чтобы стать в горнем. Какой же к тому способ? Указует его псалмопение: «расточи, даде убогим: правда его пребывает во век века» (Псал. 111:9.). Кто вступил в общение с нищим, тот поставил себя в единую часть с Обнищавшим ради нас. Господь обнищал, чтобы и ты не убоялся нищеты. Но Обнищавшей ради нас царствует над всею тварью. Поэтому, если и ты обнищаешь с Обнищавшим, то будешь и царствовать вместе с Царствующим. Ибо «блажени нищии духом: яко тех есть царствие небесное», которого и мы да сподобимся о Христе Иисусе Господе нашем! Ему слава и держава во веки веков!

Слово 2

«Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю»

(Матф. 5:5)

«Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю»

(Матф. 5:5)

Восходящие вверх по какой–нибудь лествице, когда станут на первую ступень, с нее поднимаются на лежащую выше, и вторая опять ведет восходящего на третью, а эта на следующую, и сия следующая на ту, которая за ней; а таким образом восходящий с ступени, на которой стоит, подымается всегда на высшую, и достигает самой вершины своего восхождения. Что же имея в виду, с сего начинаю я речь? Мне кажется, что на подобие ступеней расположен ряд блаженств, удобным делающий в слове восхождение от одного блаженства к другому. Ибо того, кто восшел разумением до первого блаженства, по какой–то необходимой последовательности мыслей, приемлет следующее за ним; хотя слово, по видимому, с первого взгляда и представляет нечто странное.

Слушатель скажет, может быть, если следовать расположению ступеней, то невозможно после царствия небесного получить наследие земли. Напротив того если слово должно было следовать естеству вещей, то последовательнее было бы прежде неба упомянуть о земле, так как с нее будет и наше восхождение на небо. Но если окрылимся несколько словом, и станем на самом хребте небесного свода; то найдем там небесную землю, уготованную в наследие жившим добродетельно; так что не окажется погрешности в порядке последования блаженств, по которому в Божиих обетованиях предложены нам, сперва небо, и потом земля. Ибо видимое небо, что касается до телесного чувства, во всем само с собою сродно; и хотя представляется, по местному расстоянию, высоким; однако же оно ниже духовной сущности, до которой не может восходить помысел, не миновав прежде умом того, до чего касается чувство. Если же землею именуется высший жребий, то ни мало не дивись сему: потому что к низости нашего слуха снисходит Слово, и снисшедшее к нам потому, что мы не способны были до Него возвыситься. Посему знакомыми нам речениями и словами передает Оно Божественные тайны, употребляя такие слова, которые обычай удерживает в человеческой жизни. Ибо и в предыдущем обетовании неизреченное оное на небесах блаженство наименовало царством, ужели указывая сим именем на что либо подобное тому, что бывает в дольнем царстве, например, какие либо венцы, сияющие блеском камней, цветные багряницы, чем–то усладительным блещущие для жадных очей, преддверия и завесы, возвышенные седалища, ряды чинно предстоящих копьеносцев, и все иное, что выставляют на вид на таковом позорище жизни старающиеся такими вещами еще выше поднять величие власти? Но поелику именование царства, относительно к сей жизни есть нечто великое и почти выше всего вожделенного для людей; то Слово поэтому сие именование употребило для означения высших благо; так что, если бы у людей было нечто другое высшее царства, то, конечно, и Слово именованием того окрылило бы душу слушателя к вожделению неизреченного блаженства. Ибо открыть людям оные блага, которые выше и чувства и ведения человеческого, и невозможно было под собственными их именами. Сказано: «око не виде, и ухо не слыша, и на сердце человеку не взыдоша» (1 Кор. 2:9.). Но чтобы уповаемое блаженство не совершенно осталось далеким от нашего гадания, сколько вмещаем по низости нашего естества, столько и слышим неизъяснимого.

Посему подобоименность земли да не увлекает твоего разумения после небес на дольную опять землю; но если ты от первых блаженств возвысился умом, и восшел к небесному упованию; то простри любоведение твое до той земли, которая — не общее всех наследие, а только за кротость жизни признанных достойными оного обетования. Ее то, мне кажется, и великий Давид, о котором божественным Писанием засвидетельствовано, что был кроток и незлобив паче всех в его время живших в мире, руководимый духом проразумел, и обладал уже по вере уповаемым, сказав: «верую видети благая на земли живых» (Псал. 26:13.). Ибо не полагаю, что Пророк этою землею живых нарек землю, возращающую все смертное и в себя опять разрешающую всякое от нее порождение. Напротив того знал он землю живых, на которую не вступала смерть, по которой не протоптан путь грешников, которая не принимала на себя следа порока, которой не рассекал плугом лукавства сеятель плевел, которая не произращает волчцев и терний, на которой вода упокоения, и место злачное, и на четыре тока разделяемый источник, и виноград возделываемый Богом всяческих, и все иное, что слышим загадочно высказанным в богодухновенном учении. Если же подлинно разумеется нами эта высокая земля, превыше небес представляемая, на которой населен «град Царя великаго» (Псал. 4:7–3.), «о нем же преславная глаголашася», как говорит Пророк (Псал. 86:3.), то несправедливо будет находить странным порядок последовательности блаженств. А иначе не вероятно было бы, как думаю, чтобы сия земля благословения предоставлялась упованию тех, которые, как говорит Апостол, будут восхищены на облаках по воздуху в сретение Господу, и тако всегда с Господом будут. Ибо какая еще потребность в дольней земле тем, у кого в уповании жизнь превыспренняя? «Мы же восхищены будем на облацех ев сретение Господне на воздусе, и тако всегда с Господем будем» (1 Сол. 4:17.).

Но посмотрим, в награду за какую добродетель предназначается наследие оной земли. Сказано: «блажени кротцыи: яко тии наследят землю». Что такое кротость? И за что Слово ублажает кротость? По моему мнению, не должно равно почитать добродетелью всего того, что делается с кротостью, особенно если словом сим обозначаются только тихость и медленность. В скороходах тихий не лучше поспешного; и в рукопашном бою не тот, кто с трудом движется, восхищает венец у противника; и если течем «к почести вышнего звания» (Фил. 3;14.), то Павел советует усилить скорость, говоря: «тако тецыте, да постигнете» (1 Кор. 9:24.), потому что и сам, с усиленным всегда движением, стремился вперед, предавая забвению заднее; и поворотлив был в рукопашном бою. Ибо высматривал готовность противника к нападению, надежною ступал ногою, вооруженными имел руки, не во что либо пустое и несостоятельное повергал из рук оружие, но касался им самых существенных частей противоборника, нанося удары самому телу. Угодно ли тебе знать Павлово искусство в бою? Посмотри на раны борющегося с ним; посмотри на подбитые глаза у противника; посмотри на следы язв у побежденного. Без сомнения же не неизвестен тебе противник, борющийся с ним при помощи плоти, которому подбивает он глаза, раздирая ногтями воздержания, которого члены умерщвляет голодом, жаждою, холодом, на которого налагает язвы Господни, которого побеждает, оставляя позади себя в бегу, чтобы не помрачить своих взоров, если сопротивник побежит впереди. Так, если скор и быстродвижен в подвигах Павел; то и Давид, нападая на врагов, расширяет «стопы» (Псал. 17:37, 38), и Жених в Песни по удободвижимости уподобляется серне, «скача на горы, и прескача на холми» (Песн. песн. 2:8.). Можно указать и много подобных примеров, из которых оказывается, что скорость в движении предпочтительнее тихости. Так почему же здесь Слово в виде преспеяния ублажает кротость? Ибо сказано: «блажени кротцыи: яко тии наследят землю», без сомнения, оную землю, плодоносную прекрасными порождениями, украшенную древом жизни, орошаемую источниками духовных дарований, на которой произрастает «истинная» виноградная «Лоза, делателем» которой, как слышим «Отец» Господа (Иоан. 15:1.)?

Но Слово, кажется, любомудрствует нечто подобное следующему: много удобств пороку, естество весьма стремительно к худшему; как и тяжелые тела, хотя совершенно недвижимы вверх, но, если толкнут их по покатости с какой–нибудь высокой вершины, с такою стремительностью несутся вниз, увеличивая стремление собственною тяжестью, что скорость превосходит меру. Итак, поелику быстрота в стремлении к пороку вредна; то, без сомнения, достойно будет ублажения представляемое по противоположности. А это есть тихость — навык быть медлительным и неподвижным в таковых порывах естества. Ибо как огонь, имея свойство двигаться всегда вверх, неподвижен по направленно противоположному; так и добродетель, будучи быстродвижною к горнему и высшему, и никогда не оставляя своей скорости, не дозволенным для себя находить противоположное стремление. А посему, так как в естестве нашем избыточествует поспешность к худому; то прекрасно ублажается тихость в делах худых. Ибо не деятельность в этом служит свидетельством движения к горнему.

Но лучше будет учение сие объяснить самыми примерами, заимствованными из жизни. Движение всякого произволения двояко, по причине свободы устремляясь к тому, что кажется лучшим, здесь к целомудрию, а там к непотребству. Но что сказано о частном виде добродетели и порока, то разумей и о целом. Ибо нрав человеческий непременно делится по противоположным направлениям; раздражительность противополагается мягкости нрава, кичливость — скромности, ненависть — благожеланию, неприязненность — любвеобилию и мирному расположению. Итак, поелику жизнь человеческая вещественна, а страсти из за веществ, всякая же страсть имеет быстрый и неудержимый порыв к исполнению желания (потому что вещество тяжело и стремится вниз); то Господь, не тех посему ублажает, которые живут вне действия на них страстей (в жизни вещественно невозможно всецело преуспеть в житии невещественном и бесстрастном); но возможным пределом добродетели в жизни человеческой называет кротость, и говорит, что быть кротким достаточно для блаженства. Ибо естеству человеческому не узаконяет совершенного бесстрастия; правдивому Законоположнику и не свойственно повелевать то, чего не приемлет естество. Такое повеление уподоблялось бы распоряжению того, кто живущих в воде переселил бы на житие в воздух, или, наоборот, все, что живет в воздухе, — в воду. Напротив того закону надлежит быть примененным к свойственной каждому и естественной силе. Поэтому блаженство сие повелевает умеренность и кротость, а не совершенное бесстрастие; потому что последнее вне естества, а в первом преуспевает добродетель. Посему, если бы блаженство предполагало неподвижность к пожеланию, то бесполезно было бы, и ни к чему не служило в жизни сие благословение. Ибо кто, сопряженный с плотью и кровью, достиг бы такового? Теперь же сказано, что осуждается не тот, кто по какому либо случаю вожделел, но тот, кто по предусмотрению привлек к себе страсть. Что происходит иногда подобное стремление, до этого и против воли доводит часто соединенная с естеством нашим немощь; но не увлекаться, на подобие потока, стремительностью страстей, а мужественно противостать такому расположению и страсть отразить рассудком — это есть дело добродетельное.

Посему блаженны не предающиеся вдруг страстным движениям души, но сдерживаемые разумом, — те, у кого помысел, подобно какой–то узде, останавливает порывы, не дозволяет душе вдаваться в бесчиние. Лучше же сказать, подобное сему, а именно, что достойна ублажения кротость, можно всякому видеть в страсти раздражения. Ибо как скоро слово, или дело какое, или предположение какой либо неприятности, возбудит такую болезнь, кровь в сердце закипает, и душа готова подвигнуться к мщению; и как по баснословию иные снадобья изменяют наше естество в образ бессловесных, животных, так и тогда человек от раздражения делается внезапно вепрем, или псом, или барсом, или другим каким подобным зверем; у него налившиеся кровью глаза, ставшие дыбом и ощетинившиеся волосы, голос суровый, речь колкая, язык оцепеневший от страсти, и неспособный служить внутренним порывам, губы не движущиеся, не выговаривающие слов, не удерживающие во рту пораждаемой страстью влаги, но безобразно вместе с звуком выплевывающие эту пену, а таковы и руки, таковы и ноги, таково все строение тела, каждый член соответствует страсти. Посему, если таков раздраженный; а имеющий в виду блаженство при помощи рассудка укрощает болезнь, и выражает сие и спокойным взглядом, и тихим голосом, подобно какому–то врачу, который своим искусством врачует беснующихся до безобразия; то не скажешь ли и сам, сравнив одного с другим, что жалок и мерзок этот зверь; но достоин ублажения кроткий, кого и злоба ближнего не заставила утратить свое благообразие?

И что Слово имеет в виду сию наипаче страсть, явствует из того, что после смиренномудрия узаконяет нам кротость; потому что естественно держаться одному другим, и состоянию смиренномудрия быть как бы матерью какою кроткого навыка. Ибо если уничтожить в нраве кичливость, то не будет времени породиться страсти раздражения; потому что причиною такового недуга в раздраженных бывают обида и бесчестие. Бесчестие же не касается того, кто обучил себя смиренномудрию. Если у кого помысел чист от человеческого обольщения, и видит он ничтожество естества, какое и ему дано в удел, также какое начало его состава, и к какому концу стремится краткость и скоротечность здешней жизни, видит сопряженную с плотью нечистоту, и бедность естества, которое само по себе недостаточно было бы к поддержанию собственного своего состава, если бы недостатков его не восполняло обилие бессловесных, а сверх сего видит скорби, печали, бедствия и многообразные виды болезней, которым подлежит человеческая жизнь, и от которых никто не изъять и не свободен по естеству: то тщательно всматривающемуся в это чистым оком души не легко будет вознегодовать на недостатки воздаваемых ему почестей. Напротив того обманом почтет почесть за что либо оказываемую ему ближним потому что в естестве нашем ничего такого нет, что может стоять в ряду вещей досточестных, кроме одной только души, которой честь составляется не чем либо взыскуемым в этом мире. Ибо тщеславиться богатством, или величаться родом, или мечтать о славе или мысленно присвоять себе верх над ближним, чем и ограничиваются человеческие почести, все это служит душе в посрамление и укоризну, так что человек рассудительный не согласится чем либо подобным сему осквернить чистоту души. Вести же себя так — не иное что значит, как глубоко укорениться в смиренномудрии, по преуспеянии в котором, раздражение даже не будет иметь и входа в душу. А когда нет раздражения, преспевает «тихое и безмолвное житие» (1 Тим. 2:2.); оное же не иное что есть, как кротость, которой конец блаженство и наследие небесной земли о Христе Иисусе Господе нашем. Ему слава и держава во веки! Аминь.

Слово 3

«Блаженны плачущие, ибо они утешатся» (Матф. 5:4.)

«Блаженны плачущие, ибо они утешатся» (Матф. 5:4.)

Не взошли мы еще на вершину горы, но в мысленном пока подгории; хотя и миновали уже два некие холма, блаженствами возведенные в блаженную нищету и высшую нищеты кротость, откуда слово ведет нас к большим еще возвышениям, и показывает между блаженствами третью по порядку возвышенность, на которую, без сомнения, надлежит поспешить, как говорит Апостол, леность «всяку отложше, и удобь обстоятельный грех» (Евр. 12:1.); чтобы легкими и проворными став на вершине, приблизиться душою к чистейшему свету истины. Посему, что значит сказанное: «блажени плачущии: яко тии утешатся»?

Посмеется, конечно, у кого в виду этот мир, и, издеваясь над словом сим, скажет так: если ублажаются по жизни истощаемые всяким бедствием; то следует, конечно, что бедствуют те, у кого жизнь беспечальна и благоденственна. И таким образом увеличит еще смех, перечисляя роды бедствий, выставляя на вид худые последствия вдовства, горькое состояние сиротства, убытки, кораблекрушения, взятие в плен на войне, несправедливые решения в судах, изгнания из отечества, описания имуществ, бесчестия, бедствия от болезней, как то: увечья, отъятие членов, и всякого рода телесные повреждения, и если еще какое страдание, касающееся или тела, или души, приключается людям в сей жизни, все опишет в слове, и тем, по его мнению докажет, будто бы достойно осмеяния слово, ублажающее плачущих. Но мы, не обращая много внимания на тех, которые имеют тесный и низкий взгляд на мысли Божественные, постараемся, сколько возможно, рассмотреть заключающееся в глубине сказанного богатство; чтобы и чрез это сделалось явным, сколько разности в разумении плотском и перстном с разумением возвышенным, небесным.

С первого взгляда блаженным можно признать плач о проступках и о грехах, по учению о печали Павла, который сказал, что не один вид печали, но есть печаль мирская, и есть печаль «по Бозе содеваемая», и дело печали мирской — смерть, а вторая печаль покаянием «соделовает» печалющимся спасение (2 Кор. 7:10.). Ибо подлинно не недостойно ублажения такое состояние души, когда, пришедши в чувство худости, оплакивает она порочную жизнь. Как в телесных недугах, в которых одна из частей тела от какого либо повреждения делается недействующею, знаком омертвения недействующей части служит ее бесчувственность; если же каким врачебным искусством телу снова возвращено будет жизненное чувство, то радуются уже болям члена, и сам страждущий, и прислуживающий больному, признаком переворота болезни на здравие принимая то, что член стал уже чувствовать причиняемую ему боль: так, когда иные, как говорит Апостол, «в нечаяние вложшеся» предадут «себе» (Еф. 4,19.) жизни греховной, став подлинно какими–то мертвыми и недействующими для жизни добродетельной, ни мало не чувствуют они того, что делают. Если же коснется их какое либо врачующее слово, как бы горячими какими и опаляющими составами, — разумею строгие угрозы будущим судом, — и страхом ожидаемого до глубины проникнет сердце, и в нем, оцепеневшем от страсти сластолюбия, как бы растирая и согревая, подобно какому–то горячительному и острому врачевству, — страх геенны, огнь неугасимый, червя не умирающего, скрежет зубов, не престающий плачь, тьму кромешную и все сему подобное, заставит почувствовать ту жизнь, какую проводить; то соделает его достойным ублажения, произведя в душе болезненное чувство. Как и Павел восшедшего неистово на отцово ложе до тех пор бичует словом, пока остается он бесчувственным к своему греху; а когда врачевство укоризн коснулось этого человека, как соделавшегося уже блаженным за свой плачь, начинает утешать, да не многою как говорить, «скорбию пожерт будет токовый» (2 Кор. 2:7.).

Положим, что и эта мысль в предлагаемом взгляде на учение о блаженстве небесполезна будет для жизни добродетельной, потому что грех в естестве человеческом как–то умножается, а покаянный плачь оказывается врачевством от него; но мне кажется, что слово усильнейшим действием плача означает нечто имеющее более глубокий смысл, нежели сказанное, заставляя разуметь кроме сего нечто иное. Ибо если бы слово указывало на одно покаяние по прегрешении, то последовательнее было бы ублажать плакавших, а не всегда плачущих. Так если для сравнения взять болезненное состояние; то ублажаем излечившихся, а не тех, которые всегда лечатся, потому что продолжение лечения показывает вместе и неукрощаемость недуга. Но и по другой причине, кажется мне, не хорошо ограничиться такою одною мыслию, будто бы словом сим уделяется блаженство одним плачущим о грехах. Ибо найдем многих, проведших жизнь безукоризненно, и, по свидетельству самого Божия Слова, отличившихся всяким Добрым делом. Какая любостяжательность у Иоанна? Какое идолослужение у Илии? Какое малое или большое прегрешение в их жизни известно истории? Что же? Неужели слово сие предположит, что вне блаженства и они, и первоначально не болевшие, и недошедшие до потребности в сем врачевстве, разумею покаянный плачь? Не будет ли нелепо признать таковых лишенными божественного ублажения за то, что не грешили, и не врачевали греха плачем? Или в таком случае грешить не будет ли предпочтительнее того, чтобы жить безгрешно, если одним кающимся дана в удел Утешителева благодать? Ибо сказано: «блажени плачущии: яко тии утешатся». Посему, сколько можно, последовав, как говорит Аввакум, «на высокая» Восходящему (Авв. 3:19.), еще поищем заключающегося в сказанном смысла, чтобы дознать, какому плачу уготовано утешение Святаго Духа.

Посему посмотрим сперва, что такое в человеческой жизни самый плачь, и отчего иногда бывает он? Всякому явно, что плачь есть унылое расположение души, появляющееся при лишении чего либо любимого; каковое состояние в живущих благополучно не имеет места. Например: человек благоуспешен в жизни, все дела идут, как по течению реки, в приятность ему, веселит его супруга, радуют дети, подкрепляют своим содействием братья, в народном собрании он пользуется почетом, а у начальства добрым о себе мнением, страшен противникам, уважается подчиненными, обходителен с друзьями, изобилует богатством, живет в свое удовольствие, приятен, беспечален, крепок телом, имеет все, что почитается в этом мире дорогим: такой человек, конечно, живет в веселье, наслаждаясь каждою вещью, какая есть у него. Но если благоденствия сего коснется какая либо превратность, и, по дурному какому–то стечению обстоятельств, произведет или разрыв с наиболее любимыми, или утрату в имуществе, или какие либо телесные повреждения; тогда лишением увеселяющего производится противоположное расположение, которое называем плачем. Посему истинно данное о нем понятие, что плачь есть скорбное некое ощущение утраты того, что увеселяет. Если же понять нами плачь человеческий, то пусть очевидное послужит некоторым путеуказанием к незнаемому, и сделается явным, что такое плачь ублажаемый, за которым следует утешение.

Ибо, если здесь плачь производится лишением благ, какие у кого есть, и никто не станет оплакивать того, что желает утратить; то надлежит прежде узнать самое благо, что оно такое в действительности, а потом составить понятие о человеческом естестве; ибо сим достигнется и то, чтобы преуспеть в ублажаемом плаче. Например из живущих во тьме, когда один родился в темноте, а другой привык наслаждаться внешним светом, но насильно стал заключенным, настоящее бедствие не одинаково действует на обоих. Ибо один, зная, чего лишился, тяжелым для себя почтет утрату света; а другой, совсем не знавший такой благодати, проживет беспечально, как выросший во мраке, и рассуждая, что не лишен ни одного из благ. А посему пожелание насладиться светом одного поведет ко всякому усилию и примышлению снова увидеть то, чего лишен насильно; а другой состарится, живя в темноте, потому что не знал лучшего, признавая для себя благом настоящее. Так и в рассуждении того, о чем у нас речь, кто возмог усмотреть истинное благо, и потом уразумел нищету человеческого естества, тот, конечно, почтет душу бедствующею, оплакивая то, что настоящая жизнь не пользуется оным благом. Посему, кажется мне, слово ублажает не печаль, но познание блага, по причине которого человек страждет печалью о том, что нет в жизни сего искомого.

Посему порядок требует исследовать, действительное ли нечто есть оный свет, которым темный этот вертеп естества человеческого не озаряется в настоящей жизни? Или, может быть, пожелание стремится к тому, чего нет, и что непостижимо? Ибо таков ли наш рассудок, чтобы следить ему за естеством искомого? Таково ли значение имен и речений, чтобы передать нам ими достойное понятие о высшем свете? Как наименую незримое? Как представлю невещественное? Как покажу не имеющее вида? Как постигну то, что не имеет ни величины, ни количества, ни качества, ни очертания, не находится ни в месте, ни во времени, вне всякого ограничения и определенного представления? Чье дело — жизнь и самостоятельность всего представляемого благом? К чему прилагается мыслию всякое высокое понятие и именование: Божество, царство, сила, присносущие, нетление, радость, радование, и все высоко мыслимое и сказуемое? Посему, как и при каких помыслах возможно, чтобы таковое благо стало доступным взору, — было и созерцаемым и не видимым? Всем существам сообщило бытие, а само было присносущим, и не имело нужды приведения в бытие?

Но чтобы не утруждал себя напрасно разум, простираясь до пределов беспредельного, прекратим пытливое исследование об естестве превысших благ, так как все подобное сему не может и быть постигнуто; извлечем же ту одну пользу из своих изысканий, что, по самой невозможности увидеть искомое, отпечатлеется в нас некое понятие о величии искомого. Но в какой мере, по нашему верованию, благо по естеству своему выше нашего ведения, в такой паче и паче усиливаем в себе плачь о благе, с которым мы разлучены, и которое так высоко и велико, что даже ведение о нем не может быть вместимо. И сего–то блага, превышающего всякую силу постижения, мы люди были некогда причастниками; и в естестве нашем оное превысшее всякого понятия благо было в такой мере, что обладаемое человеком, по самому точному сходству с первообразом, казалось новым благом, принявшим на себя образ первого. Ибо что теперь гадательно представляем об оном благе, все то было у человека: нетление и блаженство, самообладание и неподвластность, беспечальная и не озабоченная жизнь, занятие божественным, — тем, чтобы взирать на благо и чистым и обнаженным от всякого покрывала разумением. Ибо все сие дает нам в немногих речениях гадательно уразуметь слово о миробытии, говоря, что человек создан по образу Божию, жил в раю, и наслаждался насажденным там; а плод оных растений — жизнь, ведение и подобное сему. Если же это было у нас; то как не востенать о бедствии, сравнительно с тогдашним блаженством сличающему настоящую ныне бедность? Высокое унижено; созданное по образу небесного оземленилось; поставленное царствовать поработилось; сотворенное для бессмертия растлено смертью; пребывающее в райском наслаждении преселено в эту болезненную и много трудную страну; воспитанное в бесстрастии обменяло сие на жизнь страстную и кратковременную; неподвластное и свободное ныне под господством столь великих и многих зол, что невозможно исчислить наших мучителей. Ибо каждая в нас страсть, когда возобладает, делается властелином порабощенного, и подобно какому–то преобладателю, заняв твердыню души, чрез самих подчинившихся ей мучить подвластного, наши же помыслы в угодность себе употребляя на свою прислугу. Так раздражительность, гнев, страх, боязнь, дерзость, состояние печали и удовольствия, ненависть, ссора, бесчеловечие, жестокость, зависть, ласкательство, памятозлобие, нечувствительность, и все страсти, представляющиеся против нас действующими, составляюсь список каких–то мучителей и властелинов, как пленника какого, власти своей порабощающих душу. А если кто исчислит и беды постигающие тело, тесносоединенные и неразлучные с естеством нашим — разумею различные и разнообразные роды болезней, которых в начале вообще не испытывало человечество; — то гораздо обильнейшие прольет слезы, взирая вместо благ сравнительно с ними на скорби и благоденствию противоположные бедствия.

Посему Ублажающий плачь, кажется, втайне учит душу обращать взор к истинному благу, и не погружаться в настоящую прелесть сей жизни. Ибо невозможно, как вникающему тщательно в дела прожить без слез, так глубоко погрязшему в житейских удовольствиях думать, что он печален. Подобное сему можно видеть на бессловесных. Хотя жалости достойно устройство их естества (ибо что жалостнее сего — быть лишенным разума?); однако же нет у них никакого чувства о своем несчастии; напротив того и ими проводится жизнь с некоторым удовольствием: конь поднимает вверх голову, вол взрывает пыль, свинья щетинит волосы, молодые псы играют, тельцы прыгают, и всякое животное, как можно видеть, какими–нибудь знаками показывает свое удовольствие. А если было бы у них какое либо понятие о даре разума; то не проводили бы они в удовольствии своей глупой и бедственной жизни. Так и людьми, у которых нет никакого ведения о благах, каких лишилось естество наше, настоящая жизнь препроводится в удовольствии. А кто услаждается настоящим, тому следует не искать лучшего. И кто не ищет, тот и не найдет приобретаемого одними ищущими.

Итак поэтому Слово ублажает плачь, признавая его блаженным не потому, что таков он сам по себе, но потому, что от него происходите. Да и связь речи показывает, что для плачущих блаженно плакать, так как сие самое приводит к утешению. Ибо Господь сказал: «блажени плачущи», и не остановил на сем речи, но присовокупил: «яко тии утешатся». Сие–то, кажется мне, проразумев великий Моисей (лучше же сказать, Слово чрез него учреждающее это), в таинственных обрядах пасхи узаконил иудеям в дни сего праздника есть неквасный хлеб, а приправою к снеди соделал «горькое зелье» (Исх. 12:8.), таковыми гаданиями давая нам возможность дознать, что не иначе можем стать причастниками таинственного оного празднества, как к неизнеженной и безквасной жизни добровольно примешав горькое зелье века сего. Посему и великий Давид, даже видя у себя высочайшую меру человеческого благополучия, разумею царство, — обильно наделяет жизнь свою горьким зельем, жалобно стеня и оплакивая продолжение пришельствия своего во плоти, и лишаясь сил от пожелания чего–то большего, говорит: «увы мне, яко пришелствие мое продолжися» (Псал. 119:5.); а в другом месте, неослабно взирая на красоту «селений» Божиих, говорит, что «скончавается» от сильного желания, признавая для себя достопочтеннейшим причитаться там к последним, нежели первенствовать в обладании настоящим (Псал. 83:2, 3, 11.).

Но если кому угодно точнее уразуметь силу ублажаемого оного плача; то пусть разберет сам с собою повествование о Лазаре и богатом, в котором с большею открытностию уясняется нам таковое учение. Ибо Авраам говорит богатому: «помяни, яко восприял еси благая твоя в животе твоем, и Лазарь такожде злая: посему он утешается, ты же страждеши» (Лук. 16:25.). Сему и быть надлежало после того, как чуждыми благого Божия о человеке смотрения соделало нас неразумие, лучше же сказать, злоумие. Поелику Бог узаконил нам наслаждаться благом, к которому не примешано зло, и воспретил к хорошему примешивать испытание худого; то, когда мы по жадности своевольно пресытились противным, то есть вкусили преслушания Божия слова; — конечно естеству человеческому надлежит по этому изведать То и другое, иметь часть в печальном и веселящем. И как два века, также и жизнь, в сообразность с каждым собственно веком, представляется двоякою. Подобно сему и веселье двояко: одно — в настоящем веке, а другое — в предстоящем нам по упованию; то достоблаженно, долю увеселения истинными благами предоставить вечной жизни, а служение печали исполнить в этой краткой и временной жизни, почитая для себя утратою не то, если лишимся чего либо приятного в сей жизни, но то, если за наслаждение сею приятностью не получим лучшего. Посему, если блаженно в бесконечные веки иметь нескончаемое и всегда продолжающееся веселье, а естеству человеческому непременно должно вкусить и противоположного: то не трудно уже понять, что имеет в виду слово. Почему «блажени плачущии» ныне? Потому что «тии утешатся» в бесконечные веки. Утешением же служит причастие Утешителя; ибо собственное действие Духа есть дар утешения, которого да сподобимся и мы, по благодати Господа нашего Иисуса Христа! Ему слава во веки веков! Аминь.

Слово 4

«Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся»

(Матф. 5:6.)

«Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся»

(Матф. 5:6.)

Сведущие во врачебном искусстве говорят, что страждущие желудком и худым позывом на пищу, от скопления в верхней части желудка дурных каких либо соков и излишеств, всегда представляют желудок свой полным и сытым, и потому имеют отвращение от пищи полезной, по причине ослабления естественного позыва во время этой мнимой сытости. Но если приложено будет о них какое либо попечение врачебного искусства; то, по очищении каким либо разводящим врачебным питием скопившегося в желудочных полостях, произойдет, что ничто чуждое уже не будет беспокоить естества, возвратится же им позыв на пищу полезную и питательную. И признаком здоровья служит, что пища принимается уже не принужденно, но с пожеланием и увлечением. Что же значит у меня это вступление? Поелику слово, руководящее нас на высшие ступени лествицы блаженств, и, по выражению Пророка, полагающее «добрые восхождения на сердце» нашем (Пс. 83:6.), поступая последовательно, после совершенных уже нами прежде восходов указует подобное еще новое четвертое восхождение, говоря: «блажени алчущии и жаждущии правды: яко тии насытятся»: то хорошо, думаю, избавив душу от утраты позыва на пищу и от пресыщения, сколько возможно, возбудить в себе самих этот блаженный позыв на пищу и питие. Ибо не возможно человеку, ни быть сильным без достаточной пищи, подкрепляющей его силы, ни насытиться пищею, не вкушая ее, ни питаться ею без позыва на пищу. Итак, поелику сила есть некое жизненное благо; и она соблюдается достаточною сытостью; а сытость бывает от пищи, вкушаемым же при позыве на пищу: то позыв сей в живых есть нечто достойное ублажения, служащее в нас началом и причиною силы. Но в рассуждении чувственной этой пищи бывает с нами, что не все желаем тех же снедей, и пожелание вкушающих делится не редко по родам яств, одному приятно сладкое, а другой чувствует побуждение к острому и горячительному; иному же нравится солоноватое, и иному — кислое; случается же часто, что не у всякого бывает побуждение к снеди полезной; ибо иной, по какой–то особенности сложения имея склонность к какой либо страсти, питает болезнь соответственными ей по качеству яствами. А если будет иметь он побуждение к яствам полезным, то, без сомнения, проживет наслаждаясь здоровьем; потому что пища соблюдет телесное его благосостояние. Так и в душевной пище не у всех пожелания склонны к одному и тому же. Одни желают себе славы, или богатства, или какой либо мирской знаменитости; у других не усыпная забота о хорошем столе; иные с жадностью поглощают зависть, как ядовитую какую пищу; а есть и такие, у которых пожелание возбуждается естественно прекрасным. Естественно же прекрасно всегда и для всех то, что не ради чего другого избирается, но само по себе вожделенно, всегда одинаково, и никогда не теряет привлекательности по насыщении оным. Посему–то Слово ублажает не просто алчущих, но тех, у кого пожелание имеет склонность к истинной правде.

Посему что же такое правда? Ибо сие, думаю должно прежде раскрыть в слове, чтобы, когда обнаружится ее красота, тогда уже возбудилось в нас влечение к красоте видимого. Ибо не возможно возыметь пожелание чего либо не виданного; напротив того естество наше в рассуждении незнакомого нам как–то недейственно и неподвижно, если посредством слуха или зрения не приобретет какого либо понятия о вожделеваемом. Потому некоторые исследователи подобного сему говорят, что правда есть соблюдете правила, воздавать каждому равно и по достоинству. Например, если кто сделается полным господином при раздаче денег; то имеющий в виду равенство и подаяние соразмеряющий с потребностью получающих называется правдивым. И если кто, получив власть судить, произносит приговор, не по милости какой и вражде, но следуя свойству дел, и наказывает достойных того, и оправдывает своим приговором неподлежащих ответственности, и о прочих спорных делах творит суд по истине; то и он называется правдивым. И назначающий подати с подначальных, когда налагает подать соразмерную с силами, и владыка дома, и начальник города, и царь народов, —если каждый из них правит подвластными, не властью неразумных побуждений движимый, но по правоте судя ему покорных, и в решении дела сообразуясь с поведением подначальных; то определяющие правду соблюдением сказанного правила все сему подобное означают именем правды. Но, взирая на высоту божественного законоположения, полагаю, что здесь под правдою разумеется нечто большее сказанного. Ибо если спасительное слово изрекается вообще для всего человеческого рода, не всякому же человеку можно быть в числе поименованных (ибо царствовать, начальствовать, творить суд, иметь во власти раздачу денег, или другое какое смотрение, — удел не многих; великое же множество состоит под начальством и смотрением других); то как согласиться кому либо, что истинна та правда, которая не всему роду предлагается в равной степени? Ибо если, по словам внешних мудрецов, цель правды — управление; а где преимущество, там нет равенства: то данного о правде понятия не возможно признать истинным; потому что оно немедленно обличается неравенством в жизни. Посему какая же правда, простирающаяся на всех, вожделение которой, как общее, предлежит всякому, имеющему в виду евангельскую трапезу, богат ли он, или беден, рабствует, или господствует, знатного ли рода, или купленный раб, так что никакое внешнее обстоятельство не увеличивает, и не умаляет, понятия правды? Ибо если может она находиться только в том, кто выше прочих властью какою и преимуществом; то почему праведен поверженный у ворот богатого Лазарь, не имеющий у себя ни какого средства для оказания таковой правды: ни начальства, ни власти, ни дома, ни трапезы, ни другого какого житейского запаса, чем можно на деле совершить оную правду? Ибо если правда возможна тому, кто начальствует, оделяет, или вообще имеет что либо под смотрением; тот, кто не заведывает этим, без сомнения, вне возможности творить правду. Почему же сподобляется успокоения не имевший у себя того, чем, по словам многих, отличается правда? Посему надобно нам искать той правды, вожделевший которой по обетованию насладится ею. Ибо сказано: «блажени алчущии правды: яко тии насытятся».

Поелику много всякого рода таких веществ, ко вкушению которых естество человеческое стремится с вожделением; то потребно нам много сведения, чтобы различать в таких снедях питательное и ядовитое, и чтобы то, что, по мнению души, приемлется в пищу, вместо жизни не причинило нам смерти и разрушения. Но, может быть, небезвременно будет понятие о сем уяснить чем либо другим разрешаемым в евангелии. Вступивший в общение с нами «по всяческим, разве греха» (Евр. 4:15.), и приобщившийся тех же с нами немощей, не признал алкания грехом, и не отказался собственным Своим опытом изведать сию немощь, но допустил до Себя это естественное побуждение к пожеланию пищи. Ибо, сорок дней пребыв без пищи, «последи взалка» (Матф. 4:2.). Так, когда хотел, давал естеству время делать свое. Но изобретатель искушений, как скоро узнал, что и в Нем произошла эта немощь алкания, советовал удовлетворить желанию камнями, то есть, пожелание естественной пищи обратить к неестественному; ибо говорит: «рцы, да камение сие хлебы будут» (Матф. 4:3). В какой неправде виновно стало земледелие? За что было до того воз гнушаться семенами, чтобы обесчестить и пищу из них? За что осуждается Создателева премудрость, будто бы, питая человечество семенами, питает не надлежащим образом? Ибо если теперь камень оказывается более пригодным для пищи; то значит, что Божия премудрость погрешила в должном промышлении о человеческой жизни. «Рцы, да камение сие хлебы будут», — сие и до ныне говорит он тем, которые искушаются собственным своим пожеланием, и говоря так, всего чаще взирающих на него убеждает уготовлять себе пищу из камней. Ибо когда пожелание выходить из необходимых пределов потребности, что это иное, как не совет диавола, запрещающей тогда пищу из семен, и вызывающий пожелание неестественного? Из камней едят хлебы предлагающие их от любостяжательности, приготовляющие себе дорогие и пышные трапезы из неправд. У них и приготовление вечери — какое–то торжество, ухищренно устроенное на изумление всем, выходящее за пределы необходимого для жизни. Ибо что общего с естественною потребности имеет не употребляемое в пищу вещество серебра, выставляемое в тяжеловесных и с трудом переносимых приборах? Что такое ощущение голода? Не желание ли восполнить недостаток в необходимом? Поелику сила утратилась, недостающее снова восполняется приличным прибавлением. Хлеба, или иного чего годного в снедь, желает естество. А кто вместо хлеба подносит ко рту золото, тот удовлетворяет ли нужде? Посему, когда вместо годного в снедь ищет кто вещества, неупотребляемого в пищу; тогда он прямо заботится о камнях, потому что иного требует естество, а иным занят он. Естество ощущением голода, как бы внятным голосом, едва не говорит, что теперь потребна снедь, потому что должно возвратить снова телу утраченную силу. А ты не слушаешь естества; даешь ему не то, чего просит. Напротив того заботишься, чтобы на столе у тебя было большее бремя серебра, приискиваешь ковачей этого вещества, любопытствуешь узнать историю чеканимых на веществах изображений, чтобы они в точности передали искусством стрясти и нравы, и тебе можно было узнать раздражение воина, когда заносит меч на заклание, и страдание раненого, когда, пораженный смертельно, показывает вид готового заплакать, и рьяность зверолова, и свирепость зверя. и все иное, что с такою изысканностью эти суетные люди искусно изображают на настольных приборах. Естество требует пития; а ты приготовляешь дорогие треножники, лохани, чаши, большие сосуды, и тысячи других приборов, не имеющих ничего общего с требуемою нуждою. Ужели в том, что делаешь, не слышишь явно советующего тебе обратить взор на камень? А что, если кто опишет тебе, чем сопровождается эта каменистая пища, эти гнусные зрелища, страстные услаждения слуха, которыми пролагают в себя путь ряду зол приправляющие пищу тем, что разжигает к распутству? Вот совет сопротивника о пище! Это именно, обращая твой взор к камням, предлагает он тебе вместо законного употребления хлеба!

Но Преодолевающий искушение, не алкание как причину зол, изгоняет из естества, а удалив только излишнюю заботливость, присоединяющуюся к потребности по совету сопротивника, предоставляет естеству иметь о себе смотрение, не выходя из естественных своих пределов. Как очищающие вино не унижают его, и не называют не годным к употребление по причине образовавшейся на нем пенки, но, отделив излишнее в горле сосуда, не оставляют без употребления вина, сделавшегося чистым: так Слово, обозревая и разбирая, что естеству чуждо, при тонкости точного обзора, не отметает алкания, как служащего к соблюдение жизни нашей, но очищает от изысканных прибавлений к потребному, и отвергает их, сказав, что знает питательный хлеб, который усвоен естеству Божиим глаголом. Посему, если «взалка» Иисус, то достойно ублажения алкание, когда и в нас совершается в подражание Ему. А поэтому, если узнали мы, чего взалка Господь, то, конечно, узнаем силу блаженства, о котором теперь речь. Какая эта снедь, пожелания которой Иисус не стыдится? После беседы с самарянкою говорит Он ученикам: «Мое брашно есть, да сотворю волю Отца Моего» (Иоан. 4:34.). Очевидна же воля Отца, «Иже всем человеком хощет спастися и в разуме истины приити» (1 Тим. 2:4.). Итак если желает Он, чтобы мы спаслись, и Его пищею делается наша жизнь; то из сего дознаем, на что должно употребить такое расположение души. На что же именно? Будем алкать своего спасения, жаждать Божией воли, которая желает нашего спасения.

А как можно нам преуспеть в таковой алчбе, дознали это мы теперь из сего ублажения. Ибо кто возжелал Божией правды, тот нашел подлинно достожелаемое, и вожделению сего удовлетворил не одним из тех способов, какими исполняется желание. Ибо не только, как снеди, возжелал причащения правды; потому что желание, остановившееся на этом одном расположении, было бы в половину совершенным; теперь же благо сие соделал и питием, чтобы горячность и пламенность пожелания доказать и самым ощущением жажды. Ибо, во время жажды, делаясь некоторым образом сухим и пламенеющим, с удовольствием употребляем питие, как нечто врачующее в таком положении. Поелику же, хотя побуждение к принятию пищи и пития по роду одно, однако же расположение к тому и другому различно: то Слово предписало нам, что всего выше в пожелании блага, ублажает тех, которые терпят то и другое, и алкание и жажду правды; так как вожделеваемого достаточно для того, чтобы применительно содействовать тому и другому желанию, стать и твердою пищею для алчущего, и питием для привлекшего с жаждою благодать. «Блажени алчущии и жаждущии правды: яко тии насытятся».

Ужели же вожделевать правды достоблаженно; а если кто будет иметь подобное расположение к целомудрию, или мудрости или благоразумию, или к другому какому, ежели есть виду добродетели, то Слово не ублажает его? Но, может быть, сказанное имеет какой либо подобный следующему смысл: правда есть одно из разумеемого под именем добродетели; а божественное Писание по обычаю своему в упоминании о части нередко объемлет целое, например, когда естество Божие объясняет какими либо именами. Ибо пророчество как бы от лица Божия говорит: «Аз Господь» (Иса. 42:8.): «сие Мне имя вечное, и память родов родом» (Исх. 3:15.); и еще в другом месте говорит: «Аз есмь сый» (Исх. 3:14), и у другого Пророка: «яко милостив есмь» (Иер. 3. 12.). И тысячами других имен, означающих высоту и боголепие, святое Писание умело наименовать Бога; почему в точности дознаем из сего, что, когда скажет одно которое либо имя, этим одним безмолвно произносится весь список имен. Ибо если именуется Господом, не предполагается этим, что не принадлежат Ему другие имена; напротив того в одном имени именуется всеми именами. А из сего дознаем, что богодухновенное слово под какою либо частью умеет обнимать многое. Посему и здесь, сказав, что блаженно алчущим предлагается правда, именем ее слово означает всякий вид добродетели; так что равно достоин ублажения алчущий и благоразумия, и мужества, и целомудрия, или чего либо другого, что только заключается в том же понятии добродетели. Ибо невозможно одному какому либо виду добродетели, в отдельности от прочих, самому по себе быть совершенною добродетелью. В чем не усматривается чего либо умопредставляемого, как доброе, в том, по всей необходимости, имеет место противоположное ему; а целомудрию противоположно распутство, благоразумию — безумие, да и всему, что берется в лучшую сторону, без сомнения, есть нечто разумеемое противно. Посему, если в правде не усматривается вместе и все, то невозможно остальному быть добром. Никто не скажет, что правда неразумна, или дерзка, или распутна, или имеет что либо иное, усматриваемое в пороке. Если же понятие правды не соединимо со всем худым; то, конечно, сообъемлет в себе всякое добро; добро же все представляемое, как добродетель. Поэтому именем правды, алчущих и жаждущих которой ублажает Слово, обещая им исполнение вожделеваемого, означается здесь всякая добродетель.

Ибо сказано: «блажени алчущии и жаждущии правды: яко тии насытятся». Сказуемое же, кажется мне, имеет такой некий смысл: чего домогаются в жизни для удовольствия, то служит к насыщению домогающихся; напротив того заботливость об удовольствиях, как где–то загадочно говорит Премудрость, — «сосуд сокрушен» (Притч. 23:27.), который непрестанно со тщанием наполняя, домогающиеся сего показывают какой–то неисполнимый и ни к чему не служащий труд, всегда вливая что–то в бездну пожелания и прибавляя к удовольствию, но не доводя пожелания до сытости. Познал ли кто предел сребролюбию, приобретая то, чего домогаются сребролюбцы? Успокоился ли кто до неистовства славолюбивый, получив, чего искал? А кто насытил сластолюбие слышанным, или виденным, или беснованием и неистовством чрева и того, что за сим; тот нашел ли какой прибыток в себе от сего наслаждения? Всякого рода удовольствие, ощущаемое телом, не таково ли, что вместе, и приближается, и улетает, и на самое краткое время не оставаясь у коснувшихся его? Посему–то дознаем от Господа сие высокое учение, что одно только утвердившееся в нас рачение о добродетели есть нечто твердое и состоятельное. Ибо кто преуспел в чем либо высоком, например: в целомудрии, или в скромности, или в благочестии пред Богом, или в другом каком из возвышенных и евангельских учений, тот при каждом преспеянии имеет не мимолетное и неустойчивое, но непоколебимое, во все продолжение жизни пребывающее и продолжающееся веселье. По чему же? По тому что все это всегда можно приводить в действие, и во все продолжение жизни нет времени, приводящего в пресыщение и добрую деятельность. И целомудрие, и чистота, и непреткновенность во всяком добре, и необщительность с злом всегда приводятся в действие, пока имеет кто в виду добродетель, и деятельность сопровождается весельем. А у предавшихся бессмысленным похотям, хотя душа всегда имеет в виду непотребство, однако же не всегда бывает наслаждение. Ибо жадность к еде останавливаем сытость, удовольствие пьющего угасает вместе с жаждою, и все другое таким же образом имеет нужду в некотором времени и промежутке, чтобы снова возбудить желание услаждающего, ослабленное удовольствием и насыщением. Но приобретение добродетели, в ком однажды твердо она укоренилась, ни временем не меряется, ни сытостью не ограничивается, но живущим добродетельно всегда доставляет чистое, живое, сильное ощущение собственных своих благ. Почему алчущим сего Бог Слово обещает удовлетворение алчбы, такое удовлетворение, которое сытостью воспаляет, а не угашает, желание.

Итак, вот чему учит Беседующий с высокой горы мыслей, — не занимать нам пожелания ничем таким, домогающимся чего нет впереди и конца, и рачение о чем суетно и неразумно, как у старающихся ступить на вершину своей тени, у которых бег простирается в бесконечность, так как туда от настигающего со скоростью уходит всегда им преследуемое; но обращать желание к тому, о чем рачение делается приобретением домогающегося. Ибо кто возжелал добродетели, тот добро делает своим приобретением, в себе видя то, чего возжелал. Посему блажен взалкавший целомудрия; ибо исполнится чистоты. А насыщение ею производить, как сказано, не отвращение, но усиление желания; и насыщение и желание взаимно возрастают в равной одно с другим степени. Ибо за вожделением добродетели следует приобретение вожделеваемого; и приобретенное благо привносить в душу непрекращающееся веселье. Таково свойство сего блага, что, не в настоящем только услаждает пользующегося им, но на все части времени доставляет действительное веселье, потому что преуспевшего увеселяют, и воспоминание о жизни проведенной правильно, и самая жизнь в настоящем, когда проводится она добродетельно, и ожидание воздаяния, которое не в ином чем полагаю, как в той же опять добродетели, так как она есть дело преуспевающих, и делается наградою преспеяний.

Если же нужно коснуться и смелого некоего слова; то, кажется мне, под именем добродетели и правды, желанию слушающих Себя Самого, может быть, предлагает Господь, «Иже бысть нам премудрость от Бога, правда оке и освящение и избавление» (1 Кор. 1:30.), а также и «хлеб сходяй с небесе» (Иоан. 6: 50:51.), и «вода живая» (Иоан. 4:10.), жажду которой исповедует Давид в некоем псалмопении, открывая Богу сие достоблаженное страдание души, когда говорит: «возжада душа моя к Богу крепкому живому: когда прииду и явлюся лицу Божию» (Псал. 41:3.)? И силою Духа, кажется мне, предобученный сим величественным наставлениям Господа, приписал он себе и исполнение такового желания; ибо говорит: «аз правдою явлюся лицу Твоему: насыщуся, внегда явитимися славе Твоей» (Псал. 16:15.) Итак, вот, по моему рассуждению, истинная добродетель, добро без примеси худого, добро, при котором постигается всякое понятие, составляемое мыслию о наилучшем, — Сам Бог Слово, — «сия покрывшая небеса добродетель», как выражается Аввакум (Авв. 3:3.). И весьма справедливо ублажены алчущие сей Божией правды; ибо подлинно «вкусивший» Господа, как говорит псалмопение (Псал. 33:9.), то есть, приявший в себя Бога, делается исполненным того, чего жаждал и алкал, по обетованию Рекшаго: «Аз и Отец приидем, и обитель у него сотворим» (Иоан. 14:21, 23.), очевидно, по вселении уже Святого Духа. Так, кажется мне, и великий Павел, вкусивший неизреченных оных плодов из рая, и исполнен был того, чего вкусил, и всегда алкал: ибо исповедует, что исполнен был желаемого, говоря: «но живет во мне Христос» (Гал. 2:20.), и как алчущий, всегда в «предняя простирается» (Филип. 3:13.), говоря: «не зане уже достигох или уже совершихся: но спешу, да постигну» (Филип. 3:12). Ибо, да позволено нам будет сказать нечто такое что останется только в предположении, и чего нет в природе. Как если бы из чувственной снеди, принимаемой в пищу, ничто не извергалось по излишеству, но всецело принималось в прибавление телесного роста; то тела достигали бы великого роста, потому что величину их приращала бы собою ежедневная пища: так и оная правда, а с нею и всякая добродетель, поелику, будучи вкушаема, как духовная снедь, не извергается, то причащающихся делает всегда более и более от нее рослыми, непрестанно возращая их величину своим прибавлением.

Итак, если уразумели мы блаженную эту алчбу; то, изблевав все обилие порока, взалчем правды Божией, чтобы придти в исполнение ею, о Христе Иисусе Господе нашем. Ему слава во веки веков и аминь.

Слово 5

«Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут»

(Матф. 5:7)

«Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут»

(Матф. 5:7)

Иаков в некоем видении узрев лествицу, простирающуюся от земли до небесной высоты, и утверждающегося на ней Бога, загадочно научен был, может быть, чему–то такому, что теперь с нами делает учение посредством блаженств, восходящих к оному непрестанно возводя к возвышеннейшим мыслям. Ибо и там, патриарху в виде лествицы, как думаю, изображена добродетельная жизнь, чтобы и сам он дознал и тем, кто будет по нем, передал, что не иначе можно возвыситься до Бога, как только всегда взирая в горнее и имея непрекращающееся вожделение высшего, а потому не любил останавливаться на том, в чем уже преуспел, но почитал для себя ущербом, если не касается того, что еще выше. Так и здесь высота блаженств одного пред другим приуготовляет к тому, чтобы приблизиться к самому Богу, истинно блаженному и «утверждающемуся» во всяком блаженстве. Без сомнения же, как к премудрому приближаемся мудростью, и к чистому чистотою, так и блаженному усвояемся путем блаженств; потому что блаженство есть то, что в подлинном смысле свойственно Богу; почему и поведал Иаков, что Бог утверждашеся на таковой лествице (Быт. 22:13.). Посему участие в блаженствах не иное что есть, как общение с Божеством, к которому Господь возводит нас сказанным теперь.

Посему, кажется мне, что в предлагаемой беседе о блаженстве тем, что по порядку в ней следует, некоторым образом делает Он Богом того, кто слушает и разумеет слово сие. Ибо говорит: «блажени милостивии, яко тии помилованы будут». Известно из многих мест божественного Писания, что милостивым святые мужи называют Божие могущество. Так Давид в песнопениях, так Иона в своем пророчестве, так великий Моисей во многих местах своего законоположения именуют Божество. Посему, если Богу приличествует название милостивым, то не Богом ли соделаться призывает Слово и тебя, как украшенного свойством Божества? Ибо если в богодухновенном Писании Бог именуется милостивым, а истинно–блаженно Божество; то явствует по порядку вытекающая из сего мысль, что, если кто, будучи человеком, делается милостивым, то он сподобляется Божия блаженства, достигнув того, чем именуется Божество. «Милостив Господь и праведен, и Бог наш милует» (Пс. 114:4.). И не блаженно ли паче человеку называться и стать тем, чем за дела Свои именуется Бог? «Ревновать» же о дарованиях высших советует собственными своими словами и божественный Апостол (1 Кор. 12:31.).

Но у нас не та цель, чтобы убедить нам себя, желать хорошего; потому что само собою лежит это в естестве человеческом, — иметь стремление к хорошему, но чтобы не ошибаться нам в суждении о хорошем. Ибо жизнь наша по большей части погрешает в том, что не можем в точности познать, что хорошо по естеству, и что обманчиво таковым представляется. А если бы порок в жизни представлялся нам, во всей наготе, не–прикрашенным каким либо призраком хорошего, то не предавалось бы ему человечество. Посему потребно нам уменье, чтобы понять предлагаемое изречение, и изучив истинную лепоту заключающейся в нем мысли, образовать по оной себя. И мысль о Боге естественно вложена во всех людей; но по незнанию истинно сущего Бога бывает погрешность в предмете чествования; ибо одними чествуется истинное Божество, умопредставляемое в Отце, Сыне и Святом Духе; а другие заблудились в нелепых предположениях, примыслив досточтимое нечто в тварях; и вследствие этого уклонение от истины в малом открыло вход нечестию. Так в рассуждении предлежащей нам мысли, если не поймем истинного смысла, не малый будет ущерб для нас, погрешивших в истине.

Посему, что такое милость, и в чем ее деятельность? Почему блажен обратно приемлющий, что дает? Ибо сказано: «блажени милостивы: яко тии помилованы будут». Ближайший смысл сего изречения призывает человека к взаимной любви и сострадательности; потому что по неравенству и несходству житейских дел не все живут в одинаковых обстоятельствах, относительно к достоинству и устройству тела, и достатку во всем прочем. Жизнь по большей части делится на противоположности, различаясь рабством и господством, богатством и бедностью, славою и бесславием, дряхлостью тела и добрым здоровьем, и всем тому подобным. Посему, чтобы недостаточное пришло в равенство изобилующим, и скудное восполнилось избыточествующим, Господь узаконяет людям быть милостивыми к низшим; ибо невозможно иначе побудить к уврачеванию беды ближнего, как только если милость смягчит душу к принятию такого побуждения; так как милость познается из противоположного жестокости. Как жестокий и свирепый недоступен приближающимся, так сострадательный и милостивый приходить как бы в одно расположение с нуждающимся, для опечаленного делаясь тем, чего требует скорбный его ум; и милость, как протолкует иной, дав понятию сему определение, есть произвольная печаль, производимая чужими бедствиями. Если же не точно выразили мы значение сего слова; то, может быть, яснее истолкуется другим понятием: милость есть исполненное любви расположение к претерпевающим со скорбью что либо для них обременительное. Ибо, как жестокость и зверство имеют началом ненависть, так и милость некоторым образом происходить от любви, и ее только имеет своим началом. И если кто в точности исследует отличительное свойство милости, то найдет, что это усиление исполненного любви расположения, соединенное с ощущением печали. Иметь общение в хорошем заботятся все одинаково, и враги, и друзья; но желать участвовать в прискорбном свойственно только обладаемым любовью. А из всех привязанностей в этой жизни могущественнейшею признается любовь, и милость есть усиление любви. Конечно, в собственном смысле достоблажен, у кого душа в таком расположении, как у достигшего самого верха добродетели.

И никто да не представляет себе добродетель сию состоящею в одном вещественном; ибо в таком случае преспеяние в подобном, без сомнения, будет достоянием того только, кто имеет некоторую возможность к благотворительности. Но, мне кажется, справедливее в таком деле смотреть на производств.

Кто пожелал только доброго, но встретил препятствие к тому, чтобы сделать хорошее, потому что не имел возможности, тот по расположению души ничем не меньше доказавшего изволение свое делами.

А сколько пользы для жизни, если кто принимает в этом смысле значение сего блаженства, — излишнее дело о том и рассуждать; потому что и самым детям явны преспеяния, совершаемый в жизни по этому совету. Если, предположим так, во всех произойдет такое соотношение души с униженным, то не останется уже ни высшего, ни низшего, и жизнь не будет делиться по противоположности имен; не отяготит человека бедность, не унизить рабство, не опечалить бесчестие, потому что все у всех будет общее; и равенство прав, и свобода говорить водворятся в жизни человеческой, когда изобилующие добровольно сравняется с недостаточным. Если же будет сие, то не останется никакого предлога к вражде; бездейственна тогда зависть; мертва ненависть, чужеземцами соделаются тогда злопамятство, ложь, обман, война — все эти порождения похоти — иметь у себя больше. По истреблении же оного не сострадательного расположения, конечно, подобно какому–то худому корню, исторгнуты будут и отпрыски порока, а по искоренении дел лукавых, на место их выступить целый список всего доброго: мир, правда и весь ряд представляемого наилучшим. Посему что блаженнее этого, так вести жизнь, не запорам и засовам вверяя безопасность своей жизни, но безопасность сию находя друг в друге? Как жестокий и зверонравный неприязненными себе делает испытавших его свирепость; так напротив все делаются благорасположенными к милостивому, потому что милость в получивших ее естественно рождает любовь.

Посему милость, как показало слово, есть матерь благорасположения, залог любви, союз всякого дружественного расположения: и при сей надежной опоре можно ли примыслить что либо более твердое для этой жизни? Потому слово справедливо ублажает милостивого, когда столько благ оказывается в его имени. Но хотя всякому не безызвестно, что совет сей полезен для жизни; однако же, мне кажется, смысл оного нечто большее понимаемого с первого взгляда таинственно дает видеть указанием на будущее; ибо сказано: «блажени милостивии: яко тии помиловани будут», как будто воздаяние милостивым за милость отложено на последок.

 Посему оставив этот удобопонятный, и многими с первого взгляда находимый, смысл, попытаемся, сколько будет сил, по возможности проникнуть умом за внутреннейшую завесу. «Блажени милостивии: яко тии помилованы будут». В этом уже слове можно дознать некое возвышенное учение, а именно, что Сотворивший человека по образу Своему в естество твари вложил начатки всех благ, так что не от вне входит в нас; хорошее, но в нашей воле, какое нам угодно, как бы из сокровищницы какой, брать благо из естества. Ибо от части научаемся судить о целом, что не возможно кому либо получить желаемое иначе, как если сам себе дарует это благо. Посему Господь говорит негде слушателям: «царствие Божие внутрь вас есть» (Лук. 17:21.); и: «всяк просяй приемлет, и ищай обретаете, и толкущему отверзется» (Матф. 7:8.); так что получить желаемое, и обрести искомое, и стать среди вожделенных нам благ — в нашей воле, как скоро захотим сего, и от нашего зависит это произвола. А в следствие сего приводимся и к противоположной мысли, а именно, что наклонность к худому происходит не от вне, по какой либо понуждающей необходимости; но вместе с соизволением на зло, составляется самое зло, тогда приходя в бытие, когда избираем его; само же по себе, в собственной своей самостоятельности, вне произвола, зло нигде не находится состоящим. Из сего ясно открывается самоправная и свободная сила, какую Господь естества устроил в естестве человеческом для того, чтобы от нашего произволения зависело все, и доброе, и худое. А Божественный суд, следуя неподкупному и правдивому приговору, сообразно с нашим произволением уделяет каждому, что человек приобрел сам себе. «Овым убо», как говорит Апостол, «по терпению дела благаго, славы и чести ищущим, живот вечный»; а противящимся истине, повинующимся же неправде: гнев, скорбь, и все, что именуется строгим воздаянием (Рим. 2:7:8.). Ибо как точные зеркала показывают изображения лиц такими, каковы лица в действительности, у веселых веселыми, а у угрюмых посупленными; и никто не обвинит свойства зеркала, если угрюмым окажется изображение лица поникшего от унылости; так и правдивый Божий суд уподобляется нашим расположениям; и каково то, что в нашей воле, таковым же соделает и свое воздаяние. «Приидите», скажет, «благословеннии» (Матф. 25:31.); «идите проклятии» (Матф. 25:41). Неужели внешняя какая необходимость определяет в удел стоящим одесную оный сладостный, а стоящим ошуюю — строгий глас? Не за то ли, что делали, первые получили милость? А другие не тем ли, что жестоко обходились с соплеменными, жестоким для себя соделали Божество? Не миловал бедствующего у ворот нищего утопавший в роскоши богач. Этим и себя лишил милости, и имея нужду в помиловании, не услышан; не потому что одна капля нанесла бы ущерб великому источнику, но потому что с жестокостью несоединима и капля милосердия. «Ибо кое общение свету ко тьме» (2 Кор. 6:14.)? «Человек, сказано, еже аще сеет, тожде и пожнет: яко сеяй в плоть, от плоти пожнет истление а сеяй в дух, от духа пожнет живот вечный» (Гал.6:7. 8.). Человеческое произволение, как думаю, есть сеяние, а воздаяние за произволение — жатва. Обилен благами класс у избравших такое сеяние; многотрудно собирание терний у посевающих в жизни тернистые семена; потому что человеку непременно надлежит пожать то, что посеял; иначе и быть не может.

«Блажени милостивии: яко тии помиловани будут». Какое человеческое слово изобразит глубину мыслей, заключающихся в сем слове? Положительность и неопределенность изречения дают повод доискиваться чего–то большего против сказанного, потому что не прибавлено: кто те, на кого надлежит милости простирать свое действие, но сказано просто, что «блажени милостивии». Ибо, может быть, слово сие дает нам разуметь нечто подобное тому, что значение милости состоит в связи с блаженным плачем. Там был достоин ублажения, кто проводить жизнь в плаче. И здесь, кажется мне, Слово разумеет тоже учение. В каком бываем расположении от чужих бедствий, когда некоторые из близких нам встречают какие либо тяжкие скорби, или лишившись отеческого дома, или нагими спасшись от кораблекрушения, или доставшись в руки разбойникам на суше или море, или из свободных сделавшись рабами, из живших счастливо — пленниками, или понесши другое какое подобное зло, между тем как дотоле испытывали жизнь в каком–то благополучии, — посему какое при этом болезненное расположение бывает в душах наших; тем паче гораздо благовременнее, может быть, в нас самих возбудиться подобной мысли об унизительном в жизни перевороте. Ибо, когда рассудим, как светла та наша обитель, из которой мы изгнаны, как подпали мы власти разбойников, как обнажились, погрязши в глубине этой жизни, каких и скольких владык навлекли на себя вместо свободного и самозаконного жития, как блаженство жизни пресекли смертью и тлением; тогда, если займемся сими мыслями, возможно ли, чтобы милость обращена была на чужие бедствия, и душа не ощутила жалости к себе самой, рассуждая, что она имела, и чего лишилась? Ибо что бедственнее этого плена? Вместо наслаждения в раю наследовали мы в жизни болезненную и многотрудную область; вместо оного бесстрастия приняли на себя тысячи бедствий от страстей; вместо высокого оного жития и сопребывания с Ангелами осуждены жить с зверями земными, и жизнь ангельскую бесстрастную обменили на скотскую. Кто без труда исчислит жестоких мучителей жизни нашей, этих неистовых и свирепых властелинов? Жестокий властитель —раздражение, другие подобные — зависть, ненависть, страсть гордыни; какой–то бешеный и свирепый мучитель, презирающий нас, как невольников, — это невоздержный помысел, порабощающий себе для страстных и нечистых услуг. А мучительство любостяжательности не превосходить ли меру всякой жестокости? Поработив бедную душу, всегда принуждает исполнять ненасытимые свои пожелания, непрестанно принимая в себя и никогда не наполняясь, подобно какому–то многоглавому зверю, тысячами челюстей передающему пищу в ненаполнимое чрево, у которого приобретение никогда не служит хотя малым насыщением, но всегда получаемое делается пищею и поджегою к пожеланию большего. Посему кто же, поняв бедственную эту жизнь, останется безжалостно и немилосердно расположенным к таким бедствиям? Но причина и того, что не милуем себя самих, заключается в не ощущении зол; например, чем страждут неистовствующие от сумасшествия, для которых преизбыток зла состоит в том, что отъемлется чувство того, что терпят? Посему, если кто узнает себя, каков он был прежде, и каков в настоящее время (говорит же где–то и Соломон: «себе познающии премудри» (Притч. 13:10.)), то никогда таковой не перестанет быть милостивым, а за таковым расположением души естественно последует и Божия милость. Почему сказано: «блажени милостивии: яко тии помилованы будут».

Помилованы они, а не другие. Сим Господь уясняет мысль, как бы сказал кто: блаженное дело иметь попечение о телесном здоровье. Кто имеет сие попечение, тот проживет здоровым. Так и милостивый весьма блажен; потому что плод милости делается собственным достоянием милующего, как на основании нами найденного теперь, так и в следствие исследованного прежде, разумею об оказывающем сострадательность души к чужим бедствиям. Ибо одинаково доброе дело есть то и другое, и себя самого миловать по сказанному, и сострадать о злосчастии ближнего: потому что произволение человека относительно к низшим при превосходстве власти показывает правдивость суда Божия, почему человек некоторым образом сам себе судия, и в суде над подчиненными себе самому произносит приговор. Итак поелику веруем, и действительно веруем, что весь род человеческий предстанет «пред судищем Христовым, да приимет кийждо, яже с телом содела, или блага, или зла» (2 Кор. 5:10.); поелику (дерзновенно может быть и говорить о сем, однако ж скажем, если только возможно постигнуть рассудком и уразуметь неизреченное и незримое блаженство в воздаянии милостивым) происшедшему в душах благорасположению к оказывающим милость и после настоящей жизни в получивших милость естественно остаться навсегда в жизни будущей: то поэтому не вероятно ли, что благодетель, если и во время суда будет узнан облагодетельствованными, расположит к себе душу восхвалять его благодарственными гласами пред Богом всякой твари? Да и в каком другом блаженстве будет иметь нужду на таком зрелище провозглашаемый за дела доблестные? Ибо евангельское слово научает, что и облагодетельствованные будут при суде Царя над праведными и грешными. К тем и другим обращается Он с указанием, как бы перстом давая знать о том, что перед ними: понеже сотвористе единому сих братий Моих меньших (Матф. 25:40.). Ибо словом: сих показывается присутствие облагодетельствованных.

Скажи теперь мне ты, неодушевленное вещество имуществ предпочитающий будущему блаженству: что за блеск такой у золота? Что за сияние такое у дорогих камней? Что за убранство такое от одежд в сравнении с оным благом, предлагаемым упованию? Когда Царствующий над тварью открыто явит Себя человеческому роду, велелепно восседая на превознесенном престоле, когда окрест Его видимы будут бесчисленные тьмы Ангелов, и когда очам всех откроется неизреченное царство небесное; а также в противоположность сему показаны будут страшные мучения; и среди сего весь человеческий род от первой твари до всей полноты приведенных в бытие, в страхе и надежде будущего, предстанет с недоумением, многократно приводимый в содрогание исполнением ожидаемого для тех и других; потому что и жившие с доброю совестью не уверены в будущем, видя, что другие лукавою совестью, как бы каким исполнителем казни, влекутся в ужасную оную тьму: а между тем и этот, при хвалебных и благодарственных гласах облагодетельствованных, исполненный дерзновения, приведен будет делами к Судие; тогда ужели по вещественному богатству станет вычислять он свою благую часть? Ужели согласится, чтобы, вместо сих благ, все горы, и равнины, и долины, и моря, преобратившись, сделались золотом?

А кто богатство свое тщательно скрывал под печатями, запорами, за железными дверями, в безопасных тайных местах, и стекающееся у него вещество прятать и хранить у себя предпочитал всякой заповеди; того, если стремглав повлечется в темный огонь, все, в этой жизни испытавшие его жестокость и немилосердие, станут укорять, и скажут ему: «помяни, яко восприял еси благая твоя на животе твоем» (Лук. 16:25.); в твердынях с богатством своим заключил ты милость, и на земле оставил милосердие; не принес в эту жизнь человеколюбия, и не имеешь, чего не имел; не находишь, чего не полагал; не собираешь, чего не расточал; не пожинаешь, чего не сеял; жатва твоя достойна сеяния; сеял ты горечь, собирай ее рукояти; уважал ты жестокость, имей при себе, что любил; ни на кого не смотрел сострадательно, и на тебя никто не посмотрит с сожалением: презирал ты скорбящего, презрят и тебя гибнущего; бегал ты случаев оказать милость, и от тебя побежит милость; гнушался ты нищего, возгнушается и тобою, кто от тебя быль в нищете. Если сказано будет это и подобное этому, то где окажется золото? где блестящие сосуды? где печатями приданная сокровищам безопасность? где для ночной стражи приставленные псы и запас оружий на злоумышленников? Где записанный в книгах приметы? Что они значат против плача и скрежета зубов? Кто озарит тьму? Кто угасить пламень? Кто отвратить неумирающего червя?

Уразумеем поэтому, братия, Господне слово, в немногом научающее нас так многому о будущем, и соделаемся милостивыми, чтобы стать чрез это блаженными о Христе Иисусе Господе нашем. Ему слава и держава во веки веков! Аминь.

Слово 6

«Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят»

(Матф. 5:8)

«Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят»

(Матф. 5:8)

Что естественно чувствовать смотрящим с возвышенной какой вершины на какое либо обширное море; тоже самое потерпело мое разумение, как бы с вершины какой горы, от сего высокого изречения Господня простирая взор в неизъяснимую глубину мысли. Во многих приморских местах можно видеть полуусеченную гору с прибрежной стороны, от вершины до подошвы обрезанную по прямой черте, между тем как верхний ее край, склонившись с высоты, навис над бездной. Что естественно бывает с тем, кто, став на подобную стражбу, с большой высоты смотрит на море в глубине; так и у меня кружится теперь душа, приводимая в недоумение великим этим изречением Господа.

«Блажени чистии сердцем: яко тии Бога узрят». Бог предлагается зрению очистивших сердце. Но, как говорит великий Иоанн, «Бога никто же виде нигде же» (Иоан. 1:18.). Подтверждаете же это и высокий разумением Павел, сказав: «Его же никто же видел есть от человек ниже видите место» (1 Тим. 6:16.). Это гладкий и несекомый камень, не показывающий на себе никакого следа восхождения мыслей; о Нем и Моисей также утвердил, что намеревающемуся преподать учение о Боге Он недоступен; потому что разумение наше никак не может приблизиться к Нему, по причине решительного отрицания всякой возможности постигнуть Его. Ибо Моисей говорит: невозможно, чтобы узрел кто лице Господа, и жив был (Исх. 33:20.). Но видеть Бога есть вечная жизнь, а сии столпы веры: Иоанн, Павел и Моисей признают сие невозможным!. Видишь ли кружение, которым увлекается душа в глубину усматриваемого в слове? Если Бог — жизнь; кто не видит Его, тот не зрит и жизни. А что невозможно видеть Бога, свидетельствуют богоносные Пророки и Апостолы. На чем опереться человеческой надежде? Но Господь подкрепляет падающую надежду как поступил Он с Петром, подвергавшимся опасности утонуть, снова поставив его на твердую и не уступающую давлению ноги воду. Посему, если и к нам прострется рука Слова, и не твердо стоящих в глубине умозрений поставит на твердой мысли; то будем вне страха, крепко держась руководствующего нас Слова. Ибо сказано: «блажени чистии сердцем: яко тии Бога узрят».

Посему обетование сие таково, что превосходить всякий предел блаженства. Ибо после такого блага пожелает ли кто чего другого, в том, что узрел, имея все? Потому что видеть, по обычному в Писании словоупотреблению, значит тоже, что иметь: например, словами: «узриши благая Иерусалима» (Пса. 127:6.), Писание означает: найдешь. И в сказанном: «да возмется нечестивый, да не видите славы Божией» (Пса. 26:10.), словом: «не видит», Пророк выражает, что не причастится оной. Посему, кто зрит Бога, тот в сем зрении имеет уже все, что состоит в списке благ, некончаемую жизнь, вечное нетление, бессмертное блаженство, некончаемое царство, непрекращающееся веселье, истинный свет, духовную и сладостную пищу, неприступную славу, непрестанное радование и всякое благо. Посему так важно и обильно то, что обетованием сего блаженства предлагается упованию.

Но поелику, чтобы узреть Господа, наперед показан способ, именно же иметь для этого сердечную чистоту; то при сем снова изнемогает мое разумение; и эта сердечная чистота не есть ли для нас нечто невозможное, и не превышает ли нашего естества? Ибо если сим способом зрим бывает Бог, а Моисей и Павел не видели Бога, и утверждают, что и сами они, и другой кто, видеть не могут; то предлагаемое теперь словом о блаженстве, по–видимому, есть нечто невозможное. Посему, что нам пользы от познания, как узреть Бога, если при разумении нет вместе возможности? Сие подобно тому, как если бы кто назвал блаженным быть на небе; потому что там человек увидит не усматриваемое в этой жизни. Если бы указано было наперед в слове какое либо орудие для восхождения на небо; то полезно было бы слушателям дознать и то, что блаженно быть на небе. А как восхождение невозможно, какую пользу принесет знание о небесном блаженстве, огорчающее только дознавших, чего лишаемся, по невозможности восхождения?

Посему, ужели Господь повелевает то, что вне нашей природы, и превышает меру человеческих сил величием заповеди? Нет. Ибо не повелевает стать птицами тем, кого не оперил, и жить под водою тем, кому дал жизнь на суше. Посему если для всех иных закон сообразен с силами приемлющих и ничто не приневоливается к сверхъестественному; то, конечно, в следствие сего и это поймем так, что не безнадежно предуказуемое в блаженстве. Да и Иоанн, и Павел, и Моисей, и кто иной, если подобен им, не лишены сего высокого блаженства, — состоящего в зрении Бога, не лишены и тот, кто изрек: «соблюдается мне венец правды, его же воздаст ми праведный Судия» (2 Тим. 4:8.), и тот, кто припадал к персям Иисусовым, и тот, кто слышал Божественный глас: «вем тя, паче всех» (Исх. 33:17.). Посему, если о тех, которыми провозвещено, что постижение Бога выше сил, нет сомнения, что они блаженны, а блаженство состоять в том, чтобы зреть Бога, зрение же дается чистому сердцем; то значить, что не невозможна и чистота сердца, при которой можно соделаться блаженным.

 Посему, как же можно сказать, что говорят истину согласно с Павлом утверждающие, будто бы постижение Бога выше наших сил, и им не противоречит Господне слово, обещающее, что при чистоте сердца зрим будет Бог? Мне кажется, чтобы обозрение предложенного происходило у нас в порядке, хорошо будет сначала предложить о сем краткое рассуждение. Естество Божие, само в себе, по своей сущности, выше всякого постигающего мышления, как недоступное примышлениям гадательным и не сближаемое с ними; и в людях не открыто еще никакой силы к постижению непостижимого, и не придумано никакого средства уразуметь неизъяснимое. Посему великий Апостол пути Божии именует неисследованными (Римл. 11:33.), означая сим словом, что на оный путь, который ведет к познанию Божией сущности, не могут и восходить человеческие помыслы, так что на нем почти никем из прешедших жизнь сию прежде нас не оставлено никакого следа постигающим примышлением, который бы означался ведением того, что выше ведения. Но таковым будучи по естеству Тот, Кто выше всякого естества, Сей невидимый и неописуемый, в другом отношении бывает видим и постигается. Способов же такого уразумения много. Ибо, и по видимой во вселенной премудрости можно гадательно видеть Сотворшего все в премудрости. Как и в человеческих произведениях некоторым образом усматривается разумением творец выставляемого творения в дело свое вложивший искусство, усматривается же не естество художника, а только художническое знание, какое художник вложил в произведете; так и мы, взирая на красоту в творении, напечатлеваем в себе понятие не сущности, но премудрости премудро все Сотворившего. Если рассуждаем о причине нашей жизни, именно же, что не по необходимости, но по благому произволению, приступил Бог к сотворению человека, опять говорим, что и сим способом, узрели мы Бога, постигнув благость, а не сущность. Так и все прочее, что приводит нас к понятию лучшего и более возвышенного, подобно сему называем уразумением Бога, потому что каждая возвышенная мысль зрению нашему представляет Бога. Ибо и могущество, и чистота, и неизменяемость, и несоединяемость с противоположным!», и все сему подобное напечатлевает в душах представление некоего божественного и возвышенного понятия. Итак из сказанного открывается, что Господь истинен в Своем обетовании, говоря, что имеющие чистое сердце узрят Бога; и не лжет Павел, собственными своими словами утверждая, что никто не видел, и не может видеть Бога; ибо Невидимый по естеству делается видимым в действиях, усматриваемый в чем либо из того, что окрест Его.

Но смысл сказанного о блаженстве не ограничивается только тем, что по какому либо действию можно делать подобные заключения о действующем. Ибо и мудрым века сего доступно, может быть по устройству мира, постижение превысшей премудрости и силы. Но величие блаженства, кажется мне, иное преподает в совет способному сие принять, чтобы увидеть желаемое. Представившаяся же мне мысль объяснится примерами. В человеческой телесной жизни здоровье есть некое благо, но блаженно не то, чтобы знать только, что такое здоровье, но чтобы жить в здравии. Ибо если кто, слагая похвалу здоровью, приметь в себя доставляющую худые соки и вредную для здоровья пищу, то, угнетаемый недугами, какую пользу получит он от похвал здоровью? Посему так будем разуметь и предложенное слово, а именно, что Господь, не знать что либо о Боге, но иметь в себе Бога, называет блаженством, ибо «блажени чистии сердцем: яко тии Бога узрят». Но не как зрелище какое, кажется мне. пред лице очистившему душевное око, предлагается Бог; напротив того высота сего изречения, может быть, представляет нам тоже, что открытее изложило Слово, другим сказав: «царствие Божие внутрь вас есть» (Лук. 17:12.), чтобы научились мы из сего, что очистивший сердце свое от всякой твари и от страстного расположения, в собственной своей лепоте усматриваете» образ Божия естества. И мне кажется, что в немногом, что изрекло, такой совет заключает Слово: все вы, о человеки, в ком только есть какое либо вожделение воззреть на истинно благое, когда слышите, что Божие велелепие превыше небес и слава Божия неизъяснима, и лепота неизглаголанна, и естество невместимо, не впадайте в безнадежность, будто бы невозможно увидеть желаемое. Ибо в тебе вместимая для тебя мера постижения Бога, Который так тебя создал, немедленно осуществив в естестве таковое благо; потому что в составе твоем отпечатлел подобия благ собственного Своего естества, как будто на каком воску напечатлел резные изображения. Но порок, смыв боговидные черты, бесполезным соделал благо, закрытое гнусными покровами. Посему, если рачительною жизнью опять смоешь нечистоту, налегшую на твоем сердце, то воссияет в тебе боговидная лепота. Как это бывает с железом, когда точильным камнем сведена с него ржавчина; недавно быв черным, при солнце мещет оно от себя какие–то лучи, и издает блеск: так и внутренний человек, которого Господь именует сердцем, когда очищена будет ржавчина нечистоты, появившаяся на его образе от дурной любви, снова восприимет на себя подобие первообраза, и будет добрым; потому что подобное добру, без сомнения, добро. Посему, кто видит себя, тот в себе видит и вожделеваемое; и таким образом чистый сердцем делается блажен, потому что, смотря на собственную чистоту, в этом образе усматривает первообраз. Ибо как те, которые видят солнце в зеркале, хотя не устремляют взора на самое небо, однако же усматривают солнцев сиянии зеркала не меньше тех, которые смотрят и на самый круг солнца; так и вы, говорит Господь, хотя не имеете сил усмотреть света, но, если возвратитесь к той благодати образа, какая сообщена была вам в начале, то в себе имеете искомое. Ибо чистота, бесстрастие, отчуждение от всякого зла есть Божество. Посему, ежели есть в тебе это, то, без сомнения, в тебе Бог, когда помысел твой чист от всякого порока, свободен от страстей и далек от всякого осквернения, ты блажен по своей острозрительности; потому что, очистившись, усмотрел незримое для не очистившихся, и отъяв вещественную мглу от душевных очей, в чистом небе сердца ясно видишь блаженное зрелище. Что же именно? Чистоту, святость, простоту и все подобные светоносные отблески Божия естества, в которых видим Бог.

А что сие действительно так, в том не сомневаемся на основании сказанного. Но чем слово наше затруднялось еще в начале, то остается при том же неудобстве. Если и все согласны, что тот, кто на небе, причастен небесных чудес, то, поелику и способ восхождения туда невозможен, согласие в этом никакой не приносит нам пользы: так несомненно и то, что, по очищении сердца, человек делается блаженным; но как ему очистить оное от оскверняющего, это почти совершенно равно восхождению на небо. Посему найдется ли какая либо Иаковлева лествица, какая либо огненная колесница, подобная вознесшей Пророка Илию на небо. на которой бы сердце наше, возвысившись до горних чудес, сложило с себя это земное бремя? Если кто представить в уме необходимые душевные страдания; то трудным и невозможным признает удаление от сопряженных с ним зол. Самое рождение наше начинается тотчас страданием, с страданием происходить возрастание, оканчивается жизнь страданием, и зло некоторым образом срастворяется с естеством чрез тех, которые первоначально допустили в себя страдание, преслушанием вселили в себя болезнь. Но как преемством принадлежащего каждому роду продолжается естество живых существ, так что по закону природы рожденное есть тоже с родившим: так и от человека рождается человек, от страстного страстный, от грешника грешник. Посему в рождающихся некоторым образом составляется грех, вместе и рождаемый, и возрастающий, и оканчивающейся пределом жизни Напротив того, что добродетель для нас неудобоприобретаема, что при тьмочисленных потах и трудах со тщанием и изнурением едва преуспеваем в ней, сему научаемся из многих мест божественного Писания, слыша, что путь, идущий в царствие, тесен и узок; а вводящий порочною жизнью в пагубу широк, покат и утоптан. Однако же, что не вовсе невозможна и возвышенная жизнь, Писание подтвердило сие, в священных книгах представив нам чудесные деяния стольких мужей. Но поелику в обетовании видеть Бога заключается двоякий смысл, один познать естество всё превышающее, и другой — посредством чистоты сердца войти с Ним в единение: то первый род разумения, по слову святых, признается невозможным, другой же естеству человеческому в настоящем учении обещает Господь, сказав: «блажени чистии сердцем: яко тии Бога узрят».

А как сделаться чистым, способы к этому можно тебе дознать из всякого почти евангельского учения. Ибо, переходя к последующим заповедям, найдешь ясное учение об очищении сердца. Господь, разделив порок на два вида, на видимый в делах и на составляющейся в мыслях, первый вид, то есть неправду, обнаруживаемую в делах, наказывал по ветхому закону, ныне же обратил внимание закона на другой вид греха, не дело худое наказывая, но промышляя, чтобы не полагалось ему и начала. Ибо изъять порок из самого произвола гораздо важнее, нежели сделать жизнь чуждою лукавых дел. Поелику порок многочастен и многообразен; то Господь в заповедях Своих каждому из запрещенных дел противопоставил особое врачевство. И как недуг гнева в продолжение всей жизни всего чаще и явнее постигает человека; то и начинает врачеванием преобладающего, узаконяя прежде всего негневливость. Научен ты, говорит, ветхим законом: «не убий»; а теперь научись удалять от души и гнев на соплеменника (Матф. 5:21, 22.); ибо Господь не запретил вовсе гнева, потому что иногда такое стремление души можно употреблять и на добро, но гневным когда либо быть на брата без всякой доброй цели — такое воспламенение угасил заповедью, сказав: «всяк гневайся на брата своего всуе» (Матф. 5:22). Ибо присовокупление слова: всуе показывает, что и обнаружение раздражения часто бывает благовременно, когда страсть сия воскипает при наказании греха. Такого рода гнев был в Финеесе, как засвидетельствовало слово Писания, когда поражением беззаконнующих умилостивил негодование Бога, подвигнутое на весь народ. Потом Господь переходит к врачеванию грехов сластолюбия, и Своею заповедью исторгает из сердца неуместную похоть прелюбодейства. Так найдешь, что в последующем Господь исправляет все по порядку, постановляя законы против каждого вида пороков. Неправедным рукам запрещает распоряжаться самим, не дозволяя им мстить. Изгоняет страсть любостяжания, приказывая лишаемому одежды к тому, что отнимают, присовокупить и остальное. Врачует боязнь, повелев пренебрегать и смертью. И вообще найдешь, что в каждой заповеди, на подобие плуга режущее, слово из глубины сердца вырывает дурные корни, и тем очищает от произращения терний. Итак тем и другим оказывается благодеяние естеству, и тем, что заповедуется доброе, и тем, что предлагается нам учение о настоящем предмете. Если же, по твоему мнению, рачение о добром трудно, то сравни с противоположною жизнью; и найдешь, сколько труднее порок, если примешь во внимание не настоящее, но что будет после. Ибо кто услышал о геенне, тот уже не с трудом каким и усилием будет удаляться от греховных удовольствий; а напротив того и одного страха, овладевшего помыслами, достаточно ему, чтобы изгнать из себя страсти. Лучше же сказать, постигшим и то, что подразумевается в умолчанном, в пользу служит и то, что получают от сего сильнейшее пожелание. Ибо если блаженны чистые сердцем, то конечно жалки оскверненные умом, потому что видит лице сопротивника. И если в жизни добродетельной напечатлеваются черты самого Божества, то явно, что жизнь порочная делается образом и лицом противника. Но если Бог, по различным примышлениям, именуется всем, что представляем себе добром, светом, жизнью, нетлением, и что только есть подобного сему рода; то конечно, и на оборот всем этому противоположным именоваться будет изобретатель порока, и тьмою, и смертью, и тлением, и всем, что с сим однородно и сродственно.

Итак, дознав, из чего образуются в нас и порок и жизнь добродетельная, поелику, по свободе произволения. Дана нам власть на то и другое из этого, избежим диавольского образа, отринем это дурное олицетворение, восприимем же на себя образ Божий, соделаемся чистыми сердцем, чтобы стать блаженными, как скоро чистою жизнью вообразится в нас Божий образ, о Христе Иисусе, Господе нашем. Ему слава и держава во веки веков! Аминь.

Слово 7

«Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими»

(Матф.5:9)

«Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими»

(Матф.5:9)

В священной скинии свидения, которую Законодатель устроил Израильтянам по образу, показанному Богом на горе, святы и священны были, как все содержавшееся внутри ограды, так и всякая отдельно взятая часть. Самая же внутренняя часть была не прикосновенна и недоступна, и называлась святое святых. А сие усиленно выраженное наименование показывает, думаю, что часть сия имела святость не в равной мере с другими частями, но, сколько освященное и святое отличалось от общеупотребительного и нечистого, столько же и сия неприступная часть была священнее и чище окружающих ее святынь. Посему полагаю, что и все прежде указанные нам на горе сей блаженства, сколько их предварительно уготовало Божие слово, таковы, что каждое священно и свято, но теперь предлагаемое воззрению в подлинном смысле есть святилище и святое святых. Ибо, если нет в благах выше сего — видеть Бога; то соделаться сыном Божиим, без сомнения, выше всякого благополучия. Какое примышление речений, какое знаменование имен вполне обымет собою дар такого обетования? Что ни представить кто в уме, представляемое, без сомнения, выше представления. Если предлагаемое в обетовании сего блаженства назовем благом, или драгоценным, или возвышенным; то означаемое больше того, что выражается сими именованиями. Успех выше желания, дар выше упования, благодать выше естества.

Что такое человек в сравнении с естеством Божиим? у кого из святых позаимствую слово, чтобы выразить уничижение человека? По слову Авраамову, он «земля и пепел» (Быт. 18:27.); по слову Исаии, — «сено» (Иса. 40:6.); по слову Давида, — даже не сено, но подобие сена: ибо Исаия сказует: «всяка плоть сено»; а Давид говорит: «человек яко трава» (Псал. 36:2). По слову Екклесиаста, он — «суета»; а по слову Павлову, — «окаянство» (1 Коринф. 15:10.); ибо в речениях, какими Апостол именовал себя, оплакивается все человечество. Вот что человек; а что же такое Бог? Как скажу что либо о том, чего невозможно ни видеть, ни в слух вместить, ни сердцем объять? Какими словами изображу естество? Какое подобие блага сего найду в известных нам благах? Какие речения изобрету к означению неизреченного и неизглаголанного? Слышу, что священное Писание повествует великое о превысшем Естестве; но что сие значить в сравнении с самим Естеством? Столько изрекло слово, сколько способен я принять, а не сколько вмещает в себе означаемое. Как вдыхающие в себя воздух приемлют его, каждый по своей вместимости, один больше, другой меньше, но и тот, кто содержит в себе много, не всю стихию вмещает внутри себя, а напротив того и он, сколько мог, столько и принял в себя из целого, и это в нем целое: так и богословские понятия святого Писания, у богоносных мужей изложенные нам Святым Духом, для нашей меры разумения высоки, велики, и превосходят всякую величину, но не достигают до величины истинной. Сказано: «кто измери горстию воду», и «небо пядию», и «всю землю горстию» (Псал. 4012.)? Видишь ли, какая высокая мысль у описывающего несказанное могущество? Но что сие значить в сравнении с действительно Сущим? Пророческое слово в таких высоких выражениях показало только часть Божественной деятельности. О самой же силе, от которой деятельность, не говорю уже об естестве, от которого сила, не сказало, и не имело в виду говорить, а напротив того касается словом, по некоторым догадкам, изображающего только собою Божество, как бы от лица Божия произнося такие слова: «кому Мя уподобисте» (Иса. 46:5.)? говорит Господь. Такой же совет предлагает и Екклесиаст собственными своими словами: «нескор буди износить слово пред лицем Божиим, яко Бог на небеси горе, ты оке на земли долу» (Еккл. 5:1.), взаимным расстоянием сих стихий, как думаю, показывая, в какой мере естество Божие превышает земные помыслы.

Сим–то Существом, столько могущественным и великим, что невозможно ни видеть Его, ни слышать ни мыслию постигнуть, присвояется в ничто между существами вменяемый человек, — этот пепел, это сено, эта суета; он–то восприемлется в сына Богом всяческих. Что можно найти достойного к благодарению за сию милость? Где такое слово, такая мысль, такое движение мысли, чтобы ими воспрославить сей преизбыток милости? Человек выходит из пределов своего естества, делается из смертного бессмертным, из скоро–гибнущего неизменно — пребывающим, из однодневного вечным, одним словом из человека Богом; потому что сподобившийся стать сыном Божиим, без сомнения, будет иметь в себе достоинство Отца, соделавшись наследником всех отеческих благ. Какая великодаровитость богатого Владыки! Какая широкая длань! Какая великая рука! Сколько дарований неизреченных сокровищ! Обесчещенное грехом естество приводить почти в равночестие с самим Собою! Ибо если свойство того, что Сам Он есть по естеству, дарует людям, что иное возвещается этим сродством, как не равночестие некое?

Такова награда, какой же это подвиг? Сказано: если будешь миротворцем, то увенчает тебя благодать всыновления. Мне кажется, что и дело, за которое обещана такая награда, есть новый дар. Ибо в наслаждении вожделенным для нас в этом мире, что сладостнее для людей мирной жизни? О какой ни заговоришь приятности в жизни, чтобы ей быть приятною, нужен мир; ибо, если будет всё, что ценится в этом мире, богатство, здоровье, жена, дети, дом, род, прислуга, друзья, земля, море, и та и другое обогащающие своими дарами, сады, звериные ловли, купальни, места для борьбы и телесных упражнений, для прохлад и забав, все, какие есть, изобретения сластолюбия; приложи к этому увеселительные зрелища, музыку, и ежели есть что иное, чем услаждается жизнь роскошных; если будет всё это, но не будет при этом блага — мира, какая польза от всех благ, наслаждение которыми пресечет война? Поэтому мир, и сам приятен для наслаждающихся им, и услаждает все ценимое в этом мире. Если и во время мира терпим по человечеству какое либо бедствие, то зло, срастворенное благом, делается легким для страждущих. Правда, что, когда и войною стеснена жизнь, нечувствительны также бываем к подобным скорбным случаям; потому что общее бедствие горестями своими превышает бедствия частные. И как, говорят врачи телесных страданий, если в одном теле в одно и тоже время сойдутся две болезни, то ощутительною делается сильнейшая, а болезненное ощущение меньшего зла утаивается как–то, похищаемое приращением превозмогающей боли: так бедствия войны, по превосходству горестные, доводят до того, что каждый частный человек делается нечувствительным к собственным своим несчастиям. Но если и для ощущения собственных своих зол цепенеет как–то душа, пораженная общими бедствиями войны; то как ей иметь ощущение приятного? Где оружия, копья, изощренное железо, звучащие трубы, гремящие кимвалы дружины, сомкнувшиеся щиты, страшно помавающие перьями шлемы, столкновения, столпления, схватки, сражения, побоища, бегства, преследования, стоны, радостные клики, земля увлаженная кровьми, попираемые мертвецы, без помощи оставляемые раненые, и всё, что на войне, можно видеть и слышать о горестных военных событиях, — ужели и там найдет кто время преклонить иногда помысел к воспоминанию об увеселяющем? Если и придет как в душу припоминание о чем либо весьма приятном; то не послужит ли к увеличению бедствия это, во время опасностей входящее в помысел припоминание о предмете самом любимом? Посему Награждающий тебя, если предотвратил ты бедствие войны, два дарует тебе вместо дара; одним даром служит награда, а другим даром самый подвиг; потому что, если бы за таковое дело и ничего не предстояло в уповании, то мир сам по себе для имеющих ум дороже всякого о нем рачения. Поэтому преизбыток Божия человеколюбия можно познавать в этом, что благими воздаяниями награждает не за труды и поты, но за удовольствия, можно сказать, и радости; так как из всего, что веселит, главное есть мир, который каждому желательно иметь в такой мере, чтобы не только самому пользоваться, но, по великому обилию оного, уделять и не имеющим. Ибо сказано: «блажени миротворцы», а миротворец тот, кто дает мир другим.

Но никто не сообщит другому того, чего не имеет сам. Посему желательно, чтобы прежде сам ты исполнился благами мира, а потом уже снабдил таковым достоянием имеющих в нем нужду. И слову моему нет нужды крайне пытливой обзор простирать до глубины; потому что для приобретения блага достаточно нам понятия, представляющегося с первого взгляда.

«Блажени миротворцы». Писание в кратком выражении предлагает в дар врачевание от многих недугов, в этом многообъемлющем и общем речении заключив подробности. Сперва выразумеем, что такое мир? Не иное что, как исполненное любви расположение к соплеменнику. Посему что же разумеется под противоположным любви? ненависть, гнев, раздражение, зависть, злопамятство, лицемерие, бедствие войны. Видишь ли, от скольких и от каких недугов предохранительным врачевством служит одно речение? Ибо мир равно противится всему исчисленному, и присутствием своим приводить зло в уничтожение. Как по возвращении здравия уничтожается болезнь, и по появлении света не остается тьмы, так с появлением мира исчезают все страсти, возбужденные сопротивным. А какое это благо, не почитаю нужным описывать того словом. Рассуди сам с собою, какова жизнь взаимно друг друга подозревающих и ненавидящих? Встречи их неприятны, все одному в другом отвратительно; уста безмолвны, взоры обращены в разные стороны; слух загражден для слов у ненавидящего и у ненавидимого; одному из них приязненно все, что неприязненно другому; и на оборот враждебно и неприязненно все любезное неприязненному. Посему, как благоухание аромат благовонием своим наполняет окружающий воздух: так Господу угодно в обилии приумножить для тебя благодать мира, чтобы жизнь твоя была врачевством чужой болезни.

А сколь велико такое благо, точнее узнаешь, исчислив бедствия от каждой страсти, порождаемой в душе неприязненным произволением. Кто опишет, как должно, страстные движения гнева? Какое слово изобразить неприличие такой болезни? Смотри, как в одержимых раздражением появляются те же припадки, что и в бесноватых. Сравни между собою страдания и от беса и от раздражения, и рассуди, какая между ними разность. Налитые кровью и извращенные глаза бесноватых, язык выговаривающий неясно, произношение грубое, голос пронзительный и прерывистый, вот общие действия и раздражения и беса; потрясение головы, исступленные движения рук, содрогание всего тела, нестоящая на месте ноги, — в подобных сим чертах одно описание двух болезней. В том только разнится одна от другой, что одно зло произвольно, а другое, с кем оно бывает, поражает его невольно. Но по собственному своему стремлению подвергнуться бедствию, а не против воли страдать, — сколь большего достойно сие сожаления? Кто видит болезнь от беса, тот конечно сжалится; а бесчинные поступки от раздражения вместе и видит, и подражает им, признавая для себя утратою не препобедить своею страстью заболевшего прежде него. И бес, мучащий тело страждущего, на том останавливает зло, что беснующийся напрасно ударяет руками по воздуху; а демон раздражительности не напрасными делает телесные движения. Ибо, когда этот одержит верх, кровь в предсердечии вскипает, как говорят, горькою желчью от раздражительного расположения, распространившегося повсюду в теле; тогда от стеснения внутренних паров утесняются все главные чувствилища. Глаза выходят из очертания ресниц, и что–то кровавое и змеиное устремляют на оскорбительное для них. И внутренности бывают подавлены дыханием, жилы на шее выставляются наружу, язык дебелеет, голос от сжатия бьющейся жилы невольно делается звонким, губы от вошедшей в них холодной желчи отвердевают, чернеют и делаются неудободвижимыми для естественного разжатия и сжатия, так что не в состоянии удерживать слюну, наполняющую уста, но извергают ее вместе с словами, и от принужденного произношения выплевывают в виде пены. Тогда–то можно увидеть, что и руки, а также и ноги, приводятся в движение, и члены сии уже движутся не напрасно, как бывает с беснующимися, но на зло сцепившимся между собою по причине этой болезни. Ибо стремления наносящих удары друг другу направлены бывают на главные чувствилища. А если в этой схватке уста приблизятся где к телу; то и зубы не остаются без дела, но, подобно зубам звериным, впиваются в то, что к ним близко. И кто расскажет по порядку все множество зол, происходящих от раздражения? Посему, кто не допускает до такого безобразия, того за сие весьма великое благодеяние справедливо будет наименовать достоблаженным и досточестным. Если избавившей человека от телесной какой–нибудь неприятности за такое благотворение достоин чести, то не тем ли паче освободивший душу от этой болезни имеющим ум признан будет благодетелем жизни? Ибо сколько душа лучше тела, столько же уврачевавший душу предпочтительнее врачующих тело.

И никто да не подумает, будто, по моему мнению, неприятность, причиняемая по раздражению, хуже злых дел, совершаемых по ненависти. Страсти: зависть и лицемерие, кажется мне, гораздо хуже упомянутой теперь, и именно в той же мере, в какой скрытное страшнее явного. И тех псов больше боимся, которые не извещают прежде о своем раздражении, ни лаем, ни нападением спереди, но в кротком и тихом виде подстерегают нас неожиданно, когда не предусматриваем того. Таковы же страсти зависть и лицемерие в людях, у которых внутри во глубине сердца ненависть, как огонь, возгорается скрытно; а наружность прикрывается личиною дружбы, подобно огню закрытому соломой, от которого, пока сожигает лежащее внутри, не бывает видно пламени, а только выходить едкий дым, сильно внутри сгущаемый; но стоит кому либо подуть, и разливается тогда ясный и светлый пламень. Так и зависть изъедает внутри сердце, на подобие огня, как бы заваленного какою грудою соломы. И хотя скрывает от стыда болезнь, однако же не может она быть совершенно скрытою; но как будто какой–то едкий дым в наружных припадках выказывается горечь зависти. Но если того, кому завидуют, коснется какая беда, то завистник обнаруживает тогда эту болезнь, печаль бедствующего обращая для себя в веселье и удовольствие. Впрочем, тайны этой страсти, когда думают и скрывать ее, выказываются явными признаками на лице. Что в отчаянно больных служить знаком близкой смерти, то не–редко увидишь на снедаемом завистью: сухие глаза, впадшие между расширившимися веками, нависшие брови, на место плеча выставившиеся кости. Что же причиною болезни? То, что брат, или сродник, или сосед живут весело. Какая необычайная несправедливость! Ставить в вину, что не бедствует тот, о чьем благополучии он печалится, признавая для себя обидою не то, что сам потерпел какое либо зло от другого, но то, что этот другой, не делая никакой обиды, живет, как ему желательно. Что с тобою, бедный? сказал бы я ему. Для чего сохнешь, горьким оком взирая на благополучие соседа? В чем можешь винить его? В том ли, что благолепен телом? Или что украшен даром слова? Или что берет преимущество родом? или что, вступив в должность начальника, в этом чине оказывается достойным уважения? Или что много стало у него денег? Или что уважают его за благоразумие в речах? Или что многим известен он добрыми делами? Или что радуется на детей? Или что увеселяется супругой? Или что пышно живет доходами своего дома? Почему, как острие стрел, падает это тебе на сердце? Складываешь ты руки, жмешь пальцы между пальцами, тревожишься помыслами, глубоко и болезненно как–то вздыхаешь; неприятно тебе пользоваться тем, что имеешь у себя; трапеза горька, дом сумрачен. Слушать клевету на живущего благополучно ухо готово; а если сказано о нем что либо доброе, заграждается для сего слух. И при таком душевном расположении, для чего прикрываешь болезнь лицемерием? Для чего из притворного расположения составляешь себе личину дружбы? Для чего приветствуешь почтительными именованиями, прося быть веселым и здоровым, а в тайне душою изрекая противные тому желания? Таков был Каин, раздраженный благоволением Божиим к Авелю. Зависть внутри внушает ему убийство, а лицемерие делается исполнителем злодеяния. Приняв на себя какой–то дружеский и приветливый вид, ведет он Авеля на поле вдаль от родительской защиты, и там обнаруживает зависть убийством. Посему, кто такую болезнь искореняет из человеческой жизни, благорасположением и миром связует единоплеменных, в дружеское согласие приводит людей, тот не божеского ли, подлинно, могущества совершает дело, в роде человеческом истребляя худое, и на место сего вводя общение благ? Посему–то Господь именует миротворца сыном Божиим; ибо, даруя это человеческой жизни, делается подражателем истинного Бога.

Итак «блажени миротворцы: яко тии сынове Божии нарекутся». Кто же именно? Подражатели Божию человеколюбию, что свойственно Божией деятельности, то самое показывающие в жизни своей. Благодеющий Податель благ и Господь совершенно истребляет и в ничто обращает все, что не сродно с добром и чуждо ему, и тебе узаконяет сей образ действования, изгонять ненависть, прекращать войну, уничтожать зависть, не допускать до битв, истреблять лицемерие, угашать в сердце пожигающее внутренность злопамятство, вводить же на место сего, что восстановляется истреблением противоположного. Как с удалением тьмы наступает свет: так вместо исчисленного выше появляются плоды духа: «любы, радость, миря, благость, долготерпение», и все собранное Апостолом число благ (Гал. 5:22.). Посему как же не блажен раздаятель божественных даров, Богу уподобляющийся дарованиями, благотворения свои уподобляющий Божией великодаровитости? Но, может быть, ублажение имеет в виду не только благо, доставляемое другим, но, как думаю, в собственном смысле миротворцем называется, кто мятеж плоти и духа и междуусобную брань естества в себе самом приводит в мирное согласие, когда в бездействие уже приходить закон телесный, «противовоюющ закону ума» (Римл. 7:23.), и, подчинившись лучшему царству, делается служителем божественных заповедей. Лучше же сказать, будем держаться той мысли, что слово Божие советует не это, то есть не в двойственности представляет себе жизнь преуспевших, но в том, чтобы, когда разорено в нас «средостение ограды» (Ефес. 2:14.) порока, с растворением с лучшим «обоя» соделались совокупившимися во едино. Итак, поелику веруем, что Божество просто, несложно и неописуемо, то, когда и человеческое естество за таковое умиротворение делается чуждым сложения из двойственного, в точности возвращается во благо, становясь простым, неописуемым, и как бы в подлинном смысле единым, так что в нем одно и тоже есть и видимое с тайным и сокровенное с видимым; тогда действительно подтверждается ублажение, и таковые в подлинном смысле называются сынами Божиими, соделавшись блаженными по обетованию Господа нашего Иисуса Христа. Ему слава во веки веков! Аминь.

Слово 8

«Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное»

(Мф. 5:10)

Слово 8

«Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное»

(Мф. 5:10)

Порядок высокого преподавания уроков возводит настоящее обозрение изречения сего на восьмую ступень. Но лучшим признаю объяснить сперва в слове, что значат у Пророка, в надписании двух псалмопений тайна восьмого, а также очищение и закон об обрезании; так как то и другое по закону совершалось в восьмой день, и, может быть, число сие имеет некое сродство с восьмым блаженством. Как некая вершина всех блаженств, оно составляет самый верх доброго восхождения. Ибо и там Пророк восьмым загадочно означает день воскресения; и очищение указует возвращение оскверненного человека к естественной чистоте, а обрезание; как толкуется, есть сложение с себя мертвых кож, в какие облечены мы; по преслушании обнажившись от жизни. И здесь восьмое блаженство заключаешь в себе восстановление на небеса тех, которые впали в рабство, и из рабства призваны опять в царство.

Ибо Господь говорит: «блажени изгнани» Мене ради: «яко тех есть царствие небесное». Вот конец подвигов по Богу, награда трудов, воздаяние за пролитый пот — сподобиться царствия на небесах! Надежда благого жребия не кружится уже около непостоянного и изменяемого; потому что превратному и изменяемому место на земле. О том же, что видимо и движется на небе, не знаем ничего такого, что не было бы всегда тем же и таковым же; напротив того там все в порядке и последовательности совершает свое течение. Посему видишь ли преизбыток дара? Величие достоинства даруется не в превратном, так что добрые надежды мог бы омрачить страх какого либо переворота: но, наименовав небесное царство, Господь показует непревратность и всегдашнюю одинаковость предложенного нам в уповании дара.

В сказанном же встречается для меня затруднительным следующее: почему Господь во первых о обнищавших духом и о гонимых Его ради говорит, что тем и другим награда равная; тогда как, если кому награда равная, то у них очевидно и подвиги равны? А потом, когда, десных отделив от шуих, призывает к небесному царствию, тогда представляет другие причины таковой чести. Ибо там, сказав о сострадательности, об общительности, о взаимной любви, вовсе не упоминает о духовной нищете и о гонении Его ради. И это, кажется по смыслу, представляющемуся с первого взгляда, одно с другим весьма несходно. Ибо что общего в этом: обнищать и быть гонимым? Или еще, что согласного между этим и делами сострадательной любви? Напитал ли кто нуждающегося, или одел нагого, или принял под кров путника, или оказал возможную услугу недужному и заключенному, в отношении к самому исполнению, что общего в этом и в том, чтоб быть нищим и гонимым? Первый врачует бедствия других, а из последних каждый, и нищий и гонимый, сами имеют нужду во врачующих. Но конец для всех одинаков; потому что Господь равно возводить на небо и обнищавшего духом, и гонимого Его ради, и оказавших сострадание к соплеменнику. Посему, что скажем на это? То, что во взаимной между собою связи состоит все, клонящееся и содействующее к одной цели. Ибо нищета не далека от изгнания, и нищелюбие не чуждается нищеты. Но мне кажется, хорошо будет сперва исследовать настоящее слово, а потом уже в исследованном отыскивать согласие и смысл.

«Блажени изгнани правды ради». Откуда и кем «изгнани»? Ближайшее понятие слова указывает на поприще мучеников, дает подразумевать течение веры. Ибо гонение означает усиленное в текущем тщание о скорости, лучше же сказать, дает подразумевать и победу в течении. Ибо текущему не иначе можно победить; как позади себя оставив того, кто течет вместе с ним. И так, поелику текущий «к почести вышнего звания» (Филип. 3:14.), и гонимый врагом ради сея почести, равно имеют за хребтом своим, один состязующегося, другой гонителя (а это совершающее течение мученичества, в подвигах благочестия гонимые и не настигаемые); то в предлагаемом упованию блаженстве сказанным в окончательных словах Господь присовокупляет, кажется, главное, как бы некий венец. Ибо действительно блаженно быть гонимым ради Господа. Почему? потому что изгнание худым делается причиною пребывания в добре. Отчуждение от лукавого служить поводом к освоению с добром. А доброе, и что выше всякого добра, есть сам Господь; к Которому поспешает гонимый. Посему истинно блажен, кто на добро себе пользуется содействием врага. Поелику жизнь человеческая заключается в междугории доброго и худого; то, как препнувшийся в своей благой и высокой надежде впадает в пропасть, так разлучившийся с грехом, и избавившийся от растления приближается к правде и нетлению. И гонение, воздвигаемое мучителями на мучеников, как представляется оно с первого взгляда, болезненно для чувства, но цель претерпеваемого мучениками превышает всякое блаженство. Впрочем смысл сего слова лучше можем усмотреть из примеров. Кому не известно, сколько; по общему признанию. хуже терпеть злоумышления, нежели быть любимым? И это, по видимому, тягостное многократно бывает причиною благополучия в сей жизни, как Писание показывает на Иосифе, которому злоумышляли братья, и который, будучи удален от сопребывания с ними продажею, соделался царем злоумысливших, но, может быть, не достиг бы такого высокого сана, если бы зависть оным злоумышлением не проложила ему пути к царству. Если бы кто, имея ведение о будущем; стал предрекать Иосифу: подвергшись злоумышлению будешь ты блажен; то с первого взгляда не показался бы он достоверным Иосифу, который, слыша сие и прежде всего имея в виду печальное, почел бы невозможным чтобы конец злого произволения оказался добром. Так и здесь гонение, воздвигаемое мучителями на верных, имея в себе много болезненного для чувства, для оплотяневших неудобоприемлемою делает предлагаемую им надежду на получение царства посредством страданий. Но Господь, видя бренность естества, более других немощным наперед возглашает, какой конец подвига, чтобы надеждою на царство без труда преобороли они временное ощущение болезненного. Посему–то великий Стефан, побиваемый отовсюду бросаемыми камнями, радуется, как бы некую приятную росу, с готовностью принимает на тело летящие одна за другою тучи камней, и благословениями вознаграждает убийц, молясь, да не поставлен им будет грех сей. Ибо и обетование он слышал, и видел, что уповаемое согласно с явленным. Слышав, что гонимые Господа ради будут во царствии небесном, увидел ожидаемое, когда гоним был сам. Когда поспешает он совершить исповедание, указуется ему уповаемое, отверзается небо, из премирного жребия приникает на подвиг текущего и Божия слава, и Тот Сам, о Ком подвижник свидетельствует своими подвигами. Ибо «стояние» Подвигоположника дает гадательно (Деян. 7:55.) разуметь помощь, какая подается подвизающимся; из чего дознаем, что Один и Тот же, и распоряжается подвигами, и с Своими подвижниками противостоит сопротивным. Посему, кто блаженнее гонимого ради Господа, когда ему предоставлено иметь сподвижником самого Подвигоположника?

Не легкое, а может быть, даже и невозможное дело — видимым в этой жизни приятностям предпочесть невидимое благо; и человеку без труда решиться на то, чтобы ему быть изгнанным из своего дома, или разлученным с супругою и детьми, с братьями и родителями, с сверстниками, и со всем приятным в жизни, если сам Господь не содействует ко благу соделавшегося по предуведению званным. Ибо кого «предуведает», как говорит Апостол, того «предуставляет», и призывает, и оправдывает, и прославляет (Рим. 8:28—31.). Поелику душа посредством телесных чувств делается как–то привязанною к житейским приятностям, и посредством глаз услаждается благоцветностью вещества, посредством слуха получает наклонность к тому, что приятно действует на слух, а посредством обоняния, вкуса и осязания приобретается расположение к тому, что обыкновенно имеет приятность для каждого из сих чувств; то как бы гвоздем и каким, чувственною силою к житейским сладостям пригвожденная душа делается неразрывно привязанною к тому, к чему прилепилась, и влача на себе все бремя жизни, подобно черепахам и улиткам, как бы связанная каким–то раковистым покровом, бывает неповоротлива для таковых движений. Посему в таком состоянии удобно уловляется гонителями, при угрозе описанием имения, или при утрате чего либо иного, вожделенного в этой жизни, без сопротивления отдаваясь во власть, и делаясь подручною преследующему. Но когда «живо слово», как говорит Апостол, и «действенно, и острейше паче всякого меча обоюду остра» (Евр. 4:12.), проникает в истинно приявшего веру, и рассекает сросшееся ко вреду вместе, и расторгает связи привычки: тогда верующий, как бы бремя какое, привязанное к душе, свергнув с рамен мирские удовольствия, подобно какому–то скороходу, легко и проворно проходит поприще подвигов, пользуясь в течении своем руководительством Подвигоположника. Ибо взирает не на то, что оставил, но на то, к чему стремится; не на сладости, которые позади, обращает око, но вожделевает предлежащего ему блага; не скорбит от утрате земного, но восхищается приобретением небесного; а посему с готовностью приемлет всякий вид мучения, как повод и содействие к предлежащей радости; с готовностью приемлет огонь, как очищение от вещества, меч, как расторжение связей ума с вещественным и плотским, примышление всяких трудов и болезней, как противоядие от зловредной отравы удовольствиями. Как избыточествующие худыми соками и желчные с охотою пьют горькое врачевство, чтобы очистить им себя от болезнетворной причины: так гонимый врагом и прибегающий к Богу приемлет приражение скорбей, как нечто служащее к угашению действенности сластолюбия; потому что невозможно чувствовать услаждения тому, кто в скорби. Поелику чрез удовольствие вошел грех, то противоположными» будет, без сомнения, изгнан. Посему те, которые гонят за исповедание Господа, и вымышляют нестерпимые мучения, трудностью оных доставляют душам некоторое исцеление, приражениями скорбей врачуя от болезни сластолюбия. Так приемлют Павел — крест, Иаков — меч, Стефан — камни, блаженный Петр — прободение копьем во главу; все бывшие после подвижники веры — разнообразные виды мучений, зверей, пропасти, костры, оцепенения от хлада, обнажение ребер от плоти; пробитие главы гвоздями, избодение очей; отсечение перстов, вырывание с обеих сторон тела по частям, томление голодом — все это и подобное сему, как очищение от греха, с весельем терпели святые, чтобы и следа, произведенного сластолюбием, не оставалось в сердце после того, как это болезненное и мучительное ощущение сгладит в душе все отпечатки сластолюбия.

Посему «блажени изгнани» Меня ради. А это (можно придумать и другое основание) имеет такое же значение, как если бы кто дозволил вести речь здравию, и оно сказало: блаженны удаленные от болезни ради меня; потому что отчуждение от печалей приуготовляет болезновавших некогда ими к тому, чтобы приобресть меня. Так будем внимать словам сим, как бы сама жизнь провозглашала нам подобное блаженство: блаженны гонимые смертью ради меня; или как бы свет сказал: блаженны изгнанные из тьмы ради меня. Подобно, представь себе что и Господь, Который есть правда, и святость, и нетление, и благость, и все, о чем имеешь понятие, как о представляемом и именуемом наилучшим, скажет тебе, что блажен всякий удаляемый от всего противоположного тому, что о Нем разумеется, от тления, от тьмы, от греха, от неправды, от любостяжания, и от чего бы то ни было, и на деле, и по понятию несогласного с правилами добродетели. Ибо стать вне худого значит быть поставленным в добром. «Творяй грех», говорит Господь, «раб есть греха» (Иоан. 8:34.). Посему отступивший от того, кому был рабом, свободен по достоинству. А высочайший вид свободы — стать самовластным; царское же достоинство не имеет над собою никакой высшей управы. Поэтому, если чуждый греха самовластен, царскому же сану свойственно самодержавие и неподвластность; то справедливо ублажается изгоняемый злом, так как изгнание от зла доставляет ему царское достоинство.

И так не скорбите, братия, изгоняемые от земного. Преселяемый отсюда водворяется в царских на небе чертогах. Две сии стихии в творении существ уделены для пребывания разумного естества, — земля и небо; земля — местопребывание приявших жизнь при посредстве плоти, а небо — местопребывание бесплотных. Посему жизни нашей, конечно, необходимо быть где–нибудь. Если не изгнаны мы с земли, то, без сомнения, на земле пребываем. А если удалимся отсюда, то преселимся на небо. Видишь ли, куда возводит тебя ублажение за то, что по–видимому прискорбно, но служит для тебя причиною так великого блага? Сие разумев, Апостол говорит: «всякое наказание в настоящее время немнится радость быти но печаль; последи же плод мирен наученым тем воздаешь правды» (Евр. 12:2). Поэтому скорбь есть цвет ожидаемых плодов. Ради плодов пожнем и цвет. Пусть будем изгнаны, чтобы вступить в течение, и вступив в течение, потечем не всуе; а напротив того течение наше да будет «к почести вышнего звания» (Фил. 3:14). Так потечем, да постигнем. Что же постигаемое? Какая почесть? Какой венец? — Что ни представишь себе из уповаемого тобою, все это, кажется мне, не иное что есть, как Сам Господь. Ибо сам Он и подвигоположник подвизающихся, и венец побеждающих. Он разделяет жребий; Он же и жребий благий. Он — благая часть; Он же и дарует благую часть. Он обогащает; Он же и богатство. Он указует тебе сокровище; Он же и делается для тебя сокровищем. Он вводит тебя в вожделение прекрасного бисера; Он же и предлагается тебе, совершающему добрую куплю. Посему, чтобы возобладать этим, откажемся от того, чем обладаем, как на торжище, на то, что имеем, выменяв то, чего не имели. Если мы гонимы, не будем печалиться; лучше же сказать, возрадуемся, что изгнанием от того, что дорого на земле, делаемся гонимыми к небесному благу, по обетованию Господа, что «блажени изгнани» Его ради: «яко тех есть царствие небесное», по благодати Господа нашего Иисуса Христа. Ему слава и держава во веки веков! Аминь.

К Авлалию о том, что не «три Бога»

Хотя от вас, во всей силе цветущих по внутреннему человеку, справедливость требует, бороться с противниками истины и не ослабевать в трудах, чтобы нам отцам можно было порадоваться на доблестно проливаемый пот чад; так как сего требует закон природы; однакоже, поелику, извратив порядок, к нам отсылаешь приражения стрел, какими противники мещут в истину, и приказываешь нам старикам щитом веры угашать угли пустынные (Псал. 119:4) и изощренныя лжеименным ведением стрелы; то принимаем приказание, делаясь для тебя образцем благопокорности, чтобы и ты сам, в случае подобных приказаний, воздал нам тем же, как скоро и тебя, мужественный Христов воин Авлавий, возставим на подобные подвиги. Вопрос же этот, который предложил ты нам, немаловажен и не таков, чтобы мог принести малый только вред, если останется без надлежащаго изследования. Ибо, по требованию главнаго положения, непременно необходимо, в ближайшем к разумению смысле, согласиться на одну из противоположностей, или утверждать, что Богов три (чтó непозволительно), или Сыну и Святому Духу не приписывать Божества (чтó нечестиво и нелепо). Утверждаемое же тобою таково: Петр, Иаков, Иоанн, как человечество их одно, называются тремя человеками, и нет ничего нелепаго соединенных по естеству, если их много, по именованию естества называть во множественном числе. Посему, если там допускает это обычай, и никто не запрещает двоих называть двоими, а если больше двоих, то и троими; почему в таинственных догматах, исповедуя три ипостаси, и не примечая в них никакой разности по естеству, некоторым образом противоречим исповеданию, утверждая, что Божество Отца и Сына и Святаго Духа одно, запрещая же называть их тремя Богами? Посему, как сказал я прежде, вопрос весьма затруднителен. И для нас всего лучше будет найдти чтó либо такое, на чтó могла бы опереться колеблющаяся наша мысль, не приводимая уже более в сомнение и недоумение обоюдною нелепостию. Но если ответ наш окажется слабейшим предложенной задачи, то предание, которое прияли от отцев, навсегда сохраним твердым и неподвижным, защитительнаго же слова вере поищем у Господа, и если найдем у кого либо из имеющих благодать, то возблагодарим Подателя благодати. А если не найдем, тем неменее веру в признаваемое нами будем иметь непреложною.

Итак почему у нас в обычае оказывающихся принадлежащими к одному и тому же естеству, перечисляя по одиночке, называть во множественном числе: столько–то человек, а не говорить, что все они — один человек; догматическое же учение о Божием естестве отвергает множество Богов, перечисляя ипостаси, но не принимая множественнаго значения? Людям простым может показаться сказавшим на сие нечто дельное, кто даст в ответ, чтó прежде всего придет ему на мысль, а именно: христианское учение, избегая сходства с эллинским многобожием, остереглось считать Богов во множестве, чтобы не признано было как либо и общности в догматах, если и у нас Божество числино будет не единично, но множественно, подобно принятому в обычай у эллинов. И это, будучи сказано людям нехитростным, покажется, может быть, имеющим некоторое значение; для других же, которые в следствие вопроса стараются утвердиться в ином: или неисповедывать Божественности в трех лицах, или имеющих общение в той же Божественности непременно именовать тремя, — данный ответ еще не таков, чтобы служить решением вопроса.

Посему необходимо отвечать обстоятельнее, как прилично отыскивающим следы истины; потому что речь идет не о маловажном. Посему утверждаем вопервых, что есть некое неправильное словоупотребление в этом обычае, неразделяемых по естеству называть в множественном числе одним и тем же именем естества и говорить: многие человеки, чему подобно будет, если сказать: многия естества человеческия; а что сие действительно так, явно для нас будет из следующаго. Когда кличем кого, именуем его не по естеству, чтобы общность имени не произвела какой ошибки, если каждый слышащий подумает, что кличут его, потому что зов делается не собственным названием, но общим именем естества; напротив того, произнося собственное имя, принадлежащее вызываемому, разумею то слово, которым означается этот именно человек, таким образом отличаем его от многих, так что, хотя много имеющих это естество, положу например учеников, апостолов, мучеников, но этот человек из всех один; потому что, как сказано, человек есть название не в отдельности каждаго, но общаго естества; ибо и Лука и Стефан — человек, но если кто человек, то он не есть уже непременно и Лука и Стефан. Напротив того понятие ипостасей, по усматриваемым в каждой особенностям, допускает разделение, и по сложении представляется числом; но естество одно, сама с собою соединенная и в точности неделимая единица, неувеличиваемая приложением, неумалямая отъятием; но, как есть одна, так, хотя и во множестве является, сущая нераздельною, нераздробляемою, всецелою, неуделяемою причастникам ея по особой части каждому. И как словами: народ, толпа, войско, собрание, все называется в единственном числе, хотя в каждом из именований подразумевается множество; так и человеком в точнейшем понятии может быть назван собственно один, хотя оказывающихся принадлежащими к тому же естеству много, так что гораздо лучше будет исправить этот погрешительный у нас обычай, и имя естества не распростирать на множество, или же, поработившись оному, происходящей оттого погрешности не переносить и на Божественный догмат. Но поелику исправление обычая неудобоисполнимо (ибо как убедится кто оказывающихся принадлежащими к тому же естеству не называть многими человеками? потому что обычай во всем с трудом изменяем); то в разсуждении естества дольняго нестолько погрешим, не противясь господствующему обычаю, так как здесь никакого нет вреда от погрешительнаго употребления имен. Но не так безопасно различное употребление имен в Божественном догмате, потому что здесь и маловажное уже не маловажно.

Итак единаго Бога исповедывать нам должно, по свидетельству Писания: слыши Исраилю, Господь Бог твой, Господь един есть (Втор. 6:4), хотя именование Божества простирается на Святую Троицу. Говорю же это на основании преданнаго нам о человеческом естестве; из чего дознали мы, что название естества не должно расширять отличительным свойством множественности. Но точнее изследовать нам должно самое имя Божества, чтобы заключающимся в слове значением оказано было некоторое содействие к уяснению предложеннаго вопроса. Многим кажется, что слово: Божество употребляется собственно об естестве, и как или небо, или солнце, или какая либо другая из стихий мира обозначается особенными именами, отличающими именуемое; так, говорят, и в разсуждении высочайшаго и божественнаго естества; слово: Божество, как некое в собственном смысле прилагаемое имя, естественно приличествует означаемому. Но мы, следуя внушениям Писания, дознали, что естество Божие неименуемо и неизреченно, и утверждаем, что всякое имя, познано ли оно по человеческой сущности, или предано писанием, есть истолкование чего либо разумеваемаго о Божием естестве, но не заключает в себе значения самаго естества. И для доказательства, что это действительно так, нет кому либо нужды в большом труде. Ибо все прочия имена, придаваемыя твари, и без какого либо словопроизводства может иный найдти случайно приспособленными к предметам; потому что любим, как ни есть, обозначать вещи их именем, чтобы знание означаемаго соделалось у нас неслитным. Все же имена, которыя служат руководством к постижению Божества, таковы, что каждое имеет собственный определенно заключающийся в нем смысл, и между боголепнейшими именами не найдешь ни одного слова без какого либо понятия. Почему и доказывается сим, что каким бы то ни было именем, не означается самое Божественное естество, а напротив того сим сказуемым показывается нечто из относящагося к естеству. Ибо говорим, если так случится, что Божество нетленно, или могущественно, или чтó иное, как обычно нам говорят, но каждому имени приискиваем особое значение, какое прилично представить в уме и высказать о Божием естестве, и которым не то означается, чтó есть в сущности естество. Ибо не тленно то, чтó имеет бытие; а понятие нетления то, что существующее не подвергается тлению. Посему, называя нетленным, утверждаем, что естество не терпит тления; чтó же такое непретерпевающее тления, сего мы не представляем.

Так, если назовем Божество животворящим, то, означив сим названием, чтó творит, словом сим не доставляем познания о самом Творящем. И по тому же закону из заключающагося в боголепных именах значения находим и все прочее, что или возбраняет познавать о божественном естестве то, чего не должно, или научает тому, чтó должно знать, но не заключает в себе истолкования самаго естества. Итак, поелику, примечая разнообразныя деятельности превысшей Силы, от каждой из известных нам деятельностей применяем Ей приличныя названия; то одну и именно ту деятельность, которая есть назирающая и наблюдающая, и, как скажет иный, зрительная (θεατικη), и которою Бог над всем наблюдает и имеет надзор, усматривая помышления и проникая созерцательною силою даже в невидимое, положили мы от зрения (εκ της θέας) наименовать Божеством (την Θεότητα), и Зрителя нашего, и по обычаю и поучению Писаний, называть Богом. Если же кто соглашается, что одно и тоже значит быть зрителем и видеть, и назирающему над всем Богу быть и именоваться надзирателем вселенной; то пусть разсудит о сей деятельности, одному ли из Лиц исповедуемых во Святой Троице принадлежит, или на все три Лица простирается эта сила. Ибо если истинно сие истолкование слова: Божество, и видимое зримо и зрящее называется Богом, — то нет уже основания, которое либо из Лиц Троицы лишать такаго наименования, по значению заключающемуся в слове. Ибо Писание свидетельствует, что видеть равно принадлежит и Отцу и Сыну и Святому Духу. Защитниче наш виждь Боже (Псал. 83:10), говорит Давид; а из сего дознаем, что понятие о Боге, поелику умопредставляется Он нами, заимствовано от особенной зрительной деятельности, по сказанному: виждь Боже. Да и Иисус видит помышления осуждающих, и потому самовластно прощает грехи людям: ибо сказано: видев Иисус помышления их (Матф. 9:4). И о Духе говорит Петр Анании: почто исполни сатана сердце твое солгати Духу Святому (Деян. 5:3), показывая, что нелживым свидетелем и наблюдателем того, на что в тайне отважился Анания, был Дух Святый, от Котораго и Петру было откровение утаеннаго; ибо Анания соделался татем самого себя, утаеваясь, как думал, от всех и сокрывая грех; Дух же Святый вместе был и в Петре, и прозревал в мысль Анании, влекущую его к корысти, и от Себя дает Петру силу видеть сокрытое; а сего, очевидно, не соделал бы, если бы не был зрителем тайнаго. Но скажет кто нибудь, что приводимое в слове доказательство нейдет к вопросу. Ибо если допустить, что название: Божество есть общее естеству, то сим еще недоказано, что не должно говорить: Боги, а напротив того сие–то скорее и понуждает говорить: Боги; ибо находим, что, по людскому обычаю, упоминаются, не в единственном числе, многими, не только имеющие одно и тоже общее естество, но и принадлежащие к одному и тому же сословию по занятиям; почему говорим о многих риторах, геометрах, земледельцах, сапожниках, также и о занимающихся всем иным. И если бы слово: Божество было именованием естества, то больше было бы уместным, на указанном выше основании три ипостаси включить в единое и называть единым Богом, по несекомости и неразделимости естества. Поелику же сказанным доказывалось, что имя: Божество означает не естество, а деятельность; то смысл речи обращается как то в противное доказываемому, а именно, что тем паче должно называть трех Богов, умопредставляемых в одной и той же деятельности; как говорится: три философа, или ритора, или, ежели есть другое какое имя, взятое от занятия, и многие участвуют в одном и том же. Все это обработал я с большею тщательностию, раскрывая возражения противников, чтобы большую твердость приобрел у нас догмат, одержав верх над труднейшими противоположениями. Поэтому должно начать нам речь снова. Так как у нас по самому ходу речи достаточно доказано, что слово: Божество есть именование не естества, а деятельности; то может быть, на то, что у людей состоящие между собою в общении по одним и тем же занятиям числятся и именуются множественно, а божественное, как единый Бог и единое Божество, именуется единично, хотя три ипостаси не различаются по значению, оказывающемуся в слове: Божество, иный основательно представит следующую причину: люди, хотя и многие имеют один род деятельности, но каждый, сам по себе оставленный действовать, приводит в действие предлежащее ему без всякаго общения в своей деятельности с занимающимися чем либо подобным. Ибо если риторов и много, то, хотя занятие, как единое, одно и тоже имеет имя во многих, однако же посвятившие себя этому занятию действуют каждый сам по себе, особо риторствует один, и особо другой.

Итак, поелику у людей при одних и тех же занятиях деятельность каждаго отдельна; то они в собственном смысле называются многими, так как каждый из них по своеобразности действования отделяется от других в особый округ. Но о Божеском естестве дознали мы не то, именно же, не то, что Отец Сам по Себе творит чтó либо, к чему не прикасается Сын, или Сын опять производит чтó либо особо без Духа; но что всякое действование, от Божества простирающееся на тварь и именуемое по многоразличным о Нем понятиям, от Отца исходит, чрез Сына простирается и совершается Духом Святым. Посему имя действования не делится на множество действующих, так как нет усвоеннаго каждому и особеннаго попечения о чем либо. Но чтó ни происходит, касающееся или промышления о нас, или домостроительства и состава вселенной — все производится Тремя, впрочем произведений не три. Уразумеем же сказанное по одному какому либо предмету. Начинаю речь с самаго главнаго из дарований; жизнь улучило все, чтó стало причастным сей милости. Итак доведываясь, откуда произошло у нас таковое благо, находим, по руководству Писания, что от Отца и Сына и Духа Святаго. Но на том основании, что полагаем три Лица и Имени, не заключаем, что особо каждым из Них дарованы нам три жизни; напротив того одна и таже жизнь приводится в действие Отцем, уготовляется Сыном, зависит от соизволения Духа. Итак, подобно сказанному, всякую деятельность Святая Троица не приводит в действие раздельно по числу Ипостасей; напротив того происходит одно какое либо движение и распоряжение доброй воли, переходящее от Отца чрез Сына к Духу. Посему, как производящих одну и туже жизнь не называем тремя животворящими, ни созерцаемых в одной и той же благости тремя благими, ни о всем другом не выражаемся множественно: так не можем именовать тремя Богами совокупно и нераздельно друг чрез друга приводящих в действие на нас и на всяких тварях оную Божескую (θεικην), то есть надзирающую, силу и деятельность. Ибо дознав из Писания, что Бог всяческих судит всей земли (Быт. 1 8:25), утверждаем, что Он судия вселенной чрез Сына. И слыша опять, что Отец не судит никому же (Иоан. 5:22), не думаем, что Писание противоречит само себе; ибо Судяй всей земли творит сие чрез Сына, Которому дал весь суд. И все, совершаемое Единородным, относится к Отцу, так что Он есть Судия вселенной, и никого не судит; потому что весь суд, как сказано, отдал Сыну, и всякий суд Сына не чужд Отеческой воле; посему никто не имеет основательной причины, или наименовать двоих судей, или одного в отношении к суду признать чуждым той власти и силы. Так и относительно понятия о Божестве, Христос Божия сила и Божия премудрость (1 Кор. 1:24). И надзирающую и зрительную силу, которую называем Божеством, Отец приводит в действие чрез Единороднаго, потому что Сын всякую силу совершает Святым Духом, и судит, как говорит Исаия, духом суда и духом зноя (Ис. 4:4), действует же по евангельскому слову, изреченному иудеям; ибо говорит: аще же Аз о Дусе Божии изгоню бесы (Матф. 12:28), под частным благодеянием заключая все виды благодеяний, по причине единства относительно к действованию; а кем друг через друга в действие приводится одно, у тех имя действования не может быть разделяемо на многих. Ибо, как прежде сего сказано, один закон надзирающей и зрительной силы у Отца и Сына и Святаго Духа, от Отца, как из некоего источника исходящий, Сыном приводимый в действие и силою Духа совершающий благодать; а посему ни одно действование не различается по ипостасям, как бы каждою особо и отдельно, без обнаружения в действии и прочих, совершаемое; напротив того вся промыслительность, попечительность и бдительность над вселенной, относительно к чувственной твари и к естеству премирному и охраняющая существа, и исправляющая погрешительное, и научающая исправности, единственна, а не трояка, хотя Святою Троицею совершается, однакоже не разсекается тречастно по числу созерцаемых верою Лиць, так чтобы каждое из действий, само по себе разсматриваемое, было или одного Отца, или особо Единороднаго, или отдельно Святаго Духа. Но разделяет каждому особыя блага, как говорит Апостол, един и тойжде Дух (1 Кор. 12:11). Не безначально же движение блага от Духа; напротив того находим, что все творит предусматриваемая мысленно в сем движении сила, и это есть единородный Бог, без Котораго ни одно существо не приходит в бытие, да и сей опять Источник благ исходит из Отчей воли.

Если же всякое благое дело и имя не во времени, без перерывов, зависимо от безначальной силы и воли, приводится в совершение в силе Духа Единородным Богом, и не бывает, или не представляется мыслию никакого протяжения времени в движении Божественной воли от Отца чрез Сына к к Духу; единым же из добрых имен и понятий есть Божество; то несправедливо было бы имени сему разсеваться на множество, так как единство в действовании возбраняет множественное исчисление. И как у Апостола именуется един Спаситель всем человеком, паче же верным (1 Тим. 4:10), и на основании сих слов никто не скажет, что или не Сын спасает верующих, или спасение улучающих оное бывает без Духа; напротив того спасителем всех бывает Бог всяческих, между тем как совершает спасение Сын благодатию Духа; и тем паче в Писании именуются не три Спасителя, если и исповедуется, что спасение от Святыя Троицы; так не три Бога, по данному значению слова: Божество, хотя таковое название и приличествует Святой Троице. Входить же в состязание с возражающими, что под словом: Божество недолжно разуметь деятельности, кажется мне чем–то не очень необходимым для настоящаго в слове сем доказательства; ибо веруя, что естество Божие неопределимо и непостижимо, не примышляем никакого обемлющаго оное понятия, но постановляем правилом представлять себе естество сие во всех отношениях безпредельным; а всецело безпредельное не таково, чтобы иным определялось, иным же нет; напротив того безпредельность во всяком смысле избегает предела. Посему, чтó вне предела, то, конечно, не определяется и именем; почему, чтобы при естестве Божием осталось понятие неопределимости, говорим, что Божество выше всякаго имени, Божество же есть и одно из имен. Следовательно невозможно, чтобы одно и тоже, и именем было, и признавалось выше всякаго имени.

Впрочем, если угодно сие противникам, чтобы слово: Божество имело значение не деятельности, а естества; то возвратимся к сказанному в начале, что имя естества по обычаю погрешительно употребляется при означении множества, потому что ни умаления, ни приращения в истинном смысле не происходит в естестве, когда оно усматривается во многих или в немногих. Ибо то одно счисляется, как слагаемое, чтó представляется в особом очертании; под очертанием же разумеется поверхность тела, его величина, место, различие по виду и цвету. А чтó усматривается кроме сего, то избегает очертания таковыми признаками; и чтó не имеет очертания, то не исчисляется, неисчисляемое же не может быть умопредставляемо во множестве; потому что и о золоте, хотя оно раздроблено на многия разнаго вида части, говорим, что оно есть одно, и называется одним; монеты и статиры [5] именуем многими, во множестве статиров не находя никакого приумножения в естестве золота: почему и говорится о золоте, что его много, когда разсматривается в большом обеме, или в сосудах, или в монетах, но по множеству в них вещества не говорится, что много золотых веществ, разве кто скажет так, разумея дарики [6] или статиры, в которых значение множества придано не веществу, а частям вещества; ибо в собственном смысле должно говорить, что это не золотыя вещества, но золотыя вещи. Посему, как золотых статиров много, а золото одно; так в естестве человеческом по одиночке взятых людей оказывается много, например Петр, Иаков, Иоанн, но человек в них один. Если же Писание имя: человек расширяет и на множественное значение, говоря: человецы большим клянутся (Евр. 6:16), и: сынове человечестии (Псал. 35:8), и тому подобное; то должно знать, что Писание, водясь обычаем господствующаго наречия, не узаконяет, что так, или как иначе, должно употреблять речения, и выражается так, не какое либо искусственное предлагая учение о речениях, но пользуется словом согласно с господствующим обычаем, имея в виду то одно, чгобы слово соделалось полезным для приемлющих, но не входя в тонкия изследования выражений, где не происходит никакого вреда от смысла речений.

Долго было бы в доказательство сказаннаго собирать все неправильности словосочинения в Писании: но в разсуждении чего есть опасность потерпеть сколько нибудь вреда истине, в том в речениях Писания не оказывается неразборчивости и безразличия. Посему и допускает употребление слова: человек во множественном числе, потому что от такого образа речи никто не впадет в предположение множества человечеств, и не подумает, будто означаются многия человеческия естества, поточу что имя естества выражено множественно. Но слово: Бог с осторожностию возвещает Писание в единственном видоизменении слова, заботясь о том, чтобы множественным значением: Боги в Божественную сущность не ввести различных естеств. Почему говорит: Господь Бог, Господь един есть (Втор. 6:4). Но и Единороднаго Бога проповедует в слове: Божество, не разлагает единаго на двойственное значение, чтобы Отца и Сына наименовать двумя Богами, хотя тот и другой проповедуется у святых Богом. Но как Отец Бог, так и Сын Бог; един же Бог в одной и той же проповеди, потому что не умопредставляется в Божестве никакого различия ни по естеству, ни по деятельности. Ибо если бы, по предположению обольщенных, естество Святой Троицы было разнообразно; то в следствие сего число распространялось бы до множества богов, разделяясь вместе с инаковостию сущности в Лицах. Но поелику божественное, простое, неизменяемое естество отвергает от себя всякую инаковость по сущности; то, поелику оно едино, не допускает до себя значения множества. Но как естество называется единым, так в единственном числе именуется и все иное: Бог, благий, святый, спаситель, праведный, судия, и если еще разуметь другое какое из боголепных имен, о котором пусть скажет иный, что относится оно или к естеству, или к деятельности, спорить об этом не будем.

Если же кто станет клеветать на наше слово, что, не принимая различия по естеству, приводит к какому–то смешению и круговращению ипостасей, то в защиту от таковой укоризны скажем следующее: исповедуя безразличие естества не отрицаем разности быть причиною и происходить от причины, понимаем, что этим только и различается одно от другаго, именно тем, что, как веруем, одно Лице есть причина; а другое от причины. И в том, чтó от причины, опять представляем себе другую разность; ибо одно прямо от перваго, другое от перваго же при посредстве того, что от Него прямо, почему и единородность несомненно остается при Сыне, и Духу несомненно также принадлежит бытие от Отца, потому что посредничество Сына и Ему сохраняет единородность, и Духа не удаляет от естественнаго сближения со Отцем. Говоря же: причина и сущее от причины, не естество означаем этими именами (ибо никто не усвоит одного и того же понятия словам: причина и естество), но показываем разность в способе бытия. Ибо говоря, что один по причине, а другий без причины, не естество разделяем понятием о причине, но показываем только, что бытие имеют, и Сын не нерожденно, и Отец не через рождение. Прежде необходимо нам увериться в бытии чего либо, и тогда уже доведываться как существует то, в бытие чего верим; ибо иное понятие о том, что существует нечто, и иное о том, как оно существует. Посему оказать: существует сие нерожденно, значит решить: как оно существует: но этим словом не показывается вместе, что именно существует. И если спросишь земледельца о каком нибудь дереве: посажено оно, или само собою выросло, а он ответит, что или дерева не сажали, или от насаждения оно выросло, то сим ответом покажет ли он естество дерева? Нет. Напротив того сказав, как оно существует, понятие об естестве оставил неизвестным и неуясненным. Так и здесь, услышав слово: нерожденный, научены мы, как Он существует, и как нам надлежит разуметь Его; но чтó такое Он есть, не сказано нам этим словом. Итак, говоря о таковой разности в Святой Троице, а именно, что, по нашему верованию, одно Лице есть причина, а другое от причины, не можем уже быть обвиняемы в том, будто бы по общности естества смешиваем понятие об Ипостасях. Посему, поелику понятие причины различает Ипостаси святыя Троицы, утверждая бытие без причины, и бытие от причины: естество же Божие во всяком представлении разумеется непременным и нераздельным: то посему, в собственном смысле, одно Божество, один Бог, и все другия боголепныя имена выражаются в числе единственном.

К Симпликию о вере

Чрез пророка повелевает Бог, ни одного новаго Бога не признавать Богом, и не покланяться Богу чуждему (Псал. 80:10). Новым же, как явно, называется то, что не от вечности, и наоборот, опять вечным называется, чтó не ново. Посему, кто не верует, что единородный Бог от вечности имеет бытие от Отца, тот не отрицает, что Он нов; потому что невечное, без сомнения, ново, а все новое не есть Бог, как изрекло Писание: да не будет тебе Бог нов. Посему, кто говорит, что некогда Его не было, тот отрицает Его Божество. Опять возбраняет поклоняться Богу чуждему, кто говорит: ниже поклонишися Богу чуждему; чуждый же представляется в противоположность собственному нашему Богу; итак, кто же собственный наш Бог? Явно, что Бог истинный. Кто же чуждый? Конечно тот, который чужд естеству истиннаго Бога. Итак, если истинный Бог есть наш собственный, то единородный Бог, ежели Он, как говорят еретики, не имеет естества истиннаго Бога, будет Бог чуждый, а не наш; Евангелие же говорит, что овцы не послушаются чуждаго (Иоан. 10:5). А кто говорит, что Он сотворен, тот доказывает, что Он чужд естеству истиннаго Бога. Посему чтó же делают утверждающие, что Единородный сотворен? Покланяются ли Ему, как сотворенному, или нет? Если не покланяются, то иудействуют, отказывая в поклонении Христу. Если же покланяются, то идолопоклонствуют; потому что покланяются тому, кто чужд истинному Богу. Но равно нечестиво, и не покланяться Сыну, и покланяться Богу чуждему. Посему Сына истиннаго Отца надлежит называть истинным, чтобы покланяться Ему, и не быть осужденными за то, что покланяемся Богу чуждему. А тем, которые повторяют слова книги Притчей: Господь созда Мя (Прит. 8:12), и признают в этом твердое некое доказательство того, что Творец и Создатель вселенной сотворен, надлежит сказать, что ради нас многим соделался единородный Бог; будучи Словом, стал Он плотию, будучи Богом, стал человеком, будучи безплотным, стал телом, и еще кроме сего соделался грехом, и клятвою, и камнем, и секирою, и хлебом, и овцею, и путем, и дверию, и камнем, и многим тому подобным, не будучи ничем этим по естеству, но ради нас соделавшись по домостроительству.

Посему, как ради нас, будучи Словом, соделался плотию, и будучи Богом, соделался человеком, так, и будучи Творцем, ради нас стал тварию; потому что плоть сотворена. Посему и сказал, как чрез пророка: тако глаголет Господь, создавый Мя от чрева раба Себе (Ис. 49:5), так и чрез Соломона: Господь созда Мя в начало путей Своих в дела Своя. Итак и в сказанном у Пророка, созданный во чреве девы есть раб, а не Господь, то есть по плоти человек, в котором явился Бог; и здесь созданный в начало путей Божиих есть не Бог, а человек, в котором явился нам Бог, чтобы опять обновить растленный путь человеческаго спасения. Посему так как о Христе знаем то и другое, — и Божеское и человеческое, в естестве Божеское, а в домостроительстве то, чтó по человеку, то в следствие сего Божеству присвояем вечность, а человеческому естеству приписываем тварность. Ибо, как, по слову пророка, во чреве создан рабом, так, по слову Соломона, рабственною сею тварию явился во плоти. Когда же скажут: если был, то не рожден; и если рожден, то не был; — тогда пусть научатся, что особенностей плотскаго рождения не надлежит прилагать к естеству Божию; потому что тела, несуществовав прежде, раждаются; Бог же несуществующее творит существующим, а Сам не происходит из не–сущаго. Посему и Павел именует Его сиянием славы (Евр. 1:3), в научение наше, что, как свет от светильника и от светящагося естества, даже вместе с ними (ибо как скоро появляется светильник, возсиявает вместе и свет от него): так Апостол повелевает разуметь и здесь, что и Сын от Отца, и Отец никогда не был без Сына. Ибо невозможно славе быть не блистательною, как невозможно светильнику быть без сияния. Явно же, что как быть сиянием — служит свидетельством бытия по славе, потому что, если нет славы, то не будет и сияющаго от нея: так утверждать, что нет сияния — служит доказательством, что не было и славы, когда не было сияния; потому что невозможно славе быть без сияния. Посему, как невозможно сказать о сиянии, что, если оно было, то непроизошло; и если произошло, то его не было; так напрасно утверждать это о Сыне, потому что Сын есть сияние.

Прилагающие же понятия меньшаго и большаго к Сыну и Отцу да научатся у Павла неизмерять неизмеримаго; ибо Апостоль называет Сына образом Отчей ипостаси (Евр. 1:3). Из сего явствует, что какова упостась Отчая, таков и образ ипостаси. Ибо невозможно образу быть меньше созерцаемой в нем ипостаси. Но и великий Иоанн учит сему, говоря: в начале бе Слово, и Слово бе к Богу. Тем, что сказал: в начале бе, а не после начала, показал, что начало никогда не было без Слова: а тем, что указал: Слово бе к Богу, означил, что Сын в сравнении с Отцем не имеет ни в чем недостатка: потому что вместе со всецелым Богом всецело созерцается и Слово. Если бы Слово имело недостаток в Своей великости, так что не могло бы Оно быть к всецелому Богу; то, по всей необходимости, следовало бы признать, что в Боге преизбыток пред Словом неимеет уже Слова. Напротив того, во всем величии Бога созерцается вместе и величие Слова. Итак для Божественных догматов не имеет места выражение: это больше, а это меньше. Утверждающие же, что рожденное по естеству не подобно нерожденному, да научатся примером Авеля и Адама не разсуждать нелепо. Ибо и Адам по естественному человеческому рождению не был рожден, Авель же родился от Адама, а неродившийся называется нерожденным, — но Адаму нимало не воспрепятствовало быть человеком то, что он не родился, и Авеля рождение не сделало чем нибудь иным в естестве человеческом; напротив того и тот и другой человек, хотя один был рожден, а другой не имел рождения. Посему и по божественным догматам сие — быть нерожденным и рожденным — не производит разности в естестве; но как в Адаме и Авеле человечество одно; так в Отце и в Сыне Божество одно.

И о Духе Святом хулители говорят тоже, что и о Господе, то есть, что Он — тварь: Церковь же равно, как о Сыне, так и о Святом Духе, верует, что Он не создан, и что всякая тварь чрез причастие превысшаго блага делается благою (Дух же Святый не имеет нужды в подаваемой благости, потому что благ по естеству, как свидетельствует Писание); и тварь путеводится Духом, Дух же дарует путеводство; тварь управляется, а Дух управляет: тварь требует утешений, а Дух утешает; тварь пребывает в рабстве, а Дух освобождает; тварь умудряется, а Дух дает благодать премудрости; тварь приемлет дарования, а Дух раздает со властию. Ибо вся сия действует един и тойжде Дух, разделяя властию, коемуждо якоже хощет (1 Кор. 12:11). И в Писании можно найдти тысячи других доказательств, что все высокия и боголепныя именования, какия Писанием придаются Отцу и Сыну, читаются и о Святом Духе, как то: нетление, блаженство, благость, премудрость, могущество, правда, святость: всякое досточтимое имя также употребляется о Святом Духе, как употребляется оно и об Отце и о Сыне, кроме тех имен, которыми ясно и неслитно отличаются одна от другой ипостаси, разумею же, что Дух Святый не называется ни Отцем, ни Сыном; все же другия имена, какими именуются Отец и Сын, усвояются Писанием и Святому Духу.

В следствие сего понимаем, что Дух Святый выше твари; а поэтому, где разумеется Отец, и где разумеется Сын, там разумеется и Дух Святый; ибо Отец и Сын выше твари, это же последовательность слова свидетельствует и о Духе Святом. Посему, кто Духа Святаго превозносит выше твари, тот, значит, приемлет правое и здравое учение; ибо исповедует одно несозданное естество, созерцаемое в Отце и Сыне и Святом Духе. Если же в доказательство того, как думают, что Дух Святый сотворен, представляют нам пророческое слово, в котором сказано: утверждаяй гром и создавый дух [7] и возвещаяй в человецех христа Своего (Ам. 4:13); то надлежит разуметь, что пророк говорит о создании инаго духа в утверждение грома, а не Духа Святаго, ибо громом таинственное учение именует Евангелие. Посему те, в ком вера в Евангелие делается твердою и непреложною, быв прежде плотию, посредством веры переходят в другое состояние, делаются духом, как говорит Господь, что рожденное от плоти, плоть есть; и рожденное от Духа, дух есть (Иоан. 3:6). Итак утверждением в верующих евангельскаго слова Бог творит верующаго духом; а кто рожден от Духа, и кого таковый гром соделывает духом, тот возвещает Христа, потому что, как говорит Апостол, никтоже может рещи Господа Иисуса Христа, точию Духом Святым (1 Кор. 12:3).

Против учения о судьбе

Помнишь, без сомнения, что произошло со мною, когда недавно у вас весьма великая гора неверия, говоря евангельски, подвиглась в веру (Мф. 17:20), потому что премудрый Евсевий в старости придумал достойное своих седин, если только надобно иным держаться той мысли, будто бы это есть примышление человеческое, а не Божественное некое содействие Того, Кто направляет человечество во благое. Тогда подлинно изумлялся я необычайности чуда, как бывший прежде в таком неверии величием веры в много крат превзошел меру неверия. И как в продолжение нашей беседы зашла как–то речь, касающаяся вопросов о судьбе, получил я приказание твое, о честная для меня и священная глава, письменно в Послании пересказать тебе разговор, бывший об этом предмете в великом Константиновом граде с одним из философов. Итак, улучив ненадолго досуг, в немногих словах, сколько можно сокращая речь, изложу тебе в простом и необработанном рассказе, всего более остерегаясь того, чтобы речь, простертая до обширности рассуждения, не переступила далеко меру Послания.

Предложил я несколько слов о нашем благочестии одному мужу, обученному внешней мудрости, как можно было догадываться из того, что он говорил, и намеревался его убедить, чтобы от эллинства перешел в согласие с нашим учением. Но приводил он много доказательств, что избрание чего–либо по своей воле не во власти желающих — напротив того, связывал человеческую жизнь какой–то необходимостью, без которой не может ничего сделаться из бывшего с нами, и отражал мое учение следующими словами: если определено ему сделаться христианином, то сделается непременно, хотя бы и мы того не хотели; если же возбранено это будет необходимостью судьбы, то не сделается возможным изобрести какой–либо способ, чтобы им преодолеть судьбу. Поскольку говорил он это, думал я, как и естественно было, что он избегает случая узнать что–либо о вере, будучи глубоко погружен в эллинство, и этим способом желая отразить продолжение нашего слова. Но не переставал он держаться того же, утверждая, то все подчинено необходимости судьбы, что она во главе сущего, ее вращению покорствуют все существа, и долгота жизни, и разность в нравах, и избрание рода жизни, и устроение тела, и неравенства достоинств, так что необходимо начальствует, кто по судьбе достигает начальства, по той же причине иной пребывает в рабстве, а также богатеет и беднеет. И опять здоровое и немощное сложение тела, короткая жизнь и долговечность ту же имеют причину. Ибо кто и малое число дней наслаждается жизнью и кто проводит ее долгое время не по собственному усилию, но по оной необходимости, тот и другой получают то и другое. Не иначе как судьбою дается в удел и произвольная, и непроизвольная смерть и разнообразные виды смерти насильственной, причиняемой в несчастных случаях, или удавлением, или судебным приговором, или по злоумышлению. И этих еще более общие и многообъемлющие страдания: землетрясения, кораблекрушения, наводнения, бедствия от огня и все подобные виды зол, представлял он зависящими от этой причины.

Присовокуплял, что и в житейских занятиях нимало не властен рассудок избирающего. Но все, утверждал он, служат владычеству судьбы, когда кто философствует, или ораторствует, или возделывает землю, или мореходствует, избирает жизнь супружескую или безбрачную. А также утверждал он необходимость добродетели и порока, так что по неминуемому жребию один привязался к жизни более возвышенной, проводимой в нестяжательности и свободе, другой же раскапывает гробы, или на море разбойничает, или непотребствует, или изнеживает себя распутной жизнью. Перечисляя все сему подобное, думал он, что представил сильную причину не принимать нашего учения, показав, что не от нас зависит власть избирать, чего пожелаем, но должны ожидать этого от необходимости, которая, если положит начало такому стремлению, делом необходимости будет и нехотя последовать учению. Без этой же необходимости невозможно сделаться этому и при сильном желании.

Когда проговорил он это и подобное тому, я спросил его: не Богом ли каким почитает он имеющего державу над всем и величаемого именем судьбы, и чьей волей, по верованию его, устраиваются дела каждого? Он же, осудив меня за великое малоумие, выказанное в этом вопросе, сказал: «Не разумеешь ты, кажется мне, ничего небесного. Иначе знал бы ты силу судьбы и как эта сила неминуемо объята цепью событий». Когда же на эту речь выразил я удивление и пожелал узнать нечто более ясное, именно, представляет ли он судьбу какой–либо силой свободной, самоправной, не раболепной, оказывающей в себе превысшую некую власть, или под именем судьбы понимает нечто иное? Опять возвращаясь к прежнему слову говорит он: «Кто наблюдал движение небесных тел, зодиакальный круг, двенадцать на нем отделов, равно отстоящих друг от друга по очертаниям видимых созвездий, постиг силу каждой из звезд, т. е. какую силу имеет каждая сама по себе от природы, и что производит собрание звезд при известном взаимном их соединении, когда свойство каждой из них по возможности смешано приближением к другой и отделено удалением от другой; что опять производит прохождение внизу нижней звезды и что — затмение во время перехода и опять восстановление верхней, разнообразное расположение сходящихся и расходящихся звезд, описываемое треугольными или косвенными очертаниями или составляющее какое–либо иное из известных в геометрии очертаний, — кто уразумел это и подобное этому, тот узнает означаемое словом «судьба»". Потому что именем судьбы объясняется необходимо совершаемое при известном сочетании звезд в какой–то неминуемой цепи. Поскольку же мне и это опять казалось странным, потому что не понимал я ничего им утверждаемого как не обучавшийся этой науке, то просил я объяснить мне сказанное тем, из чего мог бы я познать смысл слова «судьба». Ибо что звездные круги один в другом заключаются и движением, противоположным прямому обращению, вращаются внутри, все же они описывают круг зодиака — это, сказал я, слышал я и от других, вследствие чего не сомневаюсь, что лучи светил по особому каждого полюса круговращению сближаются и расходятся, низшее проходит внизу, верхнее скрывается от наших взоров, если бывает позади проходящего внизу. И что вследствие этого естественно заключать, если из звезд составляется какое–либо очертание, когда круг собственным движением вращает находящуюся на нем звезду так, что она во время перехода бывает или на одной прямой черте с верхней над ней звездой, или на стороне ее, если в малое и если в большее продолжение времени совершается полный оборот каждой из звезд, так как они по величине отношения к каждому из кругов необходимо или скорее, или медленнее движутся при обратном вращении. О всем этом и о подобном этому просил я умолчать, ясно же раскрыть мне только могущество судьбы — Бог ли какой разумеется под именем судьбы, от Которого зависит держава Вселенной и Который всем управляет полновластно по преизбытку силы, как угодно Ему, или предполагается, что сила судьбы служебна другой некоей высшей действительности, так что и она сама некоторым образом состоит под властью другой судьбы, сопоставленной с высочайшей причиной всего? Ибо если поверим, что судьба имеет державу над всем, то последовательность речи приведет к той мысли, что ей ничто не служит началом. Если же утверждаем, что судьба, последуя движению звезд, над всем господствует с насильственной некоей необходимостью, то безопаснее было бы скорее предшествующему, нежели последующему, присвоить эту всемощную власть и звезды назвать причиной этого — именно же или прямое их круговращение, или внутри круговращения этого усматриваемые круги, или круг, описываемый на оси косвенно. Ибо если кто предположительно согласится, что звезды не движутся и вечным круговращением не производится между ними взаимного передвижения одной от другой, но всегда состоят они в одном и том же расположении, то не состоится судьба. Итак, если движение звезд порождает судьбу, то напрасно признается она господствующей над всем другим, так как она сама в рабстве у высшей причины и не существует, когда нет движения.

Но этот философ говорит: «Не это и не так полагает наше учение. По нему судьба не сама по себе представляется, как некая личность. Напротив того, поскольку в существах есть одно некое сочувствие и все само в себе связно и отдельные части, рассматриваемые в целом, как бы в одном теле, объемлются единым согласием, потому что все части одна с другой тесно соединены, постольку (так как верхний удел гораздо главнее) все земное применяется к тому, что идет впереди, и согласуется с этим, потому что сообразно с движением того, что вверху, необходимо движется все здешнее — по преимуществу же, как сказано, силою каждой усматриваемой звезды. Как во врачебном составе качества веществ, по какому–либо закону искусственно смешанные, в общем растворении производят нечто иное, а не то, чем было каждое вещество до взаимного их смешения, так (поскольку и звездные силы оказываются с различными свойствами) то разнообразное, происходящее от сближения и расстояния звезд, сочетание различных свойств производит многообразные различия совершающегося в жизни, как бы неким потоком непрерывно оттоле льющимся на нас. Поэтому–то предсказания будущего, делаемые любомудрствующими о сем тщательнее, бывают непогрешительны. Ибо, как сведущий во врачебном искусстве, если горячительное или производящее онемение лекарство смешано с соленым или вяжущим, предсказывает свойство, составляющееся от смещения разнообразных веществ, а также и что оно производит, и долго ли будет иметь силу, и кому бывает губительно, кому же спасительно, — так, кто со тщанием внимает горнему, постиг природу каждого существа, тот познает силу сочетания их качеств, что она производит. Самый же поток этот и на малое время не бывает сам себе подобен. Напротив того, поскольку движение входящих во взаимное сочетание звезд никогда не останавливается, то и он необходимо изменяется, непрерывно переиначиваясь согласно с движением, всегда состоя в связи с разнообразием движения и по движению звезд изменяя свои действия. И каждый из вступающих в жизнь, привлекши себе из этого потока ту долю, какая достается ему, сообразно этому мгновению времени делается тем, что предуказало и произвело свойство этой части. Ибо по всей необходимости, как оттиском печати, сделанным на воске, отпечатлевается вид изображения, так и человеческая жизнь какой долей силы, истекающей из движений звезд, бывает увлечена, но свойству той части и должна отпечатлеваться и делаться тем, что имела в себе доля истечения, которую мгновенно привлек начинающий жизнь и которой однажды будучи запечатлен сообразно примечаемой там силе, необходимо сообразуется в свойстве образа жизни, делая или претерпевая то, чему начало и причины положила для него первая встреча с звездным этим потоком».

Когда сказал он это, заметил я ему: «Ужели не перестанешь распространяться предо мною в пустословии и бреднях, доказывая, что та неделимая доля мгновенного приобщения притекает к нам свыше, по словами твоим, служа причиной всего, что в нас; но не скажешь, одушевлено ли это и имеет ли свободное произволение и как господствует над одушевленными неодушевленное, не имееющее самостоятельности, неспособное показать, что есть в ней какое–либо собственное, природное стремление? Напротив того, над всякой волей, над предусмотрительностью рассудка, над ученостью, тщательностью и добродетельными предначинаниями в слове своем поставил ты как бы каким самоуправным властелином и владыкой что–то неодушевленное, несвободное в произволении, непостоянное, преходящее, неделимое, несостоятельное и в зависимости от силы этого поставляешь состав и управление существ и не видишь, в какие нелепости вдается учение твое?» Ибо если доля оного потока имеет такую силу, что по ней совершается то, что пришло в бытие при первом ее происхождении, то это, конечно, потому, что непоследовательно, но предварительно направляется ею состояние существ. Поэтому доля сия по мере собственной силы своей поведет рождаемого и не будет услуживать рожденному при встретившихся ему обстоятельствах. Ибо не видно здесь, что чего первоначальиее, потому что то и другое во мгновение равно одно с другим сходится. И человек прежде исшествия из ложесн находится в каком–то движении, движимый умалением и возрастанием в естестве, потому что и это составляет род движения; и звезда, пре